Вы здесь

Книга перемен. Том 1. Материалы к истории русского искусства. II. Такая история: Настоящее в прошедшем (Андрей Ковалев)

II. Такая история: Настоящее в прошедшем

Василий Кандинский: Две вершины

199688

Нет ничего приятнее для рецензента, чем откликаться на издания безупречные и приятные во всех отношениях. Признаюсь, что принадлежу к числу косвенных учеников и тайных почитателей Дмитрия Владимировича Сарабьянова. Если соскрести налет амикошонства и наносного декоративного марксизма, то и у меня обнаружатся наросты добропорядочного университетского формализма. Внутреннее благородство книги о Кандинском начинается уже с того, что нигде не обнаруживаешь никакого упоминания о том, что раньше было нельзя, а теперь можно. Сам Кандинский, двойной эмигрант – сначала из Советов, затем из Третьего Рейха, никогда ни словом не обмолвился об этих обстоятельствах. Личность автора и его героя корреспондируют самым прямым образом, вплоть до портретного совпадения. Неизменно мягко благожелательный и одновременно отстраненный от жизни мыслитель, Кандинский был еще большим европейцем, чем сами европейские художники его времени. Вряд ли они приступали к таинству живописания в столь тщательно отглаженной тройке. Впрочем, если внимательно вглядеться в черты этого гипертрофированного европейца, то можно разглядеть черты деда-бурята, знаменитого сибирского разбойника.

Кандинский удержался в рамках холодной вычурности югендштиля и никогда не был «авангардистом», несмотря на весь свой абстракционизм. Искусство ХХ века располагается по эту сторону «Черного квадрата» и дюшановского Fontain – писсуара, объявленного искусством. Со всем своим скарбом – «Духовным в искусстве», патетическим преклонением перед научными и техническими достижениями и салонными виршами он так и остался в старом мире добропорядочного, но пустого и мелкобуржуазного девятнадцатого века.


Рис. 13. В. Кандинский в своей парижской мастерской, перед картиной «Доминирующая кривая» (1936). Париж, 1939.


Но, что самое интересное, и биограф художника к концу века двадцатого отрицает свой век и просветительски верит в вечные истины, в то, что человек – венец вселенной и прочие прекраснодушности. Типологически сарабьяновский формализм соответствует формализму Клемента Гринберга. С одним только отличием: эстетика последнего модерниста героична, а подвижнический формализм самого знаменитого исследователя русского авангарда предельно пассеистичен. Было бы трюизмом утверждать, что сарабьяновский текст конгениален Кандинскому. Столь величественно и конструктивно эпическое течение текста, что никому уж не превзойти этот оточенный до немыслимого и экстатического совершенства стиль формального одорационного Описания Произведения. Единственное, что отсутствует в этом добротном издании – какие-либо признаки историографии и библиографии. Библиографический обзор приоткрыл бы этот герметически прекрасный мир и в щели затянуло бы ливни безумной краски Джексона Поллока, вампирскую усмешку Энди Уорхола, маниакальный взор Йозефа Бойса и много еще чего.

Бескровное убийство

200389

Журнал издавала компания молодых художников, которая познакомилась и подружилась в начале десятых годов в художественной студии Михаила Бернштейна, впоследствии тоже принимавшего участие в веселье молодых проказников. Но именно там Вера Ермолаева, Елена Турова и Николай Лапшин познакомились с молодым футуристом Михаилом Ле-Дантю. Этот студент Академии художеств к тому времени уже успел войти в круг футуристов, вступить в самое радикальное художественное объединение Петербурга – «Союз молодежи», оформить в 1911 году авангардистскую постановку народной драмы «Царь Максимилиан и его непокорный сын Адольф» и подружиться с Гончаровой, Ларионовым и Татлиным.

