3
Когда мне исполнилось семь, мама отдала мне кукольный домик. Подарок на день рождения – и в то же время нет. Кукольный домик был всегда, стоял в свободной спальне. Я привыкла к нему, мне позволяли его рассматривать, но не играть. Для этого я должна была подрасти.
Я знала, что мне подарят домик на день рождения, отдадут в полное распоряжение. Но если бы он оказался единственным подарком, это меня разочаровало бы. И еще мне подарили коньки, так что радость была безгранична. Когда слишком долго ждешь, сначала грустно, а потом скучно. Когда кукольный домик стал моим, я уже устала от ожидания.
Радость пришла позже. И расследованием его истории я занялась гораздо позже. А тогда знала только то, что домик смастерил дедушка, человек, способный построить все, что угодно. Это была почти точная копия его дома, самого лучшего и большого дома, в котором они жили дольше, чем в других домах. Его называли «Паданарам», и так же мы назвали кукольный домик. На самом деле кукольный дом мы и называли «Паданарам», а о настоящем доме говорили «наш дом» или «дом Far»[7]. Я долго считала, что название датское, что мои сентиментальные бабушка и дедушка взяли его в память о каком-то месте или о чем-то еще, что они любили в стране, которую покинули. Но когда лет через пять я спросила у тети Свонни и мамы, что это значит по-датски, тетя Свонни открыла мне глаза:
– А почему ты думаешь, что это по-датски?
– Так ведь дедушка и бабушка датчане. И я просто подумала, что так и должно быть. Но ведь это и не по-английски, правда?
Мама и Свонни долго смеялись, потом стали произносить слово «Паданарам» на датский манер – «Патанарам» с ударением на последний слог.
– И что это значит? – спросила я.
Они не знали. И вообще, почему это должно иметь какой-то смысл?
– Дом уже назывался так, когда Far купил его, – пояснила Свонни. – Наверное, его так назвали прежние хозяева.
Никому из них и в голову не приходило в этом разобраться. Однажды в географическом атласе я случайно наткнулась на «Паданарам». Так назывался городок в Шотландии. Я выяснила, что название взято из «Бытия», означает «сирийская равнина». Может, оно пошло от нонконформистской церкви, построенной там? По работе я не раз делала подобные открытия, но сообщить тете об этом было особенно приятно. Однако мой рассказ не произвел на Свонни никакого впечатления.
– Возможно, прежние владельцы переселились сюда из Шотландии, – только и сказала она. Попыталась вспомнить их имена, но безуспешно.
Мой «Паданарам», сделанный специально для мамы, был размером с небольшой обеденный стол. Собственно, он и стоял на обеденном столе и занимал почти всю столешницу. Настоящий дом, который находился в Хайгейте, к востоку от Арчвей-роуд, я часто видела с верхней площадки автобуса, но, конечно же, никогда не заходила внутрь. По словам Свонни и мамы, мой «Паданарам» – его точная копия. Снаружи так и было: кирпичный, оштукатуренный, с двумя большими фронтонами, множеством решетчатых окон, внушительной входной дверью, портиком с закругленной крышей. В девяностых годах английские пригороды застраивались тысячами таких домов, в основном для зажиточной буржуазии.
Дедушка оклеил стены «Паданарама» обоями, которые нарисовал сам, чтобы они выглядели точно как исходные. Лестницы вырезал из настоящего дуба, и Свонни рассказала, как тщательно он полировал ступеньки. Брал вату, мочил в политуре, а затем долго, час за часом, надраивал деревянную поверхность, доводя до ослепительного блеска. Коврики на пол он сделал из обрезков гобелена. Снаружи на стенах нарисовал кирпичную кладку – красной масляной краской и китайскими белилами. В окна вставил витражи из осколков венецианского стекла.
– У Mor было двенадцать винных бокалов, – сказала Свонни, – и один из них разбился. Кажется, это Хансине его расколотила.
– Хансине вечно что-нибудь била. А если что-нибудь разбивала Mor, то перекладывала вину на нее, чтобы не рассердить Far.
