Вы здесь

Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь. Книга первая (Э. Д. Бульвер-Литтон, 1873)

Edward Bulwer-Lytton

Kenelm Chillingly, his adventures and opinions


В издании Блэквуда текст романа был разбит на три тома.

* * *

Книга первая

Глава I

Сэр Питер Чиллингли, владелец Эксмондема, баронет, член Королевского общества[1] и Общества антикваров[2], принадлежал к старинному роду и был довольно крупным землевладельцем. Женился он рано, но отнюдь не по особой склонности к супружеской жизни, а лишь подчиняясь настоянию родителей. Они сами выбрали для него невесту. Их выбор мог быть лучше, мог быть и хуже, а ведь даже это вряд ли можно сказать о многих мужьях, выбирающих жен по личному, вкусу. Мисс Каролина Бразертон была во всех отношениях приличной партией. Она обладала порядочным состоянием, которое весьма облегчило покупку двух или трех ферм – предмета давнишних желаний семейства Чиллингли, так как этим приобретением они округляли свои владения. Кроме того, у мисс Бразертон были знатные родственники, и она внесла в семью Чиллингли тот особый светский тон, который приобретает молодая девушка, посещавшая балы три сезона подряд и только что вступившая в брак, делающий честь и ей самой и тем, кто ввел ее в свет. Будучи настолько хороша собой, чтобы вполне удовлетворить гордость мужа, она все же не была до такой степени красавицей, чтобы постоянно возбуждать его ревность. Ее считали превосходно воспитанной, иначе говоря она играла на фортепьяно, и всякий музыкант мог сказать, что у нее хорошая школа, но едва ли хоть один из них испытывал особое желание послушать ее игру вторично. Она писала акварелью достаточно хорошо, чтобы ей самой это доставляло удовольствие. Как многие дамы, она блистала знанием иностранных языков – французского и итальянского, и хотя чтение литературы на этих языках ограничивалось у нее небольшими отрывками из отдельных произведений, она произносила французские и итальянские слова с той непогрешимой правильностью, которой позавидовали бы даже Руссо и Ариосто. Какими еще качествами должна отличаться девица, чтобы ее считали очень хорошо воспитанной, я, право, затрудняюсь сказать, но совершенно уверен, что та, о которой идет речь, вполне отвечала всем необходимым для этого требованиям.

Для сэра Питера Чиллингли такая партия была не только приличной, но даже блестящей. Не менее выгодным был этот брак и для мисс Каролины Бразертон. Как и подобает образцовым супругам, эта превосходная чета жила в образцовом мире и согласии.

Вскоре после женитьбы, по смерти родителей – миссия которых на земле, после того как они женили своего наследника, надо полагать, была окончена, сэр Питер вступил во владение своими наследственными поместьями.

Девять месяцев в году молодые супруги проводили в Эксмондеме, остальные три – в Лондоне. Когда жизнь в Эксмондеме им становилась скучна, леди Чиллингли, да и он сам были рады вновь возвратиться в город, а когда им надоедало жить в городе, они были рады вернуться в Эксмондем.

За одним исключением, это был чрезвычайно счастливый брак. Леди Чиллингли настаивала на своем в пустяшных вопросах; зато в вопросах особой важности решающий голос всегда принадлежал сэру Питеру. Обычно пустяковые дела случаются каждый день, а важные – раз в три года. И раз в три года леди Чиллингли уступала сэру Питеру. Семейная жизнь, налаженная таким образом, всегда идет ровно и мирно. Но мы упомянули об одном исключении отрицательного свойства: не было того, что служило бы залогом их счастья. Вот уже четырнадцать лет сэр Питер и леди Чиллингли тщетно надеялись на появление маленького наследника.

Между тем при отсутствии прямого мужского потомка владения сэра Питера должны были перейти к одному дальнему родственнику. Этот предполагаемый наследник последние четыре года приобрел уверенность в том, что он уже теперь наследник фактический, и, хотя сэр Питер был гораздо моложе его и отличался завидным здоровьем, этот родич не раз уже выражал надежду на весьма скорое получение наследства. Когда сэр Питер задумал поменяться с соседним помещиком небольшими земельными участками, рассчитывая получить хорошую пахотную землю взамен ненужного ему леса, в котором ничего, кроме хвороста и кроликов, не водилось, – наследник категорически запротестовал. Он заявил, что кроличья охота – его страсть и что ему будет весьма кстати этот лес, который он рассчитывал получить в самом недалеком будущем – может быть, уже к следующему охотничьему сезону.

Он рьяно оспаривал привилегию сэра Питера производить обычную порубку и даже грозил подать на него в суд за нарушение его, наследника, прав. Словом, наследник родовых владений принадлежал к тому сорту людей, назло которым землевладельцы готовы жениться хоть в восемьдесят лет, в слабой надежде на прибавление семейства. Но не одни только соображения о переходе его владений в руки этого не слишком любезного родственника заставляли сэра Питера Чиллингли горевать об отсутствии малыша. Принадлежа к тому кругу провинциальных дворян, у которых многие политические мыслители отрицают особо развитый интеллект, присущий другим членам общества, сэр Питер тем не менее был очень начитан и даже склонен к умозрительной философии. Он мечтал о законном наследнике, которому мог бы передать свои знания и опыт. Будучи человеком добрым, он лелеял мысль, что этот наследник будет более усердно наделять род людской теми благами, которыми философы одаривают нас, когда крепко тузят друг друга. Так полный искр кремень оставался бы до скончания века холодным и бесполезным, если бы по нем не ударяли сталью. Словом, сэр Питер жаждал иметь сына, одаренного боевыми качествами, которых ему самому недоставало и которые так необходимы каждому искателю славы и уж особенно благожелательным философам.

Поэтому можно себе представить, какая радость охватила сердца обитателей Эксмондема и даже всех арендаторов в этом почтенном поместье, которые так же искренне любили владельца, как и ненавидели наследника, столь заботливого к кроликам, когда доктор супругов Чиллингли объявил, что «ее милость находится в интересном положении». Радость достигла апогея, когда в надлежащее время в колыбель торжественно положили младенца мужского пола.

Сэра Питера позвали к колыбели. Он вошел в комнату быстрым шагом, и лицо его сияло, но вышел он оттуда медленно, с нахмуренным лбом.

Ребенок, однако, вовсе не был уродом. Он явился на свет не с двумя головами, как это иногда будто бы случается, а был создан подобно всем детям. Это был очень здоровый красивый ребенок. А все-таки он чем-то напугал отца, так же как и кормилицу. У малютки был необычайно торжественный вид. Его глаза смотрели на сэра Питера с каким-то грустным упреком; губы были сжаты, и уголки их – скорбно опущены, словно он с неудовольствием размышлял о своей будущей судьбе.

Кормилица испуганным шепотом сообщила, что при появлении на свет он ни разу не крикнул. Он вступил во владение своей колыбелью с достоинством, присущим молчаливому горю. Более грустного и задумчивого выражения не могло быть у человеческого существа, если б даже оно покидало мир, а не только еще вступало в него.

«Гм! – сказал самому себе сэр Питер, возвращаясь в уединение своей библиотеки. – Философ, дающий юдоли слез нового обитателя, берет на себя тяжкую ответственность…»

В эту минуту с соседней колокольни раздался радостный перезвон… Летнее солнце светило в окна, на лужайке среди цветов жужжали пчелы. Сэр Питер очнулся от задумчивости и выглянул в окно.

– В конце концов, – весело произнес он, – юдоль слез не лишена и некоторых радостей.

Глава II

В Эксмондеме шел семейный совет о имени, которое следовало дать необыкновенному ребенку, чтобы он мог войти в христианскую общину.

Младшая ветвь старинного рода Чиллингли состояла, во-первых, из неприятного наследника – шотландца по происхождению, носившего фамилию Чиллингли Гордон. Он был вдов и имел сына, трехлетнего ребенка, пребывавшего в счастливом неведении печальных последствий, которые ожидали его в будущем в связи с рождением законного наследника. Этого нельзя было, однако, сказать о его каледонском папаше[3]. Мистер Чиллингли Гордон принадлежал к числу тех людей, которые преуспевают в жизни, хотя никто не мог бы объяснить почему. Родителей он потерял еще в младенчестве. Они ничего ему не оставили, но родня позаботилась о ребенке, поместив его в Чартерхаусскую школу[4]. В этом знаменитом учебном заведении он ничем не отличился, однако по окончании школы государство взяло его под свое особое покровительство, предоставив должность секретаря в одном из департаментов.

С этих пор он неизменно преуспевал в жизни и стал наконец членом совета по таможенным сборам, с окладом в тысячу пятьсот фунтов стерлингов в год.

Теперь средства мистера Гордона позволили ему содержать жену, и он женился, однако с таким расчетом, чтобы она помогала ему содержать себя своим состоянием. Его выбор пал на вдову ирландского пэра, получившую после смерти мужа свою вдовью часть наследства, которая приносила две тысячи фунтов в год.

Через несколько месяцев после женитьбы Чиллингли Гордон застраховал жизнь жены, обеспечив себе, таким образом, в случае ее смерти ежегодный доход в тысячу фунтов. Но, так как она казалась женщиной цветущего здоровья и была даже несколькими годами моложе мужа, ежегодные страховые платежи могли стать излишней жертвой в настоящем ради малоосновательных расчетов на будущее.

Но сама жизнь доказала необыкновенную проницательность Чиллингли Гордона, так как жена его на второй год супружества, через несколько месяцев после рождения сына, умерла от болезни сердца, ускользнувшей от внимания врачей. Любящее сердце Гордона, без сомнения, приметило эту болезнь еще до того, как он решил застраховать жизнь жены, слишком драгоценную, чтобы после ее утраты не требовалось хотя бы даже маленького возмещения.

После этого доходы Гордона достигли двух тысяч пятисот фунтов стерлингов в год, и, следовательно, его денежные дела находились в отличном состоянии. Кроме того, он приобрел репутацию, позволившую ему играть в обществе более почетную роль, чем та, которую могло предоставить ему слишком разборчивое государство. Его считали человеком здравомыслящим, и его мнение по всем вопросам частного и общественного значения всегда имело вес. Само это мнение, если к нему отнестись критически, стоило немного, но провозглашалось оно самым внушительным тоном. Мистер Фокс[5] сказал однажды, что «никто не был таким мудрым, каким казался лорд Сэрлоу[6]». Но даже лорд Сэрлоу не мог бы выглядеть умнее Чиллингли Гордона. Последний имел квадратную челюсть и рыжие косматые брови, которые он хмурил как-то особенно эффектно, высказывая свои «веские» мнения.

Он обладал еще и другим преимуществом, благодаря чему приобрел солидную репутацию. Мистер Чиллингли был очень неприятный человек. Он становился груб, если ему противоречили, а так как не многим нравится выслушивать грубости, ему противоречили очень редко.

Чиллингли Майверс, представитель младшей ветви рода, также был примечателен, но уже в ином смысле. Это был тридцатипятилетний холостяк, с необычайным презрением относившийся ко всем и ко всему на свете. Он был основателем и главным владельцем газеты «Лондонец», тон которой отличался тем же высокомерным презрением. Естественно, что эта газета пользовалась чрезвычайной популярностью у передовых людей того сорта, которые никем не восхищаются и ни во что не верят.

Мистер Чиллингли Майверс считал себя, как и все его окружавшие, человеком, который мог достигнуть необыкновенных успехов в любой отрасли литературы, если бы только соизволил употребить на это свои редкие дарования. Но он пока еще не удостаивал литературу своим вмешательством, почему и имел полное основание намекать, что, напиши он эпическую поэму, драму, роман, историческое сочинение или трактат по метафизике, – и имена Мильтона, Шекспира, Сервантеса, Юма[7], Беркли[8] просто перестанут существовать. Он считал весьма достойным сохранять свое литературное инкогнито, и даже в газете, которую основал, никто не знал наверняка, что именно он там пишет. При всем том Чиллингли Майверс был прямой противоположностью своему родственнику Чиллингли Гордону, то есть считался человеком очень умным и весьма приятным в обществе.

Преподобный Джон Столуорз Чиллингли был решительным сторонником мускульного христианства[9] и сам являлся прекрасным представителем этой веры. Это был человек высокого роста, крепкого сложения, с широкими плечами и сильно развитыми икрами. Ему стоило лишь взглянуть на деиста[10], чтобы разбить его в пух и прах.