Илья Зданевич вспоминал потом про Ле-Дантю, что это был «застенчивый молодой человек, русый, с козлиной бородкой и говоривший почти шепотом. Он никогда не говорил слишком много или громко. Но несколько почти шепотом брошенных фраз, сопровождавшихся застенчивым жестом нежнейших рук, разили, разбивали, рушили и вместе с тем приподнимали завесу»90. При этом Ле-Дантю был прирожденным революционером – потомком той самой француженки Камиллы Ле-Дантю, которая отважно ринулась в холодную Сибирь за декабристом В. П. Ивашевым. И родился он в далекой глуши, поскольку его отец был политическим ссыльным. Поэтому вовсе неудивительно, что Ле-Дантю был весьма продвинутым по части эпатажа обывателей и прочего художественного бунтарства91. В 1913 году в компании с товарищами-футуристами он гулял по московским улицам с раскрашенным футуристическими письменами лицом. Народное признание пришло быстро – фотография футуриста в боевой раскраске попадает в бульварную прессу с соответствующими случаю комментариями. Ле-Дантю привлекают к суду, в ходе которого так и не удалось установить, по какой статье можно провести такой способ нарушения общественного порядка, как появление в общественных местах с раскрашенным абстрактными знаками лицом. Естественно, что столь последовательного и непримиримого футуриста с треском изгоняют в 1912 году даже из либеральной в те времена Академии художеств.

И тогда соратники по футуристическому цеху, братья Зданевичи, приглашают Михаила погостить на лето у родителей в Тифлисе. Вот там и происходит одно из самых замечательных открытий прошлого века. Встречу Кирилла Зданевича и Михаила Ле-Дантю с Нико Пиросмани обычно принято описывать в крайне романтических тонах – два русских футуриста гуляют по Тифлису, заходят в духан, там видят прекрасные картины, знакомятся с художником… На самом деле молодые люди не просто гуляли, любуясь окрестностями. А самым натуральным образом «загуляли», то есть таскались из одного духана в другой, предаваясь тому самому пороку, который и свел в могилу великого грузинского примитивиста. Но только так и могло совершиться столь важное открытие – молодым людям из приличных семейств, каковыми были и братья Зданевичи, ход в столь злачные места, как тифлисские духаны, был строго заказан92.

И что самое интересное – представители столичной богемы приехали не для того, чтобы расслабиться, а искали в древнем городе подтверждений своих новейших теорий. Ле-Дантю был не просто футуристом, но очень серьезным футуристом – чтобы написать манифест «Живопись всеков», он надолго засел в библиотеках, изучал материалы в Археологическом институте, где училась художница Вера Ермолаева, впоследствии активно участвовавшая в «Бескровном убийстве». Как ни странно, русские футуристы на самом деле смотрели только назад, в глубокое прошлое, а источники вдохновения видели в Египте, Вавилоне и русской иконе, во всем варварском, ярком и диком. Находясь в мейнстриме мирового художественного процесса, они категорически отвергали все, что идет с Запада, и искали свой, оригинальный путь. Так что «открытие» грузинского примитивиста вовсе не было случайностью, просто так все идеально совпало. Написанный Ле-Дантю манифест «Живопись всеков» – сочинение довольно путанное. Но там сказано: «С внесением в Россию официального западничества, при Петре Великом, национальному искусству был нанесен решительный удар… Нужно изучать лубки, вывески, вышивки, разные изделия русского искусства во всей его самостоятельности и со всеми признаками его преемственности»93.

Запущенный Михаилом Ле-Дантю в 1915 году проект «Бескровное убийство» открывал совершенно новый этап футуризма94. Открытия старшей генерации авангардистов были подвергнуты испытанию иронией. Даже «Ассиро-Вавилонский» выпуск «Бескровного убийства», казалось бы, идеально соответствующий программным установкам «всечества», и тот представлял собой ироническое изложение последовательного влияния этой программы на художницу Веру Ермолаеву. А шестой «Фиджийский» выпуск вообще был прямым издевательством над романтическими поисками идеальной и незамутненной цивилизацией культуры. Там речь идет о некоем министре изящных искусств островов Фиджи, который перебрался в Петроград, но никак не мог приспособиться к местной кухне. Борзые репортеры, которые пытались сделать с ним интервью, пропадали без вести, а у нашего героя в глазах появлялся «типичный блеск сытости». Осмеянию подвергли все. Особым объектом поругания была серьезность старших футуристов, их огромные амбиции – именно футуристы требовали учреждения поста министра изящных искусств. Досталось, конечно, и консерваторам из Академии художеств, из профессоров коей у бывшего руководителя фиджийского Минкульта получалась откровенно «тухлая колбаса».

