6
Суббота очнулся от того, что его кто-то тряс за плечо. Была ночь. Луна проникала сквозь зарешеченное пространство палаты, соединяясь с фиолетовым ночным освещением больницы. В этом полумраке голубизной сверкали выпученные глаза маленького черного человека, который улыбался щербатым и ржавым ртом и протягивал Алексею пригоршню чая. Это был не просто жест доброй воли. Это был знак уважения. Алюминиевая кружка на тумбочке была предусмотрительно наполнена водой из-под крана в туалете и уже не пахла нектаром любви.
– Закинь на кишку, братишка, легче будет, – добродушно проговорил Кубинец, высыпая чаинки на листок бумаги. – Потом тему важную перетрем.
Суббота потянулся, зевнул, прислушался к спящему отделению: кто-то обильно стонал, кто-то кряхтел во сне, кто-то ругался с призраками, которых здесь было так много, что больные путали призраков с пациентами, а призраки не узнавали своих и набрасывались на пациентов; кто-то грубо храпел, вероятно, под воздействием «кессонных таблеток».
Слышался подозрительный шепоток, раздававшийся со стороны ночного поста санитара. Опять «бородатая женщина» Василий вел разговорчики с кем-то из больных, готовых уединиться с санитаром в душевой кабинета санобработки и получить за это порцию веселящих таблеток или пачку сигарет.
Алексей свернул кулек из бумаги, высыпал чаинки в рот и запил их водой. Чай на отделении заваривать запрещалось, потому что розетки с током были предметом повышенной опасности; розетки были вынесены из первого буйного за двойные двери в коридор или кабинет ординаторский, медсестринский, вещевой.
– Василиса занят. Можно потрепаться, – продолжал Кубинец, сидя на корточках. – Лучше не здесь. Тут могут услышать. Пойдем в туалет.
Суббота нащупал босыми ногами в полутьме тапочки-блины и пошел вслед за Кубинцем. Туалет располагался в конце коридора, никогда не закрывался и имел откидное окно для проверки со стороны. В откидном оконце в любой момент без предупреждений могли возникнуть любопытные глаза врачей, медсестер, санитаров. И не важно, что в этот момент пациент делает: на унитазе сидит или тянет коньком-леской через форточку криминальную посылку с воли. Ночью обычно там никого не было. Время сна.
Кроме трех впаянных в пол металлических унитазов был еще кран с водой и ржавый умывальник. Когда с неисправного крана падала капля на жестяной поддон рукомойника, раздавался гулкий металлический звон, раскатывающийся по отделению и действующий на нервы. Пациенты просили Сан Саныча организовать починку крана, но тот лишь отмахивался. А Елена Сергеевна, старшая медсестра, заявляла, что на профилактику водопровода у больницы нет денег. Иногда от «разрывной капли» кому-то из больных выносило мозги, и он начинал орать, как резанный. Для кого-то эта капля, падающая с периодичностью в одну минуту, становилась суровой казнью, приговором, наказанием. Однако это никого не волновало из медработников. Средневековая инквизиция. Глухота к чужой боли.
Кубинец извлек из штанины окурок и спичку без коробка, натянул ткань на вельветовой курточке, резко стеганул по материи серной головкой спички, она зажглась, и окурок смачно захрустел после первой затяжки хозяина. Кубинец довольно оскалился и с уважением протянул окурок Субботе. До больницы Алексей не курил. Здесь приучил себя к маленьким вредоносным радостям, которые на фоне замкнутого пространства несвободы и грубой химии казались островками свободы. Первая же затяжка ударила в голову, и Суббота опьянел. В клубах табачного дыма появился Шаман.
– Санитарка истратила всю святую воду на отделение, а в туалете попрыскать постеснялась, – улыбнулся он. – Глафира Сергеевна добрая, хоть и хочет казаться злой. Я не в обиде на нее. Сама ж не ведает, что творит. А мне, видишь, прибавок. Могу спокойно приходить. В психиатрических туалетах всегда рождались самые дерзкие планы. Во все века. Все самое революционное рождалось в туалетах и тесных прокуренных кухнях. Она меня девятой нехоросью почему-то называет, – пожаловался вдруг Шаман и чуть не расплакался. – А я, писатель, и слова такого не знаю. Обидно же! Девятая нехорось. Ну, почему девятая? И почему нехорось? Значит, есть и десятая и двадцатая нехорось. Обидно. Может быть, это означает нехристь?
– Покурить хотите? – протянул ему окурок Алексей.
Старик запротестовал.
