Доминик и Андре
Клуб – имя существительное мужского рода, от английского kloeb; кружок, где собираются, чтобы поговорить, почитать, поиграть; общество друзей.
По мне, лучше быть оптимистом и ошибаться, чем оставаться вечно правым пессимистом.
Странно, как в этой книге, вращающейся вокруг парижского бистро, автору удалось воссоздать целую эпоху!
Это большой роман. Это великий роман. Великолепная история: Жан-Мишель Генассия рассказывает о людских судьбах как греческий аэд. Мощная, глубокая, печальная и упоительная книга написана с поразительным мастерством…
Апрель 1980-го
Сегодня хоронят писателя. Заключительный акт. Толпа – нежданная, молчаливая, почтительная и анархическая – заполонила улицы и бульвары вокруг кладбища Монпарнас. Сколько их? Тридцать тысяч? Пятьдесят? Меньше? Больше? Какая разница? Важно, чтобы на его похоронах была публика. Скажи ему кто-нибудь, что тут будет такая сутолока, он бы не поверил и посмеялся. Он полагал, его закопают на скорую руку, в присутствии двенадцати верных последователей, а не с почестями, как Гюго или Толстого. За последние полвека ни одного интеллектуала не провожали при таком стечении народа. Как будто он был необходим и крайне важен. Зачем здесь эти люди? Они много чего о нем знают и, по логике вещей, не должны были приходить. Абсурдно отдавать последнюю дань уважения человеку, который ошибался во всем, ну или почти во всем, с завидным постоянством уклонялся от правильного пути и с упорством, достойным лучшего применения, расходовал свой талант, защищая то, что не заслуживало защиты. Лучше бы сходили на похороны тех, кто был прав и кого он презирал и уничтожал. Увы, их смерти никто не заметил.
А может, в этом невысоком человеке, помимо неудач и ошибок, было нечто иное, достойное восхищения: страстное желание преодолеть судьбу силой разума, двигаться вперед против всякой логики, не отступать, невзирая на запрограммированное поражение, брать на себя ответственность за противоречивость правого дела и заведомо проигранного сражения и вечной, нескончаемой и безнадежной борьбы. Нет никакой возможности попасть на кладбище, люди топчут могилы, карабкаются на памятники, опрокидывают стелы, чтобы подобраться поближе и увидеть гроб. Напоминает похороны эстрадной певицы или святого. Закопать собираются не только человека – вместе с ним хоронят старые идеалы. Ничего не изменится, и нам это известно. Лучшего общества не будет. Можно соглашаться или спорить, но в эту могилу ложатся и наши верования, и утраченные иллюзии. Толпа символизирует отпущение грехов, искупление ошибок, совершенных во имя идеала. Для жертв это ничего не меняет. Не будет ни оправдания, ни публичных извинений, ни похорон по первому разряду. Что может быть ужасней, чем причинять зло, желая творить добро? Сегодня хоронят минувшую эпоху. Нелегко жить в мире без надежды.
В такой момент не сводят счетов. Не подводят итогов. Все равны, и все не правы. Я пришел не ради мыслителя. Я никогда не понимал его философии, его театр «несъедобен», а романы забыты, я здесь ради прошлого. Толпа напомнила мне, кем он был. Нельзя оплакивать героя, который поддерживал палачей. Я поворачиваюсь, чтобы уйти. Похороню его в каком-нибудь тайном уголке мозга.
Существуют пользующиеся дурной славой кварталы, отсылающие вас в ваше прошлое, куда, вообще-то, лучше не соваться. Думаешь, что все забыл, – раз не думаешь о нем, значит забыл, а оно раз – и тут как тут. Я старался обходить стороной Монпарнас – там жили призраки, с которыми я не знал, что делать. Один из них шел сейчас мне навстречу по тротуару бульвара Распай. Я узнал его неподражаемое ратиновое пальто в стиле Хэмфри Богарта времен пятидесятых. Есть люди, которых оцениваешь по походке. Павел Цибулька – православный христианин, партизан Второй мировой, король великого идеологического уклона и скучных анекдотов, надменный, гордый и статный, двигался плавно и неспешно. Я обогнал его. Павел располнел, пальто перестало застегиваться, взлохмаченная седая шевелюра придавала ему богемный вид.
– Павел…
Он остановился, посмотрел на меня, пытаясь сообразить, где мог видеть это лицо и почему оно о чем-то смутно ему напоминает, но в конце концов покачал головой – нет, простите, но…
– Это я… Мишель. Ну же, вспоминай.