Но, что самое главное, в мир авангардистских сдвигов и абстракций ворвалась живая реальность – дело происходило в 1916 году в Петрограде, который испытывал серьезные трудности со снабжением, очереди за продовольствием и в самом деле выстраивались колоссальные. В кругу «бескровных убийц» было принято хихикать и посмеиваться над самыми серьезными вещами, в особом почете была самоирония. В пятнадцатом номере, например, описывались перипетии эвакуации с фронта раненого художника Николая Лапшина, им же самим и проиллюстрированные. Впрочем, в специальном заявлении было сказано, что «сюжет и темы безразличны, ибо „Бескровное убийство“ никогда нельзя было упрекнуть в узости кругозора и задач. Всякий сюжет и всякая тема становятся достойными, как только „Бескровное убийство“ коснется их». И далее – «К сотрудничеству в журнале привлекаются только сливки гениальности». Примечание – «Сливки должны быть свежие, кислые ни в коем случае в издательство не принимаются». Но этот манифест существовал только в рукописном виде, в «Бескровном убийстве» принципиально отсутствуют какие-либо манифесты, которые составляли едва ли не большую часть продукции «старших» футуристов. Манифест, декларация – это особый способ коммуникации с широкой публикой. А в этой компании было принято рассчитывать только на людей, которые и так все понимают с полуслова, людей, которым никакие манифесты не нужны. Узкий дружеский круг, которому и адресовалось это издание, был неотъемлемой частью издательского процесса. Читатели журнала, участники веселой тусовки, часто оказываются героями публикаций. Например, Роза Левинсон, которую в восемнадцатом выпуске «Бескровного убийства» называют Монной Лизой Левинсондой, или писатель Николай Белоцветов, по прозвищу Коля Бархатный. Поэтому «Бескровное убийство» часто более похоже на домашний альбом, нежели на авангардистское издание – в «Осеннем выпуске», посвященном съезду бескровных убийц после летнего отдыха, есть рисунок, где Екатерина Турова разводит уток и выращивает подсолнечник, а художник Михаил Бернштейн помогает ее мужу, ветеринарному врачу, который выслушивает заболевшую корову. В конце концов компания даже поселилась в соседних домах, а две персональных выставки Ле-Дантю произошли на квартире Веры Ермолаевой на Спасской улице. Естественно, что в такой тесной компании не обходилось и без жувиальности, хотя отношения этих новаторов между собой были на удивление невинными. Ольга Лешкова в одном письме напоминает знаменитому сердцееду Ильюше Зданевичу о Екатерине Туровой, которой тот как-то на Новый год «доказывал свое умение целовать женщин».

Михаил Ле-Дантю был идейным вождем предприятия, но в 1916 году его призвали в армию. Пока Ле-Дантю учился в школе прапорщиков, он довольно часто наезжал в Петроград; затем он попал в действующую армию, поездки в столицу почти прекратились. Истинным создателем журнала стала его невеста, Ольга Лешкова, которая писала тексты, составляла номера, размножала издание на гектографе, занималась распространением. То есть была единственным сотрудником импровизированной редакции импровизированного журнала. Именно Лешковой и принадлежит большинство текстов «Бескровного убийства», преисполненных веселого абсурда и далеких по своей поэтике от зауми и сдвигологии классического футуризма. Более того, все обстоятельства создания отдельных номеров и прочие частности изложены в письмах Лешковой к прапорщику, а затем поручику Ле-Дантю в армию95. Получается, что именно эта молодая журналистка, а не футурист Ле-Дантю, и является создательницей абсурдистской эстетики журнала, очень близкой по своим установкам к эстетике дадаизма. А дадаизм, который принципиально отказался от футуристического стремления к переустройству космоса, был уже следующим этапом в развитии модернизма. Заметим, что все последующее развитие мирового искусства XX века – сюрреализм, поп-арт, концептуализм, а также всяческий постмодернизм конца века – восходило не к футуризму, а к тем «бескровным убийствам», которые любили совершать дадаисты. Но это уж совсем отдельная история, хотя один из фигурантов «Бескровного убийства», Илья Зданевич, после революции эмигрировавший во Францию, контактировал в Париже с тамошними дадаистами96.