– Хочу да не могу. Страсть как хочу. Вот беда-то! Все ногти изгрыз. Не могу. Ничего не могу, кроме ожидания. Вот и сюда захожу от скуки, – зевнул он. – Да и вас немного подбодрить.
– Нам нужна команда, – решительно проговорил Кубинец, не обращая внимания на Шамана. – Команда тех, кому можно доверять. Я тут не первый год, ты знаешь. Присмотрелся. Доверять можно Ваньке Курочкину, он не сдаст. Прошлой весной он пришел сюда сам в надежде, что подержат немного и выпустят на волю, как раньше. Да не тут-то было. Хату его какой-то родственничек-опекун оттяпал, продал. Замыслову, думаю, взятку сунул. Лепило этот ничем не гнушается. А Художника уже год безвылазно держат. К нему с воли только приятель приходит. Сюда, к туалету. Подкидывает иногда деньги, сигареты, вино через форточку. И вся радость. Ванек хочет бежать, чтобы наказать родственничка. Он поэтому притворяется паинькой, чтобы доктора или медсестры не докопались, о чем он думает. Ванька хитрый, ты не думай. Он тут ни с кем, кроме растения Рослика не общается. Рослик лежачий, на глушняке. Архитектор в прошлом. Крыша поехала лет пять назад. Взял молоток и расколотил головы всем своим скульптурам и двинулся сам. Ничего не говорит, кроме одного: «Пятьдесят лет. Разбитые головы. Прилетит птичка небесная и тюкнет меня в голову». Ну, ты, брат, понял? Этот не сдаст. Да и Ванька с ним ничем таким не делится. Нам нужна мысль. Смелая и нестандартная. Эту мысль должен родить ты, Суббота. Я подслушал ваш разговор с Шаманом. Нельзя доверять Длинному из первой палаты и его новому дружку Вовке – толстому, которого сюда из армейки бросили на судебную экспертизу. Пустил в разнос из автомата кого-то из командиров, закосил под дурачка. Связался с Длинным, тот из него бабки качает через волю, обещает устроить побег, а сам обо всем Сан Санычу докладывает. Шестерня. С Курочкиным я тебя сведу.
– Слушай, Кубинец, а на кой ляд тебе самому бежать из больницы? – спросил недоверчиво Суббота. – Ты тут, поди, уже как в доме родном?
– Это мне-то… мне… – начал задыхаться он, – мне, зачем бежать? – Кубинец презрительно посмотрел на Субботу. – Ты не знаешь, кто я? Я Фидель. Меня до сих пор на Кубе боятся. Я служил там еще в советское время. Под радар попал. Комиссовали. А никто и не подумал, что я Фидель. Работал под прикрытием. Свобода мне нужна, чтобы мировую революцию замутить. Свергнуть этих мерзких капиталистов. Кровь пустить таким Зыковым, которые народ за быдло считают. Да я бы..я бы… голую девку из третьего отделения внес на троне в алтарь Сергиевского храма, как это сделали французские товарищи во время бунта. И водрузил бы ее в алтаре. А из храма психушку сделал бы для Замыслова, Виллера и им подобным. Ну, теперь понял, зачем мне свобода?
Суббота передал ему окурок. Кубинец докурил до самого фильтра, так, что уже губы и пальцы обжигало, и выбросил окурок в унитаз.
– Ладно, – ответил Алексей. – К Ваньке я пригляжусь. А ты, Кубинец, поменьше труби на отделении о мировой революции. Кричи поменьше про ж…!
Кубинец обиженно нахмурился. Шаман не вмешивался в разговор, но было очевидно, что он не принимает идеи Фиделя всерьез.
– Десятая ты нехорось, – обронил Кубинец. – Чем больше я буду кричать на отделении свои лозунги, тем меньше ко мне будет подозрений. Усек? В больничке подозревают молчунов типа тебя. Перекрашивайся Суббота. Становись на время, как все. Иначе Замыслов, Виллер, Сопронов с тебя не слезут.
– С меня слезешь там, где попытаешься залезть, – строго ответил Суббота. – Заруби это на носу, деятель. Мне наплевать на твою мировую революцию с Эйфелевой башни, понял? Мне нужна другая свобода, о которой тебе не понять. Свобода метафизическая, духовная. Та, которую не смогут отнять. А все эти игры в революцию, равенство и братство засунь себе в …одно место. Все самые кровавые злодеяния совершались под лозунгами «свобода, равенство, братство». Нет братства, Кубинец. И не будет, пока не появятся братья. А братья появятся, как заметил один очень большой писатель, если между людьми возникнет любовь с большой буквы. Где ж ты сегодня любовь увидишь? Разве что извращение в виде Василисы? Эрос… хм! В древней Греции бог чувственной любви. Запомни, Кубинец, – улыбнулся Суббота. – У Василисы сейчас больше свободы, чем у тебя, хоть ты и не гомэо-ромэо. Времена меняются. Свобода остается только внутри. Понял? Кто, по-твоему, свободнее: я или Васька? То-то! Васька погряз в своем дерьме и думает, что свободнее нас. А на деле, кто внутри себя свободнее, тот и на свободе. Усек? Ты все время орешь: «Жизнь дала трещину!». Ты прав, Фидель, она действительно дала у тебя трещину в районе …только не задницы, конечно, а мозгов. Однако у других трещина может стать не дефектом, а лазейкой на волю. Уяснил? Трещинка не всегда дефект.
