Вы здесь

Книга Аарона. *** (Джим Шепард, 2015)

© Jim Shepard, 2015

© Hemiro Ltd, издание на русском языке, 2016

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», перевод и художественное оформление, 2016

© ООО «Книжный клуб “Клуб семейного досуга”», г. Белгород, 2016


Эта книга – художественное произведение. Все имена, лица, места и события являются вымышленными или представлены в художественном переосмыслении. Какое-либо сходство с реально существующими или существовавшими лицами, событиями или местами – совпадение.

* * *

Посвящается Иде

МАМА И ПАПА ДАЛИ МНЕ ИМЯ ААРОН, но папа говаривал, что следовало назвать меня «Что ты натворил», а дядя всем твердил, что меня нужно было назвать «О чем ты вообще думал». Я бил пузырьки с лекарствами, раскалывая их один о другой, и выпускал из клеток соседских домашних питомцев. Мама повторяла, что папа не должен бить маленького ребенка, но отец отвечал, что одного злоключения мне будет мало, а дядя уверял ее, что мое безумное поведение было преступлением по отношению к остальным членам семьи.

Когда я жаловался, мама напоминала, что я сам виновник своих бед и что в нашей семье на боль в зубе принято отвечать шлепком по другой щеке. Мой старший брат постоянно повторял, что у нас никогда не было ни колыбели под спиной, ни подушки под голову. Почему бы тебе не жаловаться побольше, язвительно предлагала мама. Из твоих жалоб можно было бы развести огонь в печи.

Дядя был родным братом матери. Именно он стал называть меня Шимайя, потому что я делал кучу вещей, при виде которых дядя прикладывал палец к кончику носа и произносил: «Бог все слышит». Мы жили в Паневежисе неподалеку от литовской границы в одном доме с другой семьей. Занимали переднюю комнату, в которой было окно с четверным застеклением и большая печь с жестяным листом сверху. Папа постоянно исчезал в поисках денег. Какое-то время он торговал звериными шкурами. Мама хотела бы, чтобы он занялся чем-нибудь другим, но он неизменно отвечал, что у Папы Римского и крестьянина разные задачи. Она мыла пол у чужих людей, и, когда уходила на день, соседи творили, что им вздумается. Они воровали нашу еду и вышвыривали наши вещи на улицу. Когда мама, усталая, возвращалась, ей приходилось с ними ругаться из-за того, как они с нами обращались, а я в это время обычно прятался за кучей мусора во дворе. Когда возвращались старшие братья, они тоже вступали в перепалку. Где Шимайя, спрашивали они, когда все заканчивалось. А я продолжал сидеть за кучей мусора. При сильном ветре мелкий сор попадал мне в глаза.

Шимайя может заботиться только о себе, постоянно повторял дядя, но я-то сам ничего такого не хотел. Я сам себя отчитывал во время прогулок. Я составлял списки из вещей, над которыми нужно было бы поработать. Годы шли как один мучительный день.

Мать пыталась обучить меня грамоте, но без толку. Она брала большой лист бумаги, который вешала на доску, и указывала сначала на птицу или маленького человечка, или кошелек, а затем на букву, с которой начиналось слово. Целый день уходил на то, чтобы заставить меня нарисовать полукруг и прямую черту буквы алеф. Но я оставался настоящим дикарем. Я не знал названий предметов. Когда учителя обращались ко мне, я таращился в ответ. Алеф, бет, гимел, далет, хе, вав, заин. До нашего отъезда моя последняя отметка в хейдере[1] за поведение была «неудовлетворительно», за религию – «неудовлетворительно», за арифметику – «неудовлетворительно», и даже за класс работы по дереву и металлу стояло «неудовлетворительно». Отец говорил, что он в жизни не видел более печального результата, и предлагал нам всем собраться и поразмыслить, каким образом мне удалось такого достигнуть. Мама утверждала, что мои успехи в некоторых областях, кажется, улучшались, но отец отвечал, что даже если бы Бог дал мне вторую и третью жизни, до меня бы все равно ничего не дошло. Он говорил, что человек с сильным характером мог исправить свой путь и начать заново, но трусу или слабаку такое не под силу. Я постоянно мучился вопросом, приходится ли остальным так же трудно в учебе, как и мне. Я вечно волновался при мысли, что со мной будет, если я так ничего и не научусь делать. Быть в моей шкуре представлялось настоящим кошмаром.

В дождливые дни я строил дамбы на улице и менял направление стекающей воды. Я искал доски и палками спихивал их в лужи. Маме приходилось уносить меня из-под дождя, она говорила, что находила меня, витающего в облаках в мечтах о рыбе и блинчиках. Укладывая меня в постель рядом с печью, она приговаривала, что уж я, конечно, ни за что не пропущу никакую болячку, будь то ветрянка, корь, скарлатина или коклюш, и именно поэтому мне предстоит провести всю жизнь мертвым на девяносто девять процентов.

По ночам я лежал и ждал, когда наступит сон, как соседский пес ждал проходящих вагонов. Мама слышала, что я еще не сплю, и подходила к моей постели, несмотря на собственную усталость. Чтобы помочь мне заснуть, она говорила, что если я сильно-сильно зажмурюсь, то увижу, как перед глазами начнут летать огни и планеты, правда, я ни за что не успею их все сосчитать прежде, чем они исчезнут. Она добавляла, что, по словам ее дедушки, это Бог своим маленьким пальчиком двигает всеми огнями и планетами. Я извинялся перед ней за то, как себя вел, а она отвечала, что не волнуется по поводу школы и что ее заботит только то, как я поступаю с нашей семьей и соседями. Она говорила, что часто вместо головы у меня работает язык, а иногда голова работает вместо сердца.


ПРИ ЭТОМ, КОГДА НА СВЕТ ПОЯВИЛСЯ МОЙ МЛАДШИЙ БРАТ, я сказал маме, что был бы не прочь, если бы его бросили в курятник. Весь тот год, когда мне исполнилось четыре, я ходил мрачный как туча из-за заражения, которое пошло от прививки на руке. Мама говорила, что я играл в одиночестве, даже если рядом были другие дети. Два года прошло, а я так ничему и не научился. Я не умел ни плавать, ни ездить на велосипеде. У меня не было ни дедушек, ни тетушек, ни крестных родителей. Когда я спрашивал, как так получилось, папа отвечал, что причиной всему то, что паразиты всегда получают подачки от общества, в то время как достойным людям достаются помои, а мама отвечала, что все из-за болезни. Я посещал хейдер до тех пор, пока отец не вернулся из одной из своих поездок и не сказал маме, что на дворе 1936 год и пора бы мне получить современное образование. Я был счастлив такой перемене, потому что у нашего учителя в бороде вечно застревали кусочки еды, а еще он бил нас палкой по пальцам за неправильные ответы, и у него дома воняло, как в конуре. И я пошел в общеобразовательную школу, и она оказалась намного чище во всех отношениях. Папу впечатлял тот факт, что мой новый учитель одевался по-европейски и что когда он научил меня читать, я и сам начал учиться. Из-за того, что мне было скучно и я никого не знал, я стал читать книги.

Там же в общеобразовательной школе я встретил своего первого друга, его звали Юдель. Он мне понравился. Как и мне, ему в будущем ничего не светило. Он вечно где-то носился с сопливым носом. Мы сооружали плоты и пускали их по реке, а еще упражнялись в плевках на дальние дистанции. Он тоже называл меня Шимайей, а я звал его Пишером. Когда он шалил, ему хватало ума не попадаться и не доводить это до сведения учителя. Однажды утром перед уроками мы так отчаянно заигрались в чижика, что разбили несколько окон в классной комнате. Мы пугали мальчиков, которые ходили с аккуратными портфелями и никогда не снимали обуви. Из-за него мне постоянно влетало дома, а однажды меня вообще выпороли в Шаббат за то, что я переломал надвое семейные ножницы, пытаясь сделать два меча – для меня и для друга. Прежде чем его мать умерла от болезни зубов, она учила его только грустным песням, например о сибирском царе. Когда она умерла, он пришел и искал меня, но я от него спрятался. На следующий день он рассказал мне, как двое стариков вынесли ее из дома на деревянной доске, а потом отец его увел.


В ТО ЛЕТО МОЕМУ ОТЦУ ПРИШЛА ОТКРЫТКА от двоюродного брата из Варшавы, который писал, что для отца нашлась работа на фабрике, где трудился он сам. На фабрике производилась ткань из хлопковой нити. Отец доехал до города попуткой на грузовике, полном гусей, а позже послал за нами. Мы переехали в дом 21 по улице Заменгофа и поселились в квартире под номером 6 – мама заставила каждого из нас вызубрить адрес, чтобы мы всегда могли найти дорогу, если заблудимся, – а младший брат, у которого были больные легкие, дни напролет торчал у заднего окна и таращился на мусорные баки. Нам обоим казалось, что лучшим во всем этом переезде стал магазин портного на другой стороне площади. Портной шил форму для армии, и в витрине его магазина в три ряда стояли манекены размером с ладонь, и на каждом была миниатюрная военная форма. Нам особенно нравились кукольные ленты и медали за заслуги.

Пришло лето, и меня отправили работать на фабрику, которая была так далеко от дома, что до нее нужно было добираться на трамвае. Меня запирали в маленькой комнатке без окон с четырьмя старшими мальчиками и заставляли обрабатывать ткань. Рулоны материи нужно было скрести до тех пор, пока на них не образовывался начес, как бывает на зимних носках. Каждый рулон приходилось обрабатывать часами, и мне с моим ростом приходилось налегать на нож всем телом, чтобы прилагать нужную силу. В жаркие дни пот бежал с меня, как капли дождя с крыши. Другие мальчики говорили: «Какой серьезный молодой человек приехал к нам из глубинки; ему на роду написано стать важной шишкой в городе». А я думал, неужели меня тут держат только для насмешек? И отказался к ним возвращаться.

Отец грозился устроить мне такую выволочку, что бровями будет больно пошевелить, но пока я прятался от него, как мышь от кошки, вступилась мать и сказала, что мне и дома найдется достаточно работы, к тому же через несколько недель начинались занятия в школе. Отец сказал, что это – временная мера, а мать ответила, что пока и так сойдет, и когда в ту ночь они пошли спать и захрапели, я залез к ним в кровать, поцеловал маму и стянул у отца одеяло с ног в надежде, что он простудится.