Характерная история произошла с самым знаменитым «Албанским» выпуском «Бескровного убийства», который сопровождался рисунками Михаила Ле-Дантю и Веры Ермолаевой. Ольге Лешковой, как всегда, принадлежал небольшой, совершенно абсурдный текст «Янко, круль Албанский»97, нацеленный, по ее словам, на то, чтобы скомпрометировать журналиста Янко Лаврина, который, естественно, также принадлежал к компании «Бескровного убийства». По версии Лешковой, проходимец Янко набрел в албанских горах на каких-то разбойников, которые решили сделать его королем. И приклеили его, по местному обычаю, к трону клеем. Янко почувствовал себя настоящим королем, приказал начертать на всех домах, людях и животных, а также на 10 миллиардах блох фразу «Собственность Янки Лаврина». Поднялось народное возмущение, и король был вынужден бежать в Петроград. Веселая история, как обычно, обыгрывала известные в этом кругу жизненные реалии. Янко Лаврин и в самом деле побывал в Албании в качестве военного корреспондента газеты «Новое время».98 И провел все путешествие в страхе перед албанцами, которые показались ему страшными разбойниками. Свои впечатления Янко изложил в книге «В стране вечной войны. (Албанские эскизы)». Этот словенец был человеком очень серьезным, секретарем «Общества Славянского Научного Единения». Он умел совмещать вещи, казалось бы, несовместимые. Например, он познакомил Велимира Хлебникова с редакцией газеты «Славянин», которая отстаивала идеалы общеславянского братства. И великий Будетлянин, свои стихотворения писавший на праязыке, написал несколько статей для этой газеты на вполне общеупотребимом русском наречии.


Рис. 14. М. Ле-Дантю. «Автопортрет в военной форме», страница журнала «Бескровное убийство». 1915.


Илья Зданевич, который произнес коронный футуристический лозунг «башмак прекраснее Венеры Милосской»99, о существовании «Бескровного убийства» узнал только в конце ноября 1916 года. И как человек до крайности деятельный, решил придать столь прекрасному проекту общественное звучание. За полтора дня написал пьесу, переложив рассказанный Лешковой абсурдистский сюжет на звонкий язык футуристической зауми. Николай Лапшин и Вера Ермолаева изготовили костюмы и декорации. Пьеса была поставлена 3 декабря 1916 года в мастерской художника Михаила Бернштейна. Футуристические декорации, исполненные в такой спешке, выглядели прекрасно – большие листы картона с наклеенными кусками цветной бумаги, актеры только высовывали головы и руки с коронами, мечами и прочими атрибутами албанской жизни. Некоторые из приглашенных на действо в качестве актеров не явились, поэтому Зданевичу пришлось исполнять и их роли100. А также объяснять происходящее публике, поскольку вся пьеса, по его словам, шла на чистом албанском языке, без перевода. Музыкальное сопровождение обеспечивал гармонист-латыш, который просто играл латышские народные мелодии под видом албанского коронационного марша. Под конец обнаружилось, что свое сочинение Зданевич так и не дописал, что вызвало особенно бурный восторг у немногочисленной публики101. Публичное исполнение пьесы запретила цензура, а опубликовано это историческое сочинение было только в 1918 году в Тбилиси, куда перебрался Зданевич в целях дальнейшей пропаганды футуризма. После первого представления «Круля Албанского», собравшаяся общественность решила, по предложению Зданевича, превратить «Бескровное убийство» в официальный орган футуристов, открыть кабаре, театр, типографию и т. д.