Кубинец не ожидал такой интеллектуальной отдачи, поэтому заискивающе улыбнулся и поклонился Алексею, как китайский болванчик. Он был доволен, что Суббота так сильно с ним поговорил. К тому же в присутствии Шамана. Поговорил, значит, принял всерьез. Запечатлел.
– Как скажешь, командир. Ты главный.
Со стороны коридора послышались шаги, и «заговорщики» поспешили покинуть тайную комнату. Шаман растворился в дыме так же неожиданно и незаметно, как появился из него. По пути им встретился пунцовый, как рябина, Василий, позади которого семенил юноша бледный со взором потухшим.
– Ну-ка спать! – скомандовал санитар. – Курить ходили? Не положено. Вот доложу Елене Сергеевне, она вас мигом в наблюдательную определит.
– В туалет мы ходили, товарищ начальник, по сугубо туалетному делу, – огрызнулся Кубинец.
– Спать! – снова скомандовал санитар. – А за тобой, Суббота, давно уже наблюдают. Ты какой-то тихий стал. Вынашиваешь бред какой-нибудь? Не будете меня слушать, донесу Елене Прекрасной.
– Извини, Василий Иванович, больше не повториться, – с притворным испугом проговорил Суббота. – Мы все должны уважать свободу. Свобода не должна заканчиваться там, где начинается свобода соседа. Не так ли? Ты свободен, Василий Иванович, и по доброте душевной предоставляешь свободу нам. В той степени, конечно, в какой можешь…
– Опять началось, философ, – скукожился Василий. – Как тебя только студенты терпели? Затянешь свою болтологию на час. Философ. Спиноза. Заноза ты, а не Спиноза. Ладно, пошли прочь! – пригрозил санитар. – Через пять минут приду в палату, проверю. Если продолжишь бузу, Кубинец, я лично вкачу тебе в твою треснутую задницу кубиков пять галоперидола.
– Все, все, Васенька, уходим, – наигранно заюлил Фидель. – В зааадницу не надоть. У меня жизнь дала трещину. Хотя Философ говорит, что трещина у меня в мозгах.
– Кубинец, доиграешься, – погрозил санитар. – А Философ прав. Не в заднице она у тебя, а в мозгах. Была бы в заднице, ты бы здесь тридцать лет не торчал. Придурок. Даже не представляешь, как с тех пор все поменялось на воле. Свобода теперь другая.
– Свобода всегда прежняя, – улыбнувшись, пробормотал про себя Алексей. – Определения понятий меняются, а суть остается.
Суббота вернулся к себе в палату и лег спать, а через минуту услышал боевой клич революционера: «Жизнь дала трещину… До мировой революции остался один плевок. В блицкриг играют только немцы».
«Дурак, – подумал Суббота, погружаясь в теплый зеленый сон, в котором его ждала Вероника. – Дурак, но со смыслом».
Однако встретиться с любимой Философу так и не удалось. Капля! Она с таким грозным звоном треснулась о поддон, что больные вскочили со своих коек, точно после воя сирены. Началось броуновское движение. Люди перепутали время. Их было не остановить. В три ночи у них началось утро. Пациенты бросились на Бульвар, призраки ничего не соображали и падали от смешения времени, и бегали взад-вперед, не зная, куда им деваться, а пациенты наступали на них, на себя, сталкивались лбами, начиналось вавилонское столпотворение.
Санитар Василий, испугавшись бунта, надавил на потайную кнопочку и вызвал на помощь невозмутимого Петровича, санитара приемного покоя. Вдвоем они кое-как утихомирили больных. Поняв, что еще ночь, успокоились и призраки. И в четыре утра снова наступила ночь, и все успокоилось – успокоилось до восьми, потому что в восемь все должны были проснуться, как по команде, и приготовиться к утреннему обходу, который обычно вместе с медсестрой проводил доктор высшей категории Замыслов Александр Александрович.