– Я бы спросила ее, только она сделает вид, что не помнит. Ты же знаешь ее, Мария. Так или иначе, бокал разбили, и Mor заявила, что набор испорчен. Хотя я бы так не сказала. У нас ни разу не собиралось более десяти человек пить рейнское вино. Но она решила, что все пропало. Или разнервничалась, когда Far разбил еще три, чтобы сделать витражи в «Паданараме».
– Дедушка разбил винные бокалы, чтобы сделать витражи? – не поверила я.
– Отстань от меня, я не помню, – ответила мама.
– Тебе не разрешали смотреть, Мария. Это был большой секрет Far. Он принимался за работу только тогда, когда тебя укладывали спать.
– Я помню. Из-за этого мне пришлось целых два года рано ложиться.
– Да, столько он и провозился. Mor шила подушки, одеяльца, занавески, а он строил дом. Сначала все нарисовал. Mor рассказывала, что рисовал он как Леонардо. Это было так не похоже на нее – она никогда не вспоминала его добрым словом. Он собирался строить дом в масштабе, но отказался от этой затеи. Слишком трудно – да и зачем? Бывало, тратил целые дни на поиски нужных материалов. Того же гобелена, кстати. Он бессовестно воровал вещи у Mor. Я помню ожерелье, которое очень ей нравилось, – всего лишь стразы, но казались бриллиантами. Наверно, очень хорошие стразы. Так Far его разобрал, чтобы сделать люстру. Но ее это не интересовало, и они здорово поругались. Помнишь, как они ссорились, Мария?
– Кошмар, – ответила моя мама.
– Он разбил красный бокал, затем зеленый. Хотел разбить еще желтый, но Mor так рассердилась, что сама швырнула в него бокал. И тот разлетелся вдребезги. Mor кричала, что глупо дарить кукольный домик пятилетней девочке, все равно поломает. Проще дать ей старый ящик, а не «дворец для принцессы».
Когда происходил этот разговор, мне было лет двенадцать, а «Паданарам», служивший мне последние три-четыре года, теперь стал музейным экспонатом. Раньше я постоянно переносила кукол из комнаты в комнату, укладывала их, будила, кормила и переодевала. Теперь все разыгрывалось мысленно, и в конце концов эти забавы потеряли очарование и волшебство. Теперь я содержала «Паданарам» в безукоризненной чистоте, отремонтировала после нескольких лет небрежного обращения, вычистила и заштопала гобелены с занавесками. Я хвасталась кукольным домиком перед подругами, некоторые удостаивались позволения заглянуть внутрь. Я вела их в комнату, открывала переднюю стенку, чтобы они видели убранство, однако дотрагиваться не разрешала.
Кажется, примерно в тот период я задала один вопрос. Удивительно, почему я не подумала об этом раньше? Я давно была хозяйкой «Паданарама», но ни разу не пришло в голову спросить.
Как-то я вернулась из школы с подругой, которую пригласила на чай. Ее изумление при виде «Паданарама» и почти благоговейный трепет порадовали меня. Я проводила подружку до входной двери, затем вернулась в гостиную, где сидели мама и Свонни, которая, как обычно по средам, приехала навестить нас.
Они разговаривали по-датски, как всегда друг с другом, с Mormor и с дядей Кеном в те редкие моменты, когда встречались с ним. Они обе родились в Англии, а не в Дании, как Кен, но датский язык был для них родным, первым, они выучили его на коленях своей матери.
При моем появлении Свонни, как всегда, прервалась на полуслове и перешла на английский. Тихо, ровно, глотая гласные звуки, она закончила предложение с интонацией изящно понижающегося пентаметра.
– Почему Morfar смастерил «Паданарам» для мамы, а не для тебя, тетя Свонни? – спросила я, и сразу почувствовала, что сделала ошибку, или, как говорят французы, faux pas – неверный шаг. Нельзя было задавать этот вопрос. Они смутятся и огорчатся. Но, взглянув на них, я сразу поняла, что зря тревожусь. Похоже, я не сказала ничего предосудительного или обидного. Они не переглянулись многозначительно, не встревожились. Мама просто пожала плечами и улыбнулась. Свонни же это развлекло. Но она была готова объяснить. Она всегда казалась честной и открытой, как и все женщины в нашей семье, готовой рассказать все, не скрывая эмоций. Коварная откровенность, которая вводит в заблуждение и злит скорее, чем простодушие. Откровенность, которая кажется импульсивной и спонтанной, тогда как на самом деле под ее маской скрываются истинные страсти.
