II. Бабуля со странностями
Если папино прошлое для меня иногда реальнее, чем мое собственное настоящее, то прошлое мамы совершенно пусто и безлико, как пустыня в Западном Техасе. Она родилась в так называемой Чаше Пыли[7], усеянной ветряными мельницами и редкими ранчо с хлопковыми полями. Вместо кошки у нее была рогатая жаба. По ее словам, первые десять лет своей жизни она не видела дождя. Небо над головой стояло высоким и безоблачным, обезвоженным, как камень.
В Личфилде дожди были обильными и частыми. Эта часть штата находится на широте субтропиков, откуда рукой подать до Мексиканского залива. Самое высокое место здесь на метр ниже уровня моря, местность болотистая, поблизости протекают две реки. Любая ямка тут же наполняется солоноватой водой. Даже вырытых перед домом канав (там, где, как я позже выяснила, должны находиться тротуары) было недостаточно, чтобы сдержать распространение болота. В этих местах никто делал подвалы. Но когда по радио предупреждали о приближающемся торнадо, все, кроме матери, прятались в дверных проемах или в ванных. Мать открывала двери и окна. Мне кажется, что я и сейчас слышу, как дождь стучит по широким листьям банана со звуком, как мы тогда шутили, словно корова писает на гладкий камень.
Помню, как однажды мы увидели черную воронку торнадо над футбольным полем на противоположной стороне улицы. Торнадо вырвал из земли огромный бетонный столб, словно это была скрепка для бумаги. Это произошло всего в пятнадцати метрах от нашего дома. Я положила голову маме на колени и заткнула уши. Мама обожала такие явления природы.
У меня всего одна ее детская фотография. Она одна на широком беленом крыльце в маловатом по размеру пальто из грубой шерсти. Смотрит прямо в объектив из-под светлой мальчишеской челки. Родители назвали ее Чарли – не Шарлоттой, не Шарлен, а именно мужским именем Чарли, что неоднократно вызывало изумление окружающих. Во время Второй мировой войны была объявлена мобилизация, и ей даже прислали повестку. Матери было два с половиной года, когда сделали эту фотографию. Тогда она заболела воспалением легких из-за холодного северного ветра. Доктор пытался сбить температуру: маму обтирали губкой с холодной водой и поили с ложки напитками с виски. Он сказал: «Ребенок умрет, если не к полудню, то точно этой ночью». Моя бабушка Мур была в ужасе от такого известия. У нее были сложные роды и больше не могло быть детей.
В тот день бабушке в голову пришла одна идея. Она сразу взбодрилась, потому что, как и мама позднее, испытывала облегчение от загруженности делами. Бабушка умыла и причесала мать, после чего вызвала городского фотографа. Она решила: если Чарли Мари умрет, то надо поторопиться, чтобы оставить на память ее фотографию. Дедушка наотрез отказался выводить больного ребенка на улицу и даже пригрозил бабушке разводом, но та настояла на своем.
Итак, морозным январским вечером бабушка одела дочь в ярко-красное пальто и выставила на крыльцо, где было достаточно света для съемки. Мать вспоминала: ветер со Скалистых гор дул так сильно, что едва не снес ее с крыльца, будто бил по лицу огромной белой рукой. Между их домом и Скалистыми горами на полторы тысячи километров расстилалась равнина, и ветер не встречал преград на своем пути. На фотографии о мамины ноги трется пестрая кошка. По фотографии видно, что ее сделали в спешке. Мама говорила, что не чувствовала себя умирающей. Кружилась голова, и ей хотелось прилечь, но окружающие поддерживали ее в вертикальном состоянии.
Эта семейная история, слава богу, имеет счастливый конец. Случилось чудо. Когда на следующее утро в дом пришел священник для того, чтобы утешить родителей, мама лежала в кровати, делала себе из тряпок куклу и сосала пропитанные виски конфеты, которые ей ночью купил в лавке дедушка. Бабушка потом говорила, что ребенка спас свежий воздух.
Я помню, что мы лишь раз навещали бабушку в Лаббоке. Тогда мама в первый раз грозилась развестись с отцом. Я не помню, из-за чего они в то утро поругались, помню только, что она швырнула в стену на кухне тарелку овсяной каши, схватила свою соломенную дамскую сумочку и потащила нас с сестрой к машине. Мы с сестрой были в пижамах, и она даже не удосужилась нас переодеть.
Помню, что перед тем как пойти в ресторан «У Стакки» на завтрак, Лиша уговорила мать купить нам платья. (Даже в те времена у Лише чувство приличия было развито в гораздо большей степени, чем у меня. Например, описавшись, я просто снимала трусы и продолжала играть дальше.)
Вечером где-то за Далласом мы остановились, чтобы купить гамбургеров по пять центов. Я с Лишей играла в ювелирный магазин на заднем сиденье. Установленные сестрой правила игры были следующими: я платила ей настоящие деньги за выдуманные драгоценности. У нее была красная жестяная коробка из-под печенья, набитая пуговицами самых разных форм и цветов, в том числе из горного хрусталя и латунные, в форме восьмерки. У меня была отцовская стеклянная туба для сигары, в которой лежали пяти- и десятицентовые монеты и пластиковый кошелек Барби с защелкой с монетами по одному центу. К тому времени, когда мы подъехали к Форт-Уэрту, Лиша выманила у меня все десятицентовые монеты под предлогом того, что они ничего не стоят, потому что самые маленькие по размеру.
У меня остались одни одноцентовые монеты, и Лиша уговаривала меня обменять их на белые пластмассовые пуговицы, которые, по ее словам, были из жемчуга, когда в первый раз за тот день небо над нами потемнело.