Он разглядывал меня – недоверчиво, даже с подозрением:
– Мишель?.. Малыш Мишель?
– Бывший «малыш», Павел, бывший – я давно обогнал тебя в размерах.
– Малыш Мишель!.. Сколько лет мы не виделись?
– Пятнадцать. В последний раз встречались здесь же… по поводу Саши.
Мы помолчали, взгрустнули, обнялись. Он крепко прижал меня к себе:
– Я бы тебя не узнал.
– А вот ты не изменился.
– Не смей издеваться. Я вешу сто кило. Проклятые диеты…
– Счастлив тебя видеть. Где остальные? Или ты пришел один?
– Я еще не пенсионер, так что иду на работу.
Павел по-прежнему говорил с тягучим славянским акцентом, но его речь сделалась более энергичной. Мы пошли в «Селект», где, как мне показалось, все прекрасно знали Павла, сели, и официант тут же принес ему крепкий кофе и кувшинчик холодного молока, а потом принял заказ у меня. Павел цапнул с соседнего столика корзинку с круассанами и умял сразу три штуки, продолжая говорить с набитым ртом, причем вполне разборчиво. Павел сбежал из Чехословакии лет тридцать назад и с тех пор жил во Франции в более чем стесненных обстоятельствах. Он в самый последний момент, чудом, избежал чистки, погубившей бывшего генсека КПЧ Сланского[1] и его ближайшего соратника, министра иностранных дел Клементиса[2]. Бывший посол Чехословакии в Болгарии, автор справочного издания «Брестский мир: дипломатия и революция» работал ночным портье в гостинице в Сен-Жермен-де-Пре и жил там же, в комнатенке на верхнем этаже. Он надеялся рано или поздно встретиться со старшим братом, который в конце войны уехал в Америку, но ему постоянно отказывали в визе – мешала биография.
– Визу они мне не дадут. И брата я больше не увижу.
– Я знаком с одним атташе из посольства. Могу с ним поговорить.
– Не бери в голову. У них на меня «досье» толщиной с мою задницу. Я прохожу как один из основателей Коммунистической партии Чехословакии.
– А это так?
Он пожал плечами с видом смирившегося со своей участью человека.
– В тридцатые годы в Праге, в мои студенческие времена, все было просто и ясно. Следовало решить, на чьей ты стороне – угнетателей или угнетенных. Мне не пришлось выбирать лагерь – я в нем родился. Я был молод, убежден в нашей правоте и в том, что иного решения для страны не существует. Да, я был партийным функционером с дипломом юриста. Я верил, что поголовная грамотность и электрификация поспособствуют рождению нового человека. Никто и подумать не мог, что коммунизм пожрет нас, как Сатурн своих детей. Отношение к капитализму было однозначным. Во время войны одни поддерживали коммунистов, другие – фашистов. Хуже всего приходилось неопределившимся. Мы были полны энтузиазма. Я ни в чем не сомневался. Но после освобождения все пошло не так. Моих друзей вешали, семью терзали до тех пор, пока она от меня не отреклась, а нынешние защитнички «общечеловеческих ценностей» плевать на это хотели. Они, видите ли, не нуждаются в компании старого коммуняки – я решил, что достану их, и каждый год запрашиваю визу. Они отказывают. Я через год повторяю попытку.
– Значит, ты больше не коммунист?
– Был, есть и буду!
– Но доктрина оказалась несостоятельной. Коммунистические режимы рушатся один за другим.
– Коммунизм – прекрасная идея, Мишель. Слово «товарищ» наполнено глубинным смыслом. А вот люди никуда не годятся. У Дубчека[3] и Сво́боды[4] вполне могло получиться, если бы им не перекрыли кислород. Кстати, мое дело сдвинулось с мертвой точки.
– Каким образом?
– Я написал Сайрусу Вэнсу, госсекретарю в администрации Джимми Картера. Он ответил. Можешь себе представить?
Павел осторожно достал из бумажника письмо в «том самом» конверте и дал мне прочесть. В ответе Сайруса Вэнса от 11 января 1979 года сообщалось, что запрос передан в компетентную инстанцию.
– Что думаешь?
– Это стандартная формулировка. Не стоит особенно надеяться.
– Они отреагировали впервые за двадцать пять лет. Это знак. Сайрус Вэнс – демократ, не республиканец.