Сьер де Жуэнвиль[11] в мемуарах о короле Людовике Святом[12] рассказывает, что однажды духовные лица и богословы созвали всех евреев некоего восточного города, чтобы научно доказать им истинность христианского учения. Некий рыцарь-калека, ходивший на костылях, получил позволение присутствовать на этом диспуте. Евреи во множестве откликнулись на приглашение. Один прелат вежливо обратился к ученому раввину с вопросом – верит ли он в непорочное зачатие Христа. «Конечно, нет», – ответил раввин, тогда благочестивый рыцарь, оскорбленный столь богохульным ответом, поднял костыль и сбил с ног раввина, а потом накинулся на остальных неверных, которых обратил в постыдное бегство. О поведении рыцаря донесли Людовику Святому с просьбой сделать ему соответствующее внушение, на что король вынес мудрое суждение:

«Если благочестивый рыцарь-человек ученый и может вескими доводами опровергнуть возражения неверного, пусть спорит честно. Но если благочестивый рыцарь не обладает достаточной ученостью и не может отразить доводы врагов христианства, тогда пусть он положит конец спору лезвием своего доброго меча».

В делах такого рода Джон Столуорз Чиллингли был одного мнения с Людовиком Святым. Он поощрял у своих сельских прихожан любовь к крикету и другим видам спорта. Но будучи искусным и смелым наездником, Джон никогда не охотился; характер у него был общительный: он не прочь был, например, и выпить в хорошей компании. Но его литературные вкусы отличались утонченностью, которая даже как-то не вязалась с представлением о мускульном христианстве. Он любил стихи и много читал, но ему не нравились Скотт[13] и Байрон, которых он считал безвкусными пустозвонами, он уверял, что Поп[14] не более как рифмоплет, а величайший английский поэт – это Вордсворт[15]. Классиков древности он недолюбливал, не признавал никаких достоинств за французской поэзией, об итальянской литературе не имел ни малейшего представления, зато кое-что смыслил в немецкой и надоедал всем и каждому своими восторгами по поводу «Германа и Доротеи»[16] Гете. Жена его была невзрачная, скромная женщина, благоговевшая перед мужем. Она была искренне уверена, что в церкви не было бы раскола, если бы место архиепископа кентерберийского занимал ее муж. Впрочем, он и сам был того же мнения.

Кроме этих трех мужских особей рода Чиллингли, следует сказать еще о представительницах прекрасного пола. Поскольку миледи еще не покидала своей комнаты, их было в наличии три – все родные сестры сэра Питера и все старые девы. Может быть, одной из главных причин, почему они не вышли замуж, было их необыкновенное внешнее сходство. Жених, если бы таковой нашелся, оказался бы в затруднении, на какой из трех остановить выбор, и, может быть, просто побоялся бы, что на другой день после предложения он вместо невесты поцелует по ошибке какую-нибудь из ее сестер.

Все три были высокие, худые, с длинными костлявыми шеями. У всех были одинаково бесцветные волосы, ресницы, глаза и вообще весь внешний вид. Одевались они постоянно одинаково, всем цветам предпочитая ярко-зеленый. Так они оделись и сегодня.

Исходя из внешнего сходства, поверхностный наблюдатель легко мог прийти к заключению, что по характеру и складу ума сестры также ничем не различались. Их манеры были безупречны, с тем особым оттенком благопристойности, который присущ хорошо воспитанным женщинам. Их отношение к посторонним отличалось холодностью и сдержанностью, зато к родственникам, к людям, пользовавшимся их симпатией, и друг к другу они питали искреннюю привязанность.

Они были добры к бедным, которых, впрочем, считали существами совсем иного порядка, обращаясь с ними с той снисходительностью, какую обычно проявляют в обращении с бессловесными животными. Ум их питался из одного источника. Они читали одни и те же книги, которые делили на два сорта: романы и так называемые «хорошие книги». У них было обыкновение читать попеременно: сегодня – роман, завтра – «хорошую книгу», послезавтра – опять роман, и так далее, в том же порядке. Таким образом, если в понедельник воображение сестер было несколько разгорячено, во вторник они охлаждали его до надлежащей температуры, и если во вторник оно замерзало, в среду его согревали в теплой ванне.

Впрочем, романы, которые им доводилось читать, редко были способны разогреть воображение: их герои и героини могли служить образцами безукоризненного поведения.

Тогда как раз были в моде романы Джеймса[17], и сестры в один голос уверяли, что «эти романы отец может смело дать прочесть своим дочерям».

Но хотя поверхностный наблюдатель и не усматривал никакого различия между тремя девицами и, видя их всех постоянно в зеленом, сказал бы, пожалуй, что они похожи друг на друга, как три горошины, тем не менее, приглядываясь к ним внимательней, можно было заметить у каждой свои особенности.

Мисс Маргарет, старшая из сестер, была наиболее властной. Она управляла их общим хозяйством – все трое жили вместе, – ей была доверена роль семейного казначея, она же имела решающий голос во всех спорных вопросах: приглашать ли на чай такую-то, отказать ли от места Мэри, куда ехать в октябре – в Бродстерс или в Сэндгейт[18], – словом, мисс Маргарет олицетворяла волю этого маленького союза.

У мисс Сибиллы был более кроткий нрав и склонность к меланхолии. Обладая поэтическим складом ума, она время от времени писала стихи. Некоторые из них были напечатаны на атласной бумаге и продавались на благотворительных базарах. Провинциальные газеты отзывались об этих стихах благосклонно, отмечая в них «изящество утонченного и женственного ума».

Обе сестры соглашались, что Сибилла была гением в их семье, но, как все гении, недостаточно практична в обыденной жизни.

Мисс Сара Чиллингли, младшая из трех и только что вступившая в сорок четвертую весну своей жизни, считалась у них «милой малюткой, немного шаловливой, но такой душечкой, что ни у кого недостало бы духа бранить ее». Мисс Маргарет называла ее ветреницей, а мисс Сибилла посвятила стихотворение под названием: «Предостережение молодой девице об опасности светских удовольствий».

Сестры называли ее Сэлли; у остальных уменьшительных имен не было. Имя Сэлли[19] связано с чем-то стремительным. Но такое представление о Сэлли в другой семье едва ли привилось бы, так как вряд ли можно было ожидать, что она быстро выпорхнет из гнезда.

Все три мисс Чиллингли, бывшие намного старше сэра Питера, жили на главной улице столицы родного графства, в прекрасном, хотя и старомодном кирпичном доме с огромным садом позади. У каждой из них был капитал в десять тысяч фунтов стерлингов, и если б мистер Чиллингли Гордон мог жениться разом на трех, он не преминул бы это сделать и переписал бы круглую сумму в тридцать тысяч фунтов на себя. К его сожалению, многоженство еще не признано законом, хотя, если общественный прогресс не изменит своего теперешнего пути, кто знает, какого торжества над предрассудками предков может достигнуть мудрость наших потомков.

Глава III

– Друзья, – сказал Питер, стоя перед камином и обводя взглядом сидевших полукругом гостей, – в парламенте, прежде чем приступить к обсуждению билля, как мне кажется, сперва вносят его.

Он помолчал, потом позвонил и обратился к вошедшему слуге:

– Скажите кормилице, чтобы она принесла младенца.

Чиллингли Гордон. Право, сэр Питер, я лично не вижу в этом особой необходимости. Мы и так охотно верим в его существование.

Мистер Майверс. Произведению сэра Питера для охраны своей репутации выгодно сохранять инкогнито. Omne ignotum pro magnifico[20].

Джон Столуорз Чиллингли. Я не одобряю таких цинических замечаний. Разумеется, мы все желаем видеть будущего представителя нашего имени и рода на самой ранней стадии его существования. Кто не хотел бы взглянуть на источник Нила или Тигра, как бы ни был он мал?

Мисс Сэлли (хихикает). Хи-хи!..

Мисс Маргарет. Как тебе не стыдно, ветреница!

Наконец виновник торжества появляется на руках кормилицы. Все встают и окружают малютку-все, кроме Гордона, наследника в отставке.

Младенец встретил устремленные на него со всех сторон взгляды родственников с самым презрительным равнодушием. Мисс Сибилла первая нарушила молчание, высказав свое мнение о первенце сэра Питера. Торжественным шепотом она возвестила:

– Какое неземное и грустное выражение! Он как будто сожалеет, что покинул мир ангелов.

Джон Чиллингли. Очень мило сказано, кузина Сибилла. Но дитя должно быть мужественным. Она должно смело завоевать себе место среди других смертных, если хочет когда-нибудь вернуться к ангелам. И мне думается, так оно и будет: ребенок прекрасный!

Он взял его у кормилицы и, подбросив вверх, как бы взвешивая, весело сказал:

– Чудовищно тяжелый. К двадцати годам с ним не справится боксер весом в пятнадцать стоунов[21].

С этими словами он подошел к Гордону, который, как бы желая показать, что его нисколько не интересуют дела семьи, сыгравшей с ним такую скверную штуку, родив этого ребенка, взялся за «Таймс», скрывшись за ее обширными листами. Пастор одной рукой вырвал у него «Таймс», а другой поднес малютку к самому носу возмущенного экс-наследника.

– Поцелуйте же его! – сказал он.

– Поцеловать? – воскликнул Чиллингли Гордон, отодвигая свое кресло назад. – Поцеловать? Фи, сэр, отойдите! Я никогда не целовал даже собственного ребенка и тем более чужого. Уберите от меня это существо, сэр, оно безобразно, у него черные глаза!

Сэр Питер, который был близорук, надел очки и наклонился над новорожденным.

– Верно, – сказал он, – у него черные глаза. Очень странно… необычайно. Это первый Чиллингли с черными глазами.

– У его маменьки черные глаза, – сказала мисс Маргарет, – он пошел в маму. Правда, он не так красив, как все Чиллингли, но вовсе не безобразен.

– Прелестное дитя, – вздохнула Сибилла, – и такое умное, не плачет.

– Ни разу не заплакал и не закричал с тех пор, как родился, благослови его господи, – сказала кормилица.

Она взяла ребенка от пастора и стала расправлять смявшиеся оборки чепчика.

– Можете идти, – сказал ей сэр Питер.

Глава IV

– Я согласен с мистером Шенди[22], – заговорил сэр Питер, опять заняв свое место у камина, – что одна из самых ответственных задач, лежащих на родителях, – выбор имени, которое ребенок должен носить всю жизнь. Особенно важно это для баронетов. У пэров христианское имя, слившись с титулом, исчезает. Если человека называют мистером и если данное ему при крещении имя неблагозвучно или смешно, он вовсе не обязан выставлять его напоказ. Он может не печатать его на визитных карточках и ставить «мистер Джонс» вместо «мистер Эбенизер „Джонс“». Подписываясь под бумагами – конечно, кроме тех, которые требуют соблюдения всех формальностей, – он может ставить только начальную букву своего имени, например: «Ваш покорнейший слуга Э. Джонс». Всякий волен предполагать, что Э. означает или Эдуард, или Эрнест – имена невинные, не напоминающие о диссидентской церкви[23], как имя Эбенизер. Если юноша по имени Эдуард или Эрнест будет уличен в какой-нибудь нескромности, на его репутации не останется пятна, но если в таком же поступке будет уличен Эбенизер, его на всю жизнь ославят лицемером: это оскорбит общественное мнение так же, как если бы известный праведник вдруг оказался простым грешником. Но баронету не уйти от своего имени, оно не может оставаться в забвении, не может сократиться до инициала. Оно ярко блистает в свете дня. И если баронета окрестили Эбенизером, он так и будет «сэр Эбенизер», со всеми опасными последствиями, случись ему поддаться тем искушениям, которым подвержены и баронеты. Но, друзья мои, необходимо учесть не только действие, которое звук имени оказывает на других, – еще важнее, быть может, действие, которое имя оказывает на нас самих. Есть имена, поощряющие и ободряющие человека, другие, напротив, способны привести его в уныние и парализовать все стремления. Я сам служу печальным примером, подтверждающим эту истину. Как вы знаете, в нашем роду старшего сына всегда нарекали Питером. Я стал жертвой этой семейной традиции. Никогда не было сэра Питера Чиллингли, хоть чем-нибудь замечательного среди своих ближних. Это имя давило мертвым грузом на мой ум, на мою энергию. В списке знаменитых англичан, кажется, нет ни одного с именем сэра Питера, разве только сэр Питер Тизл, да и тот существует только в комедии.

Мисс Сибилла. А сэр Питер Лели?

Сэр Питер Чиллингли. Этот живописец вовсе не англичанин. Он родился в Вестфалии, знаменитой окороками. Я ограничиваю свои замечания сынами нашей родины. Надо сказать, что в других странах имя Питер не убивает гения его носителя. Почему? А потому, что там оно звучит иначе, Пьер Корнель – великий человек, но, спрошу я вас, будь он англичанином, могли бы вы представить себе отца европейской трагедии, носящего имя Питер Кроу?[24]

Мисс Сибилла. Это невозможно.

Мисс Сэлли. Хи-хи!

Мисс Маргарет. Нечего смеяться, ветреный ребенок.

Сэр Питер. Я не позволю назвать Питером моего сына!