Из-за того, что меня мучила бессонница, я помогал маме по дому с утра, и она всем хвастала, как ей повезло, что у нее есть сын, который не прочь так рано вставать. Я много работал и составлял ей компанию. Я выносил ведра с помоями и ходил за горячими компрессами, которые нужно было прикладывать к груди брата. Она спрашивала, лучше ли заниматься такой работой, чем бить бутылки и хулиганить, и я соглашался, что лучше. Я все еще оставался таким мелким, что мог ездить на корточках на ручке щетки, которой она полировала полы.

Она говорила отцу, что, по крайней мере, теперь их дети ведут себя лучше, но отец отвечал, что ему они не кажутся ни накормленными, ни послушными. За ужином он шутил, что она готовит как прачка. «Ну и отправляйся в ресторан», – язвительно отвечала она ему. Позже она мне рассказала, что, будучи маленькой девочкой, никогда не жаловалась, поэтому была любимым ребенком своей матери и та всегда держала ее при себе. И так я становился самим собой только в минуты, когда выключали свет, а по утрам снова притворялся, что все хорошо.


В НАШЕЙ НОВОЙ ШКОЛЕ МЫ СИДЕЛИ не за общим замызганным столом, а на настоящих школьных скамьях. Мне хотелось больше книг, но на них не было денег, а когда я пытался просить книги у школьных товарищей, они отвечали отказом. Я не реагировал на издевательства, стараясь дотерпеть до звонка на урок. Когда мама пожаловалась учителю на то, что одноклассники обзывают меня грязным жидом, учитель ответил: «А разве они говорят неправду?», и с тех пор она заставляла меня мыться раз в неделю. Я оставался в этой школе до тех пор, пока учитель не открутил одной девочке ухо, и тогда мама снова перевела меня в хейдер в двух трамвайных остановках от дома, где, помимо прочего, учили польский язык. Но я был запуган и все равно боялся строгих указаний, как собака палки. Мой новый учитель спросил маму, что можно сделать с ребенком, в котором столько ответов. Он как лиса, этот мальчишка, сказал он; в восемь он похож на восьмидесятилетнего. Когда она рассказала о встрече отцу, тот пригрозил очередной трепкой, и пришлось снова уносить ноги. В ту ночь мама села у моей кровати и попросила объясниться, и сначала я был не в состоянии ей ответить, но потом наконец сказал, что понял: большинство людей меня не понимают, а те, кто понимают, ничем не могут помочь.

Двое старших братьев нашли работу за городом – отгонять коз на бойню – и возвращались уже по темноте, и, подобно отцу, считали, что мать должна сидеть дома, поэтому она тайком раскрыла мне свой план по расширению своего прачечного дела. Она сказала, что это, конечно, не золотая жила, но может стать серьезным подспорьем, особенно в канун Песаха и Рош Ха-шаны[2]. Женщина призналась, что потратила немного припрятанных денег на мыло, хлорку и бочки для стирки и что всякий раз, когда отец проходил мимо заначки, у нее по позвоночнику пробегал холодок и волосы вставали дыбом. Я спросил, почему бы ей и не использовать эти деньги, и она так обрадовалась, что пообещала взять меня в дело, когда мне исполнится девять. Это меня очень порадовало, потому что я решил: когда накоплю достаточно, обязательно сбегу в Палестину или Африку.

За неделю до Песаха мы поставили гигантские тазы с водой на огонь, замочили все белье, которое взяли у клиентов, в двух бочках с металлическим ободом, она намылила все желтым бруском мыла, затем мы все выполоскали, пропустили через пресс, вытащили корзины с мокрым бельем на чердак, и там она развесила все на стропилах. Поскольку нам пришлось открыть на чердаке окна для сквозняка, в ту ночь она не могла сомкнуть глаз и шептала мне о том, что есть банды, которые специализируются на зачистке крыш и краже белья, поэтому мне пришлось пойти туда и сторожить, чтобы она могла расслабиться.

«Видишь? Ты умеешь думать о других», – прошептала она мне на ухо, когда на следующее утро поднялась меня будить. Она прижала губы к моему лбу и положила ладонь на щеку. Когда она так ко мне прикасалась, существо, которое все ненавидели, как будто исчезало. И пока этого существа не было, я не показывал ей, что уже проснулся.


МНЕ НЕ НУЖНО БЫЛО НИ С КЕМ ИГРАТЬ, поэтому после школы я шел домой и помогал маме. Днем, пока младший брат спал, мы говорили о том, как прошел день. Я рассказывал ей о военном на лошади у трамвайной остановки, который достал несколько монет из своей седельной сумки и вручил мне, а она спрашивала, поблагодарил ли я его в ответ, и, конечно, я совершенно забыл это сделать. Она соглашалась, что поступок военного странный, и размышляла, не думал ли он в этот момент о собственном сынишке. Мы слушали, как за дверью напротив ругаются соседи, и она поясняла, что отец семейства проводил дни в синагоге, заботясь о жизни в ином мире, пока мать выбивалась из сил, пытаясь всех накормить. Она говорила, что у матери четырнадцать детей, но выжили только шестеро. Я сказал, что, может, в этой семье уже не будет новых детей, и она ответила, что для их матери было бы неплохо, чтобы шестикрылый ангел спустился к этой семье с доброй вестью.

Я помогал маме, но ей хотелось, чтобы вместо нее я помогал бы младшему брату. Он всего боялся. Она держала зажженную свечу у его кровати, чтобы отпугнуть тени из углов комнаты, потому что на его окне не было ставен, и ночью он постоянно боялся, что кто-то стоит на улице под окном или стучит в стену, и, засыпая, брат плакал от страха. Когда она подходила его успокоить, его глаза были до такой степени переполнены ужасом, что я боялся в них смотреть. Отец кричал, чтобы он с этим завязывал, но это только усугубляло ситуацию. Тогда отец напомнил брату о том, что каждый понимает в доме, – родители не обязаны сдерживаться с детьми и имеют право отплатить нарушителю по заслугам. Он все больше распалялся, и матери приходилось утихомиривать его в соседней комнате, предварительно взяв с меня слово присмотреть за братом, и я делал все возможное, чтобы как-то успокоить его.

На прикроватном столике у брата стояло множество лекарств, капель и бутылочек с ингаляциями, и мама учила нас, как следовало повернуть ему голову и заставить податься вперед в случаях, когда брат начинал задыхаться. Он терпеть не мог постоянно оставаться дома и наконец сбежал, оставив записку, что такая жизнь ему надоела, после чего не появлялся два дня. Когда он все же вернулся, мать заперла его в квартире, и тогда он подставил стул к окну, чтобы смотреть на улицу.

Я не понимал его поведения, но мне нравилась его манера никогда ни на что не жаловаться. Когда ему давали какое-нибудь лакомство, он прикрывал его ладонями и рассматривал сквозь пальцы прежде, чем передать кому-нибудь из нас. Если он не дремал и не смотрел в окно, он постоянно был рядом с мамой. Когда он злился, он никогда никого не бил и не кричал, а просто замолкал и не разговаривал по нескольку дней. У мамы было специальное выражение на тот случай, когда он затихал, будто бы мудрость умирала внутри него, – то же самое говорила о ней когда-то ее собственная мать. Она рассказывала соседям, как однажды, когда брат был совсем маленьким, он лег поперек трамвайных путей, чтобы заставить ее остаться, и ей пришлось унести его домой, а когда после она его об этом спросила, он прикрыл ей рот своими ладонями.


ОН ОБОЖАЛ РАДИО, И ИМЕННО БЛАГОДАРЯ ЕМУ я впервые услышал передачу Януша Корчака. По четвергам после обеда я должен был сидеть с братом, а так как жена нашего соседа была туга на ухо, то мы слушали радио через стену. Передача называлась «Старый доктор» и очень мне нравилась, потому что Януша Корчака всегда интересовали другие люди и в особенности дети, пусть даже он постоянно жаловался на одиночество. Еще мне нравилось, что я никогда не мог предугадать, что случится дальше. Иногда он брал интервью у бедных сирот в летнем лагере. В другой раз он говорил о том, за что ему нравятся самолеты. Или пересказывал старую сказку. Он умел подражать голосам животных со скотного двора. Когда я спросил маму, почему передача называется «Старый доктор», она пояснила это жалобами, которые приходили на радио из-за того, что еврейскому педагогу разрешалось влиять на неокрепшие умы польских детей.

В том же году я впервые побывал в ресторане. Отец взял меня с собой, чтобы отпраздновать какой-то свой большой успех, о котором он никогда не распространялся. Впервые в жизни я мог сам выбрать себе еду. Пока я ел, отец проверял мои знания по Яну Генрику Домбровскому, поскольку считал себя доморощенным знатоком истории. За десертом он рассмешил меня тем, как раскалывал скорлупки орехов зубами. В ту ночь мне снилось, что у меня на плече сидит ворон, мы стоим на ветру и у меня за спиной развевается черный плащ. На следующее утро, когда отец одевался, я подошел и обнял его. «Что это с ним сегодня?» – спросил он у мамы, прежде чем уйти.


В ОТВЕТ НА МОЕ БЕЗРАЗЛИЧИЕ СОСЕДСКИЕ ДЕТИ не проявляли ко мне никакого интереса. Иногда они бросали в меня камнями. Прошло еще одно длинное лето. Я хотел научиться ездить на велосипеде, поэтому пошел к мальчику, у которого был велосипед, и мальчик пообещал мне показать. После первого урока я уже мог справиться своими силами, но тогда он бы перестал меня учить. Я встретил Лутека однажды вечером, когда сидел с какими-то незнакомыми детьми, а они твердили, чтобы я убирался, но я их не слушал. У Лутека была кроличья шапка с ушами. Один из этих детей спросил, где он ее достал, последовал ответ: «Между ног твоей мамаши», и вся компания принялась его толкать. Лутека отбросили на меня, и в ответ я толкнул парня, который это сделал, так, что тот упал на спину и ударился головой о брусчатку. Остальные погнались за нами, Лутек показал мне лестницу в подвал рядом с угольным желобом, мы спрятались, и дети пробежали мимо. Я спросил, как он наткнулся на эту лестницу, и он ответил, что прятался тут еще до моего рождения. Пока мы сидели там в темноте, я продолжил его расспрашивать, но он больше мне не отвечал и только молча принюхивался, как собака нюхает воздух.