В Западном Техасе небо кажется большим, чем где бы то ни было. Здесь нет ни гор, ни деревьев. Построек тоже мало, разве что нечастые автозаправки. Я не представляю, зачем двигались в эту сторону переселенцы, видя впереди лишь пустоту. Небо в этих краях безбрежное, а пейзаж – безликий и монотонный. Даже сейчас, когда едешь здесь, понимаешь, что движешься, только по проносящимся мимо телефонным столбам. Поэтому потемневшее небо произвело на нас сильное впечатление. Казалось, что кто-то накрыл небывало светлый простор брезентом. Марево на асфальтовой дороге впереди нас никуда не делось, но небо стало грязно-серого цвета.
Лиша показала пальцем на несущееся в нашу сторону темное облако. Мы были хорошо знакомы с торнадо, но это облако было совершенно другое. Торнадо иссиня-черный, а это облако было цвета старого цента, гораздо шире, не имело конической формы и двигалось медленнее. Нам казалось, что оно все еще далеко, как вдруг о ветровое стекло стала ударяться саранча, будто бы начался град. Мы приближались к облаку, и гул от крыльев нарастал. Потом мы въехали в него, и солнце погасло, словно выключили настольную лампу.
Все произошло практически мгновенно, совсем не как приходит дождь или даже налетает торнадо. Мать остановилась у обочины, я начала плакать, и саранча облепила машину, покрыв ее глубокой коркой, мерзкая, противная саранча! Насекомые шуршали, как тараканы. Эти звуки многократно усиливали железная коробка автомобиля и мое воображение. Мать, бормоча: «О Боже, Боже, Боже!», начала поспешно закрывать окна, чтобы саранча не попала в салон, но не успела. Я громко закричала и упала на пол, закрыв голову руками, как нас учили делать при взрыве атомной бомбы. Лиша сняла с ноги вьетнамку и начала ей лупить саранчу со словами: «Вот тебе, получай, сукин сын!»
Очень странно, что потом она стала бояться тараканов как огня. По утрам дома достаточно было вытрясти таракана из тапка, чтобы Лиша полезла на стену. Сестра могла спокойно выпотрошить енота или змею, но при виде летающих тараканов превращалась в тряпку. Удивительно, потому что в тот день она совершенно бесстрашно убивала насекомых.
Вскоре облако саранчи вокруг нашей машины рассеялось. Казалось, что все вокруг нас остановилось. Лиша пнула меня ногой, чтобы я перестала плакать. Довольно долго в тишине раздавались только треск и гудение насекомых.
Саранча исчезла так же быстро, как и появилась. Лиша еще раз пнула меня, чтобы я посмотрела в окно. Я подняла голову и увидела, как саранча исчезает с заднего стекла автомобиля. У нас на глазах она собиралась в сгущающееся облако. Переднее стекло было облеплено трупиками насекомых: усики, все еще движущиеся ножки и раздавленные тельца. Облако с жужжанием поднялось и пропало из виду. По обеим сторонам дороги простирались пустые поля. Вскоре мы доехали до бабушкиного дома на окраине Лаббока.
Бабушка никогда не скрывала того, что ей не нравился наш отец. Вероятно, ее тактичность пропала десятилетиями ранее со смертью дедушки. Она обрадовалась, что мать, наконец, пришла в чувства, после чего незамедлительно заставила нас работать: варить и закатывать в банки дьявольски сладкое варенье из апельсиновой корки с имбирем. Стерилизованные банки стояли по всей кухне. Я была ленивым и не привыкшим к труду ребенком, а в доме у бабушки, казалось, всегда находилась работа: надо было толочь гороховое пюре, собирать и солить огурцы или передвигать тяжелый комод. Я двигалась как сонная муха, а вот Лише очень нравилось точно выполнять указания бабушки.
От того дня у меня осталось воспоминание, как мы вчетвером собрались в ванной комнате в бабушкином доме. Бабушка только что вылезла из ванны и наносила на все тело присыпку с помощью большой желтой пуховки. Однажды, когда я была совсем маленькой, бабуля поставила мне клизму, и с тех пор я ее побаивалась, помня, как много силы в ее худом теле. Тем не менее голой бабушка казалась ранимой, хрупкой, как черепаха без панциря. Голая мама выглядела гораздо привлекательней.
В те годы женское нижнее белье напоминало доспехи средневекового рыцаря: чулки плотные до того, что их можно поставить в угол, а лифчик выглядел как две ракеты. Мама расстегнула пояс, который упал к ее ногам и съежился. Зачем в такую жару она носила этот пояс, не представляю. Его пластиковая пряжка оставила у нее на животе след, похожий на отпечаток бриллианта. Рядом с этим отпечатком я заметила небольшой шрам, который остался у нее после моих родов. Мать вошла в воду с грацией натурщицы, которой она подрабатывала во время учебы в школе искусств в 1940-е. Тело, как изгибы виолончели.
Я сидела на унитазе в ожидании своей очереди и играла с зажимами для волос. Они были стальными, с зубчиками, оставлявшими следы на пальцах. Бабушка рассматривала свое бедро и одновременно завивала крашеные волосы перед раковиной. Она сказала Лише, чтобы та прополоскала в раковине мамины чулки, но сестра продолжала задумчиво надевать на руку и стягивать чулок, как змеиную кожу. Бабушка бросила на Лишу взгляд, означающий «Пошевеливайся!». Я попыталась забрать второй чулок у сестры, но не тут-то было.
– Чарли Мэри, нельзя воспитывать детей, как язычников. Маленькая у тебя даже шнурки не умеет завязывать, – укоризненно произнесла бабушка.
Я не стала оправдываться, а поднялась с унитаза и сняла с себя трусы в красных яблоках. Лиша научилась завязывать узлы в три года. Когда сестре исполнилось пять лет, бабушка научила ее плести кружева. Лиша моментально сплела десяток салфеток. Бабушка разложила их на диване, чтобы закрыть потертые места. Сколько бы мне ни показывали, как завязывать шнурки, я была не в состоянии заставить свои пальцы повторить эту операцию. В то время окружающие считали, что я не столько глупая, сколько упрямая.
