Вы здесь

Книга перемен. Майдан TV (А. Ю. Цаплиенко, 2015)

Майдан TV

Поначалу я не понимал, ради чего люди, пропахшие костром, стоят на Майдане. Мне не нравился хаос котлов с дымящимся борщом и бочек с догорающими обломками мебели, которую, скорее всего, вынесли из Дома профсоюзов. После ремонта жена сказала мне: «Отдай старый паркет на Майдан», и я передал мешков этак с восемь древесины на главную площадь нашей мятежной страны. Вот и весь вклад в революцию. Мне было жаль мерзнущих людей на площади. Но мне в то же время было жаль и того спокойного образа жизни, в ритме которого существовал дореволюционный Киев.

Впрочем, как журналист я не мог позволить себе контрреволюционную роскошь брызгать ядовитой слюной в адрес тех, кто в самый лютый холод не хотел уходить с Майдана. Я должен был объективно и беспристрастно рассказывать о том, что видел и слышал вокруг себя.

В Дом профсоюзов мы пришли, чтобы снять очень забавного революционера по прозвищу Цезарь. Парня звали Юрием. Отличное сочетание, не правда ли? Юрий Цезарь. Яркое цыганское лицо этого веселого человека обрамляли длинные кудри. Слово «Цезарь» было выведено золотой краской на инвалидной коляске, самоходным троном возвышавшейся в фойе революционного здания. Юра был инвалидом. Надевая на обрубки ног стоптанные кроссовки, он нагло и грубо, не спрашивая разрешения, перешел со мной на «ты»:

– Слышь, помоги подняться!

И я, конечно, помог. И тоже фамильярно сократил дистанцию наших отношений:

– Слышь, Юра, а почему ты Цезарь?

– Ну, понимаешь, это мой любимый актер, – сказал он и рассмеялся. Его смех чем-то напоминал хохот автора «Синего вина» из моего детства. Очень уж громко смеялся Юрий Цезарь. Оказалось, он действительно думал, что Цезарь – это имя киноартиста. К чему тогда смеяться? Юра ездил на своем троне по Майдану, накинув на плечи украинский флаг.

– Я приехал в Киев чинить скутер, – скутером он называл свой автономно передвигающийся мини- трон, – ну и решил остаться. Меня взбесило то, что менты избили семнадцатилетних пацанов. Теперь пусть меня изобьют. На все воля Божья. Будем стоять до победы.

У Юры была и собственная мотивация участия в революции. Личная.

– Я был владельцем небольшого магазинчика в Евпатории. И вот его у меня отобрали. У меня и моего друга. Побили нас сильно, – весело рассказывал он, проезжая мимо котлов с борщами и кашами.

Хитрая улыбка не сходила с Юриного лица. Его друг, тернопольский паренек, подошел к нам и, пожав руку, восторженно заметил:

– Юрко реально заводить. Ми серйозно сиділи біля бочки з дровами цілу ніч з ним. Він підбадьорював людей. Чуваки, кажу, з ним весело! Йому завжди потрібна допомога, але ми хлопці ніби не горді. Допомагаємо.

И вместе с таким же, как и он сам, юным майдановцем взял под руки Цезаря и спустил его на землю. А рядом проходил долговязый революционер с охраной, которому вскоре история найдет место в премьерском кресле.

– Эй, Арсений, как вас там? Петрович! – закричал Юра. – Я за вас голосовал!

«Вот как, – отметил я про себя, – со мной на “ты”, а с Петровичем так на “вы”».

Длинный, как жердь, Арсений Петрович был вынужден присесть на корточки рядом с инвалидом, чтобы его глаза оказались на уровне Юриных.

– Я за вас голосовал, – повторил Цезарь и без пауз и стеснения добавил: – А можно ваш телефон?

Яценюк смутился, но быстро нашелся:

– Ты знаешь, Юра, мой номер у охранников, я его… эээ… не помню, они его… эээ… тебе дадут.

– И ты, ты дай, – сказал Цезарь, повернувшись ко мне.

Я, в отличие от Петровича, свой номер помнил. Пришлось сообщить настырному инвалиду свои контакты.

Майдан кипел весельем, которое бурлило вокруг инвалида.

– О, глянь, сколько жира! – смеялся Юра, вдыхая аромат борща.

– Ти спробуй, друже, який смачний! – протягивал хозяин казана огромную ложку безногому Юре.