Он был ниже меня. Он был таким мелким, что рассказывал, что все ошибочно полагают, будто его младшая сестра на самом деле старше его. Он говорил, что его родная деревня – жалкое место. Ее даже не было на карте, и состояла она из трех рядов домов, заборов и грязи. Он отучился год в одной из школ талмуд-тойрес, что на улице Мила, и, по его словам, школа была знаменита тем, что выпускала недоучек. Он говорил, что его отец – один из самых сильных грузчиков в городе и что он таскает тележку, в которую впрягается, как лошадь. Он особенно ловко управляется с огромными механическими клетями из Лодзи. Чтобы их сдвинуть, при нормальных обстоятельствах потребовались бы усилия трех взрослых мужчин. Остальное время силач просиживал в таверне. Он работал на железнодорожной станции неподалеку от двора Ярушевских. Этот район меня пугал. Над кучами шлака поднимался смог, из-за которого воздух над грузовыми доками был вечно черным.

Поначалу мама радовалась, что я нашел друга, но вскоре радости пришел конец, потому что за младшим братом некому стало присматривать, ведь Лутек принялся за мое образование. Он показал, как воровать овощи с тележек, как один может в суматохе отвлечь торговцев от того, что делает второй, даже если торговцы присматривают друг за другом. С помощью французского памфлета, который он стащил из газетного киоска, он доказал, что я ничего не знаю о девчонках, и обнаружил, что в действительности знаю настолько мало, что даже не могу понять, о чем он толкует. Выругавшись в адрес каких-то грязных русских, он также выяснил, что я ничего не смыслю в политике, и это было чистой правдой.

Он научил меня тому, что ничьи проблемы не должны стоять на пути наших развлечений. Я рассказал ему обо всех проделках, из-за которых мы с Юделем попадали в неприятности, включая разбитые школьные стекла, но эти рассказы не произвели на него впечатления. Его семья трижды переезжала, с тех пор как они оказались в Варшаве. И в одном месте его водили в полицию за то, что он сломал дверь дома мальчишки, который стащил его шапку, а в другом его тоже водили в участок за то, что он ювелирным молотком пробил череп какому-то другому мальчишке. Лутек сказал, что тому мальчику потом стало лучше, правда, приходилось носить повязку на голове и его прозвали шейхом.

Я поинтересовался, не влетает ли ему за подобные проступки от отца, на что Лутек ответил, что дела с ремнем пошли веселее после того, как он научился натирать швы чесноком или луком. А еще ему повезло, поскольку отца больше расстраивало заикание сестры. Отец пытался вылечить заикание, передразнивая сестру, надеясь, что оно исчезнет от стыда. Я девочке понравился, потому что, ожидая, пока она закончит фразу, я никогда не раздражался. Она сказала Лутеку, что я – добрый мальчик и ему стоит приводить меня чаще, поэтому он посылал меня с ней разговаривать, а сам тем временем вытаскивал деньги из ее тайника. Он говорил, сестра знает, что он у нее подворовывает, но никогда не жалуется по этому поводу. Когда он набирал достаточно, мы отправлялись покупать сосиски и кататься на трамвае.


В ТЕ ДНИ, КОГДА Я ОСТАВАЛСЯ ДОМА, а младший брат чувствовал себя неплохо, мама заставляла меня выводить его в парк, чтобы он немного подышал свежим воздухом. Он всегда очень радовался этим прогулкам. На заднем дворе с мусорными баками никогда не было ни солнца, ни вообще кого бы то ни было, кроме пробегавших изредка дворовых кошек. Лутек всегда находил нас, куда бы мы ни пошли. Он говорил, что присматривать за чахоточным – еще не конец света и что ему всегда можно найти полезное применение; так, однажды мы уговорили брата стащить банку варенья, а в другой раз заставили петь перед полицейским. В остальные дни мы занимались своим делом, а он просто таскался за нами хвостиком. Когда бы Лутек ни ловил на себе пустой взгляд брата, он интересовался: «Ну и как там погода в Вильнюсе?» – и этой шутки брат никогда не понимал.

По дороге домой я просил его не говорить матери о наших проделках, но по возвращении мама заявляла, что брат должен все рассказать, он рассказывал, и я оставался без ужина. Затем, когда он отправлялся спать, мама садилась в изножье моей кровати и мы смотрели друг на друга. Мы оба молчали до тех пор, пока она наконец не просила меня оставаться порядочным человеком, после чего целовала меня в щеку и желала спокойной ночи. И я лежал в темноте, уставившись в потолок, и думал, что ничего не обещал ей взамен того, что давала мне она, и почти никогда ничего для нее не делал. Затем я начинал планировать, чем завтра займусь с Лутеком.


НА МОЙ ДЕВЯТЫЙ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ мама устроила праздничную вечеринку. На следующий день после праздника сестра Лутека спросила, как все прошло, на что он ответил, будто тут и говорить не о чем. У нас был торт с изюмом, а в качестве гостей присутствовали мой младший брат и Лутек. Младший брат подарил мне альбом со своими рисунками, а мама пошила мне кожаный портфель.

Зимой брат пошел на поправку, пока ему вдруг не стало хуже и его пришлось положить в больницу. Перед тем как он заболел, мама подхватила воспаление легких и целую неделю не вставала с постели, а он проводил все время, уставившись на нее, сидя на краешке ее одеяла. Когда мама просыпалась, она просила меня принести ему свитер, и я спрашивал, не холодно ли ему, но он отвечал, что нет. Он тоже начал кашлять, и она наконец поднялась с постели и закутала ему горло теплым шарфом. Потом, когда она сказала, что чувствует себя значительно лучше, он так обрадовался, что выбежал во двор и скакал под дождем, пока не вернулся весь мокрый и продрогший.

Какое-то время она пыталась вылечить его дома. Она читала ему по вечерам, и он всегда выбирал книгу под названием «Юр» о двух братьях, один из которых был болезненным и постоянно нуждался в присмотре, а второй казался воплощением здоровья, и именно он умирал в конце. Младшему брату всегда особенно нравилась концовка, когда болезненный брат стоит над могилой здоровяка и говорит о том, как ему будет его не хватать.

В конце концов выяснилось, что у брата тоже воспаление легких и ему нужно ложиться в больницу. Его пришлось везти через город на «скорой помощи».

Мама и я, когда могли, сидели с ним. Старшие братья и отец приехали в больницу все вместе один раз. Они привезли большую жестянку со сладостями, которую тут же открыли и начали пробовать.

Брат терпеть не мог оставаться в больнице один и верещал, когда мы уходили. Мама всегда плакала по дороге домой. После трех дней в больнице у брата началась такая сильная лихорадка, что он перестал нас узнавать. Медсестры приносили холодные компрессы, но он так горел, что компрессы тут же нагревались. Они давали ему смоченный в молоке хлеб, и мы помогали открывать ему рот и кормили его этим хлебом.

В тот день, когда он умер, я похвалил его за то, что он ведет себя как взрослый мальчик и держится молодцом. Мама принесла его домой, и он сказал, что хотел бы когда-нибудь купить мне с витрины портного ту миниатюрную форму уланского полка, которую я любил больше всего. Мама ушла в аптеку, и он спрашивал, когда она вернется. Он говорил, что она беспрерывно повторяет, что он выглядит намного лучше, но теперь ее слова звучат все менее убедительно. Брат так тяжело дышал, как будто кто-то сидел у него на груди, и даже те немногие слова давались с большим трудом.

По возвращении мама обнаружила, что он выбрался из кровати, стоит на стуле в ночной рубашке и смотрит в окно на улицу. Она принялась греть ему ноги, положила обратно в постель и сказала, что если он посмотрит на улицу, когда проснется, то все его сны разлетятся. Она отправила меня на кухню и попросила нагреть чайник, если такое задание не кажется мне слишком сложным. Пока я набирал в чайник воды, наблюдал за ними. Она взяла его ладони в свои и попросила посмотреть ей в глаза. Она сказала, что сейчас расскажет ему одну историю, эта история будет очень длинной, и он должен постараться не заснуть, пока слушает. Казалось, он немного пришел в себя и улыбнулся ей в ответ. История была о бедном еврее и султане. Поведав об одном из решений султана, она заметила: «Ну разве не замечательно?» – и когда она это произносила, он умер.


ОНА ДВЕ НЕДЕЛИ НЕ ВСТАВАЛА С ПОСТЕЛИ. Я как мог управлялся по дому. Отец и братья обедали в тавернах. Я сам готовил себе еду. Лутек держался на расстоянии. Когда заходило солнце, мама начинала говорить со мной в темноте. Она не разрешала мне включать свет до прихода отца и братьев. Когда братья ложились спать, отец садился с водкой за кухонный стол и беззвучно плакал.

Мама сказала, что все мне прощает. Она говорила, что каждый из нас мог сделать для младшего брата намного больше. Она говорила, что все еще помнит – когда она была совсем маленькой девочкой, учитель сказал ей: «Я знаю наверняка, что ты сделаешь в своей жизни нечто стоящее». Она говорила, что учитель так говорил своим любимым ученикам: «Представьте, что вы сидите в повозке. Посмотрим, как далеко заведет вас дорога». Она говорила, что учитель подарил ей книгу с дарственной надписью «за прилежное поведение и многочисленные таланты».

Она говорила, что утратила всякое желание работать, но, возможно, со временем оно вернется. Она говорила, что ее чувства как монета в сейфе и что, видимо, ключ сейчас у меня у одного. Она говорила, что знает о том, что отец тратит остатки их сбережений. И добавляла: пускай подавится. Может, тогда он оставит ее в покое.