Мистер Чиллингли Гордон. Если человек настолько глуп – а нельзя сказать наверняка, что ваш сын, кузен Питер, будет уж очень умен, – что на него может действовать звук собственного имени, и вы хотите, чтобы он весь свет перевернул вверх дном, то уж лучше назовите его Юлием Цезарем, или Ганнибалом, или Аттилой, или Карлом Великим.

Сэр Питер (который по невозмутимости стоит выше всего остального человечества). Напротив, если вы навяжете человеку одно из таких громких имен, славу которого у него нет надежды затмить, вы раздавите его этой тяжестью. Представьте себе современного поэта по имени Джон Мильтон или Уильям Шекспир, – ведь он не осмелился бы напечатать даже сонета. Нет, имя следует выбирать, избегая крайностей: смешное, незначительное имя так же неудобно, как слишком громкое. Поэтому я приказал повесить вон там, на стене нашу семейную родословную. Рассмотрим ее повнимательнее: может быть, среди самих Чиллингли или их родственников найдется имя, достойное будущего главы нашего дома, не слишком легковесное, но и не слишком обременительное.

Сэр Питер подошел к изображению фамильного древа – красивому свитку пергамента, наверху которого был изображен фамильный герб Чиллингли. Он был прост, как все старинные гербы: три серебряные рыбы на лазурном поле и над ними голова сирены. Все столпились посмотреть на родословную, кроме Гордона, продолжавшего читать «Таймс».

– Я никогда не мог толком разобрать, какие это рыбы, – сказал преподобный Джон Столуорз. – Конечно, не щуки, как на гербе семейства Хотофт: у них прямо-таки устрашающий вид, способный испугать всех будущих Шекспиров!

– Мне думается, это лини, – промолвил мистер Майверс. – Линь – рыба, умеющая обеспечить себе безопасную жизнь благодаря тому, что она философски предпочитает скромное и незаметное существование в глубоких ямах и в иле.

Сэр Питер. Нет, Майверс, это елец – рыба, которая раз завелась в пруду, то уж никогда оттуда и не выведется. Вы можете выкачать воду, вы можете спустить ее. «Ну, – скажете вы, – теперь не будет ельца». Но как бы не так! Не успеете вы оглянуться, как ваш пруд уже снова кишит ельцом. Так что более подходящей эмблемы для нашего рода нельзя было и придумать. Сколько всяких политических волнений и революций произошло в Англии со времен Гептархии, а порода Чиллингли все та же и сидят они на том же месте. Их почему-то не разорило нашествие норманнов, они держали лены при Эвдо Сенешале так же спокойно, как и при короле Гарольде. Они не участвовали ни в крестовых походах, ни в войне Алой и Белой розы, ни в гражданской войне между Карлом Первым и парламентом. Как ельца не разлучить с водой, так и Чиллингли нельзя было оттащить от земли и землю – от Чиллингли. Может быть, я и неправ, но мне хотелось бы, чтобы новый Чиллингли был чуть меньше похож на ельца.

– Ах, – воскликнула мисс Маргарет, которая, взобравшись на стул, рассматривала родословную в лорнет, – я не вижу ни одного красивого имени, кроме Оливера!

Сэр Питер. Этот Чиллингли родился в эпоху протектората Оливера Кромвеля и назван так в его честь, равно как его отец, родившийся в царствование Иакова I, был окрещен Джеймсом[25]. Наши три рыбки всегда плыли по течению. Что ж, Оливер – имя неплохое, но оно имеет привкус радикальных доктрин.

Майверс. Я этого не думаю. Оливер Кромвель круто расправлялся с радикалами и их доктринами. Но лучше поищем имя, звучащее не так страшно и революционно.

– Нашел, нашел! – закричал пастор. – Вот потомок сэра Кенелма Дигби и Венеции Стэнли. Сэр Кенелм Дигби! Прекрасный образец мускульного христианства. Он умел сражаться так же хорошо, как и писать. Правда, немножко чудак, но настоящий джентльмен. Назовите мальчика Кенелмом.

– Прелестное имя, – сказала мисс Сибилла. – Оно дышит романтикой.

– Сэр Кенелм Чиллингли – что ж, звучит… как бы это сказать… внушительно, – согласилась мисс Маргарет.

– И имеет то преимущество, – заметил мистер Майверс, – что, хотя оно связано с представлением о человеке благородном и доблестном, – что должно вызвать у ребенка желание соревноваться со своим тезкой в этих качествах, оно в то же время не настолько знаменито, чтобы это соперничество было невозможно. Известно, что сэр Кенелм Дигби был образованный и благородный джентльмен, но если принять во внимание его глупые суеверия относительно порошков, благотворно действующих на нервную систему, и прочего, то, конечно, в наше время не нужно быть гением, чтобы стать с ним на одном уровне. Да, давайте остановимся на Кенелме. Сэр Питер все еще раздумывал.

– Конечно, – заговорил он после некоторого молчания, – конечно, память о Кенелме связана с довольно причудливыми поступками: например, его женитьба на прекрасной Венеции была, в сущности, необдуманным шагом. Я хотел бы, чтоб мой сын не слишком увлекался женской красотой, а женился на особе почтенной, достойного нрава и безукоризненного поведения.

Мисс Маргарет. Разумеется, на британской матроне!

Все три сестры (хором). Разумеется, разумеется!

– Но, – продолжал сэр Питер, – в сущности, я и сам не без чудачеств, и чудачества, в общем, вещь довольно невинная. А так как малютка не собирается жениться завтра, у нас еще будет время обсудить этот вопрос. Кенелм Дигби был человек, которым может гордиться самое почтенное семейство, и при этом, как ты сказала, Маргарет, Кенелм Чиллингли действительно звучит недурно. Прекрасно, назовем его Кенелмом Чиллингли!

Таким образом, мальчика окрестили Кенелмом, после чего его печальное личико еще более вытянулось.

Глава V

Прежде чем родственники разъехались, сэр Питер пригласил мистера Гордона в свою библиотеку.

– Кузен, – начал он самым любезным тоном, – я не осуждаю вас за отсутствие родственных чувств или даже обычного человеческого отношения к новорожденному.

– Вы меня не осуждаете, кузен Питер? Еще бы! По-моему, я выказываю вполне родственные чувства, насколько этого можно ожидать от меня, принимая во внимание обстоятельства.

– Я понимаю, – продолжал сэр Питер со своей обычной кротостью, – что после четырнадцати лет бездетного супружества появление у нас этого маленького создания должно было вас неприятно удивить. Но, если принять во внимание, что я намного моложе вас и нет оснований предполагать, что я непременно должен умереть раньше, последствия этой неожиданной перемены обстоятельств могут скорее отразиться на вашем сыне, чем на вас лично. И вот об этом-то я и собираюсь сказать вам несколько слов. Вам хорошо известно, что закон не разрешает мне отказать по завещанию что-либо из моих земельных владений вашему сыну, – все получает законный прямой наследник. Но я намерен с настоящего времени уделять для вашего сына некоторую долю моих доходов. Я люблю часть года проводить в Лондоне, но теперь я откажусь от лондонского дома и тем самым сокращу свои расходы. Если я доживу до таких лет, какие господь дарует человеку, возможно, мне удастся скопить для вашего сына порядочную сумму, что хоть отчасти вознаградит его.

Мистера Гордона это великодушное предложение вовсе не смягчило. Все же он ответил гораздо вежливее обычного:

– Мой сын будет вам очень обязан, если ему когда-нибудь придется воспользоваться вашим завещанием. – Помолчав, он добавил с веселой улыбкой: – Множество детей умирает, не достигнув двадцати одного года.

– Но я слыхал, что ваш сын вполне здоровый ребенок.

– Мой сын, кузен Питер? Я думал не о моем сыне, а о вашем. У ребенка слишком большая голова – меня не удивит, если у него откроется водянка. Я не хочу вас пугать, но он, конечно, может умереть очень скоро, и мало вероятно, чтобы леди Чиллингли подарила вам второго сына. Итак, простите меня, но я все-таки по-прежнему буду следить за тем, чтобы соблюдались мои права, и, как это ни прискорбно, все-таки не могу допустить, чтобы вы без моего ведома срубили в лесу хотя бы одно дерево.

– Глупости, Гордон! Как пожизненный владелец Эксмондема, я имею право вырубить хоть весь лес, кроме декоративных насаждений.

– Ну, не советую это делать, кузен! Я уже предупреждал вас, что в таком случае мне придется обратиться к помощи закона, хотя я, конечно, вовсе не желаю с вами ссориться. Права остаются правами, и я вынужден защищать их. Надеюсь, решение суда, каково бы оно ни было, не изменит наших с вами родственных и дружеских отношений. Но меня ждет экипаж – как бы не опоздать к поезду!

– Прощайте, Гордон. Пожмем друг другу руки.

– Пожмем руки? Ах да, конечно, конечно! Кстати: проезжая мимо сторожки привратника, я заметил, что она нуждается в основательном ремонте. Мне кажется, вы ответственны за исправное состояние строений. Прощайте!

«Вот толстокожая свинья! – подумал сэр Питер, когда его кузен ушел. Трудно справиться с обыкновенной свиньей, но со свиньей такого рода совсем уж не сладить. Тем не менее сын вовсе не должен страдать за прегрешения отца. Надо сейчас же решить, что мне удастся отложить для него. В конце концов Гордону, бедняге, не повезло! Надеюсь, он не вздумает действительно подать на меня в суд. Терпеть не могу судов. Червяк всегда извивается, особенно попав в паутину».

Глава VI

Несмотря на зловещее предсказание экс-наследника, юный Чиллингли вполне благополучно и даже с достоинством прошел все ступени младенческого существования. Он перенес корь и коклюш с философским равнодушием. Постепенно приобретая дар слова, он, надо сказать, не слишком злоупотреблял этой особой принадлежностью человеческого рода.

В раннем детстве он был необыкновенно молчаливым ребенком, словно его воспитывали в школе Пифагора. Но, очевидно, он мало говорил, чтобы больше думать. Кенелм внимательно наблюдал за всем окружающим и глубоко размышлял над своими наблюдениями. К восьми годам мальчик стал несколько разговорчивее, и приблизительно в это время изумил свою мать вопросом: «Мама, скажи, тебя не тяготит порой сознание что ты – личность?»

Леди Чиллингли – я чуть было не сказал «кинулась», но леди Чиллингли никогда не кидалась – леди Чиллингли несколько менее величественной походкой, чем обычно, отправилась к сэру Питеру и, дословно повторив ему необыкновенный вопрос сына, добавила:

– С мальчиком становится трудно, слишком он умен для того, чтобы с ним занималась женщина. Надо отдать его в школу.

Сэр Питер был того же мнения. Но где ребенок мог услышать такое мудреное слово, как «личность», и как пришел ему в голову столь странный метафизический вопрос?

Сэр Питер призвал к себе Кенелма и, к своему удивлению, убедился, что мальчик, имея свободный доступ в библиотеку, ухитрился прочесть там «Опыт о человеческом разуме» Локка и теперь готов был вступить в спор с этим философом по поводу учения о врожденных идеях. С серьезнейшим видом ребенок заявил:

– Потребность есть идея, и если, только что родившись, я почувствовал потребность в пище и знал, к кому за ней обратиться, хотя меня этому не учили, то, конечно, я явился на свет с врожденной идеей.

Хотя сэр Питер кое-что и смыслил в метафизике, он был совершенно ошеломлен и тщетно чесал в затылке, так и не придумав подходящего объяснения разницы между идеями и инстинктами.

– Дитя мое, – сказал он наконец, – ты не соображаешь, о чем говоришь. Ступай, покатайся лучше на своем черном пони. И впредь не читай ничего без моего или маминого разрешения. Возьмись-ка за «Кота в сапогах».

Глава VII

Сэр Питер приказал заложить экипаж и поехал к преподобному Джону Столуорзу. Эта доблестная духовная особа жила в нескольких милях от усадьбы, и сэр Питер из всех родственников только с ним одним советовался о домашних делах.

Он нашел пастора в кабинете, в котором мало что говорило о духовной профессии хозяина. Над камином висели перчатки для бокса, рапиры для фехтования, во всех углах стояли биты для крикета и удочки. На стенах висело несколько гравюр, портрет Вордсворта, рядом с ним – изображения двух призовых скакунов и лестерширского короткорогого быка, за которого пастор получил приз на сельскохозяйственной выставке: преподобный Джон сам трудился на своей земле и разводил скот на ее богатых пастбищах. По обеим сторонам знаменитого четвероногого висели портреты Хукера и Джереми Тейлора. Несколько небольших полок были заставлены красиво переплетенными книгами. У открытого окна стояли жардиньерки с цветами: цветы пастора славились по всей округе. Вся обстановка комнаты говорила о человеке с опрятными привычками и постоянными вкусами.

– Кузен, – сказал сэр Питер, – я приехал посоветоваться с вами.

И он рассказал о необыкновенном умственном развитии Кенелма Чиллингли.

– Вы видите, его имя начинает оказывать на него слишком сильное действие. Ему нужно поступить в школу, но в какую – частную или государственную?