Мать отмокала в ванной с мятно-зеленой салфеткой из махровой ткани на лице. Я вспоминаю бабушкин дом как место, где мама молчала, а бабушка постоянно тараторила и учила ее жить.
– Надо покупать только «Криско»[8]. Все остальное – полная ерунда, – говорила она, намазывая лицо кремом. – Даже не думай покупать что-либо другое. Капля ароматизатора, и Чарли Мэри понесется заплатить за чайную ложку аж доллар. Она обожает транжирить! У тебя еще остались те глиняные горшки, которые я выдала тебе в Ларедо?
Тут уже мать заявляет, что вода ледяная, и просит подать ей халат.
На следующее утро мы поехали навестить мамину двоюродную сестру Дотти. Ее муж Фермин владел огромным участком в местечке Раундап в Техасе, где выращивал хлопок. Их семья жила в огромном белом доме, в котором было так много спален, что каждая из нас могла спать в отдельной. Мы с сестрой никогда раньше не видели такого роскошного дома. Там были бассейн и погреб, где можно прятаться от торнадо. Порядок поддерживала служанка, она же готовила соленья и маринады. Если Дотти хотелось солений, надо было только открыть банку. Ее дочь Тесс красила ногти на ногах в серебристо-белый цвет, и в ее комнате был девчачий розовый телефон. Сын Дотти Роберт ходил в галстуке в церковную школу.
Когда навещаешь родственников, живущих на ранчо, перво-наперво тебе показывают урожай, скот или другие результаты их трудов. Затем достают семейные альбомы и награды своих детей. Спрашивать у родственников с ранчо сразу о детях – верх бестактности. Об этом можно поговорить позднее, после обеда.
Мы поехали по грунтовке осматривать гектары хлопка. При виде бесконечных проносящихся за окном рядов растений у меня едва не закружилась голова. Каждый новый ряд словно отмерял секунды, и уходили эти ряды до горизонта. Дотти сказала, что, к счастью, саранча в этом году не тронула их посевы. Насекомые действовали хаотично, точно так же, как и торнадо: сарай разлетится в щепки, а дом рядом с ним останется нетронутым. В этом году владельцам ранчо повезло.
Бабушка рассказывала, что подростком отец отправлял ее работать в поле. Та же судьба постигла еще одну ее сестру, Эрлу, а три остальные сестры оставались дома заниматься пением. Они были симпатичными, и родители надеялись «хорошо выдать их замуж». Это, конечно, не означало, что девушки будут счастливыми, а всего лишь то, что они не будут работать в поле. На старой фотографии своей бабушки я вижу пять девушек-блондинок. Они такие тоненькие, что кажется невероятной работа в поле для двух младших. У сестер вышитые воротнички и распустившиеся викторианские розы в слегка небрежных прическах, как у дам на картинах Чарльза Д. Гибсона. Девушки бледные, чуть ли не просвечиваются, их губы и щечки немного подкрашены персиковым цветом поверх черно-белой фотографии.
На середине поля Дотти остановила свой кадиллак, и мы вышли из охлажденного кондиционером салона. При более близком рассмотрении кусты хлопка казались очень черными и похожими на пауков. На каждом кусте были десятки белых облаков хлопка, а в каждом «облаке» – множество продолговатых коричневых зерен. Бабушка уверенно сорвала хлопковую вату и быстро выбрала из нее семечки. Она показала нам с Лишей, как, словно паук, вить из хлопка тонкую нить, скручивая и пропуская хлопок между большим и указательным пальцами.
Хлопок был страшным растением, по ее словам, как и все другие культуры, которые дают хорошие деньги. Он высасывал все из земли, а также из тех, кто с ним работал. Когда я выросла, я прочитала биографию Линдона Джонсона, написанную Робертом Каро. Большая часть первого тома была посвящена описаниям тяжелой жизни деревенских женщин и мест, очень похожих на Чашу Пыли. Воды в этих местах было так мало, что к тридцати годам у женщин появлялся горб от таскания ведер несколько раз в день. Их лица были сморщены от солнца, а кожа на руках становилась как дубленая. Практически в каждой семье умерло несколько детей, и от этого женщины в душе черствели, ожесточались. Я смотрела на фотографию в золотой овальной раме над кроватью матери и не могла себе представить, чтобы кто-то решил занять эти белые женственные руки тяжелой работой в поле.
Мы стояли в нашей лучшей воскресной одежде, бабушка вытирала виски платком. Вблизи были сарай и высокая силосная башня, кругом сновало множество мексиканских рабочих. Бабушка отметила, что Дотти удачно вышла замуж, и эта реплика предназначалась моей матери. Мать промолчала. Потом она достала свой большой альбом и кусочек угля с заднего сиденья и пошла к сараю. Я пошла было за ней следом, но она велела мне остаться. Лиша тут же заявила, что я еще маленькая, а я кинула ей в колено камушком. Потом бабушка взяла меня за плечо своей костлявой рукой, отвела к автомобилю и оставила сидеть в полном одиночестве.
Уже на пути домой мы зашли в сарай за мамой. Я разглядывала дверь машины Дотти, которая меня потрясла до глубины души. Когда я ее открывала, мне показалось, что дверь эта весила килограммов тридцать и вся зажглась, как рождественская елочка. Мать говорила по-испански с двумя рабочими, смотревшими на ее рисунок. Один из них быстро спрятал небольшую бутылку с прозрачной жидкостью в задний карман. Когда мать снова села в автомобиль, я не почувствовала запаха алкоголя, но она стала говорить на северный манер, глотая слова, как обычно бывало, стоило ей чуть выпить. Я за все годы видела десятки тысяч ее эскизов, но по какой-то непонятной причине я запомнила именно этот – быструю зарисовку мужчины в летах с высохшим лицом в сомбреро на голове, сделанную размашистыми штрихами почти без теней. Она вынула из сумочки лак для волос и сбрызнула рисунок, чтобы его зафиксировать, прежде чем закрыть альбом. Я удивилась: никто не попросил его посмотреть.