Она говорила, что в десять лет ей пришлось присматривать за новорожденной сестрой, которая плакала, когда писалась, плакала, когда хотела есть, и плакала, когда у нее возникали проблемы с пеленками. Мама говорила, что бегала по всему дому с сестрой на руках и не знала, чего хочет от нее этот ребенок. Она говорила, что мечтала о том дне, когда вернется мать, заберет сестру и все будут счастливы и довольны тем, как она со всем справилась.


Когда потеплело, мама снова начала готовить и понемногу прибираться. Она стала выходить на улицу. Мой десятый день рождения прошел незаметно, без всяких тортов с изюмом. Однажды утром, когда я поблагодарил ее за завтрак, она сказала, что чем старше становится, тем больше напоминает младенца. Я спросил, чувствует ли она себя лучше и не хочет ли погулять в парке, когда я вернусь домой из школы, и она ответила, что хочет. Она сказала, что иногда чувствует себя так, будто у нее все отняли, и она лишь желает хоть что-нибудь вернуть назад.


НА СЛЕДУЮЩЕЕ УТРО ОТЕЦ РАЗБУДИЛ МЕНЯ словами, что началась война и что немцы начали вторжение. Я ему не поверил, и тогда он кивнул в сторону соседской квартиры и сказал: «Подойди к радиоприемнику и сам все услышишь».

Накануне люди провели весь день, заклеивая окна и бегая по улицам, скупая еду. Утром наш учитель сказал, что с завтрашнего дня наша школа, в которую перенесли зенитную батарею, будет находиться под контролем военных, поэтому мы должны оставить на подпись табели с ведомостями и расстаться до окончания войны. Мы хотели подняться на крышу, чтобы посмотреть на зенитку, но солдат не пустил нас на лестницу.

Когда я вернулся домой, отец и старшие братья заклеивали окна, а один из братьев показал мне, как прикрепить к фонарику синий стеклянный фильтр.

В тот вечер мы увидели летящий самолет, из хвоста которого шел дым, и за ним гнались еще два самолета. Другой самолет пролетал так низко над городом, что один солдат взял винтовку и принялся в него стрелять, пока люди на улице не закричали, что солдат ставит под угрозу жизни окружающих, и тот перестал.

Ночью завыли сирены воздушной тревоги, но на протяжении еще нескольких недель ничего не происходило. На следующий день Лутек рассказал, как ему понравились сирены, из-за них всем приходилось вскакивать с кроватей в любое время ночи, и дети из его дома собирались в подвале и могли поиграть. Он говорил, что воздушные налеты любили все дети у них в доме, кроме одного мальчика, мать которого сошла с ума и доставляла всем массу хлопот, выбегая на улицу и срывая экраны с окон, пока сирены продолжали выть.

Несколько дней подряд по вечерам мы ходили в соседнюю квартиру, чтобы послушать новости. Все новости были хуже некуда.

Бомбардировки города продолжались и днем, и ночью без передышки и перетекали в следующий день, а затем и ночь. Мы прятались в подвале, и вой, плач и звуки молитв перекрывали грохот взрывов, если взрывали далеко. Мама сидела, прислонившись к стене, обняв меня, и всякий раз, когда я вставал размять ноги, она спрашивала, куда это я собрался. Отец и братья сидели у стены напротив. Через три дня шум стих и кто-то спустился по ступенькам и закричал, что Варшава сдалась. Мама приказала не выходить, но мы с братьями повылезали на улицу.

В воздухе висел слой пыли и сажи. На перекрестке зияли огромные воронки. Большое дерево на углу разлетелось на куски. Внутренний двор нашего дома был усеян битым стеклом. На улице Гесия что-то продолжало гореть.

Мама увела нас наверх в нашу квартиру. Оказалось, что здесь всего несколько выбитых окон. Она послала нас искать планки, чтобы забить окна, и я отправился к району Лутека. Друг обхватил меня рукой, ухмыльнулся и сказал: «Ну что, мы пережили войну». Я рассказал, что мы ищем, и он отвел меня к уличной изгороди, которая разлетелась в разные стороны от взрыва. Мы вдвоем принесли домой столько планок, что отец приказал матери не трогать меня, куда бы я ни собирался в течение дня. Мы особенно нуждались в воде, потому что из кранов ничего не лилось, и Лутек показал, как наворовать воды из цистерны в его доме.

Мы собирали все, что могло пригодиться. Иногда приходилось убегать, но это случалось нечасто. Разрушенные здания стали прекрасной площадкой для игр, и мы всегда находили в завалах что-нибудь удивительное. У одного здания сорвало весь фасад, и можно было заглянуть в каждую квартиру до самой крыши, и какая-то семья до сих пор жила на верхнем этаже. Они были похожи на магазинную витрину. Одна из ножек железной кровати висела в воздухе. На чердаке воробьи летали между отверстиями, проделанными артиллерийскими снарядами.

Когда я нес воду домой, меня остановил лысый мужчина в грязном зеленом хирургическом фартуке, он нес на руках маленького мальчика. Очки мужчины были засыпаны пылью, и у него была желтая козлиная бородка.

– Куда подевался магазин, который здесь был? – спросил он.

– Вон он, – сказал я ему и указал направление.

Он посмотрел на разбитые стены, завалившиеся одна на другую.

– Я только что нашел его на улице, – сказал он. Мальчик казался спящим. – Он не может идти по всему этому стеклу без обуви. Придется его нести, пока не найду что-нибудь ему на ноги.

Я узнал его по голосу и сказал:

– Вы – старый доктор с радио.

– Может, у тебя дома найдутся башмаки, которые подойдут ему по размеру? – спросил он. Но потом кто-то другой позвал его: «Пан доктор! Пан доктор!», и он повернулся и понес мальчика в том направлении.


КОГДА НЕМЦЫ ВСТУПИЛИ В ГОРОД, толпа притихла настолько, что можно было услышать муху, которая досаждала какой-то женщине в нескольких футах от меня. Лутек сказал, что на параде на его улице было больше шума и что некоторые люди размахивали свастикой в поддержку солдат. На следующий день на рыночной площади не поставили ни одного овощного лотка, а вместо них еще больше немцев выгружали ящики из грузовиков. Один из них заговорил со мной по-польски:

– Принеси нам что-нибудь попить, – сказал он мне, после чего они с друзьями расставили ящики и принялись ждать.

Позже на той же неделе они организовали полевую кухню и раздавали бесплатный хлеб. Казалось, солдаты никак не могли определиться с тем, где должна стоять очередь. Они наслаждались тем, что гоняли людей с места на место. Маленькая девочка с большими ушами три часа прождала с нами в одной очереди, а когда получила свой суп, отдала его Лутеку, сказав, что не голодна. После ее ухода он рассказал мне, что это его соседка и что ее родителей и сестру насмерть засыпало в доме во время бомбардировки. Он сказал, что достаточно было посмотреть на здание, чтобы понять, что их не откопают до самого Рождества.

В ту ночь у нашей двери появились двое немцев, которые искали мебель. Они рыскали по нашей квартире до тех пор, пока не решили, что им здесь ничего не нравится. Потом они пошли к соседям, у которых было радио, и унесли два стула и супницу. После того как они ушли, муж соседки рассказал, что они дергали его за нос плоскогубцами, потому что тот недостаточно любезно с ними поздоровался.

На следующий день польская полиция взяла на себя руководство полевой кухней, а солдаты ушли. А еще через день исчезла польская полиция, а с ней и полевая кухня.


В ТУ ЗИМУ ВСЕ НАШИ МАРОДЕРСКИЕ ЭКСПЕДИЦИИ проходили под проливным дождем. Улицы напоминали болото из-за огромных грязных луж, разлившихся между камнями брусчатки. Приходилось быть осторожными, потому что все было невероятно скользким. Не помогло и то, что в январе евреям запретили выходить на улицу после девяти вечера и до пяти утра. Иногда отцу Лутека приходилось бросать свою тележку посреди дороги и возвращаться за ней на следующее утро. В большинстве случаев она была такой тяжелой, что никто ее все равно не смог бы украсть. Он рассказал нам о том, что один из носильщиков заверял его, будто из-за его крайнего уродства немцы постоянно отрывали его от работы и заставляли с ними фотографироваться. Всем евреям было предписано носить на руках желтые повязки. Лутек заметил, что лишний слой ткани поможет согреться. Постоянно появлялись новые правила. Мама расстроилась из-за одного правила, которое предписывало евреям при посадке в трамвай предъявлять справку о выведении вшей. Затем она расстроилась от того, что мы больше не имели права садиться на некоторые маршруты. Потом она расстроилась из-за того, что мы должны задекларировать наше имущество, и мама сказала, что это – первый шаг к тому, чтобы лишить нас всего, что у нас есть. Отец напомнил, что немцы уже побывали в нашей квартире и не нашли ничего стоящего изъятия. Мы с Лутеком ездили на любых трамваях, на которых только пожелаем, потому что он научил меня носить рубашку с закатанным рукавом поверх другой рубашки с длинным и мы могли спускать рукав, чтобы прикрыть наши повязки. Еще он научил меня спрыгивать, если водитель трамвая особым образом притормаживал, что означало, что немцы ждут на следующей остановке. Однажды мы спрыгнули прямо на какого-то полицейского немца. Он схватил нас за воротники, но всего лишь приказал помочь доктору вычистить все серебро из его серванта в ожидающие машины. Доктор все просил нас быть осторожными. После последней ходки он спросил у немца, можно ли ему оставить солонку его бабушки в виде маленькой лодочки, которую он нам показал, поскольку эта солонка была для него крайне дорога как память, но немец ответил, что нельзя.

– И кто бросает столько вещей? – спросила за ужином мама, говоря о добыче, которую я притащил домой, а отец сказал в ответ, что она ничего в этом не смыслит и что ей следует помалкивать и благодарить Господа.

– Я благодарю Господа, что он живой и здоровый, и хочу, чтобы он таким оставался, – сказала она ему.

– Думаешь, он похож на человека, который станет заниматься опасными делами? – спросил он.

Лутек согласился, что это качество было во мне лучше всего: я совершенно не походил на любителя опасности. Мы специализировались на кладовках и окнах ванных комнат, посмотрев на которые с трудом верилось, что в них может влезть кошка. Я подталкивал его и потом ждал в конце проулка, когда он свистнет. Если все было чисто, я свистел ему в ответ и он сбрасывал мне все, что там находил, и я убегал, чтобы встретиться с ним после.