Джон Столуорз. Многое можно сказать за и против той и другой. В государственной школе, надо полагать, Кенелма перестанет тяготить «сознание его собственной личности»; вернее всего, он его там вовсе утратит. Недостаток государственной школы состоит именно в том, что индивидуальный характер заменяется общим. Разумеется, учитель не может заниматься индивидуальным развитием каждого мальчика. Все умы бросают в одну большую форму, и они выходят оттуда одного типа. Воспитанники Итона могут быть умны или глупы, но и в том и в другом случае остаются итонцами, Государственная школа способствует созреванию таланта, но душит гений. Кроме того, государственная школа не годится для единственного сына – наследника хорошего поместья: она развивает привычки к своеволию и расточительности, а ваше имение требует заботливого управления. Не годится, чтобы наследник влезал в долги за счет наследства. В общем, я против того, чтобы Кенелм воспитывался в государственной школе.

– Ну что ж, отдадим его в частную.

– Постойте, – сказал пастор, – и частная школа имеет свои недостатки. Трудно разводить больших рыб в маленьких прудах. В частных школах почти отсутствует соревнование между учениками, их энергия не находит себе выхода. Жена директора такой школы обычно вмешивается в воспитание детей и непомерно их балует. В этих школах не воспитывают мужества, не приучают почитать старших, и мальчишки слишком мало дерутся. Из способного парня получается педант, из мальчика с более слабыми умственными способностями – примерная девица в брюках. Эта система не воспитывает в человеке мужества. Нет, тезка и потомок Кенелма Дигби не должен воспитываться в частной школе.

– Насколько я понял из ваших рассуждений, – сказал сэр Питер с присущим ему благодушным спокойствием, – Кенелма Чиллингли вовсе не следует отдавать в школу.

– Да, похоже на то, – признался пастор. – Но, если хорошенько подумать, можно найти компромисс. Бывают школы, соединяющие в себе лучшие стороны государственных и частных: они стремятся поощрять и развивать умственную и физическую энергию учащихся, и в то же время там не стараются подогнать ум и характер детей под одну мерку. Например, я знаю школу, директор которой один из первых ученых в Европе; оттуда вышло много замечательных людей. Директор умеет с первого взгляда определить способности ребенка и, воспитывая его, принимает их во внимание. Он учит детей не только гекзаметрам и сапфическим строфам: ученики основательно знакомятся со всей древней и современной литературой. Он и сам хороший писатель и тонкий критик – большой поклонник Вордсворта. На драки смотрит сквозь пальцы, его воспитанники прекрасно умеют действовать кулаками, и среди них нет юнцов, которые в пятнадцать лет уже постигли науку подписывать долговые обязательства. Мертонская школа – самое подходящее место для Кенелма.

– Благодарю, – сказал сэр Патер. – Приятно, когда находишь человека, способного принимать решения за тебя. Сам я нерешителен и во всех домашних делах предоставляю командование мною леди Чиллингли.

– Хотел бы я видеть женщину, которая вздумала бы командовать мною! воскликнул бравый пастор.

– Но вы ведь женаты не на леди Чиллингли. А теперь пойдемте в сад, взглянем на ваши георгины.

Глава VIII

Юного противника локковских философских теорий отправили в школу Мертона и зачислили соответственно его заслугам в предпоследний класс.

Когда Кенелм приехал домой на рождественские каникулы, он казался угрюмее обычного. Действительно, на лице его отражалось какое-то тайное, всепоглощающее горе. Все же он сказал, что школа ему очень нравится, но от описания подробностей уклонился. На следующий день, рано утром, он сел на своего черного пони и поехал в дом пастора. Преподобный Джон пребывал во дворе своей фермы и осматривал волов, когда туда явился Кенелм и без всяких предисловий объявил:

– Сэр, я обесчещен и умру, если вы не поможете мне восстановить мою честь в собственных глазах.

– Мой милый мальчик, не говори так. Пойдем-ка ко мне в кабинет.

Как только они вошли в комнату, пастор старательно закрыл дверь и, взяв Кенелма за руку, повернул его, к свету; он тотчас увидел, что у мальчика действительно тяжело на душе. Взяв его за подбородок, пастор бодрым тоном сказал:

– Голову выше, Кенелм! Я уверен, что ты не сделал ничего недостойного джентльмена.

– Не знаю. Я дрался с мальчишкой чуть повыше меня, и он меня побил. Но я не сдавался, а потом уже не мог стоять на ногах, и другие мальчики подняли меня. А этот парень – страшный драчун… Зовут его Батт… Он сын адвоката… Зажал мою голову под мышкой и колотил, колотил… Я снова вызвал его на драку после каникул… И если вы не поможете мне вздуть его как следует, я никогда больше ни на что не буду годен… да, никогда! Это разобьет мое сердце.

– Я рад слышать, что у тебя хватило мужества вызвать его. Ну-ка, покажи, как ты сжимаешь руку в кулак. Что же, недурно. Теперь стань в позицию и бей меня – да сильней, сильней! Эх ты, так не годится! Ты должен наносить удары прямо и точно. Да и стоишь ты не так, как надо. Ну-ка, перенеси опору на левую носу – прекрасно! Надень перчатки, я преподам тебе урок бокса.

Пять минут спустя миссис Джон Чиллингли, войдя в комнату, чтобы позвать мужа завтракать, была поражена, увидев его без сюртука, отражающим удары Кенелма, который налетал на него, как молодой тигр. Добрый пастор в эту минуту, конечно, представлял собой прекрасный образец мускульного христианства, но, уж конечно, мало походил на тех христиан, которые становятся архиепископами Кентерберийскими.

– Боже милостивый! – пролепетала перепуганная миссис Джон Чиллингли и как добрая жена бросилась защищать мужа. Схватив Кенелма за плечи, она стала трясти его изо всех сил.

Пастор, который уже порядком запыхался, даже обрадовался этому вмешательству и, надевая сюртук, сказал:

– Завтра мы это повторим. А теперь пойдем завтракать.

Но и во время завтрака лицо Кенелма по-прежнему не прояснилось, он говорил мало, а ел еще меньше. После завтрака он потащил пастора в сад и сказал:

– Мне думается, сэр, что, может быть, с моей стороны нечестно по отношению к Батту брать эти уроки, и если это так, я уж лучше обойдусь без них…

– Твою руку, дружок! – восторженно вскричал пастор. – Недаром тебя назвали Кенелмом. Вполне естественно желание человека, как и всякого другого животного, победить противника, и здесь он, кажется, настойчивее всех живых тварей, кроме разве петуха и перепела. Но человеку, который называется джентльменом, должно быть свойственно желание побить своего противника честным путем. Джентльмен скорее согласится, чтоб его самого побили, чем будет драться нечестно. Ведь ты именно это хотел сказать?

– Да, – твердо ответил Кенелм. И философски заметил, – это само собой разумеется, потому что, если я побью кого-либо нечестным путем, это будет означать, что, в сущности, я совсем его не побил.

– Превосходно! Но предположим, что ты и какой-нибудь другой мальчик готовите к экзамену «Комментарии» Цезаря или таблицу умножения, и тот, другой способнее тебя, но ты добросовестно выучил заданное, а он нет. Скажи, в этом случае ты тоже поступил нечестно?

Кенелм подумал немного, потом решительно сказал:

– Нет.

– Понятие честности не меняется, идет ли речь о твоих мозгах или кулаках. Тебе ясно?

– Да, сэр. Теперь ясно.

– Во времена, когда жил твой тезка сэр Кенелм Дигби, джентльмены носили шпаги и учились, как обращаться с ними, потому что при ссорах они часто должны были пускать их в ход. В наши дни уже никто, по крайней мере в Англии, не дерется на шпагах. Наш век – век демократизма, и когда приходится драться, ты должен ограничиваться кулаками. И если Кенелм Дигби учился фехтовать, то Кенелм Чиллингли обязан учиться боксу. Когда джентльмен поколотит ломового извозчика вдвое выше ростом, но не умеющего драться как следует, мы не называем такой поступок нечестным: он только лишний раз подтверждает ту истину, что знание – сила. Итак, дружок, завтра я опять преподам тебе урок бокса.

Кенелм сел на своего пони и вернулся домой. Его отец прогуливался по саду с книгой.

– Папа, – обратился к нему Кенелм, – объясни мне, как джентльмен должен писать другому джентльмену, с которым он не поладил и не хочет мириться, если ему нужно сообщить тому что-нибудь по поводу их ссоры?

– Я не понимаю, что ты хочешь сказать.

– Перед тем, как меня отдали в школу, ты как-то говорил, что поссорился с лордом Хотфортом. Ты сказал тогда, что он осел и ему следует об этом написать. Так вот, ты ему так прямо и написал: «Вы – осел»? Объясни, именно так джентльмен и должен писать другому джентльмену?

– Право, Кенелм, ты задаешь странные вопросы. Но тебе следует знать – и чем раньше, тем лучше, – что там, где грубый и невоспитанный человек станет просто ругаться, лицо образованное пускает в ход иронию. Когда один джентльмен считает другого джентльмена ослом, он не говорит ему этого прямо, а лишь дает это понять в самых тонких выражениях. Лорд Хотфорт считает, что я не имею права удить форель в ручье, который протекает по его земле. Меня очень мало интересует ловля форелей, но мое право ловить рыбу в этом ручье не подлежит сомнению. Конечно, он осел, раз вздумал поднимать этот вопрос. Не затей он такой глупой истории, я, может быть, ни разу и не воспользовался бы своим правом. Но тут уж я должен ловить его форель просто из принципа.

– И ты написал ему?

– Написал.

– Как же ты написал, папа?

– Ну, приблизительно в таком роде: «Сэр Питер Чиллингли имеет честь приветствовать лорда Хотфорта и считает своим долгом сообщить его светлости, что он советовался с лучшими юристами по поводу своих прав на рыбную ловлю и просит извинения, если осмелится предложить лорду Хотфорту тоже посоветоваться с юристом, прежде чем оспаривать эти права».

– Спасибо, папа, теперь я понял…

В этот вечер Кенелм написал следующее письмо:

«Мистер Чиллингли имеет честь приветствовать мистера Батта и считает своим долгом сообщить, что берет уроки бокса, и просит извинения, если осмелится предложить мистеру Батту также брать уроки бокса, прежде чем драться с мистером Чиллингли в следующем семестре».

– Папа, – сказал Кенелм на следующее утро, – мне нужно написать школьному товарищу, которого зовут Батт. Он сын адвоката, которого все зовут судьей. Но я не знаю его адреса.

– Это легко уладить, – сказал сэр Питер, – судья Батт – человек известный, и его адрес можно найти в судебном справочнике.

Адрес был – «Блумсбери-сквер». Кенелм послал туда свое письмо и скоро получил следующий ответ:

«Ты просто нахальный болван, и я вздую тебя до полусмерти.

Роберт Батт».

Это вежливое послание окончательно подавило угрызения совести у Кенелма Чиллингли, и он стал ежедневно брать уроки мускульного христианства у преподобного Джона Столуорза.

После каникул Кенелм поехал в школу, и чело его уже не было омрачено заботами. Через три дня он написал преподобному Джону:

«Любезный сэр, я отколотил Батта. Знание – сила!

Любящий Вас Кенелм.

P. S. После того как я побил Батта, я с ним помирился».

С этого времени Кенелм стал преуспевать. Похвальные письма от знаменитого директора школы так и сыпались на сэра Питера. К шестнадцати годам Кенелм стал старшиной школы и по окончании ее привез домой письмо от своего Орбилия с надписью «секретно». Сэр Питер прочел:

«Любезный сэр Питер Чиллингли!

Меня никогда так не тревожила будущая карьера моих воспитанников, как карьера Вашего сына. Юноша столь талантлив, что из него легко может выйти великий человек. Но он настолько своеобразен, что может стать известным всему свету своими странностями. Выдающийся педагог доктор Арнольд говорит, что разница между мальчиками заключается не столько в дарованиях, сколько в энергии. У Вашего сына есть дарования, есть и энергия, а в то же время ему кое-что недостает для успеха в жизни, ему не хватает способности сходиться с людьми. Нрав у него меланхолический и поэтому нелюдимый. Он никогда не будет действовать заодно с другими. По натуре он довольно ласков; другие мальчики любят Вашего сына, особенно маленькие, которые считают его героем, но у него нет ни одного близкого друга. Что касается его знаний, то он хоть сейчас мог бы поступить в колледж и непременно там отличится, если только захочет приложить к этому хоть небольшие усилия. Но я осмелюсь подать Вам совет: пусть он еще пару лет знакомится с жизнью. Это привьет ему более практические взгляды на действительность. Хорошо бы послать его к частному наставнику, не педанту, а человеку светскому, понимающему в литературе, и лучше всего в столицу. Словом, я хочу сказать, что мой юный: воспитанник непохож на всех остальных. Если Вы не сумеете сблизить его с людьми, он, обладая качествами, с которыми можно сделать в жизни немало, боюсь, не, сделает ничего. Простите за смелость, с какою я к Вам обращаюсь, и припишите ее только исключительном участию к судьбе Вашего сына.