Свонни ответила прямо, даже весело:
– Он не любил меня.
– Но это неправда, Свонни! – немедленно запротестовала мама.
– Тебе просто не нравится эта правда.
– Конечно не нравится, но не в этом дело! Когда ты была маленькой, Far и Mor жили не в таком доме, чтобы по нему захотелось сделать кукольный. Они жили на Стэмфорд-Хилл. Я родилась там. Никто бы не стал делать кукольный домик, похожий на тот, что на Ревенсдейл-роуд.
– А с какой это стати, – возразила Свонни, – мастер должен копировать собственный дом? Он мог взять за образец чей-нибудь еще – разве нет? Или просто придумать. Я ведь могу признать правду – почему не можешь ты? Он никогда не любил меня, вообще едва замечал. Это ты была его долгожданной дочерью. – Она искоса взглянула на маму, очаровательно, почти кокетливо улыбнулась. – Но у мамы я была любимицей, и спорить нечего. – Никто не возразил. – И сейчас, и всегда буду! – добавила Свонни и рассмеялась.
– Ну и слава богу! – откликнулась моя мама.
Скандинавы решили проблему, как различать своих бабушек и дедушек. Им не нужно думать, которую из бабушек называть «бабушка», а которую – «бабуля». То же самое и с дедушками. У датчан нет нелепой манеры говорить «дедушка Смит» и «дедушка Джонс». Мать матери называют «Mormor», отца матери – «Morfar». Точно так же со стороны отца – «Farmor» и «Farfar». Сколько себя помню, я называла свою бабушку Mormor, потому что и моя Mormor называла свою бабушку так же. Я никогда не задумывалась над этим, пока не пошла в школу и дети не стали смеяться и дразнить меня. И только тогда я научилась называть Mormor бабушкой, а, рассказывая о «Паданараме», упоминать не Morfar, а дедушку. Прежние обращения остались только в семье или когда я непосредственно говорила с Mormor. В этой книге я лишь иногда буду называть их Mormor и Morfar, но гораздо чаще – по именам, данным при крещении, то есть Астой и Расмусом. Эта история не мною придумана, я скорее наблюдаю и записываю, я смотрю изнутри, как член семьи. Mormor и Morfar не выступают как мои бабушка и дедушка, они сами по себе, Аста и Расмус Вестербю, датские иммигранты, в неблагоприятное время приехавшие в замкнутую и неприязненно относящуюся к иностранцам страну. Это создатель кукольного домика и его жена. Женщина, которая ведет дневники, и ее муж.
Но эта история не только о них, хотя они играют важную роль. Не о моей маме, для которой был сделан кукольный домик. Не о Джеке и Кене, урожденных Моэнсе и Кнуде, ни о Хансине Финк и ее потомках. Это история о самой Свонни, старшей дочери моей бабушки, Сванхильд Асте Вибеке Кьяр, урожденной Вестербю.
Но, возможно, и не Вестербю.
Мои родители были вынуждены пожениться. В 1940 году эта процедура оказалась довольно постыдной, однако выбора не было. Мать никогда не делала из этого секрета и с откровенностью Вестербю поведала мне обо всем. Она вышла замуж в августе, а уже в декабре родилась я. Незадолго до этого, в последние дни битвы за Англию, мой отец, пилот истребителя, на восемь лет младше мамы, сгорел в «Спитфайре» над графством Кент. Mormor и Свонни тоже иногда рассказывали историю поспешного замужества моей мамы. Morfar тогда пришел в ярость, возмущался, обещал (явно на словах) отречься от любимого чада. Смешно, но он грозился отобрать кукольный домик. На «Паданарам», игрушку, сделанную только для нее и принадлежавшую только ей, женщина, сбившаяся с пути, не имеет права.