Когда дело касалось инструментов, у него был талант находить вещи, предназначение которых казалось сначала совершенно непонятным. С прицепа грузовика он стащил короткую толстую проволоку, и, как оказалось, она прекрасно подошла для оконных рам и створчатых оконных переплетов, потому что, пройдя насквозь, она была достаточно твердой, чтобы стучать по крючку до тех пор, пока он не выскочит из ушка.

Он нашел человека, который мог сбыть почти все, что мы находили, почти за ту цену, которую мы просили, поэтому время от времени я приносил маме уголь, а в некоторые дни приходил с мукой, а иногда – еще с чем-нибудь. Однажды ночью я принес домой миндаль, но он не произвел должного впечатления, потому что каким-то женщинам в меховых манто приказали вымыть тротуар их собственным нижним бельем, а потом снова надеть это еще мокрое белье, и маму со всеми остальными заставили на это смотреть, и она еще не отошла от увиденного.

Я сказал об этому Лутеку, и он рассказал мне о том, как однажды увидел сидящего на бочке еврея в окружении немецких солдат, которые резали ему волосы, а вокруг собралась толпа и потешалась. Он сказал, что они только и делали, что резали ему волосы, и он не знал, насколько это расстраивало старого еврея, но там и тогда он себе пообещал, что сделает все от него зависящее, чтобы никогда не оказаться на той бочке. Поэтому что бы с ним ни случилось, он всегда мог себе сказать: ну что ж, по крайней мере ты не сидишь на той бочке.

Мы отпраздновали этот важный разговор, умыкнув из магазина два набора дорогих перьевых ручек, которые запихнули под рубашки, пока ждали трамвай. Трамвай стоял всего в двух кварталах от нас, но не двигался с места уже десять минут, и пассажиры стояли вокруг него.

Мы поспорили о том, не стоит ли просто пойти домой пешком. Мои башмаки уже давно стали маленькими, и у меня полопались волдыри на ногах, поэтому я был за то, чтобы подождать.

Рядом с нами сидела девочка, и Лутек спросил, на что это она уставилась. Она спросила его, на кого уставился он.

– Что это у тебя за шапка? – спросила она.

Он сказал ей в ответ, что она может пойти и поиметь луковицу.

– Уж лучше луковицу, чем тебя, – сказала она.

Потом она сказала, что ручки, которые мы якобы прячем, – это ручки марки Лами. Она их узнала по футлярам.

Я застегнулся на верхнюю пуговицу, а Лутек потер глаза.

Она посоветовала отнести их к Секирской на Вилянув. Когда мы промолчали в ответ, она пояснила, что больше никто не станет покупать такие дорогие ручки.

– Давай просто пойдем пешком, – сказал мне Лутек, и я поднялся. Когда я начал медлить, Лутек отправился без меня.


Я остался с девочкой еще на несколько минут.

– Твой друг, «кроличья шапка», не любит испытывать судьбу.

Я спросил, что, по ее мнению, случилось с трамваем, и она ответила, мол, это хороший вопрос. Я сказал ей, что меня зовут Аарон, и она сказала, что не спрашивала. Я спросил, как зовут ее, и она ответила, что София, а потом повернулась ко мне и пожала мою руку. Я спросил, в какую школу она ходила, и она сказала, в ту, что была в третьем номере по проспекту Мая. Она сказала, ее дразнили за то, что она была там единственной еврейской девочкой. Я сказал, что она не похожа на еврейку. У нее были светлые волосы и маленький носик. Она поблагодарила меня, а потом сказала, что как раз я на еврея похож.

Она спросила, знаю ли я Маньку Лифшиц, и я сказал, что знаю. Она спросила, не тот ли я мальчик, у которого только что умер брат, и умолкла, когда услышала ответ.

Трамвай так и не пришел. Она сказала мне, что у нее был младший брат по имени Леон, старший брат Иехиэль и младшая сестра Сальция, которой недавно исполнилось всего десять месяцев.

Она знала о ручках, потому что у ее отца раньше был магазин канцелярских товаров. Люди со всего города приходили к нему ради качества его бумаги. Он содержал всю семью, а еще бабушку, незамужних Брыжских сестер, их дядю Иковица и Ханку Назельскую с ее родителями. Одно время у ее семьи было столько денег, что она училась в таком детском саду, где нужно было платить за уроки. У ее отца была сестра в Америке, и она умоляла его эмигрировать, но тот ответил, что останется, потому что должен присматривать за магазином.

Когда пришли немцы, они его сильно избили и разгромили их квартиру в поисках золота. В конце концов они ушли с пятью метрами ткани, которую мать подготовила на платье. И даже несмотря на это, ее семье повезло больше, чем их друзьям через дорогу, которых вышвырнули из дома и сказали, что их порода людей слишком долго спала в мягких постелях. Но потом через неделю после этого происшествия в магазин заглянул офицер СС, и он был так восхищен содержимым, что дал отцу указание, чтобы тот распорядился о перевозке всего ассортимента магазина в родной город офицера. Ее отец получил квитанцию.

Раньше они жили на улице Желязной в просторной квартире, но теперь были вынуждены переехать, и их новый район находился так далеко на задворках, некоторые улицы не были вымощены брусчаткой и плавали в грязи, поэтому перед входными дверьми ставили мостки для прохода. Она сказала, что грустно наблюдать, как ее мать ходит по грязи. Она сказала, что ее мать проплакала три дня, а отец заверил их, что они скоро снова переедут, и он сказал, что откроет фабрику по производству метел и что немцы питали к метлам самые нежные чувства.

Она сказала, что брат говорил, еще до ее рождения родители дважды ходили к раввину просить о разводе, это ее бабушка настояла на браке и всем, у кого только были уши, рассказывала, что ее дочь выходит за образованного человека.

Я сказал ей, что должен идти.

– Не хочу тебя задерживать, – сказала она.

Но я не сдвинулся с места и продолжил сидеть, а она сказала, что помнит, как думала про себя, может, переезд ее семьи все изменит, изменит даже ее, и все будет не так уж плохо. Она сказала, что годы перед школой, те, что она не помнила, были, наверное, самыми лучшими в ее жизни. Я не знал, что на это ответить. Наконец, она поднялась, потянулась и сказала, что опаздывает. Потом она наклонилась, уперев руки в бока, и заявила, что если я заткну футляр с ручками за пояс сзади, то его, скорее всего, будет сложно заметить.


СООРУЖЕНИЕ СТЕН НАЧАЛОСЬ, как только потеплело. Поначалу мама обрадовалась новости о том, что юденрату[3] приказали поместить в карантин всех больных евреев. Затем она поняла, что мы можем оказаться в закрытой зоне. Вместе с нашими соседями она пошла, чтобы заявить об отсутствии в нашем здании тифозных, но это закончилось лишь бесплодным ожиданием встречи с чиновником в течение нескольких дней. Он не стал слушать и в любом случае ни на что не смог бы повлиять.

Днями напролет за нашим окном визжали строительные тележки, скребли мастерки и раздавался грохот кирпичей. Стройка начиналась и останавливалась, поэтому иногда целые дни уходили на несколько рядов кладки, а затем внезапно вырастала такая стена, из-за которой не выглянешь. В представлении Лутека, это время подкинуло нам очередную удачную возможность. Когда рабочие как-то вечером закончили смену в тупике на Ниской, мы вынесли оттуда два мешка цемента.

По вечерам мои братья спорили о происходящем. У меня же были другие заботы. Когда бы ни появлялись важные новости, соседи, у которых было радио, стучали нам в дверь. И Голландия, и Бельгия, и Люксембург были захвачены. Я спросил Лутека, верит ли он в то, что Бельгия сдастся, и он сказал, что это не имело значения и, учитывая, как обстоятельства разворачиваются для нас, обязательно случится какая-нибудь беда, если не одна, то другая.

Никто больше не утруждался стиркой белья и мытьем полов, поэтому то, что я приносил домой, оказалось необходимым как никогда.

В мае потеплело и мы работали допоздна. Мы с Лутеком залезли в развалины, я нырнул в проход и начал ждать, и уже собирался выходить, как вдруг София взяла меня за рукав. Она дернула головой, и мы замерли, тихо пережидая, пока не уйдет хозяин магазина с сыновьями. Один держал деревянный молоток, а у двух других были полицейские дубинки. Лутек находился где-то на другой стороне улицы и, возможно, уже давным-давно смылся. Хозяин магазина остановился на углу на сухом участке, а сыновья принялись обыскивать дверь за дверью.

– Думаю, тебе лучше заглянуть к нам на ужин, – прошептала мне в ухо София. Она смотрела вместе со мной сквозь матовое стекло двери, ее щека почти касалась моей. – Мы живем прямо наверху. Можешь принести, что ты там нашел, в качестве угощения.

Ее родители были вежливы и очень обрадовались меду, а мать Софии объяснила своему малышу, что мед – это редкая и дорогая вещь. Меня познакомили со старшим братом Иехиэлем, который учился в ешиве[4]. Ему показалось, что я чересчур близко стою к его сестре. Он заметил, что за слишком частые взгляды на женщин в аду подвешивают за брови. София рассмеялась и рассказала, что из-за того что утренняя молитва брата «Да преумножатся наши дни» звучала как «дешевая рыба», за ним в семье закрепилась такая кличка.

Она познакомила меня со своим младшим братом Леоном, который казался несчастным и в основном молчал. Брат говорил о нем так, словно мальчика не было в комнате, а позже пояснил, что, несмотря на надежды родителей, его уже дважды оставляли на второй год еще до того, как школы позакрывали. Так что теперь получить сертификат об окончании школы представлялось для него таким же труднодостижимым заданием, как доползти до Северного полюса со скоростью улитки.

Мать Софии приготовила то, что, по ее словам, называлось «домашним городским обедом» и в сущности оказалось начинкой из гречки, обжаренной с маслом и луком. Она по ложечке скармливала это яство малышке Сальции, которая сидела рядом с ней на высоком детском стульчике.

Кто-то позвонил в дверь, и София пошла открывать, вышла за порог в коридор и тихим голосом с кем-то разговаривала, прежде чем вернуться к столу. Когда отец спросил ее, что там такое, она ответила, что лавочник Лебил ищет воришку.