Искренне Вам преданный Уильям Хоргон».

Получив это письмо, сэр Питер не стал созывать семейный совет, так как его три незамужние сестры едва ли могли сказать что-либо путное. Что же касается мистера Гордона, то он в конце концов все-таки подал в суд на сэра Питера, обвинив его в порубке леса, и так как дело свое он, конечно, проиграл, то немедленно заявил сэру Питеру, что больше не считает его родственником и презирает как человека. Это было сказано не совсем в таких выражениях, а в более прикрытых, но тем самым еще более язвительных. Оставались еще двое Чиллингли. Сэр Питер пригласил Майверса на неделю поохотиться в Эксмондеме, а пастора Джона попросил навестить его.

Мистер Майверс приехал. Шестнадцать лет, протекшие с тех пор, как он впервые был представлен читателю, мало изменили его наружность. Он любил говорить, что в молодости светский человек должен казаться старше своих лет, а в среднем возрасте и до самой смерти – моложе. И сам открывал секрет, как этого достигнуть: «Надевайте пораньше парик, и вы никогда не будете седым».

Не в пример большинству философов, Майверс применял свои теории на практике. В расцвете юности он стал носить парик такого фасона, которому не страшно было время, то есть не кудрявый и щегольской, а с прямыми волосами и без всяких претензий, С того дня, как он надел этот парик – ему тогда было двадцать пять лет, – он стал казаться тридцатипятилетним. Таким он казался и теперь, когда ему уже стукнуло пятьдесят.

– Я намерен, – говорил он, – оставаться тридцатипятилетним всю жизнь. Прекрасный возраст! Пусть говорят, что мне больше, но я не стану в этом признаваться. Никто не обязан сам себя обличать.

У мистера Майверса были еще другие афоризмы на эту серьезную тему. Один из них гласил: «Никогда не соглашайтесь быть больным. Никогда не признавайтесь ни себе, ни другим, что вы больны, и никогда не признавайтесь в этом самому себе. Болезнь – такая вещь, которой человек обязан противиться с самого начала. Не давайте ей пробраться в ваше тело. Но сообразуйтесь со своим здоровьем и, выяснив, какой именно образ жизни для вас полезнее, соблюдайте его в точности». Майверс ни за что не пропустил бы своей обычной пешей прогулки в парке перед завтраком, хотя, поехав в Сент-Джайлс в экипаже, он мог спасти бы этим Лондон от гибели.

Другой афоризм Майверса таков: «Если вы хотите всегда быть молодым, живите в столице и никогда не оставайтесь в провинции больше чем на несколько недель. Возьмите для сравнения двух человек одинакового сложения и возраста, скажем, лет двадцати пяти. Пусть один живет в Лондоне и ведет регулярный образ жизни английского клубмена, другой же проводит все время в какой-нибудь сельской местности, какую обычно нелепо называют здоровой. Взгляните на обоих, когда они достигнут сорокапятилетнего возраста. Лондонец сохранил фигуру – у сельского жителя образовалось брюшко. У лондонца прекрасный, ровный цвет лица – кожа на лице сельского жителя обветренная, а может быть, и дряблая».

Третья аксиома Майверса была такого рода: «Никогда не обзаводитесь семьей – ничто так не старит, как семейные радости и родительские узы. Не множьте своих забот и замкните жизнь самым тесным кругом. Зачем прибавлять к чемодану ваших неприятностей еще шляпные картонки леди и целый фургон для детской? Не будьте честолюбивы – это приводит к подагре. Честолюбие требует от человека больших лишений и ничего не дает ему взамен до той поры, когда он уже перестает чему-либо радоваться».

Интересно еще такое его изречение: «Свежий ум способствует физической свежести. Впитывайте в себя лишь сегодняшние идеи, вчерашние отбрасывайте. А что касается завтрашних, то будет достаточно времени обдумать их, прежде чем завтра превратится в сегодня».

Сохранив здоровье и молодость соблюдением всех этих правил, Майверс появился в Эксмондеме lotus, teres[26], но не rotundus[27]. Это был человек среднего роста, стройный, прямой, с правильными четкими, хотя и мелкими чертами лица, тонкими губами и превосходными зубами, ровными и белыми, чему был обязан отнюдь не зубному врачу. Ради зубов он избегал кислых вин, особенно рейнвейна, сладких блюд и горячих напитков. Он даже чай пил холодным. «Есть две вещи в жизни, говорил Майверс, – которые мудрец должен сохранять ценой всевозможных жертв: здоровый желудок и эмаль зубов. Для многих бедствий есть утешение, но при несварении желудка и зубной боли вас не утешит уже ничто».

Литератор, он в то же время оставался человеком светским и в той и другой деятельности достиг таких результатов, что его боялись как литератора и любили как светского человека. Как литератор он презирал свет, как светский человек – литературу. Но себя уважал как представителя того и другого.

Глава IX

Вечером третьего дня после приезда Майверса он сам, пастор и сэр Питер сидели в гостиной. Пастор расположился в кресле у огня и покуривал коротенькую пенковую трубку. Майверс растянулся на кушетке, с наслаждением вдыхая аромат одной из своих отборных «трабукос». Сэр же Питер не курил никогда.

Пастор славился искусством приготовлять пунш. Поэтому была заранее приготовлена горячая вода. На столе стояли спиртные напитки, лежали лимоны. Бремя от времени пастор прихлебывал из стакана, сэр Питер делал то же, но несколько реже. Само собой разумеется, Майверс пунша не пил: возле него на стул поставили стакан и большой: графин с ледяной водой.

Сэр Питер. Кузен Майверс, у вас было достаточно времени, чтобы присмотреться к Кенелму и составить себе мнение, соответствует ли его характер описанию директора.

Майверс (вяло). Да-а…

Сэр Питер. Я обращаюсь к вам как к светскому человеку: что, по вашему мнению, надо делать с мальчиком? Послать его к такому наставнику, какого предлагает директор? Кузен Джон не согласен с директором, он полагает, что странности Кенелма по-своему совсем неплохи и что их вовсе не следует преждевременно подавлять соприкосновением со светскими наставниками и лондонскими мостовыми.

– Да, – еще более вялым тоном повторил Майверс. После некоторого молчания он добавил: – Давайте послушаем пастора Джона.

Пастор отложил трубку, осушил четвертый стакан пунша и, откинув назад голову, принял задумчивый вид – как великий Колридж, когда произносил монолог. Потом он начал, немного гнусавя:

– На заре жизни…

Тут Майверс пожал плечами, заворочался на кушетке и закрыл глаза со вздохом человека, готового покорно выслушать скучную проповедь.

– На заре жизни, когда роса…

– Я так и знал, что выпадет роса, – не выдержал Майверс. – Дорогой, осушите ее, пожалуйста, скорей – ничего не может быть вреднее росы. Мы понимаем, что вы хотите сказать, а именно: «Мальчик в шестнадцать лет юн и свеж». Ну, он действительно юн и свеж; продолжайте, что дальше?

– Если вы намерены перебивать меня своими обычными циничными замечаниями, – сказал пастор, – зачем тогда вы просили меня говорить?

– Это была ошибка, прошу прощения. Но кто мог знать, что вы станете говорить так пышно и цветисто? «Заря жизни». Что за вздор на самом деле!

– Кузен Майверс, – вмешался сэр Питер, – вы сейчас не критикуете слог Джона в своем «Лондонце». Прошу вас помнить, что заря жизни сына – пора, серьезная для отца, и нельзя губить дело в зародыше. Продолжайте, Джон!

Пастор добродушно продолжал:

– Я постараюсь приспособить свой слог к вкусу моего критика. Когда мальчику шестнадцать и жизнь его только началась, встает вопрос, должен ли он так рано менять взгляды, присущие юности, на взгляды людей зрелых? Следует ли ему уже приобретать знание света, обычное в людях зрелого возраста? Я этого не думаю. По-моему, гораздо лучше оставить его подольше в обществе поэтов. Пусть он наслаждается великолепными надеждами и чудесными грезами, мечтает о героях, которых будет ставить себе в образец, когда придет его пора вступить в свет взрослым мужчиной. Есть две великие школы для воспитания характера: реалистическая и идеалистическая. Я сторонник второй. Она делает человека смелее, свободнее, выше, когда он займет место в обыденной жизни, которую называют реальной. Поэтому я не советовал бы отдавать потомка сэра Кенелма Дигби до поступления в колледж светскому человеку, весьма вероятно – какому-нибудь цинику вроде кузена Майверса, живущему в лабиринте каменных лондонских улиц.

Мистер Майерс (понемногу разгорячаясь). Прежде чем погрузиться в трясину споров о преимуществах реалистического и идеалистического воспитания, мне кажется, надо решить, кого вы хотите сделать из Кенелма. Когда мне приходится заказывать обувь, я заранее решаю, будут ли это лакированные туфли для придворного бала или прочные башмаки для прогулки, и я не прошу сапожника прочесть мне вводную лекцию о различных видах передвижения, для которых может быть использована кожа. Если вы желаете, сэр Питер, чтобы Кенелм сочинял чувствительные стишки, – послушайтесь пастора Джона, если вы желаете набить ему голову всяким пастушеским вздором о невинной любви, что может кончиться его женитьбой на дочери мельника, послушайтесь пастора Джона, если вы желаете, чтоб он вступил в жизнь слабоумным простофилей, который будет подписывать векселя, когда какой-нибудь молодой бездельник попросит поручиться за него, – послушайтесь пастора Джона. Словом, если вы желаете, чтобы способный малый вырос невинной горлинкой, легковерным простаком или сентиментальной бабой, – можете вполне довериться советам пастора Джона.

– Я вовсе не хочу сделать из своего сына что-нибудь в этом роде.

– Тогда не слушайте пастора Джона – и дело с концом.

– Нет. Ведь я еще не выслушал вашего совета, что же делать с Кенелмом, если считать советы Джона неприемлемыми?

Майверс колебался. Казалось, он был в замешательстве.

– Дело в том, – сказал пастор, – что Майверс всегда придерживается одного принципа, который проводит и в своей газете: находить недостатки во всем, что делается на свете, никогда не предлагая способов их искоренения.

– Это правда, – откровенно признался Майверс, – страсть к разрушению редко уживается со страстью к созиданию. Как «Лондонец», так и я сам в своей политике скорее разрушители. Мы можем превратить здание в мусор, но мы не беремся сделать из мусора здание. Мы критики и, как вы сами говорите, не такие дураки, чтобы компрометировать себя проектами преобразований, которые могут быть раскритикованы другими. Однако для вас, кузен Питер, – с условием, что вы не будете разглашать сказанного мною и что, приняв мой совет, никогда не будете упрекать меня, если дело обернется худо, как это бывает с большинством советов, я отступлю от своих правил и рискну высказать свое мнение.

– Принимаю ваши условия.

– Дело вот в чем. С каждым новым поколением рождается и система новых идей. Чем раньше человек проникнется идеями, которые будут оказывать влияние на людей его поколения, тем больше у него преимуществ в соревновании с современниками. Если Кенелм в шестнадцать лет понимает дух времени, а поступив в колледж, застанет там молодых людей восемнадцати или двадцати лет, которые только еще готовятся понять то же самое, он произведет необыкновенное впечатление глубиной рассуждений и знанием действительной жизни, а это впоследствии будет для него чрезвычайно важно. Идеи, – влияющие на молодое поколение, никогда не рождаются в среде людей этого поколения: они возникают в предшествующем поколении, обычно – как создание меньшинства, презираемого большинством, которое впоследствии все же проникается ими. Следовательно, шестнадцатилетний юноша, если он хочет постичь идеи эпохи, должен общаться с человеком высокого ума, в котором они зародились уже лет двадцать – тридцать назад. Поэтому я того мнения, что Кенелма надо поселить у человека, который может преподать ему новые идеи. Я стою также за то, чтобы он в это время жил в столице. При наших обширных связях он может познакомиться не только с новыми идеями, но и с выдающимися людьми разных профессии. Великое дела общаться с умными людьми – бессознательно заимствуешь их способ мышления. Есть еще другое преимущество, тоже немаловажное, когда рано начинаешь вращаться в хорошем обществе. Молодой человек научается светскому обращению, самообладанию, находчивости, он не так легко попадает впросак и меньше склонен к порокам и расточительности, если вступает в жизнь, уже приобретя вкус к обществу утонченному, под руководством людей, умеющих его для нас выбрать. Впрочем, я зашел слишком далеко. И вам надо как можно скорее согласиться с моим советом, потому что вы знаете, какой у меня противоречивый характер: вероятно, завтра я буду отрицать то, что высказал сегодня.