– Слава Украине, – вместо благодарности пробормотал Юра, проглатывая борщ, и у него получилось что-то вроде «Слава Украины».

– Ні, друже, правильно не «Слава України», а «Слава Україні».

– Та я знаю, знаю. Просто борщ у тебя очень вкусный. Героям слава!

– Ну, тепер вже молодець! – похвалил Юрка повар.

Мягкий пластиковый стаканчик со свесившимся через борт хвостом чайного конверта обжигал руки. Над каменным архангелом поднимался дым.

Юра подкатил к палатке с надписью «Донецк» и остановился возле бочки. Веселый огонь бился в ней, облизывая сломанные ножки старого стула. Невысокий средних лет человек подбрасывал в бочку дрова и, вглядываясь в причудливую игру огня и холода, мечтательно улыбался своим мыслям.

– Это Толя! Из Донецка! – крикнул Цезарь, даже не глядя на меня. – Привет, Толя, как дела?

– Да ничего, нормально, – сказал Толя, продолжая улыбаться. Что-то очень хорошее и честное было в его улыбке.

– Он из Донецка, – сказал мне Цезарь так, словно открывал страшную тайну Толиного происхождения. – Он герой! Бросил все, и теперь ему назад дороги нет. Там же все бандиты, в этом Донецке, ну, ты знаешь.

Толя тихо, но настойчиво перебил его:

– Ну, во-первых, бандиты там не все. У нас очень хорошие люди. Вся палатка из Донецка, тридцать человек. А во-вторых, какой я герой? Просто хочу жить честно и хочу, чтобы всем жилось лучше. Как-то так. А закончится Майдан, вернусь в село.

– В какое село?

Для Юры это была новость. Человек из Донецка живет в селе. Цезарь думал, наверное, что в Донецке все шахтеры. «Вышел в степь донецкую», и все такое.

– Я же из-под Опытного, там земля моя, трактор. Там дед мой еще пахал.

– Так ты донецкий колхозник, значит? – Даже в том, как Юра удивлялся, сквозила беспардонность, которую собеседник мог счесть оскорбительной. Но Толя нисколько не возмутился, а еще больше улыбнулся.

– Да, Юра, именно так. Донецкий колхозник.

– Ну, бывай, колхозник, – попрощался с ним Цезарь и величаво двинулся на своем троне дальше по Майдану.

Я глядел на Юру и думал о том, что с ним будет, когда он вернется к себе в Евпаторию. И сможет ли вернуться на дедовскую землю донецкий колхозник Толя?

Цезарь давил на кнопку, бормоча еле разборчиво: «Залипает, стерва, едет только вперед… Надо чинить».

Двое молодых людей, парень и девушка, что-то шептали друг другу, слегка соприкоснувшись теплыми балаклавами. Революция, как умная и не слишком красивая женщина, еще не влюбила меня в себя, но уже заинтересовала.

Дома жена, чмокнув меня в щеку, впервые не ругала за пропахший дымом воротник куртки. Мне снова захотелось прийти на Майдан и увидеть сине-золотое море флагов над веселой смеющейся толпой. Смех Майдана был совершенно искренним. Не истошным клокотанием порванных нервов в горле полоумного алкоголика, придавленного откормленными милицейскими телами. И не сытым хохотом патриция, развращенного неограниченной властью. Майдан смеялся от избытка свободы. И он готов был поделиться ею с каждым новичком, робко проходившим на главную площадь страны мимо рядов сложенных горкой шин и раскаленных от огня железных бочек. Языки пламени лизали закопченные жестянки. А смех свободы озарял чумазые лица точно так же, как мерцающий огонь. «Побратим, друже, товарищ», – так говорили тебе незнакомые люди, и ты не сомневался ни минуты в искренности этих удивительных слов. Эти люди, казалось мне, двигались только вперед, потому что в их жизни навсегда сломалась опция «Задний ход». Как в повозке-троне, на котором Юра кружил по площади.

* * *

Но, как только ты покидал площадь, тебя охватывали сомнения. Перегороженные мешками дороги мешали ездить по городу. Черный от копоти снег никто не убирал на Крещатике, и он спрессовывался в черный лед. В троллейбусах ворчали немолодые женщины в беретах, называя революционеров «понаехавшими». Впрочем, они так же рьяно ругали и президента, но в наших троллейбусах в принципе не любят президентов, так что этот жанр вербальных протестов не удивлял слуха своей новизной. А вот привычная белая картинка центра Киева, перекрашенная в огненные и черные тона, слегка раздражала, не скрою. Ну, а потом все начало меняться так стремительно, что из телевизора чуть ли не каждый день звучала фраза о том, что «сегодня мы проснулись в новой стране». Причем день ото дня она становилась новее и новее. Сначала упал Ленин. И я оказался рядом практически случайно.