Они расспрашивали меня о семье, и поскольку мне нечего было рассказать, я заговорил о Лутеке. Я сказал им, что он любит забираться на электрические столбы, просто чтобы смотреть на людей сверху. Я рассказал, что, когда мы едем в набитом людьми трамвае, он любит болтать о том, что происходит между мужчиной и женщиной. Брат Софии возмутился, но ее отцу это показалось забавным. София спросила, была ли у Лутека девушка, и я рассказал, что была одна девушка, которой он восхищался, и что он каждый вечер на протяжении целого месяца стоял у ворот ее дома с письмом, в котором рассказывал о своих чувствах, но когда бы она ни выходила, он всякий раз пугался и уходил.

Отец Софии говорил о фабрике метел и о способах, которыми он собирался добыть денег для этого предприятия. Он говорил о дедушке Софии, который в жизни ни от кого не слышал доброго слова и, будучи десяти лет от роду, каждый вечер отсылался ужинать в дом, где жила другая семья, а когда у него самого появились дети, он всегда предпочитал экономить на питании семьи, вместо того чтобы зарабатывать больше. Отец сказал, что, по его мнению, София пошла в деда. В ответ девочка согласилась и добавила, что в целом всех недолюбливает. Отец рассказал о том, что, когда дочери было шесть, ему как-то раз пришлось вышвырнуть ее из магазина за то, что в присутствии одного из самых важных клиентов она высказала мнение, будто бы предложенная отцом цена уж слишком высока.

Сальции не нравилась начинка, и матери приходилось ложкой убирать остатки гречки с ее лица, чтобы затем снова пытаться ее этим накормить. Занятая этим мать спросила, не является ли Лутек, которого я так расписываю, несмотря на все его прегрешения, хорошим мальчиком. Я ответил, что да, а София ответила – нет. Ее отец рассмеялся, а мать от неудовольствия скорчила гримасу. Они никогда не смотрели друг на друга, но семья худо-бедно держалась вместе.

Все притихли. Иехиэль смотрел на меня так, будто во мне ему чего-то не хватало. Отец Софии напомнил мне о комендантском часе, а мать еще раз поблагодарила за мед, который так и не подала к столу. София провела меня до двери, и я не понял, как трактовать взгляд, которым она наградила меня, прежде чем закрыть дверь и оставить в коридоре. Спускаясь по лестнице, я сказал себе, что нет ничего плохого в том, чтобы иметь друзей, но не стоит лезть туда, где мне не рады.


ВСЕ В МОЕЙ СЕМЬЕ ОБРАДОВАЛИСЬ НОВОСТИ о том, что немцы начали воевать во Франции, и потом расстроились, когда узнали, что они взяли Париж. Один из моих братьев сказал: все из-за того, что у немцев есть самолет, который превращается в танк, когда садится на поле сражения. Другой брат сказал, это потому что у них есть такая штука, которая называется бомбой высокого давления, которая окружает парашютистов защитным полем, способным отразить любую пулю. Мама сказала, что один верит в одно, другой – в другое, но чему суждено случиться, обязательно произойдет. Отец сказал, что так или иначе, если верить шутке, которая ходит по заводу его двоюродного брата, Америка выслала нам тысячи молотков, чтобы вышибить из наших голов мечты об освобождении. Стену достроили, она взмыла на три метра в высоту, и еще на метр возвышалась полоса колючей проволоки. Я продолжал помогать матери по дому, и каждое утро она выходила посмотреть на стену. Я спросил, уж не надеется ли она, что в один прекрасный день стену снесут. Через улицу Хлодну рядом с церковью Святого Кароля построили деревянный мост, чтобы объединить два гетто, которые разделяла улица и трамвайная ветка. Дальше внизу Желязна была закрыта воротами, а движение останавливали, чтобы мог проехать трамвай.

Теперь тиф бушевал в доме напротив. Посылки оставляли на тротуаре перед главным входом, потому что посыльные отказывались заходить.

Мама и папа все больше и больше ругались из-за того, чем я занимался. Он говорил, что иметь махера в семье в такое время не так уж плохо, а она отвечала, что большой махер дергает маленького за веревочки. Он замечал, что она не жаловалась, когда перед ней стояла тарелка горячего супа, а она парировала, что когда-нибудь я либо доиграюсь до того, что меня убьют, либо принесу домой тиф.

Каждое утро она обыскивала мою одежду на предмет вшей и мыла мне голову в раковине керосином. Она натирала мне шею и за ушами тряпкой, смоченной в керосине, и так вычесывала мне голову, будто мои волосы были главным виновником всех несчастий. Она напоминала мне, что думала, что мы партнеры. Я говорил ей, что ничего не изменилось. Так где же тогда ее партнер, интересовалась она. Я отвечал, что партнер пошел по собственным делам.

Она споласкивала мне волосы, заворачивала в полотенце, и тогда я получал свой портфель. Я чувствовал себя виноватым и говорил ей, что мы можем поработать вместе завтра целый день, но она отвечала, что уже привыкла ни на что не полагаться. Она спрашивала, скучаю ли я по младшему брату. Твердила, что, не будь она эгоисткой, тоже не выжила бы. Я повторял, что завтра мы сможем работать вместе весь день, она отвечала: ну да, а еще через день можно будет посетить землю обетованную, где все вкушают инжир с медом, рыбу и суп с лапшой.


НА ВОРОТАХ ГЕТТО РАЗВЕСИЛИ ОБЪЯВЛЕНИЯ о том, что на территории могла начаться эпидемия. Мама и папа перестали ходить в кварталы за стеной и просили меня последовать их примеру. Я говорил, что так и поступлю, и продолжал делать то, что хотел. Мама говорила, что в доме через улицу умерло уже семь человек, включая госпожу Ледерман и близнецов Глобус, и задавалась вопросом, неужели нас будут держать за стенами со всеми этими больными людьми до тех пор, пока все не умрут. Брат рассказывал, что, когда наступит мир, всех евреев сошлют на Мадагаскар, и мама вопрошала в ответ, что мы все будем делать на этом Мадагаскаре. «Давайте сначала туда попадем, а там будет видно», – повторял ей отец.

Неделей позже женщина, которая продавала мыло, рассказала маме, что всех евреев выселят из Уяздовской аллеи и всех окрестностей Вислы. Папа спросил, почему мы должны ей верить, и мама напомнила, что эта женщина была невесткой Чернякова. Два дня спустя папа в голос зачитал нам ту же информацию из газеты, как будто мы ему раньше возражали. Еврейское население должно немедленно покинуть немецкий квартал; те, кто жил в польском районе, пока что могли оставаться; а все евреи, которые прибывали в город, направлялись прямо за стену – в еврейский квартал.

Куда они собираются всех уместить, задавался вопросом брат.

– Думаю, они считают это нашей проблемой, – отвечал ему отец.

На следующий день Лутек принес новость о том, что его отцу вместе с другими носильщикам сообщили, что скоро в нашем районе запретят селиться арийцам и что семьи христиан уже торговались об обмене квартир с евреями из других частей города. «И что из этого?» – спросил я, и Лутек ответил: «Ты – идиот» и пояснил, что у нас выдастся занятой денек, когда все эти тележки и прицепы начнут разъезжать из конца в конец, и оказался прав.

В газетах появлялись прокламации, и папа зачитывал их семейству, неизменно сообщая: «А под заголовком “Дела идут все хуже…”». В каждой прокламации перечислялись новые улицы, которые следовало очистить от евреев. На страницах попадались объявления о том, что арийские семьи, которые жили в гетто, обменивали у евреев квартиры за его пределами. Наконец, в октябре всем евреям дали две недели на то, чтобы перебраться в гетто, и было объявлено, что район сокращали еще на шесть улиц, а значит, люди, которые уже обменялись и въехали в дома на тех улицах, теперь должны снова обменивать квартиру. Такое предписание объяснялось необходимостью защитить здоровье и благополучие солдат, а также остального населения.

В результате образовался худший уличный базар всех времен и народов в сочетании с эвакуацией. Каждая дорога, куда ни посмотри, была наводнена морем из людских голов, и мы не слышали ничего, кроме бесконечного кошмарного шума и криков. Мы с Лутеком почти все время проводили у ворот на улице Лешно. Евреи затаскивали внутрь переполненные тележки и прицепы, пока поляки пытались вывезти такие же тележки наружу, и споры о том, кто кого должен пропустить вперед, порождали часы ожидания, прежде чем хоть кому-то удавалось сдвинуться с места. В стычках на брусчатку валились столы, стулья, и кухонные плиты, и сковородки, и половина семейного скарба разворовывалась прежде, чем семья успевала собрать другую. Мы с Лутеком протискивались к повозкам сквозь толпу и уносили все, что могли. Иногда дети или старики, которые сидели в тележке, видели, что мы делаем, и кричали тем, кто был впереди, но в давке отцам или старшим отпрыскам не удавалось вовремя до нас добраться. Мне достались каминные часы, а Лутеку удалось вытащить целый персидский ковер. Немецкая и польская полиция пропускала польские повозки, но спокойно хватала все, что пожелает, с повозок евреев. Когда один из бедолаг пожаловался, его тележку перевернули.

На узких улочках владельцы тележек, которые еще не нашли квартиру, бродили от дома к дому, крича в окна, не осталось ли у кого-нибудь свободной комнаты. Любой, у кого имелась тележка, мог потребовать любую плату, и все вокруг стали носильщиками, поэтому отец Лутека вместе с остальными зарабатывал, заняв тротуар у собственного дома. Люди, которые въезжали, доставали пуховые перины и корзины с бельем, но носильщики намеренно перебрасывали их через забор, и семьям приходилось платить, чтобы получить свое добро обратно. На каждой улице бродили, рыдая и шатаясь из стороны в сторону, потерянные дети. Все, что мы с Лутеком вынесли, было спрятано в подвале дома его отца, там же находилось все, что набрал сам отец.