На сэра Питера убедительное красноречие кузена произвело сильное впечатление. Пастор молча курил свою пенковую трубку, и, когда сэр Питер предложил ему высказаться, он промолвил:

– Если это программа для воспитания джентльмена-христианина, то мне кажется, что христианину как таковому совсем не уделено внимания.

– В наш век, – невозмутимо ответил Майверс, – мало кто обращает внимание на эту сторону воспитания. Тенденция к светскому воспитанию возникла как естественная реакция на воспитание духовное, развивавшееся в атмосфере вражды одних церквей с другими. А поскольку враждебные стороны никогда не придут к соглашению, как именно следует внушать религиозные чувства, лучше вообще отказаться от всякого преподавания или же изъять религию из программ школьного обучения.

– Ваши принципы, может быть, и применимы в гигантском деле народного образования, – сказал сэр Питер, – но Кенелму, происходящему из рода, всегда принадлежавшего к государственной церкви, это не годится. Он должен воспитываться в вере своих предков без обиды для диссидентских церквей.

– А к какой, собственно, церкви он должен принадлежать? – спросил Майверс. – К высокой, низкой, умеренной, пьюзеитской, ритуалистической или какой-либо иной официальной церкви? Какая сейчас в моде?

– Ну, хватит! – сказал пастор. – Ваши насмешки неуместны. Вы прекрасно знаете, что одна из заслуг нашей церкви – ее веротерпимость: она не рассматривает малейшее отступление от общепринятого мнения как преступную ересь. Но если сэр Питер отдаст своего шестнадцатилетнего сына наставнику, в программу преподавания которого не входит религия, он заслуживает сурового наказания. И, – продолжал пастор, мрачно глядя на сэра Питера и машинально засучив рукава, – я, пожалуй, не отказался бы от удовольствия самому отколотить его.

– Потише, Джон, – продолжал сэр Питер, отодвигаясь, – потише, любезный родственник! Конечно, мой наследник не должен воспитываться как язычник. Майверс просто подшучивает над нами. Скажите, Майверс, есть ли среди ваших лондонских друзей человек ученый и светский, но настоящий христианин?

– Христианин – в смысле принадлежности к государственной церкви?

– Ну да.

– И который согласился бы взять Кенелма в качестве ученика?

– Разумеется, я задаю вам этот вопрос не из праздного любопытства.

– У меня есть уже на примете такой человек. Он первоначально готовил себя к духовному сану и поэтому обладает большими богословскими знаниями. Но, после скоропостижной смерти старшего брата, он получил в наследство небольшое поместье, бросил мысль о сане, приехал в Лондон и там дорогой ценой набрался опыта. Он, по натуре щедрый, легко поддался обману, скоро запутался в долгах – и поместье отдали в опеку в пользу кредиторов, а ему стали выплачивать четыреста фунтов в год. К этому времени он уже был женат и имел двух детей. Нужда заставила его взяться за перо, и он вскоре сделался одним из самых талантливых журналистов. Это – тонкий ученый, блестящий писатель, ему воздают должное многие общественные деятели. Он настоящий джентльмен и принимает в своем доме лучшее общество. Попав один раз в беду, он теперь никому не даст себя провести. Житейский опыт, в общем, достался ему не слишком дорого. Нет более остроумного и образованного светского человека. Триста фунтов в год, которые вы станете платить ему за Кенелма, придутся ему очень кстати. Зовут его Уэлби, и живет он на Честер-сквере.

– Без сомнения, сотрудник «Лондонца»! – саркастически заметил пастор.

– Да, это так. Он пишет нам статьи на классические, богословские и метафизические темы. Хотите, я дня на два приглашу его сюда? Вы увидите его, сэр Питер, и сможете сами судить о нем.

– Ну, что ж, я согласен.

Глава X

Уэлби приехал: и сразу всем понравился. Это был человек воспитанный, вежливый и приветливый. Он был лишен педантизма, однако каждый скоро убеждался, что Уэлби – весьма начитан и в некоторых областях его знания отличаются большой глубиной. Пастора он восхитил своими комментариями к Златоусту, сэра Питера ослепил познаниями о британских древностях, Кенелма пленил готовностью беседовать о самой спорной из наук, именуемой метафизикой. Большой успех имел он также у леди Чиллингли и трех сестер, которых пригласили, чтобы они могли познакомиться с ним. Зная толк и в романах и в «хороших книгах», он дал девицам список невинных сочинений обоего рода, а леди Чиллингли рассказал немало анекдотов из светской жизни, пересыпая их новейшими bons mots[28] и самыми последними сплетнями. Короче говоря, Уэлби был одним из тех блестящих людей, которые могут украсить своим присутствием любое общество. Человек с разочарованной душой, он, однако, умел скрыть свое разочарование под маской постоянно ровного и безмятежного состояния духа. Прежде он питал большие и небезосновательные надежды на блистательную карьеру богослова и проповедника; наследство, которое досталось ему, когда он достиг двадцати трех лет, изменило характер его честолюбия. Личность Уэлби была настолько обаятельна, что он сразу приобрел популярность в обществе и благодаря живому нраву быстро забыл о своих прежних стремлениях, довольствуясь успехом в свете и наслаждаясь жизнью.

Когда обстоятельства вынудили его извлекать доход из своих литературных дарований, он всецело посвятил себя сотрудничеству в газетах и журналах, отказавшись от всякой мысли о большом и серьезном научном труде, который мог занять слишком много времени, а выгоду дать небольшую. Его популярность в обществе оставалась неизменной, и, может быть, боязнь потерять лестную для него репутацию талантливого человека и была подлинной причиной того, что он не решался взяться за какое-нибудь капитальное сочинение. Он не презирал, как Майверс, всех и все на свете, но смотрел на людей и на их дела, как равнодушный зритель смотрит из окна гостиной на переполненные толпой, шумные улицы. Его нельзя было назвать blase[29], но он был совершенно desillusionne[30].

Когда-то он был настроен весьма романтически, но его характер так пропитался серыми тонами жизни, что романтизм стал даже оскорблять его вкус, как яркое пятно на темной ткани. В своих критических суждениях, поступках и образе мыслей он сделался настоящим реалистом.

Но пастор Джон ничего этого не замечал, потому что Уэлби терпеливо и без возражений выслушивал его похвалы идеалистическому воспитанию. Мистер Уэлби не любил спорить о частностях и только как критик обнаруживал задор и язвительную придирчивость, свойственную его саркастическому уму.

Пастор и сэр Питер учинили ему настоящий экзамен, касающийся его религиозных взглядов, и Уэлби с честью его выдержал. Но среди тумана богословской учености личное мнение мистера Уэлби как-то растворилось в высказываниях отцов церкви. На самом деле в вопросах религии он был таким же реалистом, как и во всем остальном, и на христианство смотрел как на одно из проявлений цивилизации, к которому следует относиться с должной почтительностью, как и к другим видам цивилизации: свободе печати, представительному политическому строю, обязательным белым галстукам и черным фракам на балах и т. п. Поэтому он причислял себя, по его собственному выражению, к «эклектическому христианству», приспособляя деистические доктрины к учению церкви, и, таким образом, создавал для себя если не особую веру, то некий личный религиозный устав.

В конце концов голоса всех Чиллингли были отданы в его пользу. Уезжая, он взял с собою Кенелма, с тем чтобы тот приобщался к новым идеям, которым предстояло властвовать над его поколением.

Глава XI

Полтора года оставался Кенелм у этого выдающегося наставника. За это время он поглотил немало ученых книг и часто встречался со знаменитыми людьми – писателями, юристами и учеными. При всём этом он много бывал в свете.

Знатные дамы, подруги молодости его матери, ухватились за него, окружили вниманием, советами, ласками – особенно одна из них, маркиза Гленэлвон, которая питала к Кенелму неизменное чувство благодарности: ее младшего сына, товарища Кенелма по Мертонской школе, Кенелм как-то раз вытащил из воды. Бедный мальчик впоследствии умер от чахотки, и горе матери после утраты – ребенка еще более усиливало ее привязанность к Кенелму.

Леди Гленэлвон считалась одной из первых звезд лондонского светского общества. Ей шел уже пятидесятый год, но она была еще хороша собой, при этом прекрасно образована, умна и добра душой, какими изредка бывают светские дамы. Одна из тех женщин, которым нет равных в умении научить светскому обращению и возвысить характер молодых людей, призванных играть значительную роль в жизни. Леди Гленэлвон была очень недовольна собой, видя, что ей не удается пробудить благородное честолюбие в наследнике рода Чиллингли.

Кенелм обладал весьма привлекательной наружностью. Он был высок и по-юношески строен. Пропорциональность его сложения скрывала исключительную физическую силу, основанную скорее на стойкости организма, нежели на развитии мышц. Хотя лицу его недоставало приятней юношеской округлости, оно, однако, не лишено было своеобразной, мрачной и суровой красе. Его черты нельзя было назвать правильными, но лице поражало яркой оригинальностью, большими черными выразительными глазами и какой-то неуловимой смесью нежности и грусти в спокойной улыбке. Он никогда не смеялся громко, но хорошо понимал юмор, и это читалось в его взглядах. От него можно было услышать странные, неожиданные вещи, которые вызывали улыбку. Но если бы не лукавый блеск в глазах, он не мог бы произносить их с более невинным и серьезным видом, чем монах-траппист, когда, подняв голову над могилой, которую роет, он возглашает свое «memento mori»[31].

В его лице было: что-то притягательное. Женщинам оно казалось полным романтического чувства. Они думали, что человек с таким лицом должен легко влюбляться и его любовь будет исполнена поэзии и страсти. Но он, как юный Ипполит, оставался равнодушен к женским чарам. Кенелм восхищал пастора тем, что продолжал свои атлетические занятия и даже сделался знаменит в школе бокса, которую аккуратно посещал, как и подобает лондонскому джентльмену.

Он приобрел много знакомств, но друзей у него все еще не было. А между тем все, с кем он сталкивался, неизменно чувствовали к нему симпатию. Хотя Кенелм и не отвечал взаимностью на эту симпатию, но и не отталкивал ее.

Голос его и манеры всегда отличались мягкостью, от отца он унаследовал все его невозмутимое спокойствие – дети и собаки инстинктивно привязывались к нему.

Расставшись с Уэлби, Кенелм явился в Кембридж, пропитанный новыми идеями, которые распускались, как молодые ростки. Он поражал других первокурсников, а иногда приводил в недоумение и самих профессоров колледжей Троицы и св. Иоанна.

При этом Кенелм все больше замыкался в себя, избегая общения со сверстниками. В самом деле, он был умен не по летам и после лучшего столичного общества не находил большой прелести в студенческих ужинах и попойках.

Время от времени он оправдывал свою славу отличного боксера – чаще всего это случалось, когда какого-нибудь щуплого студента обижал здоровенный молодец. Тут мускульное христианство Кенелма проявляло себя в полном блеске. В академических занятиях он не особенно старался отличиться. Тем не менее одним из первых сдал выпускные экзамены, получил две университетские награды и хороший диплом, после чего вернулся домой еще более странным и угрюмым молодым человеком – словом, стал еще менее похож на других людей. Из нитей собственного сердца он соткал вокруг себя одиночество и притаился в нем, тихий и настороженный, как паук в паутине.

Благодаря ли природному темпераменту или воспитанию под эгидой таких наставников, как Майверс, для которого новые идеи означали полное пренебрежение ко всему старому, или Уэлби, который принимал рутину настоящего как реалистическую и презирал всякие пророчества будущего как идеалистические, – характерной чертой ума Кенелма стало спокойное безразличие ко всему. В нем трудно было обнаружить те стимулы, которые обычно побуждают человека к действию: тщеславие или честолюбие, жажду похвал или жажду власти. Для женского очарования он до сих пор был неуязвим. Сам не испытав любви, он, однако, много читал о ней, и эта страсть казалась ему непонятным помрачением человеческого рассудка и бесславным отречением от невозмутимого спокойствия духа, необходимого мужчине.

Одна красноречивая книга в пользу безбрачия под названием «Приближение к ангелам», написанная выдающимся оксфордским ученым Децимусом Роучем, произвела на юношеский ум Кенелма такое сильное впечатление, что, будь он католиком, то непременно сделался бы монахом. Если у него и была склонность, то только к отвлеченной истине, то есть к тому, что он считал истиной. А так как то, что представляется истиной одному, непременно кажется ложью другому, это пристрастие влекло за собой ряд неудобств и даже опасностей, как читатель убедится из следующей главы.

В то же время, чтобы вернее оценить последующее поведение Кенелма, умоляю тебя, о чистосердечный читатель – хотя какой же читатель бывает чистосердечен! – умоляю тебя вспомнить, что Кенелм был переполнен новыми идеями, которые при столкновении с глубоким и враждебным потоком старых идей образуют сильные волны, подобные морскому прибою.