Отец занимал более высокое положение в обществе, чем мать, и говорили, что, женившись на Марии Вестербю, он опустился на ступень или две. Его отец, сквайр, владел поместьем в Сомерсете, мать происходила из высшего общества. Однако эти бледные седовласые люди, худощавые, обходительные и неизменно учтивые, приняли вдову своего сына, будто она не работала официанткой в офицерской столовой, а была дочерью кого-то из соседей-землевладельцев. Раз в году мы проводили неделю в их небольшом поместье недалеко от Тонтона. Мне запомнились их тихие голоса, невероятная доброта и рассеянность. Особенно рассеян был дедушка Истбрук, и я спрашивала маму, не спит ли он, когда разговаривает.
Совсем другими были дедушка и бабушка, которые жили рядом. Они приехали в Восточный Лондон в 1905 году и – по выражению, которое для них ничего бы не значило, – «продвинулись», переселившись в дом получше, на север. «Паданарам» оказался вершиной их «продвижения». В начале тридцатых, во времена Депрессии, бизнес Morfar рухнул, что вынудило их переехать в убогую, захудалую виллу на Кроуч-Хилл. В семье ее называли не иначе как по номеру – «Девяносто восьмой».
Сейчас мне кажется, я всегда считала их людьми с сомнительной репутацией. Что они походили на повзрослевших хиппи, хотя в пятидесятых хиппи не было еще и в помине. В отличие от Истбруков, они не были решительными и надежными людьми, и даже в пожилом возрасте оставались капризными как дети. Morfar был жестоким и вспыльчивым, постоянно сожалел об упущенных возможностях и в неудачах винил всех, кроме себя.
Высокий, стройный, с неизменной бородкой (по словам жены – чтобы скрыть безвольный подбородок), он каждое воскресенье приезжал к нам, чтобы поболтать с «женихом» моей мамы. У мамы было много таких «женихов», по очереди конечно, но ни за кого она так и не вышла, вероятно и не собиралась. Без сомнения, они были ее любовниками, но даже если и так, вела она себя крайне благоразумно и никогда не оставляла их на ночь. Morfar очень подружился с одним из них, с первым или вторым, я не помню, и каждый раз добрых два часа пересказывал ему свою жизнь.
Правильно говорить по-английски он так и не научился. Речь, конечно же, стала беглой, но безграмотной. Он ошибался в каждой фразе. Девять из десяти слов коверкал. Особенно плохо ему давались звуки «д» и «в», он превращал их в «т» и «ф». Перечитывая эти строки, я понимаю, как безжалостно это звучит, насколько некрасиво так писать о пожилом человеке, но никто из его знакомых не видел Morfar в таком свете. Он был настолько самоуверен, настолько убежден в своем превосходстве над всеми и нечувствителен, что считал себя полиглотом и хвастался, будто одинаково силен в датском, английском и немецком. Причем до такой степени, что ему приходится замолкать и соображать, на каком языке он говорит.
Обычно он устраивался в нашей гостиной за чашкой сладкого чая и вываливал на жениха матери груду скорбных воспоминаний. Говорил он с негодованием, по ходу беседы периодически распалялся и обрушивал свой огромный узловатый кулак на кофейный столик. Из его высказываний следовало, что все партнеры по рискованному бизнесу обманывали, или, как он часто повторял, «наттуфали» его.
Он не знал, что такое домашняя одежда. Даже общепринятые в те годы спортивный пиджак и фланелевые брюки не признавал. Он всегда носил строгий костюм, белоснежную рубашку с тугим воротничком и темный галстук. Зимой надевал мягкую серую фетровую шляпу, летом – соломенное канотье. К нам он неизменно приезжал на одной из своих старых машин – либо на «моррисе», либо на громоздком «фиате». И всегда один.
Они с Mormor редко выезжали куда-нибудь вместе. До прочтения дневников я имела превратное представление об их семейной жизни. Они жили вместе, но друг другу не подходили. Mormor с горькой улыбкой говорила, что ей нужен большой дом – держаться от мужа подальше. Даже мне она всегда говорила «мой муж», никогда – «Morfar», «твой дедушка» или «Расмус». «Девяносто восьмой» вряд ли был достаточно большим, чтобы предоставить ей такую возможность, хоть там было четыре спальни. Но, оглядываясь назад, я удивляюсь, что до самой его смерти они продолжали спать в одной спальне и делили одну постель.