– А раньше тебе что, не отвечали?
– Я был идиотом, адресовал просьбы лично президенту США. Глава государства слишком занятой человек, чтобы самолично отвечать всем страждущим. Написать госсекретарю мне посоветовал Имре.
– Возможно, ты постучался в правильную дверь. Что будешь делать, если снова откажут?
– Я больше не чехословацкий подданный. И не французский. Я – апатрид. Худший вариант из возможных. Превращаешься в призрака. У меня осталась крошечная надежда встретиться с братом. Он американский гражданин. Мы перезваниваемся раз в год, на Рождество. Брат – бригадир на стройке. У него семья, все хорошо, но в Европу он прилететь не может – слишком дорого. В будущем году я подам на визу. И еще через год снова подам.
Народу в кафе прибавилось – люди заходили расслабиться после похорон. Какая-то тетка нацелилась на нашу банкетку:
– Здесь свободно?
– Занято!
Женщина удивилась агрессивности тона, и она с приятелями отошла.
– Немыслимо! Банда придурков приперлась на кладбище, чтобы почтить память «выдающегося» придурка. Да у них солома вместо мозгов.
– Ничего не поделаешь, традиция.
– Лично я пойду и нассу на его могилу. Ничего другого он не заслуживает. Гордиться ему нечем.
– Он не мог поступиться убеждениями.
– Он все знал. Со времен Жида[5] и Руссе[6]. Я рассказал ему о Сланском и Клементисе. Он промолчал. Ему было известно о Кравченко[7]. И он осудил Кравченко. Ты можешь понять и оправдать подобное? Бегать в своре, улюлюкать в общем хоре. Презирать жертв. Отрицать правду. Не есть ли это чистой воды поспешничество? Он был негодяем.
Павел умолк и тяжело задумался.
– Хотя… не мне тебя учить.
– Я не понимаю.
– Худшая вещь на свете – неблагодарность. Мы выживали, потому что они нас подкармливали, подбрасывали деньги.
– Кто?
Павел поднял на меня глаза, решив, что я придуриваюсь, понял, что это не так, и снизошел до объяснений:
– Оба. Кессель[8] и Сартр[9]. Доставали нам переводы, всякую мелкую работенку. У них был широкий круг знакомств среди главных редакторов газет и журналов. Мы работали добросовестно, выполняли нормы. Когда оказывались на мели, они платили домовладельцам и улаживали дело с судебными исполнителями. Куда было деваться? Мы все потеряли, а без них кончили бы жизнь клошарами. Когда Сартр ослеп и перестал выходить из дому, стало намного сложнее. Но два года назад они выручили Владимира. Помнишь его?
– Как сейчас.
– У него были крупные неприятности.
Ему не терпелось все мне выложить. Я вспомнил, как Владимир Горенко раздавал еду в задней комнате «Бальто».
– Так что случилось с Владимиром?
– До ухода на Запад он руководил нефтеперерабатывающим комплексом в Одессе. Во Франции он получил статус политического беженца. Работы не нашел – ни одно предприятие не захотело нанять его, даже те, с кем он вел дела. Никто и пальцем не пошевелил, чтобы помочь ему. Знаешь почему? Они опасались Москвы, не желали портить отношения. На словах эти люди обличали коммуняк, но дела с ними делали. Маркюзо, хозяин бистро, – ты его помнишь, он был хороший мужик – нашел Владимиру жилье, комнатку для прислуги, у колбасника на улице Дагер. Владимир вел его бухгалтерию.
– Хозяин платил ему колбасой и полуфабрикатами. Платил – громко сказано: Владимир вечно ворчал, что тот отдает ему остатки, которые так и так пошли бы на выброс.
– Все верно, но мы поживились той колбаской – Владимир со всеми делился. Это так, к слову. Следом за колбасником Владимира стали нанимать другие торговцы. У него образовалась своя клиентура, дела шли хорошо. Местным бухгалтерам это не понравилось, и они накатали на него донос. У Владимира масса достоинств, но диплома Политехнической школы у него не было, и чужих мнений он в расчет не принимал, полагая, что всегда и во всем прав. Одним словом – не дипломат, сам понимаешь. Делу дали ход, появились дознаватели, Владимир вышел из себя и, вместо того чтобы прикинуться пнем, повел себя заносчиво: «Я не боялся КГБ, я выжил в Сталинграде, так что вас и подавно не испугаюсь. Я работаю, плачу налоги и чихать на вас хотел!» Он закусил удила, никого не слушал, хотя многие его предупреждали. Не поверишь, что случилось, – его посадили. За осуществление незаконной деятельности эксперта-бухгалтера. Он разнес следователя в пух и прах, за что провел четыре месяца в предварительном заключении. Немыслимо! Держать в кутузке человека, владеющего то ли шестью, то ли семью языками. Все рухнуло. Знаешь, кто помог? Кессель пообщался со следователем, а Сартр заплатил штраф.