Мы остановились в Раундапе на несколько дней. Проблема у семьи Дотти была одна: от Роберта залетела его школьная подружка. Эта барышня была католичкой, поэтому без свадьбы было не обойтись. Юная невеста расхаживала по дому в футболке жениха и животом, большим, как воздушный шар. Обоим было по пятнадцать лет, и спали они в его детской на двухъярусной кровати. В те дни подобные проблемы у людей случались часто. Планировалось, что Роберт окончит школу и будет заниматься хозяйством, чтобы потом унаследовать ранчо.
Наверное, в качестве репетиции отцовства Роберт обратил на меня внимание. Пока Лиша училась у Тесс подкрашивать глаза и пушить прическу, я с ним играла в крестики-нолики мелками на грифельной доске. Потом он нарисовал мне крушение поезда, которое видел. На картинке руки и головы были раскиданы по хлопковому полю. Хлопок был удивительно детально прорисован, а все остальное – не очень, скорее как набросок. Потом он уложил меня в кровать и рассказал чудовищно неправильный вариант сказки о Румпельштильцхене, в котором злой колдун заставил девушку саму плести из соломы золото. Сказка была такой страшной, что мне тут же приснился кошмар. Я его по сей день помню. В том сне изо рта злобного карлика вылетала саранча, и он угрожал матери отнять ее дитя. Я проснулась и убедила Лишу разрешить мне спать с ней. Она согласилась лечь валетом, чтобы я нюхала ее пятки. Утром Дотти выговорила Роберту за то, что он меня напугал, и тот потерял интерес к играм со мной.
Позже мы Робертом поддерживали связь. Через два года он прислал мне поздравительную открытку на день рождения из Чайна-Бич во Вьетнаме. Как ни странно, по словам матери, я произвела на него хорошее впечатление, и отправила ему одну из моих школьных фотографий. Он в ответ прислал мне свою в камуфляже. Он держит что-то вроде гранатомета и целится в пальму. Через три года, уже дома, Роберт отмечал двадцатилетие. Вдруг он встал из-за праздничного стола со словами, что не понимает, почему он жив, а его друзья погибли. Потом ушел плакать в спальню. Когда его жена и сын разрезали торт, раздался выстрел.
Это не единственная история, свидетельствующая о том, что по линии матери от поколения к поколению передавалась нервность. Среди ее родственников многие совершали странные поступки. Ее папа получил инженерное образование и открыл автозаправку, чем не обрадовал своего отца-банкира. Был какой-то далекий дядя Эрл, который, напиваясь, переодевался в матадора. Мамин дедушка по материнской линии был бутлегером и давал ей десять центов за то, чтобы послушать, как она ругается матом. Вот это действительно было странным. Но большинство имен на огромном генеалогическом древе, стоявшем в тяжелой пластиковой окантовке на кофейном столике в доме бабушки, для меня ничего не значили.
Однажды за завтраком бабушка поспорила с матерью о том, что ее помада слишком темная. Бабушка «взялась» за маму всерьез и отступать не собиралась. Мать решила вернуться к отцу. Она запихала нашу одежду в отцовский кожаный саквояж и во второй раз засунула нас, одетых в пижамы, в машину. Бабушка в это время завивала волосы. С головой, покрытой железными заколками, она высунулась из окна. Часть локонов выбилась, и она стала похожа на Медузу-горгону. Пока мать заводила машину, бабушка громогласно называла Личфилд болотом, отстойником и задницей мира. Приторно-сладкий, гиацинтовый запах бабушкиных духов чувствовался в машине до тех пор, пока мать не закурила.
Мы ехали всю ночь. Лиша спала, растянувшись на заднем сиденье, а я – на полке перед задним стеклом. Разбудила меня в буквальном смысле вонь родного города. Нефтеперерабатывающие заводы и химические предприятия, использующие нефтепродукты, пахнут тухлыми яйцами. Когда дует с Мексиканского залива, воздух хороший, но это случается нечасто. К тому же Личфилд расположен в низине, поэтому все то, что выбрасывают заводы в воздух, в жару сгущается и оседает. Потом я узнала, что в Личфилде изготовляли «Агент Оранж», и это меня нисколько не удивило. В то утро все вокруг меня пахло, словно кто-то подло пернул в тесной комнатенке. Я открыла глаза. В полях кругом виднелись несколько буровых установок, работавших в медленном темпе. Они всегда напоминали мне ковбоя во время родео или официанта, который все время кому-то кланяется. На горизонте маячили силуэты нефтеперерабатывающих заводов с факелами горящего газа, по ночам освещавшими небо кислотно-зеленым светом. На километры растянулись огромные белые цистерны для хранения нефти, как брошенные яйца какого-то страшного доисторического животного.
Я вовсе не преувеличиваю серьезность экологической катастрофы Личфилда: однажды журнал «Бизнес Уик» назвал его одним из десяти самых некрасивых городов во всем мире. Когда вышла статья, мать работала внештатным корреспондентом в местной газете, и мэр города, основной задачей которого было включать каждое утро светофор, созвал пресс-конференцию. Мать взяла нас с Лишей. Там присутствовал еще один репортер из газеты «Порт-Артур Ньюс». Он жевал табак и сплевывал в жестяную банку из-под пива. Пресс-конференция проходила около здания пожарной команды, на фасаде которого висел ярко-синий флаг с золотыми буквами девиза города: «Лифчилд заправит всю планету!» Мать сфотографировала мэра поляроидом на фоне этого флага с номером журнала «Бизнес Уик» в руках, словно он выиграл его в лотерею. Репортер из «Порт-Артур Ньюс» заявил нам с Лишей, что чувствует себя, словно должен написать статью о победителе конкурса «Кто съест больше говна». Потом мы стояли вокруг пожарной машины, угощаясь печеньем в форме полумесяца, посыпанным сахарной пудрой. Его принесла в пластиковом контейнере «Тапервер» жена мэра. Эта сцена полностью подтверждала верность высказывания отца о том, что Личфилд – слишком уродливый город, чтобы его не любить.