* * *

– А не съездить ли тебе, Андрей, на Майдан?

Это мой главный редактор, человек осторожный и воспитанный. Свои приказы он раздавал вот в таком, завуалированном виде. Отказ не принимался. Было нечто иезуитское в том, что, казалось бы, формулировка предполагала вольный выбор ответа. Но притом отказаться невозможно. Все знали это. И признавали образность высказываний главного человека в редакции добротой. Но доброта не являлась главной его добродетелью. Он был остроумен, расчетлив, опытен и благодаря этим вышеперечисленным качествам умел манипулировать людьми. Если кто-то вам скажет, что управлять людьми несложно, не верьте этому человеку. Легко управляет людьми лишь тот, кто хорошо знает человеческие слабости и понимает, что сущность личности определяют не сильные, а слабые ее стороны. Почти как в электронике, где качество любой сложной системы определяется по низшим, а не по высшим параметрам. Проводя брифинги с журналистами, главред любил использовать парадоксальные сравнения, разбирая структуру отснятого сюжета:

– Вот, например, пиво… Фещенко, ты любишь пиво?

– Конечно, люблю. А кто ж его не любит?

– Жена моя не любит. Это к слову, так сказать… М-да.

– Так, а при чем здесь пиво?

– А при том. Представь-ка себе пиво. Оно наливается в стакан, стекая по краям бокала, играя на солнце холодным янтарем. И ты предвкушаешь, как дурманящая прохлада заливается тебе прямо в пересохшее нутро. Представил?

– Да.

Кадык журналиста Фещенко рефлекторно дернулся. А редактор продолжал:

– Это подводка. Ведущий в студии создает ощущение того, что зрителю обязательно надо посмотреть именно твой сюжет. Идем дальше. Пиво уже в бокале. Видишь пену?

– Вижу.

– Видишь, какая она пушистая, объемная, похожая на пенку для бритья?

– Вижу. Чего вы меня мучаете этим пивом?

– Погоди, старик, сейчас ты поймешь. Что ты обычно делаешь – пьешь пиво с пенкой или без?

– Без пенки.

– Ждешь, когда она осядет, наверное?

– Жду, конечно. А что, надо дуть на нее?

И тут главный начинает кричать, да так, что стены дрожат:

– Так какого хрена ты начинаешь свой сюжет с унылого говна?! Это все равно что стать напротив зрителя, показать ему пиво и дунуть так, чтобы пенка ему в рожу полетела!!! Вот будет с тобой после этого бухать зритель? Нет, не будет! Иди и думай, как снимать!

Главный не был алкоголиком. Но, поскольку алкоголизм – это профессиональная болезнь журналистов, он знал, как найти путь к уму и сердцу любого из своих подчиненных через их слабости. В этом и состоит великое и ужасное искусство манипуляции.

Меня он ловил на желании экспериментировать. «Понимаешь, никто этого не делал. Сомневаюсь, что получится», – озабоченно качал он головой. А я говорил: «Получится». И старался делать так, чтобы все у нас получалось. А слабо тебе взять камеру и в прямом эфире пройтись по Майдану и вдоль Крещатика?

Это на первый взгляд кажется делом простым. Ну что тут сложного? Иди себе и рассказывай, что видишь. Правда, слова должны очень ловко соскакивать с языка и точно попадать в сердце зрителя. И права на ошибку ты не имеешь, потому что дублей не будет. Это ведь прямой эфир. Кроме того, нужно успеть задать интересные вопросы самым ярким революционерам и при этом моментально выбирать тех, кто не медлит с ответом, а станет на ближайшие несколько минут интересным собеседником. К тому же все время надо быть в движении: быстро передвигаться от памятника Ленину напротив Бессарабского рынка к центру Майдана Незалежності. Это было похоже не на журналистику, а на спорт. Разговорно-беговое атлетическое троеборье на пересеченной местности. Ну как я мог за него не взяться?

Старт был намечен возле памятника Ленину. Но, когда мы подъезжали к Бессарабке, я заметил толпу, которая двигалась в направлении памятника.

