13
Время шло, мы взрослели, однако же мечта моего верного друга о той единственной, что полюбит его великой любовью и подарит ему сына, все не исполнялась.
А после смерти отца он и вовсе переменился: больше молчал, почти не шутил и редко улыбался; и, что особенно настораживало, – он, как бывало, после уроков уже не совершал дерзких набегов на женщин, но понуро отправлялся в лес или к речке, где подолгу сидел и печально глядел на воду.
Однажды… как помню, стоял февраль… пора низкого неба, туманов и слез… в тот день Галимулла явился в школу с опозданием, к большой перемене, чего с ним прежде не случалось.
В зеленых глазах его читались решимость и отвага.
– Сегодня, каныш! – решительно прошептал Галимулла и без каких-либо объяснений потащил меня в дальний угол школьного двора, к полуразрушенному корпусу старой мужской гимназии.
Там он неспешно достал из карманов отцовского тулупа бутыль с самогоном, вату, бинты, катушку суровых ниток с иголкой и широченный, до блеска заточенный татарский нож с цветной инкрустацией на рукояти.
Наконец, аккуратно все это разложив, Галимулла подчеркнуто неторопливо повернулся ко мне.
И тут мы с Алмазом опять, во второй раз, увидели друг друга по-настоящему…
Неважно, когда и в какой связи я рассказывал Галимулле библейскую версию о сотворении Богом Евы из ребра Адама – только верно то, что впервые о ней он узнал от меня!
На меня же, в итоге, легло неподъемное бремя быть Богом…
Он еще ничего не сказал – я уже содрогнулся.
И первым желанием было бежать, звать на помощь и всеми доступными средствами уберечь моего бедного маленького друга от верной гибели.
Между тем я застыл на месте, словно загипнотизированный.
Помню, он взял в руки нож и отчаянно прошептал, что, в случае моего отказа, он сам, на глазах у меня, отсечет себе оный (по самые яйца, цитирую, так и сказал!) …
С тех пор я не однажды себя спрашивал: мог ли я в ту минуту остановить моего друга?
И сам же себе всякий раз отвечал: нет, не мог!
Кто однажды решился ступить на тропу, откуда не возвращаются, – тот с нее уже не свернет.
Вольно при этом кричать и стенать, рвать на себе волосы и бить в колокола – только назад, увы, пути не бывает…
Не спуская с меня испытующих глаз, Галимулла протянул мне старинный татарский нож с глубокими зазубринами и кусачки.
Помедлив, я принял нож в правую руку, а кусачки – в левую.
Потом поменял их местами, должно быть, решив, что орудовать кусачками мне будет сподручнее правой рукой.
И тут же, как помню, меня осенило, что для начала, мне, скорее всего, понадобится нож, и опять поменял их местами.
– Да поможет тебе Аллах, каныш! – рассеянно пробормотал Галимулла, напряженно глядя наверх, будто увидел там, в небе кого-то.
Так, с ножом и кусачками наперевес, я стоял и ждал, покуда мой друг обнажился по пояс, постелил тулуп на полу и потоптался на месте, как бы приноравливаясь к импровизированному операционному столу.
Не мешал я ему, когда он молился, закрыв глаза и приблизив обе напряженных ладони к лицу.
Не торопил, и пока он вертелся, пытаясь по солнцу определить правильное направление – на Мекку.
Наконец Галимулла вытянулся и замер.
– Тут режь, каныш! – подчеркнуто отрешенным тоном повелел Алмаз, поглаживая пальчиком, как в последний раз, искомое ребро, аккуратно помеченное фиолетовыми чернилами.
Не успел я, однако, прикоснуться к нему, как он с диким воплем: «Шайтан!» подскочил и принялся бить себя по лбу и сокрушаться, какой он ишак! и как он забыл! как мог позабыть!
Я стоял перед ним на коленях и не понимал, в чем моя вина.
– Великий Аллах до того, как забрать у Адама ребро, говорится в Коране, наслал на него сладкий, как рахат-лукум, сон! – прошептал он, пронзительно глядя на меня.
Не успел я ему возразить – что я не Аллах, а он не Адам! – как он с яростным воплем «Аллах акбар!» влил в себя без остатка бутыль самогона…