Mormor выходила одна. К нам она приходила тоже одна. Трудно было представить, что эта маленькая худенькая женщина с аккуратно причесанными белыми волосами много ходит. Но тем не менее она всегда ходила пешком. Бродила по улицам неподалеку от дома, изредка останавливалась, чтобы рассмотреть какой-нибудь особняк, заглядывала через садовые изгороди, присаживалась на скамейки и что-то бормотала, а затем шла дальше. До самой смерти в возрасте девяносто трех лет она одевалась по моде двадцатых годов, когда была в расцвете сил и достаточно богата. На тех фотографиях она то в твидовом костюме от Шанталь, то в платье от Лелонг, то в прорезиненном плаще и летном шлеме от Чиапарелли. В те годы Morfar делал деньги, продавая «кадиллаки», и еще не был жертвой «наттуфательства».
Но чаще всего она вспоминается в черном или темно-синем платье с вышитой вставкой в глубоком остром вырезе, в туфлях на высоких каблуках, с двойным ремешком на подъеме. Свои долгие прогулки она всегда совершала в этих туфлях, сбивая каблуки. Для вечерних променадов и для похорон у нее было черное атласное пальто свободного покроя с одной агатовой пуговицей и такая же атласная шляпка, плоская, как блин. Я впервые увидела эту шляпку на поминках, когда умер Morfar.
Она не привыкла ходить вокруг да около и сразу же перешла к делу:
– Теперь мне надо решать, у кого из вас троих я буду жить.
Она высказала это таким тоном, словно решение вопроса зависело только от нее. Кто-нибудь из овдовевших супругов со времен короля Лира отважился бы так прямо заявить об этом? Mormor читала много, но Диккенса, а не Шекспира. Сейчас она сама находилась в ситуации короля Лира, с той лишь разницей, что у нее было две дочери и сын. Мы, ее внуки – Джон, Чарльз и я, – притихли, сознавая важность этой минуты.
Свонни и мама – не Гонерилья и не Регана[8], однако обе промолчали. Какое-то время Mormor с напускной сердитостью разглядывала сына и младшую дочь, затем криво улыбнулась. Вполне в ее духе. Сомневаюсь, что она всерьез думала поселиться в большой, но мрачной квартире Кена в многоэтажном доме рядом с Бейкер-стрит, где каждый день пришлось бы общаться с дородной и глупой дочерью директора школы, на которой он женился. Но, видимо, ей хотелось подольше подержать их на крючке, словно неудачные попытки Морин казаться сердечной и полной сочувствия доставляли ей удовольствие. Затем она перевела взгляд на мою маму:
– Я много места не займу, Мария.
Мою маму все называли на английский манер – Мэри, либо на французский – Мари. А Mormor и Свонни продолжали произносить ее имя как в Дании – Мария, приглушая звук «р». Сейчас Mormor вообще проглотила этот звук.
Мама слабо возразила, что у нас мало места, и это было правдой. Однако, хотя дом небольшой, в нем имелось три спальни, и если переставить куда-нибудь «Паданарам», то в освободившуюся комнату можно поселить Mormor. Мы жили на доходы с капитала, который оставил нам отец, в свое время унаследовав их от бабушки. Мама получала еще и пенсию как вдова, и дедушка Истбрук в завещании назначил нам приличное содержание. Словом, мы были вполне обеспеченной семьей.
Мама и Свонни, как замужние женщины, посчитали бы ниже своего достоинства работать. Сейчас все наоборот. Но тогда я ни разу не слышала, чтобы мама упоминала о работе. У нее не было ни любимых занятий, ни явных увлечений. Ее ничего не интересовало, кроме женских журналов и популярной беллетристики. Она содержала наш дом в чистоте и отлично готовила, и, насколько мне известно, была безмятежно счастлива. По крайней мере, такой казалась. Мама всегда была уравновешенной, спокойной и доброй. Я ни разу не видела ее слез. Она очень следила за собой и тратила уйму времени на наряды. Походы по магазинам и в парикмахерскую доставляли ей истинное удовольствие. К моему возвращению из школы мама обычно переодевалась, причесывалась и искусно наносила яркий, по моде того времени, но тщательно продуманный макияж. Позже приходил один из ее «женихов», или же мы с ней отправлялись в кино. В течение многих лет мы ходили в кино два раза в неделю.