На рассвете мы подъехали к дому. Когда несколько дней до этого мы уезжали, колеса старой «Импалы» оставили на земле глубокие борозды. И именно в эти следы шин мы въехали по возвращении.
Отец недавно пришел с ночной смены и брился над раковиной в кухне, его каска лежала на сушке для посуды. Он всегда брился без зеркала, с мылом и холодной водой. Эта привычка осталась с войны. Отец не любил смотреться в зеркало, и это, можно сказать, было проявлением его скромности. Ворвавшись на кухню, мы с Лишей увидели его голым до пояса с небольшими порезами по всему подбородку. Мы обхватили его худые ноги, словно никуда и не уезжали. Точно так же, как когда-то его отец, он мог спросить нас, принесли ли мы кофе.
Мать неоднократно грозила ему разводом, но каждый раз он только закатывал глаза. Он вообще не рассматривал такого варианта. Когда после очередной его ссоры с матерью я выспрашивала у него о вероятном исходе событий, он говорил, что мне не стоит плохо отзываться о матери, словно само предположение о разводе ее унижало. В мире отца разводятся только полные сумасшедшие. Обычные граждане просто терпеливо все сносят.
Например, его дядя Ли Глисон не разговаривал с женой последние сорок лет до самой своей смерти, но ни разу не подумал о разводе. Отец рассказывал, что дядя и тетя Ани перестали разговаривать в тот самый год после спора о том, сколько денег она потратила на сахар. После этого Ани Глисон оседлала старого мула, которого держали для того, чтобы лошади вели себя спокойнее, и, загребая придорожную пыль сапогами, поехала в Анхуак, штат Техас. Там она купила двадцатипятикилограммовый мешок сахара. По возвращении тетя въехала в сарай, в котором мой отец вместе с дядей Ли только закончили подковывать лошадь. Не слезая с мула, она достала из кармана фартука нож и, глядя прямо в глаза дяде Ли, разрезала перекинутый через седло мешок. Сахар высыпался, словно вода вылилась.
Я помню, что отец рассказал эту историю, когда ловил окуня вместе с Кутером, Шагом, Беном Бедерманом и мной. Мы были в большой моторной лодке Бена, где было гораздо удобнее, чем в плоскодонках, которые мы брали напрокат. Каждый из нас сидел на подушке с надписью «Кока-Кола». Я точно не помню, сколько мне тогда было, но я еще не переросла тот возраст, когда ездят на рыбалку с отцом, так что, наверное, лет одиннадцать. С другой стороны, я не уверена, что переросла бы это занятие вообще когда-либо. Зловонный дым от сигары Кутера возносился ввысь. Я рывками быстро тащила по поверхности воды ярко-желтую блесну. Интересно, чем кажется эта блесна окуню в тине? Мне больше нравится ловить на пластикового червяка и забрасывать его на глубину, но Бен уговорил меня попробовать ловить так.
– И что же дядя Ли? – спрашивает Кутер. Иногда мне кажется, что Кутера берут на рыбалку только для того, чтобы он задавал наводящие вопросы. Он ни разу не поймал ни одной рыбы.
– Что он сделал? – переспрашивает отец и наклоняет голову. – Да ничего не сделал. Просто головой покачал и сказал: «Глупый ты сукин сын». И это были последние слова, которые он сказал своей жене.
– Папа, расскажи, как они делили дом.
– И вот так продолжалось десять лет, – говорит отец, доставая из холодильника пиво. – Сперва они писали друг другу записки и оставляли их по всему дому. Списки того, что надо купить, и все такое. Но потом они и это забросили. И тут произошло самое интересное. Ли стал понимать, что хочет Ани даже до того, как ей этого захотелось. И наоборот. Допустим, ей нужно сало, и вот на кухню входит Ли с большим шматком сала. Или Ани просыпается, и ей хочется бисквитов. Она выходит на кухню, а там уже тесто с крышкой от банки, чтобы придавать ему форму.
Шаг произносит «Мммм» в смысле «что за чудеса?».
– И они ни словечком не обмолвятся, – продолжает отец. – Спят в одной кровати. Едят из одной тарелки. И вот я вернулся из Германии и приехал их навестить. Иду по дороге, и тут дядя Ли едет мне навстречу в джипе. «Ааа, Пит, – говорит, – вот ты-то мне и нужен». И рассказывает план.
– На следующее утро они, как обычно, не разговаривают. Ани меня крепко обнимает и говорит со мной, словно Ли в комнате и нет. Она готовит яичницу с беконом и овсянку. Мы завтракаем, и потом она уходит в церковь, а мы с дядей берем большую ручную пилу и распиливаем дом ровно пополам. Сверху вниз, от крыши до пола. И когда она к вечеру вернулась на джипе домой, мы уже трактором зацепляли ее половину, чтобы оттащить куда подальше.
– Ну а она-то чего-нибудь сказала по этому поводу? – недоумевает Шаг, распутывая узел на моей зеленой нейлоновой леске.
– Она ни фига не сказала, – отвечает отец и говорит мне:
– Я бы на твоем месте попытался закинуть вон в ту осоку, – и показывает рукой с банкой пива. – Я бы точно туда закинул.
Он часто оставляет свою удочку, чтобы мне помочь. Но сегодня я чувствую себя слишком взрослой, ведь мистер Бедерман убедил меня удить на блесну, а не на пластмассового червяка.
– А чего они не развелись? – спрашивает Шаг.
Отец смотрит на Шага как на умалишенного и пожимает плечами. Я забрасываю крючок поближе к осоке и думаю о распиленном доме, половинки которого растащили в разные стороны по поросшему соснами участку. Ли с отцом забили досками место распила. Я представляю себе распиленный дом, и у меня по телу идут мурашки.