Но на этой громкой ноте все и кончилось. В 1917 году поручик Чердынского полка Михаил Ле-Дантю, двадцати шести с половиной лет, погиб при крушении поезда близ Проскурова (ныне г. Хмельницкий). А потом началась такая эпоха, в которой уже не было места всем этим безбашенным эстетам, циникам, скептикам и романтикам. О дальнейшей судьбе Ольги Лешковой почти ничего не известно. «Своих» дождалась только Вера Ермолаева102, которая стала сначала верной последовательницей Казимира Малевича, а потом – известным советским графиком. Уже в начале тридцатых она стала заведовать детским сектором ГИЗ, где и встретила продолжателей дела «бескровных убийц» – Даниила Хармса и других обэриутов. В 1937 году Вера Ермолаева была расстреляна в Карлаге.

Илья Зданевич писал в 1923 году о великолепной эпохе футуристических безумств: «Одним росчерком пера мы создавали шедевры, писали поэмы, состоящие из чистых листов. Во всех маленьких и случайных фактах, в чернильных пятнах мы обнаруживали законы, принимаясь за строительство. Сейчас мы знаем, что все осталось на своем месте, что ничего не изменилось; знаем, что наша юность прошла бессмысленно. Нам не удалось открыть новую истину, не говоря уже о том, что мы напрасно потеряли десять лет»103.

Наталья Гончарова: Живописная контрреволюция

2002104

Наталья Гончарова относится к числу великих создателей русского авангарда. Несмотря на то, что Гончаровой отведено довольно важное место в пионерском описании русского авангарда, проведенного Камиллой Грей в начале шестидесятых, постепенно интерес к ее творчеству угас. Исследовательский пафос западных ученых подогревался актуализованными к семидесятым идеями раннего авангарда о дематериализации объекта искусства и Смерти Картины. На первый план вышли Малевич и конструктивизм, то есть «искусство после «Черного квадрата». И Гончарову, с ее брутальной живописью, не включили в «Великую Утопию» (1992). Возрождение интереса к этому периоду началось экспозицией «Гончарова и Ларионов» в Центре Помпиду в 1995 году. «Амазонки русского авангарда», среди которых важное место занимала и Наталия Гончарова, обозначили уже окончательную победу живописного ревизионизма и контрабандного возврата к тотальной визуальности.

При этом, несмотря на эмигрантский статус Гончаровой, ее наследие старательно изучалось в России учеными, большинство из которых так никогда и не приняло идей высокого модернизма. Видимо, поэтому архив Гончаровой и Ларионова был передан в 1989 году парижскими наследниками в Третьяковскую галерею105. В отличие от своих соратников-мужчин, людей ветреных, Гончарова тщательно заботилась о результатах своего творчества. При этом часто очень сложно различить работы двух великих русских художников, которые на протяжении многих десятилетий жили и работали вместе, пользовались одинаковыми холстами и красками.

А началась эта романтическая история еще в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, где учились и буянили Ларионов и Гончарова. Поначалу Гончарова стала последовательницей яркого и заводного бунтаря Михаила Ларионова. Но на протяжении последующих лет они то сходились, то расходились – и как супруги, и как художники. Кто-то из них вырывался вперед, снабжая идеями того, кто начинал отставать. Футуристическая эпоха «Бури и натиска» обозначала неудержимый бег вперед, и даже неукротимый Малевич оказывался последователем Гончаровой.