– И чем он теперь занят?
– Работает у того, кто на него настучал, вернул всех клиентов, но диплома ему не видать как своих ушей.
– Саша несколько раз об этом упоминал, но я не догадывался, что они вам помогали.
– Я думал, вы с Игорем друзья, но не знал, что ты был близок с Сашей. Никто его не любил… Он…
Павел поймал мой взгляд и оборвал фразу. Мы сидели в шумном зале и молчали, не зная, что делать с призраками прошлого.
– Я дружил с обоими.
– Да ну? Верится с трудом. Невозможно было иметь в друзьях и того и другого.
– А мне вот удалось. Саша однажды рассказал, что Кессель покрыл его долг за комнату, когда он в очередной раз просрочил дату платежа, но денег просить он у него не осмеливался.
– Кессель был великодушен. Выручал нас до самой своей смерти в прошлом году. Видишь, я тоже веду себя как мелкотравчатый мерзавец. Не стоит ничего ждать от людей. Делаешь кому-нибудь добро, а тебе плюют в рожу. Я не могу забыть того, что Сартр сказал, что дал понять, и, главное, того, о чем он умолчал, – это сильнее меня. Сартр был негодяем, салонным революционером, но щедрости и великодушия ему было не занимать. Впрочем, не все можно компенсировать деньгами.
– Выходит, я все эти годы ни черта не замечал. По молодости. Мне казалось, он тебя ценил.
– Я рассказывал ему анекдоты и байки. Смешил. У него была прекрасная память, но анекдотов он не запоминал и вечно просил повторить.
– Я помню Леонида и его любимую историю про Сталина и солнце.
– Давай, расскажи, будет здорово послушать еще раз.
– Сейчас, дай вспомнить. Ага. Прекрасное утро, Сталин просыпается, встает, обращается к солнцу: «Скажи мне, Солнце, кто самый красивый, умный и сильный человек на свете?» Солнце отвечает без задержки: «Ты, о Сталин, свет человечества!» В полдень Сталин снова спрашивает: «Скажи мне, Солнце, кто самый блистательный, гениальный и выдающийся деятель всех времен и народов?» И солнце подтверждает: «Ты, о несравненный Сталин». Перед ужином Сталин не может отказать себе в удовольствии спросить у солнца, кто лучший коммунист в мире. А солнце возьми да и ответь: «Ты больной, Сталин, психопат, безумец, я уже на Западе и в гробу тебя видало!»
Павел расхохотался, как будто услышал анекдот впервые в жизни.
– Рассказчик из тебя никакой. Французам это не дано. В исполнении Леонида «номер» длился целый час.
– Что да, то да. Леонид был мастер. Думаешь, он и правда рассказывал эту байку Сталину?
– Уверял, что да. Леонид не хвастун. Если я правильно помню, ты с ним дружил?
– Очень близко. Хотелось бы снова его увидеть.
– Леонид ненавидел Сашу.
– Все это «дела давно минувших дней», они мало кого интересуют.
Он ничего не ответил, только плечами пожал и взял очередной круассан:
– Угощаешь?
– Скажи-ка мне вот что: твою книгу о Брестском мире в конце концов издали?
– Да бог с тобой! Я сделал новый перевод, изменил текст, сократил объем. Сам знаешь – нет предела совершенству… Она понравилась одному молодому издателю, но он потребовал, чтобы я снял еще двести пятьдесят страниц – из девятисот шестидесяти пяти. У нас не сложилось.
– Павел, расскажи еще какой-нибудь анекдот.
– Знаешь, какая разница между рублем и долларом?
Я уже слышал эту дурацкую шутку – возможно, от него же, лет пятнадцать назад, но ответа не вспомнил.
– Один доллар! – Он довольно расхохотался. – Мишель, что произошло? Почему ты вдруг исчез?
– После смерти Саши я продолжал видеться с Игорем и Вернером. Ты общаешься с остальными?
– Со всеми, кроме тебя.