5
Когда идешь через туман, как шел сейчас Эрик, то иногда думаешь о куклах, как и он. Туман спускался сизыми и млечными простынями с гор, камни-кремни блестели от влаги, а гул речки был словно завернут в вату.
О куклах думаешь не так, как о других вещах, потому что кукла не вещь, а видение. Кукла родилась прежде тебя и даже прежде твоей мамы, и когда ты и твоя мама были еще одно и то же в теплой и ясной близости, кукла все равно уже существовала и наблюдала эту близость, и поэтому, когда видишь ее разъятой, то думаешь не о ней, а о себе.
Волосы Эрика стали влажными от мелких капелек, и лицо тоже, но это было приятно. Еще Эрик думал о том, что надо зайти к Марине и взять у нее обещанную ему виниловую пластинку-раритет с музыкой Шютца. Наверное, у Шютца и Эрика могла бы быть одна и та же душа, но не потому, что его музыка Эрику нравилась, ему нравился Колтрейн. Одна душа могла бы быть у Эрика со многими вещами и даже с Мариной, белые ноги которой на зеленой простыне, почти черной от погашенного света, он иногда вспоминал с тоской и почти что с воплем, который был, кажется, такого же зеленого цвета, угольного, почти черного, и шел у Эрика из ребер, когда он выдыхал. Это было очень странно, что, когда простыня в тот вечер погасла, ноги все равно оставались такими же белыми, млечными, как этот вот плывущий туман, и не только не теряли яркости, но, казалось, что еще и разгорались. Много раз они с ней хотели повторить то, что случилось тогда, словно гонясь и преследуя призрака, яркое свечение в темно-зеленой ночи погашенного света, несколько раз они приближались к нему, но так и не совпали. Казалось, что лампочка перегорала от силы свечения, так и не дойдя до самого сильного света.
Эрик подошел к магазину с открытой деревянной дверью, на которой была прибита картинка с девой в шароварах и в позе лотоса. Дева поднимала сложенные ладонями руки вверх, глаза ее были мечтательно прикрыты, а в волосах торчал какой-то бледно-лиловый цветок. Над девой на синем фоне виднелась надпись:
НЕБЕСНЫЙ ЛОТОС
горная природная вода
Рядом с дверью стояла каменная урна со вставленным в нее ржавым ведром, на дне которого валялась кожура банана.
Эрик снова думал о куклах, смеркалось, он стоял как гаснущий силуэт, вглядываясь в свои мысли, и тут к нему пришла та, что его поразила. А ну как, подумал он, – (так и подумал, старинным оборотом), – а ну как для того, чтобы моя пустота и разъятость пропали и я ожил, мне тоже нужно, чтобы меня вели три невидимых кукловода – один ноги, другой левую руку, а главный – правую руку и лицо? А ну как они меня уже и ведут, да только я их не замечаю? А как же их заметить? Их могут заметить зрители, но кукла их заметить не может, потому что они с ней одно. В миг жизненного вдохновения-сатори они и друг друга не замечают, а действуют в высшей интуиции, которая открывает им другое зрение и полную слаженность в единении с куклой. А вот, – подумал он, – если б мне сейчас удалось наладить связь с кукловодами, то наверняка уж, прямо даже сегодня, я отправился бы в горы, туда, где колыхаются ржавые и огромные фигуры, и нашел бы Офелию, и привел бы ее назад домой.
Денег у него было немного, на днях надо было купить еще дрова и кое-какие книги, которых не было в библиотеке, и поэтому он взял не целую бутылку коньяка, а маленькую фляжку. Но чай он купил самый лучший – «Эрл Грей» высшего сорта, потому что для заседаний Клуба он никогда не жалел денег. Еще надо было купить лампочек, потому что сразу три перегорело, и он пошел через площадь с плакучей ивой, свесившейся изумрудными метелками до земли у здания забитого клуба, к магазинчику напротив.
На ступеньках магазина сидел пожилой мужчина в футболке с пацификом и кормил собаку сосиской. Лицо у него было бледное и незагорелое, значит, приезжий. Бобик заглатывал сосиску не жуя, а мужчина смотрел на него внимательно, шевеля губами. Эрик уже прошел было мимо, но тут мужчина повернул к нему голову и улыбнулся. Улыбка у него была странная – собачья какая-то, хоть лицо и было лицом волевого стрелка Вильгельма Теля, с серыми зоркими глазами. Эрик купил лампочек, положил их в оранжевый рюкзак, а когда вышел, то мужчины уже не было видно.
Марина вела себя неприступно, презрительно. Сказала, что скоро придет муж, как будто муж не знал, кто они с Мариной друг дружке. Хотя Эрик и сам про это не знал. Она была одета в синюю, в обтяжку, блузку с темными тюльпанами, и от этого хотелось погладить ее по вырезу на груди и даже засунуть туда всю голову – вот ежели бы можно было засунуть голову в этот теплый айсберг и уплыть, держа в одной руке ее колено, а другой гладя волосы. Вот бы они так и путешествовали между улиц и тумана, неважно, что видимые кому-то, но пусть бы речка шумела, а он бы становился все более нежным и тонким, чтобы стать с ней одно, но не так, чтобы совсем себя потерять.
Он сидел за столом с фарфоровой чашкой кофе и купленной фляжкой «Белого аиста» и смотрел в окно, почти полностью закрытое виноградными листьями. Она протянула ему пластинку Шютца, большой белый квадрат с влажным отблеском глянца, и Эрик начал сходить с ума. Когда он ее видел, это случалось, и тогда никто не мог ему помочь.
Он сказал: Марина, ты черт.
– Пей кофе, уже остывает, – сказала она. А он вдруг понял в своем безумии, что никогда, ни разу в жизни он не замечал на ней грязи, потому что ни разу у нее не были испачканы носки, или юбка, или брюки – ни глиной, ни краской, ни пылью. И это здесь, в поселке! На этой чистюле никогда не задерживалась ни одна пылинка, только белые ноги светились, разгоняя и желанную, и пугающую Эрика тьму.
Он заплакал, а она сказала: это твои крокодильи слезы, бедный.
Потом подняла его голову, положила правую его руку к себе на голую грудь, под блузку, и поцеловала в губы так, что с губы потекла кровь на рубашку, а его безумие прекратилось, и он вспомнил, как на практике в школе они ходили по розовым плантациям и собирали красные лепестки в большие серые мешки.