Нас разделили за день до окончательного срока переезда, меня сшибли на тротуар, когда я пытался подобраться к одной тележке. Я заполз в холл первого попавшегося дома, чтобы отдышаться. Какой-то мальчишка попытался выдернуть у меня портфель, пока я полз, и я стукнул его и оттолкнул. Пытаясь подняться на ноги, я потерял равновесие и чуть не коснулся офицера СС. Офицер и трое его людей наблюдали за польским полицейским, который выронил документы из кожаной сумки. Поляк стоял на проезжей части, крича в толпу, чтобы его обходили, но всякий раз, когда он наклонялся, сумка съезжала у него с плеча и из нее вываливалось все больше документов. Офицер СС и его люди смеялись над этим зрелищем. Даже мне было видно, что эсэсовца боятся. Линия волос у него под фуражкой заканчивалась высоко на шее сзади, и эта щетина производила впечатление некоей опасности человека, который носит такую прическу.

Колени до сих пор болели в месте ушиба, и я прикрывал их руками. Офицер повторил мой жест, и его люди заметили это и улыбнулись. Он прищурился, глядя на меня, как будто бы сказал что-то смешное, затем выпрямился и дал знак своим подчиненным исчезнуть, один из них оглянулся и подмигнул, прежде чем их поглотила толпа.


В ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ ПЕРЕЕЗДА МЫ С ЛУТЕКОМ ПРИМЕТИЛИ фургон, набитый всякими причиндалами для фокусов, – там была позолоченная клетка, набор ножей c гравировкой в виде солнечных лучей в открытом футляре, – мы следовали за фургоном, но были вынуждены сдаться, потому что давка стала совершенно невыносимой. Лутек взбеленился и залез на фонарный столб, чтобы поискать другие возможности, пока я внизу жался к столбу. Мы услышали фанфары гудков и сковородок, ворота во двор, расположенный на противоположной от нас стороне, отворились, двоим привратникам каким-то образом удалось заставить толпу на тротуаре расступиться, и на улицу рядком вышел строй детишек с гудками и жестяными сковородками с деревянными ложками. Мальчик в центре держал еврейскую звезду, которая была закреплена на подвеске у его талии, и флагшток с флагом ярко-зеленого цвета. Из темноты появилось еще несколько шеренг, дети всех возрастов прижимали к груди игрушки и книги и пели.

– Это что еще такое? – спросил Лутек.

Мы не могли разобрать, что поют дети, но они продолжали прибывать, уже по крайней мере двадцать шеренг, за которыми следовали тележки, плотно набитые плетеными перевязанными шнурком корзинами, чугунными горшками, и запачканными в муке хлебными досками, и чемоданами, обмотанными веревками, и связками книг, и поварешек с шумовками, а в конце ехала тележка, груженная углем, и еще одна с картошкой. Другие дети и взрослые дрались за угли и картофелины, которые сыпались на камни мостовой, когда тележки сворачивали на улицу. По краям они были заставлены цветочными горшками с геранью, а снизу к ним были подвешены гирлянды из шумовок. Люди, которые управляли повозками, надели птичьи маски ручной работы с плюмажем и перьями. Мы протолкались ближе и услышали, как кто-то сказал, что это выселяют сиротский дом Корчака. А затем показался он сам, мелькнув своей лысеющей головой и желтоватой козлиной бородкой, – он вышел последним, и ворота резко захлопнулись за его спиной. Он тянул под руку тучную женщину примерно одного с ним роста и одновременно пытался поравняться с последней тележкой. Женщина, казалось, была сильно напугана толпой.

Процессию несло в нашу сторону, и какое-то время толпа тащила нас вслед за ними. Я задавался вопросом, узнает ли он меня, но он не узнал. Им с тучной женщиной приходилось кричать, чтобы услышать друг друга. Она спросила, как долго он рассчитывает продержаться без сна, на что он в ответ прокричал, что когда был молодым, мать заходила к нему в комнату посреди дня и за ноги вытаскивала его из кровати. «Она спрашивала, неужели я таким вот образом собираюсь стать доктором», – прокричал он: «Гуляешь всю ночь напролет». И я ответил ей: «Что, доктором? Я-то думал, что учусь на алкоголика».

Мы проследовали за ними к воротам малого гетто на улице Хлодной, где немецкая и польская полиция проверяла удостоверения личности. Пропустили все тележки сиротского дома, кроме одной. Тележка с картошкой осталась возле домика охранников. Извозчик, уперев руки в бока, наблюдал за тем, как двое польских полицейских распрягают его лошадь. Он стянул маску, и та висела у него под подбородком. Перо трепетало за ухом.

– Что происходит? – спросил Корчак польского полицейского, который стоял напротив нас. – Почему не пропустили мою повозку?

– Это не ваша повозка, – сообщил ему один из немецких полицейских.

– Нет, это моя повозка.

Они начали спорить об этом на немецком. Тучная женщина пришла в ужас и пыталась протолкнуть Корчака в ворота, но он оттолкнул ее руки. Он что-то крикнул немцу в лицо, после чего повторил то же самое польскому полицейскому. Что-то такое, мол, если немец не вернет картошку, он подаст жалобу о краже его начальству. Скучающее выражение исчезло с лица немца, и он произнес по-польски:

– Так ты меня пытаешься запугать, жид?

И тут Лутек так сильно дернул меня сзади за рубашку, что она порвалась.

– А вы тоже с ним? – спросил польский полицейский, делая шаг в нашу сторону. Он указал на Корчака дубинкой. – Он пьян?

– Я понятия не имею, что с ним, – сказал я полицейскому, и Лутек снова дернул меня, а женщина, которая держала курицу в плетеной клетке, протиснулась вперед и почти снесла полицейского с ног. Он ударил ее дубинкой сначала раз, потом еще два, и Лутек закричал мне в ухо: «Что это, по-твоему, такое? Представление?» – и так резко меня рванул, что я упал на колени, после чего он поднял меня на ноги и утащил вниз по улице.


СЕМЬИ СЕЛИЛИСЬ В КОРИДОРАХ И СРАЖАЛИСЬ за место на тротуаре. Одна заняла нашу лестничную клетку у верхнего этажа. Они проветривали свою одежду и постельное белье на наших перилах. Никто не предупреждал, что гетто закроют и рынки за стенами объявят незаконными. Перед продуктовыми магазинами выстроились очереди, и весь товар был скуплен. Наша семья, конечно, не была к этому готова и не запаслась деньгами. К соседям напротив въехали еще две семьи, и мама сказала, что к нам тоже кто-нибудь заселится – это лишь вопрос времени. Когда она жаловалась по этому поводу, отец напомнил ей, что христианка, которой принадлежал этот дом, прожила здесь тридцать семь лет и, когда ей пришлось выехать, она оставила почти всю свою мебель. Он подбадривал себя зачитыванием списков убитых немцев из газеты. Он называл этот раздел «своим счастливым уголком». Кроме того, он доплачивал десять грошей за немецкую газету, в которой демонстрировались города, попавшие под бомбежки союзников.

Мы слышали, что малое гетто напротив Хлодной привлекло зажиточных евреев и было не так плотно забито людьми. Сосед рассказал, что в квартире напротив жило девять человек на одну комнату. Семья с нашей лестничной клетки пригласила к себе еще несколько родственников и по бартеру обменивала старую одежду и сахарин на улице напротив дома, они также кричали и устраивали ссоры среди ночи. По утрам приходилось через них переступать, чтобы спуститься по лестнице.

Мои родители тоже ругались. Мама говорила, что мы живем как изгои и что квартира грязная, а отец отвечал, что если нет денег на хлеб, значит, и на мыло тоже нет. Она говорила, что, когда мы подхватим тиф, деньги на мыло уже не понадобятся, а он отвечал, что когда мы его подхватим, то ему, по крайней мере, не придется слушать ее жалобы. Старший брат заявлял им, что, по его мнению, семейные пары не должны ругаться так, как ругались они.

Иногда, если ссора была серьезной, мама ложилась рядом со мной и плакала. Я клал руку ей на голову и говорил себе, что мне без разницы, что они делают, потому что я хожу куда хочу и делаю что пожелаю.

Но я не спал из-за вшей. Наконец, мама прокипятила мой свитер, который так кишел вшами, что можно было заметить, как он движется, но гниды пережили кипячение, и единственное, что с ними можно было сделать, – это выгладить утюгом. Гниды оставляли серые маслянистые пятна, плавясь под раскаленным утюгом, и исчезали лишь на время, потому что какую бы вещь мы ни дезинфицировали, она тут же снова заражалась от всего остального. В области ремня мне приходилось так худо, что со стороны казалось, будто я постоянно поправляю штаны. Я просыпался, почесываясь. По утрам я пробегал ногтями по коже головы и стряхивал все, что мог вытащить оттуда, на горячую крышку плиты, так что можно было наблюдать за тем, как они шипели.

Однажды, когда я, отчаянно почесываясь, забрался в трамвай, полицейский поляк приказал мне отдать ему мое пальто. Я был слишком мелким для этого пальто. Я показал поляку на локти, которые протерлись насквозь, но он сказал: «Все равно давай его сюда». Я ответил «конечно» и добавил, что только вернулся из больницы, где лежал с тифом. Я прошелся пальцами по волосам, стряхнув вошь с рукава, и придвинулся ближе к поляку, после чего тот отошел к задней площадке вагона и выскочил на следующей остановке.

Папа вернулся домой с фабрики с новостями, которые, как он считал, были хорошими. Его двоюродный брат превратил часть фабричного зала в ночлежку для беженцев, которые оказались в состоянии платить, поэтому ему пришлось уволить некоторых сотрудников, но отца в их числе не было. Отец волновался по этому поводу из-за того, что они не сильно-то ладили с двоюродным братом.

Чтобы отпраздновать успех, он принес домой хлеб, и луковицы, и мармелад, который мы не видели с тех пор, как начались продуктовые карточки, и который мои братья прикончили до моего возвращения. Мы доели оставшийся хлеб и луковицы с кишке[5], которую мама приготовила из бычьих внутренностей с приправами. Отец не зачитывал вслух из газеты. Мимо проехал немецкий грузовик с громкоговорителем, его единственным сообщением по-польски была новость о том, что отныне запрещается говорить о «еврейском гетто» и что с этого дня правильным названием считается «еврейский квартал».