– Валят! Валят! – кричали люди.

Я сначала опешил.

– Кого валят? – спрашиваю.

– Ильича валят! – И улыбка, смешанная с белым паром, уносилась куда-то вперед, туда, где нерушимое становилось хрупким и временным.

Каменный вождь считался очень ценным произведением искусства. Говорили, что памятник внесен в некий список особо ценных объектов культурного наследия. Не удивлюсь, если на этом настояли отечественные коммунисты, чей авторитет держался только благодаря символам. Сам памятник выглядел довольно стандартно и скучно.

А тут – такое агрессивное веселье.

Неужели он упадет, и все изменится? Мы пытались пробиться через толпу к эпицентру события. Это было почти невозможно. Желто-голубые ленточки на сумках возбужденных девиц хлестали меня по щекам, и кто-то громко ругался, ударившись о штатив камеры, который я тащил на своем плече. Мы едва успели на событие.

Слева от монумента стояла группа солдат в синей форме. К ним подошел священник и спросил:

– Вы не будете стрелять?

Молодые парни растерянно посмотрели сквозь пластиковые забрала своих черных шлемов и переглянулись. Робко пожали плечами.

– Благословляю вас, ребята, – сказал священник и осенил шеренгу крестом. Он принял движение плеч за знак согласия.

Кто-то уже взобрался на постамент и даже еще выше и набросил на Ленина стальной трос. Другой конец троса был прикреплен к мощному трактору. Тракторист рассчитывал одним движением сорвать глыбу мрамора с постамента. Не получилось. Вождь мирового пролетариата пошатнулся, но устоял. И тогда толпа приняла правильное, с точки зрения физики, единственно верное решение сей задачи: раскачать статую. Явление резонанса никто не отменял. Мрамор все больше раскачивался. Амплитуда движений «вперед-назад» росла, пока наконец вождь не сорвался вниз, чуть не пробив головой отполированную тротуарную плитку на площадке перед монументом. Земля вздрогнула. Толпа закричала в едином порыве восторга. Бульвар Шевченко, мчавший в обе стороны потоки машин, взвыл десятками клаксонов.

В этот момент меня посетило видение. Из глубин памяти восстал апрель в Ираке. Вождь на постаменте опоясан стальным, как и в холодном декабрьском Киеве, тросом. Трактор, так и не сваливший его с первого раза. Согнутая арматурина внутри памятника, удерживавшая его от фатального и живописного падения. А потом обломки статуи в центре Багдада и отбитый зубилом в сильных руках гигантский бетонный нос.

Потом было много фотографий с низложенным халифом. И много войны и крови.

Зима в Киеве не похожа на весну в Багдаде. Так я сказал себе, отогнав неприятные мысли. Мне хотелось перемен. И верилось в светлое будущее.

– Сегодня произошло то, что дает нам сигнал, что завтра мы с вами проснемся уже в другой стране, – говорил я в микрофон, глядя в камеру, перебарывая страх, и восторг, и морозный воздух, мешавший говорить. А за моей спиной сильные революционные руки с помощью молотка и зубила отбивали ленинский мраморный нос. Разве вы не знаете, что все самые важные вещи на земле происходят за спиной у журналиста?

Дальше бег по пересеченной местности. Знакомая баррикада с надписью «Поймите. Нас достало!» Набитая горящими дровами железная бочка.

– Добрый день! Скажите, а вы готовы к встрече силовиков?

– Готовы.

– А если они захотят разогнать Майдан?

Пауза. Потом ответ:

– А мы их встретим чаем. Вот у нас какой вкусный чай. Ароматный. Мы всех здесь угощаем. Бесплатно. Хотите?

Никогда не думал, что пластик может так приятно обжигать руки.

Идем к палатке. Заходим внутрь большого брезентового шатра.

– Ого, как здесь тепло! А где вы спите?

Камера снимает матрацы, на которых, как на передовой бойцы, не раздеваясь, спят майдановцы.

– А что вы едите?

– Да вот, приготовили бутерброды с чаем.

Камера панорамирует по холмам всевозможной снеди на столе. Миллионы людей в Украине и за ее пределами видят на своих широких экранах эту снедь революции и слышат мой голос:

– Спасибо за угощение, но чаем нас уже напоили.

Как это трогательно, мирно и весело – мерзнуть на Майдане.

«Меняйте локацию», – слышу в наушниках.