Может быть, отцу и матери следовало бы так и поступить. Я даю себе слово, что, если это произойдет, я убегу от них и буду жить в туалете на заправке «Эссо», питаться хот-догами по тридцать пять центов в один день и кукурузными лепешками, которые продаются на улице, в другой. А чтобы заработать, буду чистить людям обувь у парикмахерской.
У матери сохранилась копия карты, которую я оставила ей, когда однажды убежала из дома. На этой карте от нашего дома до заправки «Галф Ойл» нарисован от руки пунктир и женский туалет помечен жирным крестом.
Я действительно сбежала в пятнадцать, и до этого даже не подозревала, что, сбеги я, никто не будет меня искать. Все решат: куда бы я ни направилась, там наверняка лучше, чем в Личфилде. Я уроженка Техаса в седьмом поколении. Мои предки переехали сюда из Теннесси, а до того – из Ирландии. Таким образом, историю моего рода можно описать емкими словами Гарри Крюса: «Будет работа, пиши». На протяжении нескольких поколений мои предки запрягали волов и шли на запад. Для меня было сложно сбежать в том смысле, какой вкладывают в это слово американские подростки. В нашей семье любое движение воспринималось как прогресс.
Иногда, когда родители ругались на кухне, мы с Лишей мечтали о том, что найдем хижину на пляже и будем там жить. Мы сидели по-турецки, накрывшись синим одеялом, и в свете фонарика пародировали родительские ссоры.
– Сцена 128, дубль шестой. Камера, мотор, снимаем! – говорила Лиша. Мы убеждали себя: все услышанное – лишь эпизод длинного фильма, который мы снимаем. Она подсвечивала фонариком свое лицо снизу и втягивала щеки так, что черты ее лица становились более острыми, как у матери. Кроме этого Лиша прекрасно имитировала северный выговор матери, который у нее появлялся под действием алкоголя или стресса. Представьте себе Кэтрин Хепберн, говорящую как проповедник:
– О, как я хотела бы, чтобы Господь поразил мою машину молнией до того, как я переехала проклятую границу Восточного Техаса и попала в эту дыру!
Иногда Лиша начинала плакать и повторять, как Глория Свенсон в мелодраме: «Нет надежды, нет никакой надежды!», прижимая запястье ко лбу как пришитое.
Я исполняла роль отца. Для этого не требовалось особого таланта, так как он или молчал, или говорил настолько тихо, что его не было слышно. Отец громко и отчетливо произносил лишь одну фразу: «Поцелуй меня в задницу!» Часто он советовал также поступать и матери: «Скажи им, пусть поцелуют тебя в задницу!» Под «они» имелись в виду налоговая служба или проповедники, стучавшие в двери с душеспасительными беседами. По любому поводу можно было ожидать предложения послать «их» в задницу.
Иногда из кухни доносился звук удара о линолеум, и мы бежали посмотреть, кто что швырнул или кто вырубился. Если родители нас замечали, то шипели, чтобы мы немедленно ложились в кровать. Папа мог сказать: «Ну-ка в кровать! Вас это не касается», а мать – указать на нас пальцем и сказать: «Не смей так говорить со мной при детях!» Однажды я услышала, как отец взревел, после того как мать вылила на него спящего стакан водки и бросилась к задней двери. Мы выскочили на кухню в тот момент, когда отец подтащил ее к раковине и методично вылил ей на голову три стакана воды. Той ночью их ссора закончилась громким смехом. Они так развеселились, что отвезли нас на «Ночь игуаны»[9] в кинотеатр под открытым небом и обнимались на передних сиденьях автомобиля.
После каждой такой ночи, выходя на крыльцо, мы замечали взгляды соседей. Скрывая свой интерес, они выбрасывали мусор или косили газон с невинным видом. Иногда мне казалось, что наш дом разделен точно так же, как и дом Ли и Ани. В моем воображении любопытные взгляды соседей пробуравили в стенах нашего дома дырки, и теперь они будто источены червями. Я не могла избавиться от мысли, что каждый раз после ночной ссоры родителей соседи смотрели на нас с подозрением. Может быть, у меня просто появилась паранойя. В супермаркете какая-нибудь соседка могла, случайно толкнув нашу тележку, машинально спросить: не желает ли мама заглянуть к ней на кофе? Впрочем, на лицах соседок всегда появлялось облегчение после неизменного вежливого отказа. Женщины никогда не стучали в нашу дверь, когда искали, с кем бы пообщаться. В наиболее набожных семьях детям не разрешали даже заходить к нам во двор.
Не буду утверждать, что все это вина одной матери. И отец был в состоянии кого угодно напугать. Бывало, что он только и ждал повода для драки. Например, однажды он уложил одним ударом молодого водителя грузовика «Кока-Колы» за предположение о том, что нам пора выбираться из Вьетнама.
Да и мы с Лишей при первой удобной возможности вели себя, как дикарки. В двенадцать Лиша могла отмутузить любого соседского мальчишку до пятнадцати лет. Что до меня, помню, как однажды перед канавой в нашем дворе я материла Кэрол Шарп за разбитый нос. Кровь капала на мой новый желтый купальный костюм, один из тех, которые завязываются на плечах и обтягивают ноги. Я точно была не старше шести, что не помешало мне назвать ее маленькой подлой сукой. Ее мать стояла на крыльце их дома и, потрясая шваброй, кричала, что у меня изо рта валятся змеи и ящерицы. Я ответила, что мне совершенно насрать. Следуя папиному совету в любых конфликтах, я успела почти взрослым соседкам предложить поцеловать мою розовую задницу. После этого нужно было бежать как можно быстрее домой, пока не отшлепали.