– Ну и как тебе тут нравится, в еврейском квартале? – поинтересовался у матери отец.

– Как по мне – немного тесно, – ответила она ему.


ЛУТЕК НАШЕЛ АЛЬТЕРНАТИВНЫЙ ПУТЬ ИЗ ГЕТТО еще до того, как оно стало закрытым. Он показал мне его однажды утром во время ливня, когда все попрятались по домам. Вниз по аллее, которая шла рядом с улицей Приязда, владелец одной из квартир построил что-то вроде хозяйственного сарая, стены которого он замотал мелкой проволочной сеткой и обил деревом, чтобы всякие проходимцы не воровали его мусорные баки. Внутри сарая за баками Лутек проделал ход, который начинался как канализационный сток. Вонь была удушающая, и когда я впервые это увидел, я решил, что ни за что в жизни не смогу в него забраться. Мне пришлось лечь на спину и оттолкнуться каблуками, и протискиваться сначала одним плечом, потом другим. Я спросил, почему он не сделал этот ход больше, и он ответил, что на него ушло много труда и чем меньше ход, тем лучше, так его проще спрятать, и ему нравилось, что только мы можем в него пролезть. У сарая была крыша, поэтому, когда мы попадали внутрь, нас уже никто не мог заметить. И еще он прибил поверх отверстия лист железа, поэтому даже если кто-то и зашел бы в сарай, он не заметил бы ход. Я спросил, когда он успел его проделать, и он ответил, что работал после комендантского часа. Я сказал, что это великолепно, и он сказал, что да, так и есть. Я заметил, что он сделал всю работу сам, и он с этим согласился и сказал, что, учитывая это обстоятельство, его доля будет семьдесят к тридцати.

А потом у нас ушло несколько недель на подготовку. Он договорился с какими-то польскими мальчишками, бандой с Луцкой улицы, что за пять злотых за ходку они будут защищать нас от вымогателей. Друзья его отца носили нам то, что им хотелось обменять по бартеру по ту сторону гетто, и так мы вытаскивали постельное белье, столовое серебро, инструменты и кастрюли со сковородками, и все, что только можно было протащить, а приносили муку, картошку, молоко и масло, лук и мясо. Лутек мог за раз притащить двадцать кило картошки или лука. Иногда на другой стороне встречались знакомые дети, которые ссорились между собой, набивая сумки. Маленькие дети заскакивали на стену и ждали, как бельчата. Когда появлялась полиция, все прятались по своим норам.

Другие банды тоже прослышали о ходе и начали им пользоваться. Когда мы пытались их остановить, нас били. Мы вернулись с металлическими трубами, но они взяли количеством, а также тем, что были крупнее. Стоило им взять дела в свои руки, как они устроили такой шум и гам, что одного мальчишку поймала еврейская полиция. Его передали немцу, и тот выстрелил ему прямо в лицо. Позже мы видели, как он лежит на улице с вывороченной щекой, спиной на канализационной решетке. Я не хотел смотреть, но Лутек подошел к нему и стоял, подбоченясь, как будто убийство этого парня было его затеей. Наш лаз замуровали цементом, и Лутек сказал: «Я три недели каждую ночь над ним работал».

Сначала мы пришли в полное уныние, но потом он сказал, что мы выбрали самый трудный путь и что один из друзей его отца числился теперь в еврейской полиции и стоял на воротах на улице Лешно. Он последил за ним день или два. Все три полицейские бригады держали собственные сторожевые посты, немецкий и польский посты были по одну сторону стены, а еврейский – по другую. Мы называли евреев «желтой» полицией из-за повязок на руках, а немцев и поляков – соответственно «синей» и «зеленой» по цвету формы. Лутек сказал, что желтая полиция следила за евреями, а за желтой полицией следила синяя полиция, а за синей полицией следила зеленая, а за зеленой полицией присматривало гестапо. А где было гестапо, поинтересовался я, и он сказал «Ага!» так, как будто я сказал нечто умное. Все вечно кого-нибудь подзывали подойти и перевезти что-нибудь для солдат или передать через ворота какие-нибудь детали по работе, и во время одной смены зеленая и синяя полиция наладила дела с другом Лутекова отца.


– В общем, штука заключается в том, чтобы каждый получил свой кусок, – сказал Лутек.

Желтые брали пять злотых за посылку, синие брали десять, а зеленые двадцать. Подходящее время наступало, когда постам приходилось обыскивать сразу много машин, за которыми стояла очередь. Нам оставалось только стоять там, откуда все было видно, и учиться ждать, ждать и еще раз ждать. Когда наступал безопасный момент для сделки, друг отца подзывал синего полицейского подойти за ворота, и тут приходило наше время.

Еще отец Лутека рассказал ему о новой системе борьбы с вымогателями: когда они нас окружали на другой стороне стены, мы звали синюю полицию и говорили им, что нас грабят и мы хотим, чтобы все отправились в полицию для разбирательства. Это был знак синим полицейским, чтобы нас арестовать, и в это время вымогатели убегали. В участке мы давали синим полицейским их долю, и как только путь был свободен, они нас отпускали.

Через неделю после начала мы ждали, когда можно будет пройти, и увидели, как София и другая девочка с темными курчавыми волосами проходят мимо с двумя корзинами вещей. Они поставили корзины на пол, болтали и смеялись, и вторая девочка встряхнула своими волосами, как будто только что сняла шляпу, после чего обе сдернули свои повязки, снова взяли корзинки, прошли прямо через все три поста и вышли из гетто. Зеленый полицейский даже произнес нечто вроде приветствия, когда они проходили мимо. София помахала рукой и сказала в ответ что-то такое, что, по всей вероятности, пришлось ему по вкусу.

На следующий день мы пришли к ней домой, чтобы предложить ей и ее подруге присоединиться к нашей группе. «Какой еще группе?» – спросила София, и по ее виду можно было понять, что ее не впечатлила наша схема.

Новую девушку звали Адина. Она была из Барановичей, и по тому, как она говорила нараспев, можно было догадаться о том, что она родом с востока. Она сказала, что на год старше нас. Она была бледной и худой с печальными черными глазами. Она не любила говорить и всегда злилась, когда ее о чем-то спрашивали. Она рассказала, как однажды вернулась домой поздно, потому что относила шитье, и узнала, что немцы вывезли ее двоюродных братьев из города в грузовике и заставили прыгать в открытый огонь. Тех, кто отказывался прыгать, расстреливали. Ей об этом рассказал двоюродный брат, которому удалось сбежать в лес. Потом всю ее семью вместе с другими семьями погнали на запад через три деревни, а отстающих расстреливали, как уток, пока всех наконец не погрузили в три прицепа и не увезли в Варшаву. Она сказала, что взяла с собой лучшую одежду, но ее матери удалось захватить только керамическую супницу с тремя бутылками масла для готовки.

Лутек все расспрашивал ее про историю с огнем, пока София не сказала ему, что, если он не перестанет, она его сама бросит в огонь.

Так что вместо огня мне пришлось спрашивать о масле.

– На что это ты уставился? – сказала мне Адина и скорчила гримасу.

– А он влюбился, – сообщил ей Лутек.

– Он меня нервирует, – ответила она ему.

– С чего бы это твоей матери было спасать масло? – спросил я еще раз.

Она пояснила, что у ее семьи когда-то был магазин и в нем продавалось масло, которое ее отец изготовлял собственными руками и которым очень гордился. Он умер до начала войны, и магазин прогорел до того, как пришли немцы. Ее мать с горечью вспоминала эту историю, и, когда бы кто ни попросил ее дать в долг или сделать одолжение, она всегда отвечала: «Конечно, всегда приятно любиться на чужих простынях». Лутек сказал, что это могло бы стать девизом нашей группы, и София снова спросила, с чего он решил, что у нас будет группа.

– Мы с таким же успехом можем что-нибудь и сделать, – сказала Адина.

Она сказала, что дома у нее всегда находилась работа, но здесь стоило ей только выйти, как она возвращалась обратно в квартиру, потому что какими делами ей заниматься на улице?

Лутек спросил, каким образом они решили, что могут просто проходить через ворота, и Адина сказала, что у нее всегда был талант к таким штучкам. Когда они добрались до города и попали в центр для беженцев, она сказала матери, что спрячет деньги и позаботится о том, чтобы идти первой, когда их семью построят для обыска. Одна фольксдойче долго прощупывала волосы Адины, как будто в них спрятаны сокровища, а потом нашла узелок в кармане ее юбки и вытянула его с криком: «О, а это что такое? Бриллианты?» – и только высыпав содержимое узелка на стол, поняла, что это всего лишь леденцы. Другая фольксдойче засмеялась, и та женщина ударила Адину по лицу и вышвырнула из комнаты, так и не найдя золотых монет, которые при ней тоже были.


МЫ ПРОРАБОТАЛИ ВМЕСТЕ НЕДЕЛЮ, когда какая-то старая полька схватила Адину и начала кричать «Контрабандистка! Контрабандистка!» в тот момент, когда проходили назад через ворота, и Лутек схватил старуху и начал кричать то же самое, а друг его отца был вынужден передать всех троих зеленой и синей полиции, чтобы те сами разобрались. Мы с Софией отошли на квартал, прежде чем остановиться и понаблюдать за ситуацией. По нашим правилам, когда кого-то останавливали, остальные должны были обязательно продолжать идти. Старая женщина сотворила такой рэкет[6], что было слышно там, где мы стояли. София сказала, что Лутек подбросил то, что нес, ей в сумку.

– Теперь точно затянется, – сказала она, и я ответил, что она, наверное, права. Нам некуда было пойти. Она переживала, что Адину побьют, даже если потом и отпустят, и сказала, что лучше бы она оказалась на ее месте. Когда ее поймали, синий полицейский побил ее, но не так сильно, благодаря тому, что она была хорошенькой.

– И что делает стариков такими? – спросила она.

Я ответил, что не знаю.

Она рассказала, что через несколько дней после сдачи города кто-то сказал ее матери, что отец ее отца, то есть второй дедушка Софии, хочет ее видеть. До этого София никогда его не встречала. Он был каким-то раввинским ученым, но она не знала, каким именно.

Конец ознакомительного фрагмента.