Другая проблема – гендерная, то есть соотношение «мужского» и «женского» вклада в русский авангард, легко открывается социологическими методами. Ларионов, сын военного фельдшера из провинциального Тирасполя, как и большинство русских авангардистов, происходил из низших классов. Плебейский пафос разрушения высокой культуры, исходивший от дурно воспитанных, но очень злых молодых людей, уравновешивался и структурировался женщинами русского авангарда. Они происходили из образованных высших классов. Наталия Гончарова, правнучатая племянница жены великого русского поэта Александра Пушкина, происходила из средней обедневшей аристократии, в которой с особым тщанием сохранялись культурные традиции, и умела гарцевать на коне в платье модели «амазонка».

Гончарова, которая так никогда и не приняла Великого отказа от искусства, все же была очень решительной дамой. «Первое: мужественность. – Настоятельницы монастыря. – Молодой настоятельницы»106 – писала о ней поэтесса Марина Цветаева. Без всякой суфражистской истерики Гончарова воплотила в жизнь принципы «свободной семьи», формализовав свой гражданский брак с Ларионовым только в пятидесятых. Одевалась в мужские костюмы, в футуристическом фильме «Драма в кабаре №13» снялась с голой грудью, что было неслыханно не только в патриархальной России107. Привлекалась к суду за порнографию, а ее интерес к иконе и религиозной живописи закончился тем, что цензура дважды запрещала показ ее картин на религиозные темы108.


Рис. 15. Н. Гончарова в футуристическом гриме. 1912.


Усиленная социальная жестикуляция и антибуржуазная риторика в сочетании с умелым манипулированием массмедиа привели к парадоксальному результату – художница стала в какой-то момент героиней желтой прессы, которая упивалась ее выкриками вроде «Стадо баранов!» или «Тупые буржуа!». С тех пор манипуляции общественным мнением стали важной технологией модернизма. Но даже акции дадаистов и сюрреалистов выглядели спокойнее, чем хулиганские выступления русских футуристов, которые шокировали самого Томазо Маринетти, который в 1914 году приезжал в Россию агитировать за машинное искусство109. Ритуальное освистывание, которому подвергся лидер итальянских футуристов, основывалось на новой антизападной программе, выдвинутой русскими аванградистами, к тому времени уже аппроприировшими явочным порядком все существовавшие в тот момент стили и направления – сезаннизм, кубизм, футуризм… В предисловии к каталогу своей первой ретроспективы в октябре 1913 года Гончарова заявила: «Мною пройдено все, что мог дать Запад для настоящего времени. Теперь я отряхаю прах от ног своих и удаляюсь от Запада. Мой путь – к первоисточнику всех искусств, к Востоку»110. Но эта антимодернисткая и антизападная речь, сказанная европейским интеллектуалом, скрыто апеллирует к той критике европейской культуры, которой занимались Гоген, Пикассо и немецкие экспрессионисты. Если, в духе Эдварда Саида, трактовать неопримитивизм как специфическое проявление колониализма111, то можно отметить, что немцам и французам приходилось осуществлять свои захватнические экспедиции на далеких «заморских территориях». А русские осваивали внутренние пространства. В качестве альтернативы идущему на закат Западу Гончарова извлекла свой кубизм из скифских баб, которые и есть изображение мифологических амазонок южнорусских степей. Впрочем, у этих «истуканш», изображенных Гончаровой, вместо присущего им выражения недвижимой вечности видны странные хулиганские ухмылки.

Бурное десятилетие колонизации времени и пространства закончилось странной картиной «Пустота» (1914)112. Гончарова вышла на совершенно новый и индивидуальный уровень беспредметности, уже не имеющей психологических мотиваций в духе футуризма или кубизма (направление рентгеновских лучей или точки зрения движущегося наблюдателя). Можно только предположить, что именно этот вызывающий и бесформенный черный шмат, брошенный посреди цветных разводов, оказался тем последним толчком, который породил икону ХХ века – «Черный квадрат». Малевичу оставалось только отсечь последние признаки световой и цветовой перспективы, создающей трехмерное пространство, из которого так и не решилась выйти Наталия Гончарова. И захлопнуть дверь в умопостигаемую картезианскую реальность.