А дальше внезапный телевизионный бросок к елке. О, нет, не так! К «йолке», ведь это слово в таком виде выговорил президент, которого свергали прямо сейчас, в моем прямом эфире, мирные люди с чаем и бутербродами.

Короткие и веселые интервью пришлось закончить внезапно, после слов режиссера: «Финальные титры! Все молодцы!» Мы сделали это. «А ты крутой, дружище», – услышал я голос своего тщеславия, говоривший интонациями главного редактора. Он манипулировал мной, я понимал это хорошо, но в тот момент мне это очень нравилось. Ломая одни стереотипы, ты подчиняешься другим. Майдан стал новой формой телевидения.

И это открытие вдохновило многих телевизионных менеджеров, которым важно было конвертировать рейтинг в деньги. А уж конвертировать буйную казацкую республику Майдана в рейтинг было делом несложным. Бегая со своими рюкзачками-передатчиками по спринтерскому участку Крещатика от Богдана Хмельницкого до Стеллы Независимости, журналисты больших денежных каналов зачастую сами не понимали, что становились конверторами. Передвижными мобильными конвертационными центрами. Правда в эмоции, эмоции в информацию, информация в рейтинг, рейтинг в деньги. Хотя в моменты прямых включений об этом не думал ни один из тех, кто посреди костров протеста пытался достучаться до остальной страны, болезненно оживавшей от мерзлой полудремы. «Завтра мы проснемся в совсем другой стране, послезавтра в третьей, а еще через день в четвертой», – так полушутя ворчал главный редактор, пародируя месседжи своих ведущих, у которых замирало в эфире сердце от ощущения реальной свободы слова.

Судя по репликам из администрации президента, немногословный лидер страны не знал, чем дышит Майдан. Мороз и дым не долетали до правительственного квартала. А зря. Возможно, если бы дважды несудимый человек в дорогом костюме открыл окно и послушал шум улицы, он тогда понял бы, что следующим с гранитного постамента слетит он, пусть не физически, не буквально. Он уже падал вниз, глупо моргая выпученными глазами, но, падая, дал команду своим цепным псам и запустил маховик войны, о которой мы, его народ, ничего не слышали и в которой ничего не понимали.

Но я увидел, как над огромной страной джинном, выпущенным из бутылки, вьется она, будущая война, хотя сразу и не понял, кто именно ее выпустил.

* * *

Они не любили телевидение. Считали его продажным и лживым. Отчасти это так и было. Но всякий раз, когда видели камеру, они надеялись на то, что им удастся достучаться в башню из слоновой кости, на вершине которой восседала единственно верная, горячо любимая непогрешимая личность. Закопченный парень со щитом прикрыл меня, когда я выходил в прямой эфир. Пластиковые пули стучали по деревянной поверхности щита, светошумовые гранаты отскакивали, как теннисные мячики, и, падая, гулко взрывались. А эхо взрывов морозный киевский воздух быстро растаскивал по улицам и переулкам древнего города. Он в своей башне не мог этого не слышать. Я видел тысячи людей на склоне холма напротив входа в стадион. Горели автобусы поперек улицы Грушевского. Горели билеты в каменной пристройке, где была касса самого знаменитого стадиона города. И тут я заметил молодых людей – парней и девчонок, разбиравших тротуарную плитку возле стадиона и на аллее парка, уходившей куда-то вниз, к днепровским берегам. Они действовали четко. Как часовой механизм. В движениях их рук не было ни суеты, ни страха, ни эмоций. Они выполняли задачу. Эта задача была проста – пробить брешь в рядах блестящих черных шлемов, стоявших перед толпой. Те, кто бросал камни, подходили цепочкой, прикрываясь щитами, среди которых было немало трофейных. Левая рука на плече впереди идущего товарища, правая держит щит над головой. «Раз, два, раз, два!!!» – бодро покрикивал командир этой группы. Они шли вперед без страха, как легионеры, штурмующие городище варваров, хотя однообразием почерневшей от копоти одежды и оружия не отличались. А когда легионеры оказались прямо перед линией горящей техники, появились знаменосцы с сине-желтыми флагами. И люди, выковыривавшие плитку, выстроились в цепь. Это была настоящая армия революции. Она была серьезно намерена победить.