Чем они занимались с «женихом»? Беседовали, иногда танцевали под проигрыватель. Я никогда не видела, чтобы они целовались или касались друг друга, разве что в танце. У двоих «женихов» были машины, и они катали нас. В поездки по городу и в длинные путешествия за город по выходным всегда брали меня с собой. Но раз в неделю мама уезжала одна, и пока я не подросла, чтобы меня можно было оставлять, к нам приезжала Свонни, с которой мы и коротали время до маминого возвращения. Видимо, они с «женихом» уезжали куда-нибудь заняться любовью, но, возможно, я и ошибаюсь.
Конечно же, мама не хотела, чтобы появление Mormor нарушило эту размеренную и приятную жизнь. Я помнила, как во время разговора о кукольном домике Свонни заявила, что Mormor любила ее больше всех. И с самого начала мы не сомневались, что именно у Свонни она намерена прожить остаток дней.
Но тем не менее она пока не собиралась избавить нас от напряжения. Когда она обращалась к дочерям ласково, то прибавляла к их именам датскую приставку «lille», которая переводится как «маленький». Но не только – такое обращение означает нежность, привязанность. Чаще всего так она называла Свонни – lille Свонни. Теперь же обратилась к моей маме, что случалось очень редко.
– Меня вполне устроит комната для гостей, lille Мария. А кукольный домик можно поставить в гараж.
– Это надо спросить у Энн. Домик ведь ее.
– Зачем четырнадцатилетней девочке детская игрушка? – властно возразила Mormor. Ее яркие глаза, холодные, почти неестественно синие, сверкнули, словно перья зимородка в солнечных лучах. – Мой муж умер. Он все равно не узнает, – добавила она, как обычно, всех шокировав.
Через месяц она переехала к Свонни и Торбену. Но перед этим выставила на продажу «Девяносто восьмой», и ей удалось избавиться от него за несколько дней. Если бы у нее была возможность заняться бизнесом Morfar, она проворачивала бы сделки гораздо лучше его, и никто бы не смог ее «наттуфать». Она долго торговалась и, отвергнув многие предложения, настояла на пяти тысячах фунтов. Сейчас за него можно было бы получить раз в сорок больше, но для 1954 года это отличная цена.
Из всей мебели она взяла с собой в Хэмпстед только две вещи. Одна из них – огромная кровать, по преданию принадлежавшая Полине Бонапарт, вещь ценная, доставшаяся Mormor от отца и привезенная из Копенгагена. Когда жильцы не смогли внести арендную плату, он забрал у них вместо денег мебель. Довольно много из тех предметов Morfar ухитрился заполучить в качестве приданого. Но почти все потом пришлось продать. Кровать же, большой черный резной стол и старинное вышитое постельное белье – все, что сохранилось с того времени, Mormor привезла с собой. Захватила также альбомы с фотографиями, собрание сочинений Диккенса на датском и сорок девять тетрадей, в которых была записана вся ее жизнь с молодости.
Теперь ее дневники изданы, теперь это «Аста», бестселлер. О них модно говорить, считать шедевром или ерундой. И очень странно, что тогда никто из нас ни в малейшей степени не интересовался, что же она писала, или, более того, не заметил, что она вообще что-то подробно записывала.
Открыто рассказывая о многом, что большинство женщин предпочли бы утаить, о дневниках Mormor не проронила ни слова. Если она писала, а кто-то входил к ней в комнату, дневник мгновенно исчезал со стола. Возможно, она просто садилась на него. Поэтому, когда я говорю, что дневники переехали вместе с кроватью, столом и книгами Диккенса, я не имею в виду, что она перевезла их на глазах у всех. Но так или иначе Свонни обнаружила их в своем доме приблизительно через двадцать лет после смерти Mormor.
Мода на «бабушкины флигели» в пятидесятые годы еще не пришла. Дом Свонни был достаточно большим, чтобы выделить Mormor отдельные комнаты, но она жила с дочерью и зятем en famille. Детей не было, и она проводила с ними столько времени, сколько мог проводить ребенок. То есть, видимо, находилась рядом, когда ее это устраивало. Ела вместе с ними, сидела у них по вечерам и не пропускала ни одного приема гостей. Но никогда не гуляла со Свонни и не приезжала к нам одновременно с ней. На улицу она всегда выходила одна и подолгу бродила, изредка с дядей Гарри, а иногда часами могла оставаться у себя наверху.