Для Казимира Малевича все только начиналось. А вот для Гончаровой неутомимое движение вперед оборвалось на самом интересном месте. Знаменитый антрепренер Сергей Дягилев к 1914 году обнаружил, что в Париже интерес к изощренному эстетству его ранних русских сезонов начал угасать, и прагматично занялся вывозом русской дикости и экзотики. Сотрудничество «пассеистов» и «футуристов» в одной экспортной компании оказалось очень удачным – восхитительный балет «Золотой Петушок», оформленный Гончаровой, стал классическим образцом сценографии113. Но успешный экспорт пикантного и брутального Востока на Запад оказался разрушителен для самой художницы. В скором времени некоторые внехудожественные круги в России смогли так мощно эпатировать западного буржуа, что он утратил интерес к путешествиям на Восток. Так что закончилось все печально – русские европейцы и творцы Будущего Гончарова и Ларионов умерли в полной безвестности и нищете в том самом Париже, который они так рьяно низвергали когда-то.

Давид Бурлюк: Менеджер безумцев

2016114

Давид Бурлюк любил называть себя отцом русского футуризма, хотя был он футуризму славным дядькой. Большой, шумный и немного нелепый, он по отечески заботился о постоянно находящемся в состоянии медитации Велимире Хлебникове или прикармливал вечно голодного Володю Маяковского. Этот шут и скоморох, стойко эпатировавший буржуазный вкус своим внешним видом – потертым фраком, цилиндром и моноклем – оказался великим куратором и организатором. Он мастерски вымогал деньги на самые безумные акции у тех самых буржуа, которых и фраппировал. И эти возмутительные лекции и дебаты, которые Бурлюк устраивал по всей России, собственно футуристов и кормили.

И экстравагантно изданные им на оберточной бумаге манифесты и сборники приносили неплохой доход, даже брошюра «Пощечина общественному вкусу», где предлагалось «бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч., и проч., с парохода современности»115.

Все или почти все, что в раннем футуризме было веселого, легкого и забавного, – все принадлежит Давиду Бурлюку. Именно он и организовал все это разухабистое лицедейство, ранний русский футуризм. Вместо традиционной для художника задумчивой и возвышенной позы обитателя Парнаса Бурлюк выбрал маску шута и гаера, чем ставил людей серьезных в крайне неловкое положение. Александру Бенуа, кажется, совершенно нелепо было бы отвечать на выкрики этого скомороха в цилиндре и мятом костюме. Даже слова «галдящие Бенуа»116 и прочие эпатажные выступления как-то никого особенно не обижали. Мешковатая и всегда немного неопрятная фигура самого Давида, человека неисчерпаемо добродушного и симпатичного, сделала всю эту историю очень даже веселой и привлекательной.

Несравненной энергии и бессеребренечеству Давида Бурлюка мы обязаны тем, что ранний футуризм, золотая страница европейской культуры ХХ века, оказался коммерчески вполне успешным предприятием. В том же манифесте имеется горделивая фраза «Стоять на глыбе слова „мы“ среди моря свиста и негодования». И вот это самое море свиста и негодования он умел организовать отлично. Бурлюк сотоварищи устраивали весь этот разудалый балаган в абсолютной уверенности, что тем самым закладывают основы нового искусства и в самом деле творят Будущее117. И можно сказать, что Бурлюк стал первым художником нового времени, мастером, который почти целиком самоосуществляется в создании новых контекстов существования искусства.