Глава XII

В Эксмондеме – большое торжество: праздновалось великое для мира событие, заключавшееся в том, что Кенелм Чиллингли соблаговолил прожить в этом мире двадцать один год.

Молодой наследник произнес речь перед фермерами и другими лицами, допущенными к пиршеству, – речь, мало способствовавшую оживлению среди гостей. Он говорил уверенно и с полным самообладанием, удивительным в юноше, в первый раз обращавшемся к толпе. Но речь его была не из веселых.

Главный арендатор предложил тост за здоровье наследника, естественно упомянув о длинном ряде его предков. Гости неустанно восхваляли достоинства его отца как человека и землевладельца и предсказывали счастье и удачу будущей карьеры сына, основываясь отчасти на превосходных качествах его родителя, отчасти на его собственных успехах в университете.

Кенелм Чиллингли в своем ответе широко использовал новые идеи, которые должны были оказать влияние на подрастающее поколение и с которыми он так основательно ознакомился по газете Майверса и в беседах с Уэлби.

На вопросе о предках он останавливался недолго. Он заметил, что какой-нибудь род или династия может необычайно долго процветать в любом уголке мира, не выказывая умственных способностей выше тех, которые можно обнаружить в сменяющихся урожаях овощей.

– Совершенно верно, – сказал он, – что Чиллингли живут в этом месте на протяжении вот уже почти четверти всемирной истории, считая с того времени, когда, по мнению сэра Исаака Ньютона, произошел потоп. Но, насколько можно судить по летописям, свет не сделался от их существования ни умнее, ни лучше. Они рождались, чтобы есть, а когда больше не могли есть, умирали. Справедливость требует добавить, что в этом они были ничуть не хуже своих ближних. Ведь многие из нас, здесь присутствующих, – продолжал юный оратор, – родились только для того, чтобы умереть, и раз мы должны это признать, единственным утешением для нашей уязвленной гордости может быть лишь уверенность, что наше потомство едва ли обретет в мироздании большее значение, чем мы сами.

Покончив с этим философским взглядом на собственных предков в частности и человеческий род вообще, Кенелм Чиллингли дал ясный анализ похвал, расточаемых его отцу как человеку и землевладельцу.

– Как человек, – сказал он, – отец мой, без сомнения, заслуживает лучших слов, какие человек вообще может сказать о человеке. Но что такое человек, даже в самом лучшем его виде? Эмбрион, жалкий, борющийся за существование недоразвитый эмбрион, главное достижение которого заключается в смутном сознании того, что он всего лишь эмбрион и ничего не может сделать для своего усовершенствования, пока не перестанет быть человеком, то есть не сделается другим существом, приобретя другую форму существования. Можно хвалить собаку, потому что она законченное ens[32], а не эмбрион. Но хвалить человека, забывая, что он, в сущности, не что иное, как эмбрион, из которого впоследствии выйдет совершенно иная форма, равно противно как библейской вере в современное несовершенство человека, так и психологическому и метафизическому изучению человеческого интеллекта, предназначенного, очевидно, для целей, каковые человеку не суждено осуществить, пока он остается человеком. Не подлежит сомнению, что мой отец такой же несовершенный эмбрион, как и все присутствующие, и, подумав, вы, конечно, скажете, что это очень мало говорит в его пользу. Даже если взять хваленое физическое сложение человека, то, как вам известно, и самый совершенный из нас, согласно последним научным данным, не что иное, как потомок какого-нибудь отвратительного волосатого животного, вроде гориллы, которая, в свою очередь, произошла от мелкого морского животного, напоминающего двугорлую бутылку. И вернее всего, что рано или поздно мы все будем истреблены в процессе смены видов.

Что же касается заслуг, приписываемых моему отцу как землевладельцу, я положительно не могу согласиться с панегириками, которые вы ему так необдуманно расточаете. Всякий здравомыслящий человек должен согласиться с тем, что первая обязанность землевладельца думать не только о своих арендаторах, но и о всей нации вообще. Он обязан заботиться о том, чтобы его земля давала обществу как можно больше. Для этого землевладелец должен отдавать свои фермы с торгов, добиваясь самой высокой ренты, какую только он может получить от разумных арендаторов. В наше время передовой метод соревнования в ходу даже среди людей, профессия и компетентность которых не поддаются обычной проверке. К счастью, в земледелии принцип соревнования для отбора лучших людей встречает меньше затруднений, чем хотя бы в дипломатии, где, например, Талейрана могли бы отстранить за то, что он не знал иностранных языков, а тем более в армии, где нельзя было бы дать высший чин такому офицеру, как Марлборо, который не умел грамотно писать. Но в области земледелия – другое дело. Землевладельцу нужно только узнать, кто может дать большую плату, у кого капитал солиднее и кто беспрекословно станет подчиняться всем строгостям закона о соблюдении контрактов, составленного самыми учеными агрономами. Следуя этим правилам, рекомендуемым либеральнейшими экономистами нашего века, среди которых некоторые до того либеральны, что вовсе отрицают право собственности на землю, – следуя этим мудрым правилам, говорю я, землевладелец исполняет свой долг перед родиной. Он привлекает арендаторов, которые с помощью своих капиталов могут доставить обществу больше продуктов, что можно проверить, заглянув в их текущие счета в банках и учтя обеспечения, которые они могут дать. Об этом же свидетельствует строгость арендных условий, разработанных Либихом и впоследствии возведенных Читти в закон. Но на земле моего отца сидит множество арендаторов с малыми сельскохозяйственными знаниями и с еще меньшими капиталами, не знающих Либиха и страшащихся Читти, и никакая сыновняя любовь не может заставить меня сказать по совести, что мой отец хороший землевладелец. Свои симпатии к отдельным людям он поставил над долгом перед обществом. Вопрос, друзья мои, идет вовсе не о том, попадет или не попадет горсть таких арендаторов, как вы, в работный дом. Вопрос идет о потребителе. Производите ли вы максимальное количество зерна для потребителя?

– При всем моем уважении к самому себе, – продолжал оратор, все больше горячась, а холод, которым от него веяло, замораживал его слушателей, – при всем уважении к самому себе, я не отрицаю, что благодаря весьма несовершенной и чрезмерно сжатой образовательной программе я получил то, что в Кембриджском университете называется отличиями, но вы не должны рассматривать этот факт как залог моих успехов в жизни. Некоторые совершенно никчемные люди, особенно узколобые и ханжи, достигают в университете еще гораздо больших отличий, чем те, что достались на мою долю.

Тем не менее я благодарю вас за все те вежливые слова, которые вы сказали по моему адресу и по адресу моей семьи, но я постараюсь пройти свой путь до могилы, неизбежной для всех нас, со спокойным равнодушием к тому, что люди будут говорить обо мне во время такого короткого пути. Чем скорее, друзья мои, дойдем мы до конца нашего земного странствования, тем легче нам будет избежать неприятностей, огорчений, грехов и болезней. И, когда я пью за ваше здоровье, вы должны понять, что в действительности я желаю вам скорейшего освобождения от тех зол и бед, которым подвержена наша плоть и которые с годами все усугубляются, так как в старости, при упадке сил и способностей, едва ли приходится говорить о добром здоровье. За ваше здоровье, джентльмены!

Глава XIII

На другой день после праздничного ликования сэр Питер и леди Чиллингли держали долгий совет по поводу странностей своего наследника, придумывая способ заставить его глядеть на мир более оптимистически или по крайней мере поменьше выказывать столь непопулярные чувства, хотя бы и согласные – сэр и леди Чиллингли, разумеется, не говорили этого прямо – с новыми идеями, которым предстояло управлять веком. Придя наконец к некоему решению по этому щекотливому предмету, они рука об руку пошли искать сына. Кенелм редко завтракал с ними. Он вставал рано и обычно долго бродил в одиночестве, прежде чем его родители поднимались с постели.

Достойная чета нашла Кенелма на берегу ручья, извивавшегося по парку Эксмондема. Забросив удочку, Кенелм сидел, сладко позевывая и, очевидно, находя в этом своеобразное облегчение.

– Ты любишь ловить рыбу, мой мальчик? – дружелюбно обратился к нему сэр Питер.

– Ничуть, – ответил Кенелм.

– Так почему же ты удишь? – спросила леди Чиллингли.

– Потому что я не знаю ничего другого, что нравилось бы мне больше. Ах, вот оно что! – сказал сэр Питер. – Дорогая моя, весь секрет странностей Кенелма заключен в этих словах: ему нужно развлечение. Вольтер справедливо говорит: «Развлечение есть одна из потребностей человека». И если Кенелм станет развлекаться, как все другие молодые люди, он, естественно, перестанет от них отличаться.

– В таком случае, – серьезно сказал Кенелм, вытаскивая из воды маленькую, но юркую форель, угодившую прямо на колени леди Чиллингли, – в таком случае я предпочитаю вовсе не иметь развлечений. Меня не интересуют нелепые поступки других. Инстинкт самосохранения принуждает меня интересоваться своими собственными.

– Кенелм! – воскликнула леди Чиллингли с волнением, которое она вообще обнаруживала очень редко. – Сейчас же убери прочь эту мокрую гадость! Положи удочку и слушай, что говорит тебе отец. Твое странное поведение внушает нам серьезное беспокойство.

Кенелм снял форель с крючка, положил ее в корзинку и, подняв на отца свои большие глаза, сказал:

– Что же в моем, поведении вызывает ваше неудовольствие?

– Не неудовольствие, Кенелм, – ласково поправил его сэр Питер, – а, именно беспокойство: твоя мать выразилась совершенно точно. Видишь ли, дорогой мой, я хочу, чтобы ты отличился в какой-либо области. Ты можешь быть представителем графства, как твои предки. Я ожидал вчерашнего празднества, как прекрасного случая представить тебя твоим будущим избирателям. Ораторское дарование очень ценится в свободной стране – почему бы тебе не быть оратором? Демосфен говорит: дикция, дикция и дикция составляет ораторское искусство. А ты говоришь ясно, изящно, классически просто.

– Извини, дорогой отец! Демосфен говорит не о манере произнесения речи или выступлении в обычном смысле этого слова, а об актерском выступлении υποκρισία[33], об искусстве произносить притворные речи, отсюда происходит у нас слово «лицемерие»[34]. Лицемерие, лицемерие и лицемерие! Вот, по мнению Демосфена, три тайны искусства оратора. Неужели ты хочешь, чтобы я стал трижды лицемером?

– Кенелм, мне стыдно за тебя. Ты прекрасно знаешь, что только посредством метафоры можно придать слову великого афинянина такой смысл. Но если согласиться с тобой в том, что искусство оратора означает не произнесение речи, а выступление, то есть исполнение роли, мне станет понятным, почему твой ораторский дебют не был успешен. Ты произнес речь превосходно, но играл роль неудовлетворительно. Оратор должен нравиться, примирять, убеждать, располагать к себе. Ты же поступил как раз наоборот, и хотя ты произвел большое впечатление, оно настолько не в твою пользу, что теперь ты провалился бы на любых выборах в Англии.

– Не знаю, верно ли я тебя понял, дорогой отец, – сказал Кенелм таким грустным и сострадательным тоном, каким благочестивый служитель церкви выговаривает какому-нибудь отпетому седовласому грешнику, – но неужели ты советуешь своему сыну умышленно лгать из личной выгоды?

– Умышленно лгать? Ах ты дерзкий щенок!

– Щенок? – задумчиво, без малейшего негодования повторил Кенелм. – Щенок? Что ж, породистый щенок обычно походит на своих родителей.

Сэр Питер расхохотался.

Леди Чиллингли с достоинством встала, отряхнула платье, раскрыла зонтик и удалилась, не сказав ни слова.

– Послушай, Кенелм, – сказал сэр Питер, когда успокоился, – твои увертки и смешные выходки могут забавлять такого чудака, как я, но для светской жизни они не годятся. И каким образом в твои юные годы, когда тебе посчастливилось вращаться в самом просвещенном обществе и пользоваться руководством наставника, знакомого со всеми новейшими идеями, которым суждено влиять на труды государственных деятелей, – каким образом ты мог произнести такую глупую речь – я совершенно не понимаю.

– Дорогой отец, позволь мне уверить тебя, что идеи, которые я развивал в своей речи, и есть те новейшие и популярнейшие, о которых ты говоришь. Только обычно они звучат еще проще, или, вернее сказать, еще глупее, чем это вышло у меня. Ими питают общественное мнение «Лондонец» и подобные ему газеты самого либерального направления, предназначенные для развития умов.

– Кенелм, Кенелм, да ведь такие идеи способны перевернуть вверх дном весь свет!

– Новые идеи всегда переворачивают вверх дном старые. И сам мир в конце концов не что иное, как идея, переворачивающаяся вверх дном с каждым столетием.

– Из-за тебя я, кажется, скоро возненавижу слово «идея». Брось метафизику и изучай реальную жизнь.