К этому времени Mormor уже совсем постарела и неизбежно начала повторяться. Но, что удивительно, это случалось крайне редко. Многие истории, конечно, стали семейными преданиями, как, например, рассказ о служанке родителей Каролине из Ютландии или о попойке – о дяде-пуританине, который неодобрительно отнесся к разводу брата Morfar и в баре бросил в него бутылку. Но у нее всегда наготове были новые рассказы. Всегда было, чем удивить нас.
Как-то мы с мамой были в гостях у Свонни, и Mormor поведала историю, которую никто из нас еще не слышал. К этому времени она жила в доме Свонни уже около года, и ей скоро исполнялось семьдесят пять. Поскольку датский я знала плохо, она любезно говорила по-английски, правда с акцентом, растягивая слова, но несравненно лучше, чем Morfar.
– Мой муж женился на мне, чтобы получить приданое. Да, да. Нехорошо так думать, верно? Но я уже свыклась, мне приходилось с этим жить.
Судя по всему, Mormor это не слишком расстраивало. Она выглядела как обычно – себе на уме, проницательная, весьма довольной собой.
– Я впервые слышу об этом, – произнесла Свонни.
– Что ж, я и не рассказывала тебе всего. Некоторые вещи я скрывала. – Она одарила меня своей суровой, многозначительной улыбкой. С возрастом ее лицо не обвисло, но исхудало и стало похожим на маску с глубокими морщинами, на которой ярко сияли ее неправдоподобно синие глаза. – Старикам нужно припрятывать что-нибудь на потом. Иначе они будут слишком докучать своим бедным детям.
– А что за приданое? – поинтересовалась моя мама.
– Пять тысяч крон, – ответила Mormor почти торжественно.
– Не слишком много. Что-то около двухсот пятидесяти фунтов, – заметила Свонни.
– Возможно, для тебя, lille Свонни, для тебя – с твоим богатым мужем и прекрасным домом. Но для него это было очень много, огромные деньги. Он приехал в Копенгаген и прослышал, что за перезрелой дочкой Каструпа дают пять тысяч приданого, и он тут же принялся бродить вокруг нашего дома и заигрывать с lille Астой.
Будто цитата из Ибсена. Mormor выражалась так довольно часто. И прозвучало это весьма неправдоподобно. По лицам Свонни и мамы я поняла, что они не поверили ни единому слову. Mormor пожала плечами, и каждого из нас по очереди пронзила синим взглядом, как умела делать только она.
– Что я понимала? Он был высоким, красивым. Правда, с безвольным подбородком, но скрывал его под такой каштановой бородкой. – Что-то заставило ее рассмеяться. Смех был резким, неприятным. – Он был способным мастером, умел делать все что угодно. Так говорили люди. Сумел влюбить в себя глупую девчонку, причем довольно быстро.
Это прозвучало не таким уж откровением. Возможно, отчасти она все это вообразила. Я сомневалась, что кто-то способен за двести пятьдесят фунтов жениться на девушке. Я решила, что эта история так же маловероятна, как и другая, которую она не раз пересказывала, – о ее первой беременности, когда она вообразила, что ребенок родится из пупка.
– Представьте мое удивление, когда он появился обычным способом.
Конечно, это все записано в дневниках, но тогда мы ни о чем не знали. Временами я так жалею, что мама умерла раньше, чем их нашли, и до смерти оставалась в неведении. Теперь некоторые истории Асты можно опровергнуть. К примеру, когда Хансине, при гостях убирая со стола, спрашивает: мы культурные люди, или складываем в стопку? Я позже выяснила, что это сценка из комикса в «Панче», журнале двадцатых или тридцатых годов. Удивительное рождение Моэнса тоже могло быть одной из ее фантазий, которая вошла в семейные предания. Большинство историй были забавными, некоторые – странными или эксцентричными. Но главную историю из своего прошлого, она, возможно, никогда бы не рассказала, если бы не фатальное стечение обстоятельств. И то она скорее защищалась.
Старикам нужно припрятывать что-нибудь на потом, как говорила Mormor. Иначе они будут слишком докучать своим бедным детям