Его авторитет ниспровергателя основ был настолько неоспорим, что когда маньяк порезал ножом картину Репина «Иван Грозный и сын его Иван», то пресса немедленно обвинила футуристов-бурлюков в этом злодеянии118. Забавно, что и сам Репин в это поверил. Но после Бурлюка уже абсолютно невменяемыми и неуместными кажутся высказывания типа: «Художник N совершил этот поступок (кусал посетителей на выставке и так далее) для того, чтобы добиться дешевой популярности». Так что лучшей и самой ценной частью творческого наследия Давида Бурлюка можно считать как раз инспирированные им заметки в тогдашних газетах да полемические сочинения, собственноручно написанные. Изобретенный им типаж художника как массмедийного персонажа для искусства ХХ века значит не меньше, чем «Черный квадрат» Казимира Малевича или писсуар, представленный Марселем Дюшаном на выставку в качестве произведения искусства. И, что самое забавное, уже ставший каноническим жест художника, призванный поднять волнение в прессе, продолжает восприниматься обществом с совершенно неподдельным энтузиазмом даже через девяносто лет после футуристического «штурм унд дранга»119.


Рис. 16. Алексей Крученых, Давид Бурлюк, Владимир Маяковский, Николай Бурлюк, Бенедикт Лившиц. Москва, 1912.


Многие полагают, что футуристы только и сделали, что произвели деконструкцию языка, придумав так называемую «заумь», от чего есть пошел формализм и всяческий структурализм. Но представления о довлеющем значении собственно языка, то есть фонетики и письменности, есть типовая аберрация идеалистического сознания. Просто текст есть лишь функциональная часть большого социотекста. Общественное бытие детерминирует общественное сознание. Невинные эксперименты ранних авангардистов с пластикой языка и пластикой живописного холста кажутся столь простодушными и наивными, что западают в сознание типового исследователя. Но величие футуристов и дадаистов вовсе не в том, что они научились как-то особенно сопрягать звуки и знаки или иначе работать с плоскостью холста, изменив традиционному мимезису. Напротив, революция заключалась вовсе не в разрушении/реконструкции литературного текста, но в провокационной критике социотекста. Начало модернизма, то есть искусства индустриального капиталистического общества, пролегает по тому самому месту, где когда-то происходили настоящие авангардистские выступления, эпатирующие буржуазное сознание. В этом смысле желтая кофта Маяковского значит больше, чем его вирши.

Буржуазное сознание, само собой, вполне готово воспринять «эксперимент» в области языка, но вполне невинную и робкую работу с социумом склонно относить в область анекдотов. В воспоминаниях Алексея Крученых есть замечательный рассказ о том, что на всех представлениях будетлянского театра присутствовал пристав, тщательно сверявший произносимое со сцены с цензурированным текстом. Впрочем, сам Бурлюк, как безумный историограф, уже не вполне понимал в своих воспоминаниях, писанных в 1938 году120, смысл произведенной им же самим революции, в которой с такой отчетливостью материализовалась – в форме городового – репрессирующая цензура общественного сознания.

Однако при всем своем неописуемом величии акциониста, полемиста и организатора собственно живописцем Бурлюк был довольно посредственным и неровным, хотя очень энергичным и довольно плодовитым. Живопись имела для него значение не как создание выдающихся полотен, но как своего рода акция, живописный перформанс. Среди спутников его по авангардному движению были несравненно более выдающиеся и великие живописцы – достаточно вспомнить хотя бы Наталию Гончарову и Михаила Ларионова. Несомненно, что каждый уважающий себя музей должен иметь в своем собрании картины, сопровождаемые столь цветистой легендой. Хотя теперь то, что писалось и воспринималось как «пощечина общественному вкусу», кажется столь невинным и привычным, что уж совсем непонятно, как все это могло хоть кого-то возмущать и эпатировать121. Тут все дело в том, что футуристы разрушили жанровую иерархию искусства, поставив во главу угла не объект, но жест. Рукодельные книжицы Крученых и раскрашенные лица футуристов в какой-то момент выражали эстетическую концепцию в несравненно большей степени, нежели представленные картины. Однако в настоящий момент те давние выходки воспринимаются уже сквозь призму индустрии массмедиа, где умеренное хулиганство давно стало обязательной частью создаваемых в промышленных масштабах звездных имиджей. После футуристов художник перестал быть простым производителем картинок, он теперь просто обязан тщательно и последовательно конструировать свой публичный имидж.

Конец ознакомительного фрагмента.