И тут я услышал хлопки выстрелов. Стреляли с той стороны баррикады, образованной остовами сгоревшей техники. Кто-то согнулся, словно сломанное пополам дерево. Кто-то упал на колени, закрыв руками лицо. Пальцы рук почти черные от копоти, и вот между черными и заскорузлыми, как корни старого дуба, пальцами сочится красная жидкость. Вязкая, как масляная краска. Я не верю до конца, что это кровь. Я не могу поверить, что это кровь, потому что это происходит в Киеве, в центре стольного града, именно там, где я недавно прогуливался с семьей и думал о самом удивительном и спокойном городе в мире. А к человеку с кровавой маской вместо лица уже подбегают люди в оранжевых жилетах и зеленых касках времен Второй мировой. И лица под касками тоже с тех времен, такие же закопченные и усталые. И только по красным крестам на шлемах можно понять, что это медики.

В ухе работает подслушка:

– Не говори, что внутренние войска применили пластиковые пули. Это неправда, МВД опровергает.

Я не знаю, что там опровергает МВД, но я вижу своими глазами, как сраженные и покалеченные милицейским пластиком люди падают на холодную, еще не выковырянную революционной армией брусчатку, добавляя к серо-белым оттенкам мятежной зимы артериальные тона красного. Мелькают зеленые каски, оранжевые жилеты смешиваются с дымом. Закопченная, твердая как камень рука насыпает мне в ладонь пластмассовые серые шарики. Дробь, заряженную в спецпатроны для спецружей, из которых по толпе палят спецподразделения. Грохот стоит неимоверный. Я не хочу войны, но я вижу ее призрак и слышу добрый спокойный голос, обещающий простой способ того, как ее можно избежать. До эфира пять минут. На ладони серый бисер пластиковых пуль.

– Не стоит говорить, что они стреляют, ведь травмы несущественны. А ты знаешь, сколько ребят из милиции они отправили в больницу своими булыжниками? Ты видишь, им нужна кровь!

Я сжал ладонь в кулак и снова раскрыл ее. Обычные серые пластиковые шарики. Голос в наушниках просит меня назвать белым не черное, а всего лишь серое. И, если хорошо подумать, не то чтобы назвать, а скорее не назвать, что в корне меняет дело.

– Да, и скажи про радикально настроенных молодчиков.

И тут я увидел, как в протестующих полетели черные шары с шипами, похожие на свернувшихся в клубок ежей. И эти шары взрывались со страшным грохотом, ослепляя глаза вспышками света. Один из демонстрантов, пожилой человек с небритым лицом, в строительной каске и брезентовой куртке с закатанными по локоть рукавами, схватил черный шар. Он хотел его отбросить в сторону, подальше, но не успел – светошумовая граната взорвалась прямо в его руке. И я вижу, словно в предутреннем бредовом кошмарном сне, как лицо человека исчезает в пятне яркого света, но лишь на мгновение, а потом из брезентового рукава, ломаясь возле локтя, выпадает рука и падает на мостовую. Наяву! Белый до тошноты сустав блестит из обрывков кожи, а потом медленно, как в замедленной съемке, покрывается розовой краской, и она становится все краснее и краснее. Я не слышал крика боли этого старика, да, я думаю, это был старик, за шестьдесят точно. Я не слышал даже взрыва гранаты. И я до сих пор надеюсь, что мне это привиделось, что я чего-то не рассмотрел в толпе, штурмующей черные шеренги, но это не главное. Главное было потом. На меня посмотрел парень, вооруженный битой и деревянным щитом. Посмотрел, скептически оценив мой шарфик, и закрыл меня собой. От черных оглушительных гранат. От пластиковых пуль. Тех самых, о которых мне предстояло через пять минут сказать, что их нет.

И я не смог не сказать неудобную правду, хотя было можно промолчать. Сказал, что эти шарики есть. И мне стало легко. Все равно, что будет потом, сейчас надо суметь наслаждаться правдой этой минуты. Здесь и сейчас.

А потом нас накрыло неизвестным газом, и мое нутро, как мне показалось, вывернулось, словно старая перчатка, и зловонная жидкость полилась из меня на холодный камень тротуара. Моего оператора, старого верного друга, затрясло в лихорадке, и он сказал, что не может снимать дальше, даже понимая, что мы получили бесплатный билет в первый ряд действа, которое собирает зрителей лишь один-единственный раз в истории. Это как уйти с первого тайма чемпионата мира по футболу и второй досматривать по телевизору, дома. Дальше капельница и диета. И достаточно много времени, чтобы понять, на чьей ты стороне.