В конце лета 1962 года из болот и сточных канав появились тучи комаров. Дети начали болеть энцефалитом, который мы называли сонной болезнью. Марлен Сесак полгода пролежала в коме, из которой вышла с мозгами, лишенными пары шестеренок. Другие дети вообще не проснулись, и для местной газеты мать сделала фотографию, на которой было изображено сразу несколько детских гробиков. Коммунальные службы Личфилда отправили дезинсекционный грузовик, чтобы выкурить насекомых. Каждый вечер он разъезжал по улицам города и распылял инсектицид из шланга диаметром с обеденную тарелку. Дети придумали себе развлечение – медленно на велосипедах ехать за грузовиком.
Соревнование по тому, кто придет последним, – идеальное времяпрепровождение для Личфилда. Можно подумать, что нет ничего легче, чем прийти к финишу после всех, но только не на двухколесном велосипеде, на котором если слишком снизить скорость, то упадешь. Надо было ехать не так медленно, чтобы упасть с велосипеда, но и не так быстро, чтобы всех обогнать. Добавьте к этому то, что грузовик выпускал белые облака инсектицида, который делал тело тяжелым и обжигал легкие. Таким образом, мы нашли идеальную игру, где победители блюют и теряют сознание. Я помню, как Томи Шарпа рвало в канаву напротив бассейна. Ширли Картер только успела поставить свой красный велосипед на подножку, как потеряла сознание, и нам пришлось звать на помощь мать Лайла Петита, медсестру. Я не была среди победителей. В толпе ребят я наблюдала, как щеки Ширли розовели и она приходила в чувство, когда меня позвала мать.
Все дети повернулись на ее голос. Она практически не выходила во двор перед домом после того, как миссис Шарп заявила, что она попадет в ад, если будет пить пиво и одновременно кормить меня грудью на крыльце. Мать вроде бы ответила: «Да ты и в развилке ветвей дерева грех увидишь, старая карга». С тех пор отец выносил мусор на улицу и звал нас домой ужинать. При звуке голоса моей матери все дети встрепенулись и повернули в ее сторону головы. Так делают антилопы в документальных фильмах про Африку, почуяв на водопое запах льва.
Я побежала, перескакивая через канавы с мутной водой, прорытые перед совершенно одинаковыми домами. Перепрыгнула через кучу грязи, оставленную речным раком и увидела, что перед нашим домом стоит красный бабушкин «Форд»-пикап. Наша машина из любой, даже самой короткой поездки возвращалась, заваленная фантиками от конфет, бутылками из-под лимонада и банками из-под кофе, в которых могла плескаться моча. Когда я заглянула в салон бабушкиной машины, то по нему можно было предположить, что пожилая женщина пересекла штат лишь с упаковкой салфеток. Мать держала дверь с москитной сеткой приоткрытой и щурилась на солнце, пока я взбегала по бетонным ступенькам крыльца. Ее лицо было испуганным. Она сказала, что у бабушки рак и она у нас немного поживет, но я ни в коем случае не должна никому говорить о ее болезни.
Может быть, несправедливо винить приезд бабушки Мур во всех бедах нашей семьи, но она была такой сукой, что, пожалуй, этого не избежать. Она сидела, как сверженная с трона императрица, в мамином огромном кресле в стиле модерн.
Целыми днями напролет бабушка критиковала мать, которая носилась вокруг нее, сжав губы так плотно, что, казалось, они превратились в знак тире. Занавески ужасные, надо сшить новые. Когда в последний раз мыли в доме окна? (Никогда.) Неужели мать поправилась? Она выглядит полноватой. Я казалась ей слишком темной, как сезонная работница-мексиканка. (Лиша ухитрилась родиться блондинкой, как родственники бабушки. Последняя никак не могла перенести того, что я пошла в отца с его индейской кровью.) Бабушка считала, что я жалко выгляжу. Этот термин она использовала для худых животных и изголодавшихся детей, ловивших по вечерам в притоке реки Тейлор рыбу. (Однажды Марлен Сесак объяснила мне, почему ей приходится ловить рыбу: «Не поймаешь – не поешь».)
Раньше я могла открыть упаковку кукурузных лепешек и съесть их холодными на завтрак (и с удовольствием высосать томатный сок из бумаги, в которую каждая была завернута). Теперь бабушка вырезала из «Ридерз дайджест» пирамиду питания и приклеила ее на холодильник. В нашем доме появились блюда из телепередач, такие как мясной рулет. Его надо было запекать в духовке, которую мать не включала даже для приготовления обеда на День благодарения.
До этого в нашей семье ели, сидя на огромной родительской кровати. Эту кровать сделали из двух, соединив железными вешалками для одежды две спинки. Мать говорила, что ей нужно место, чтобы раскинуться на кровати, из-за большой влажности. Мы с Лишей неправильно расслышали вместо «влажности» «глупость» и поэтому часто говорили: «Все дело не в жаре, а в глупости»[10]. В общем, у нас была, кажется, самая большая в мире кровать, которая занимала всю родительскую спальню. Из-за кровати в комнате совсем не оставалось места, поэтому комод пришлось переставить в коридор. Единственное, что поместилось в спальню кроме кровати, – это медная пепельница в виде корабля викингов с папиной стороны и стопка книг и настольная лампа – с маминой.
Мы ели, сидя по-турецки на кровати спиной друг к другу и лицом к стене, как четырехглавый языческий бог. Тарелки мы ставили на покрывало между ног. Мать называла это «есть как на пикнике». После того как я немного подросла, мне все это показалось странным, и я даже думала написать письмо в газету с вопросом: едят ли другие семьи, сидя спиной друг к другу на родительской кровати, и что это значит?
Но после появления в доме бабушки мы начали есть не просто за столом, но и на скатерти. Мать наняла негритянку Мей Браун, чтобы та стирала и гладила скатерть и салфетки. Раньше мы приходили домой, снимали одежду и переодевались в пижамы или ходили в трусах в любое время дня и ночи. В сильную жару мы часами лежали полуголыми на прохладном деревянном полу перед вентилятором и льдом на кухонных полотенцах. Но после появления в доме бабушки нам пришлось ходить даже в обуви и носках. Кроме этого мы начали каждый день мыться. Помню, как после одной из первых ванн бабушка положила меня на жесткое полотенце у себя на коленях и очищала грязь на шее жидкостью для снятия лака (по ее словам, у меня на шее была короста).
Бабушка занялась нашим религиозным воспитанием, которое до этого сводилось к нерегулярному посещению воскресной школы и выполнению упражнений из маминой книги о йоге (в возрасте пяти лет я прекрасно сидела в позе полного лотоса). Бабушка купила нам с Лишей по белой Библии в застегивавшихся на молнию футлярах.
– Читайте по три главы в день и по пять в воскресенье, и осилите за год, – говорила бабушка. Я даже ни разу не открыла Библию после того, как мне ее подарили. Бабушка имела склонность откладывать все слишком сложное, так произошло и с превращением нас в христиан.
Потом, гораздо позднее, мать рассказала нам о том, что у бабушки всегда были странности. Нельзя назвать ее религиозным фанатиком, скорее, она была фанатиком вообще. Однажды, когда мать была маленькой, бабушка выписала набор для шпиона. Вместе с дочерью она планировала следить за соседями. В те времена население Лаббока не превышало тысячи человек. Мать рассказывала, что бабушка следила за соседями на протяжении нескольких недель. Причина слежки была в желании уличить соседей, но не в изменах или в других смертных грехах, а в том, что они пекут пироги из покупного теста. Бабушка составила список попавших в поле ее зрения жителей в алфавитном порядке и вписывала напротив фамилии ответ на свой вопрос. В отношении особо подозрительных она отмечала, когда человек выходит из дома и когда возвращается. Она умела снимать отпечатки пальцев и хранила отпечатки дочери в своей поваренной книге на случай, если ту похитят. Кроме этого бабушка собирала волосы и пыль в гостях и хранила их в специальных криминалистических конвертах. Она могла спокойно пить чай у какой-нибудь соседки, после чего внезапно засунуть конверт с чем-то вроде пыли в карман передника. Мать не знала, что бабуля делала с доказательствами. Потом игра в детектива закончилась так же неожиданно, как и началась.
Бабушка принесла в наш дом свои странные привычки. До ее появления соседи мало что знали о нашей семье, мы были почти аутсайдерами. Конечно, они слышали звуки ругани родителей в ночи и, вполне вероятно, нами из-за этого пренебрегали, но никто никогда не спрашивал напрямую: является ли наша мать нервной или как у нас идут дела? В церковь мы не ходили. Никто не заходил к нам в гости. Наверное, соседи относились к нашей жизни, как к телешоу с помехами. Теперь, глядя на нас пронзительно-голубыми глазами, бабушка говорила: «Можно предложить?» или «А почему бы вам не…?»
При этом она сама была скрытной. Действовала суматошно, будто по грандиозному плану, но бог знает по какому. Например, в ее огромной черной сумке из крокодиловой кожи кроме обычных вещей, которые может носить женщина ее возраста, скажем, фиолетовых носовых платков и косметики, лежала, честное слово, ножовка. Такие ножовки я видела только в фильмах категории «Б», когда преступники пилят тюремную решетку, чтобы вырваться на свободу. Я не придумываю, моя сестра тоже видела. Мы с ней шутили о том, что держим бабушку в заложниках и она хочет от нас сбежать.
Мне всегда казалось, что в нашей семье недостает внимательной и заботливой женщины. Она бы пекла печенье, завивала мне волосы и шефствовала надо мной. Тем не менее с появлением бабушки мое поведение ухудшилось. Я начала грызть ногти. Я стала выкидывать такие фокусы, что даже отец не находил их смешными. Сорвала новые занавески и ногтями изодрала Лише щеки. Сколько меня ни били, мое поведение не улучшалось. Знатная плакса, я не издавала и звука, когда меня наказывали. Помню, как отец отстегал меня небольшой плеткой. Икры у меня были в полосах и болели, но я твердо сказала: «Давай, бей маленькую девочку, если это поможет тебе почувствовать себя мужчиной». После этого экзекуция сразу прекратилась.
Жизнь Лише была проще, потому что она умела лучше подхалимничать и была спокойнее. Тем не менее общий психологический настрой в доме влиял и на нее. Однажды сестра засунула меня в ящик, выдвигавшийся из стены в ванной, и оставила орать среди заплесневелых полотенец. Там я просидела до тех пор, пока меня не вытащила вернувшаяся из магазина Мей Браун.
Лиша использовала столько лака, приглаживая челку, что ее не мочил дождь и не сдул бы любой ураган. (Я звала ее Шлемоголовой.) Она удлинила все свои платья, чтобы они были ниже колен. На фотографиях тех времен сестра похожа на ребенка, играющего роль взрослого, так что весь ее облик был несуразным – не взрослым и не детским. Однажды она заставила меня забраться себе на плечи, после чего мы надели длинное коричневое пальто, доходившее ей до колен. Так мы ходили по улицам, изображая даму, которая собирает деньги на нужды Американского общества борьбы с раковыми заболеваниями. Никто не дал нам и цента.
Впрочем, в оправдание бабушки можно сказать, что она в возрасте пятидесяти лет умирала от рака. Но даже с учетом этого я не припоминаю ни одного проявления чувств ни с ее, ни с моей стороны. Щеки ее сморщились, как старое яблоко, и вся она пахла гиацинтами. Я заставляла себя целовать ее щеку, несмотря на то что очень любила обниматься и была готова заключить в объятия любого человека, невраждебно настроенного к нашей семье: кассиршу в супермаркете, продавца пылесосов или автомеханика.
Самым неприятным были не изменения вследствие приезда бабушки, а тишина, наступившая с ним. Никто и словом не упоминал о нашей жизни до того. Перемены накрыли нашу семью, как цунами, будто смывая нас прежних. Я догадывалась: стоит только предложить снова пообедать на родительской кровати или раздеться по приходу, как наш дом будет неминуемо опозорен. Судя по всему, раньше мы жили совершенно неправильно.