– Именно реальную жизнь я и изучал под руководством мистера Уэлби. Он провозвестник реализма. Ты же предлагаешь мне изучать притворную, фальшивую жизнь. Что ж, я готов, если это доставит тебе удовольствие. В сущности, это должно быть очень приятно. Реальная жизнь не очень-то весела; скажем прямо, она – прескучная штука.

И Кенелм снова зевнул.

– Неужели у тебя нет друзей среди университетских товарищей?

– Друзей? Безусловно, нет. Но полагаю, что у меня есть враги, которые, по правде говоря, ничем не хуже друзей, только они не причиняют такой боли.

– Ты хочешь сказать, что был в Кембридже совершенно одинок?

– Нет, почему же, в мою жизнь много вносил Аристофан и кое-что конические сечения и гидростатика.

– Античные авторы и научные книги? Сухая компания!

– По крайней мере невинней любителей выпить. Скажи, ты когда-нибудь бывал пьян?

– Пьян?

– Я пробовал однажды напиться в компании молодых товарищей, которых ты рекомендуешь мне в друзья. Мне это плохо удалось. На другой день я проснулся с головной болью. Университетская жизнь вообще способствует головной боли.

– Кенелм, мой мальчик, для меня ясно одно: ты должен отправиться путешествовать.

– Как тебе угодно, отец. Марк Антоний говорит, что для камня все равно, бросают его вверх или вниз. Когда же я должен отправиться в путь?

– Очень скоро. Разумеется, необходимы кое-какие приготовления – прежде всего тебе нужен спутник. Я не говорю: гувернер – ты слишком умен да уже и не в том возрасте, чтобы нуждаться в гувернере, – но кто-нибудь твоих лет, приятный, разумный и благовоспитанный.

– Моих лет? А что, лицо это будет мужского или женского пола?

Сэр Питер попытался нахмурить брови, но мог только произнести с важным видом:

– Женского! Если я сказал, что ты уже вырос для гувернера, то это потому, что до сих пор ты, по-видимому, мало поддавался женским чарам. Могу я узнать, включил ли ты в свои научные занятия предмет, которым не овладел вполне еще ни один мужчина – изучение женщины?

– Да, конечно. Ты ничего не имеешь против, если я поймаю еще одну форель?

– Бог с ней, с твоей форелью! Итак, ты изучал женщин. По правде говоря, я этого не предполагал. Где же и когда ты постигал эту отрасль науки?

– Когда? С десяти лет. Прежде всего в твоем собственном доме, а потом в колледже. Тише: кажется, клюнула! – И еще одна форель, покинув родную стихию, прыгнула прямо на нос сэру Питеру, откуда была торжественно препровождена в корзинку.

– С десяти лет, в моем доме? Это, должно быть, вертихвостка Джейн, младшая горничная…

– Джейн? Нет, сэр: Памела, мисс Байрон, Кларисса – все женщины Ричардсона, которые, по словам Джонсона, «заставляли страсти подчиняться велениям добродетели». Надеюсь, что утверждение Джонсона не ошибочно, ибо я нашел всех этих женщин в твоих личных комнатах.

– Вот как! – сказал сэр Питер. – Только и всего.

– Все, что я помню из того времени, когда мне было десять лет, ответил Кенелм.

– А у мистера Уэлби или в колледже, – робко продолжал сэр Питер, – твое знакомство с женщинами было такого же рода?

Кенелм покачал головой.

– Гораздо хуже. В колледже женщины были совсем испорченные.

– Еще бы, когда такое множество молодых людей гонялось за ними!

– Очень немногие гонялись за женщинами, о которых я говорю, их скорее избегали.

– Тем лучше.

– Нет, отец, тем хуже; без близкого знакомства с этими женщинами нечего и поступать в колледж.

– Выражайся яснее.

– Всякий получающий классическое образование волей-неволей знакомится с их обществом: Пиррой, Лидией, Гликерой, Коринкой и многими в таком же роде. Ну, а потом – что ты скажешь о женщинах Аристофана?

– Что ж, ты водил знакомство только с женщинами, которые жили две или три тысячи лет назад, а может, никогда и не жили? Неужели тебе никогда не случалось увлекаться подлинной женщиной?

– Подлинной женщиной? Я никогда не встречал такой, никогда не встречал женщины, которая не притворялась бы с той самой минуты, как ей велели быть паинькой, скрывать чувства и лгать – если не словами, то лицом. Но раз я должен изучать фальшивую жизнь, конечно, мне придется познакомиться и с фальшивыми женщинами.

– Уж не было ли у тебя несчастной любви, что ты с такой горечью отзываешься о прекрасном поле?

– С горечью? Почему же! Спроси любую женщину, и она под присягой признает, да еще с гордостью, что всегда была, есть и будет притворщицей.

– Я рад, что мать не слышит тебя. Но ты скоро станешь думать иначе. А пока перейдем к другому делу. Нет ли молодого человека нашего круга, с которым тебе приятие было бы путешествовать?

– Конечно, нет, я ненавижу ссоры.

– Как хочешь. Но тебе нельзя ехать совсем одному. Надо подыскать для тебя хорошего слугу. Сегодня же напишу в Лондон о твоем отъезде, и, надеюсь, через неделю все будет готово. Что касается денег на расходы, сам укажи сумму: ты никогда не был расточителен, и… мальчик мой, я тебя люблю! Забавляйся, веселись и возвращайся, излечившись от странностей, но сохранив честь.

Сэр Питер наклонился и поцеловал сына в лоб. Кенелм был растроган. Он встал, обнял отца и с нежностью тихо сказал:

– Если я когда-нибудь почувствую искушение поступить низко, мне стоит только вспомнить, чей я сын, и я буду спасен.

Он снял руку с плеча отца и пошел один вдоль ручья, забыв об удочке.

Глава XIV

Молодой человек продолжал идти по берегу ручья, пока не дошел до конца парка. Там, на травяном бугре, один из прежних владельцев Эксмондема, который был большим любителем наблюдать людей, выстроил нечто вроде бельведера, откуда открывался приятный вид на большую дорогу внизу.

Наследник Чиллингли машинально поднялся на бугор, вошел в беседку и сел там, задумчиво подперев рукой подбородок. Беседку эту редко удостаивал своим посещением человек – ее всегдашними обитателями были пауки. Здесь поселилась целая колония этих трудолюбивых созданий. Паутина, почерневшая от пыли и украшенная крылышками, лапками и остовами многих незадачливых воздушных путников, густо покрывала углы и подоконники, фестонами свисала с шаткого стола, о который облокотился молодой человек, и чертила круги и ромбы между проломанными спинками стульев весьма почтенного возраста.

Один большой черный паук, вероятно, старейший обитатель бельведера и поэтому завладевший лучшим местом у окна, всегда наготове предложить вероломный прием всякому крылатому гостю, которому захотелось бы свернуть с большой дороги ради прохлады и отдыха, – при появлении Кенелма вылез из каких то недр и замер неподвижно в центре своего плетения, уставившись на пришельца. По-видимому, он размышлял, так ли уж велик этот странный незнакомец.

«Вот чудесное доказательство мудрости провидения, – подумал Кенелм. Когда множество существ соединяются в общество или класс, сейчас же тайный дух несогласия вкрадывается в сердца членов этого общества, мешая им действовать дружно и успешно на общую пользу. „Блохи, действуя единодушно, могли бы стащить меня с постели“, – сказал знаменитый Каррен, и если б все пауки, этой республики соединились и разом напали на меня, я, несомненно, пал бы жертвой их общих усилий. Но пауки, хотя живут они в одном месте, принадлежат к одной породе и наделены одними инстинктами, никогда не объединяются даже для того, чтобы напасть на бабочку: каждый ищет своей собственной выгоды, мало думая об обществе. И до чего же жизнь каждого существа похожа на круг в том отношении, что может касаться другой только в одной точке! Нет, я сомневаюсь, касается ли она другой жизни даже в одной точке, – ведь между атомами и то есть пространство, и притом всякое я эгоистично».

Тут одинокий оратор, высунувшись из окна, стал: смотреть на дорогу. Это было прекрасное шоссе, прямое, и ровное, всегда содержавшееся в порядке, что достигалось с помощью подорожных сборов, которые взимались на заставах через каждые восемь миль. Дорога с обеих сторон была красиво обложена дерном, а у подножия бугра, на котором стояла беседка, какой-то доброжелательный Чиллингли в средние века устроил небольшой фонтан для усталых путников.

Возле фонтана, под тенью огромной ивы, стояла грубая каменная скамья, возвышавшаяся над обширным пространством хлебных полей, лугов, отдаленных пригорков, таявших в мягких лучах летнего солнца. По дороге двигалась телега с людьми, сидевшими прямо на соломе: старуха, хорошенькая девушка, двое детей. Проехал дюжий фермер, отправлявшийся на рынок в своем шарабане. За ним три одноколки везли пассажиров на ближайшую станцию железной дороги, а дальше ехал верхом красивый молодой человек, рядом с ним гарцевала изящная молодая девушка, а позади – слуга. Легко было догадаться, что молодой: человек и девушка – влюбленная пара. Это было видно по его пламенным взглядам и по тому, как он нашептывал что-то, явно предназначавшееся ей одной, судя по ее потупленным взорам и густому румянцу.

– Увы, они не задумываются о своей судьбе! – прошептал Кенелм. Сколько бед и волнений эти маленькие жертвы готовят себе и своему потомству! Если б я мог ссудить им «Приближение к ангелам» Децимуса Роуча!

На несколько минут дорога опустела и затихла, потом откуда-то справа послышалась бодрая песенка, которую не то пел, не то декламировал звучный голос с необыкновенно четким произношением, благодаря чему до Кенелма долетели все слова:

Черный Карл отодвинул тяжелый засов,

Глянул он на зеленый лес.

По тропинке к нему – впереди свора псов

Ехал рыцарь фон Ниренштейн.

Пел он, пел он, весело пел он…

Так тропинкой к нему – впереди свора псов

Ехал рыцарь фон Ниренштейн[35]

Кенелм затаил дыхание, прислушиваясь к этому голосу, кто-то пел по-английски, но на немецкий лад. Взглянув на дорогу, он увидел вышедшую из-под тени буков, нависших над оградою парка, фигуру? не совсем вязавшуюся с представлением о рыцаре Ниренштейне, но все же довольно живописную. На человеке этом было поношенное платье из ярко-зеленого сукна, высокая тирольская шляпа, сумка за плечами, а возле него бежал белый шпиц, очевидно с больными ногами, но прилагавший все силы, чтобы перегнать хозяина хоть на несколько шагов; по дороге он даже успевал обнюхать все изгороди в поисках крыс, мышей и прочей мелкой дичи.

К тому времени, как путник довел припев до конца, он поравнялся с фонтаном и приветствовал его радостным восклицанием. Спустив сумку с плеча, он наполнил водой железный ковш, привязанный рядом, потом кликнул собаку, которую называл Максом, и протянул ей ковш. Только после того, как собака утолила жажду, напился и ее хозяин. Потом, сняв шляпу и смочив виски и лицо, он сел на скамейку, а шпиц лег на траву у его ног.

После некоторого молчания путник опять затянул припев, но теперь он пел тише и медленнее, короткими отрывками, добавляя к стиху новую строфу. Было видно, что он старался либо припомнить, либо просто сочинить продолжение и скорее всего был занят последней, более трудной задачей.

«Ты скажи, рыцарь Карл, почему ты пешком,

А не на сером коне?»

– «Серый конь», гм, «на сером коме»…

«Лихая беда заглянула в мой дом

И коня не оставила мне!»

– Ну, так сойдет, прекрасно!

– Нечего сказать «прекрасно»! Не очень-то он привередлив! – пробормотал Кенелм. – Все же такие путники не каждый день проходят по большой дороге. Пойду поболтаю!

Он тихо вылез в окно, спустился с бугра, вышел через скрытую зеленью калитку на дорогу и незаметно стал возле путника под раскидистой ивой.

Незнакомец умолк. Может быть, ему надоело сплетать рифмы, а может быть, сам этот процесс нагнал на него то мечтательное настроение, которое так свойственно всем поэтам. Но красота ландшафта привлекла его внимание, и он залюбовался лесом и полями, уходившими все дальше и дальше к цепи холмов, на которых как бы покоилось небо.

– Мне хотелось бы услышать всю немецкую балладу, – неожиданно прозвенел в тишине голос Кенелма.

Путник вздрогнул и обернулся. Кенелм увидел мужчину в полном расцвете сил, с кудрями и бородой темно-каштанового цвета, с блестящими голубыми глазами и каким-то особым, неизъяснимым очарованием и в чертах и в выражении лица, приветливого и чистосердечного, не лишенного благородства и внушавшего невольное уважение.

– Прошу извинения, что прервал вас, – сказал Кенелм, приподнимая шляпу, – но я слышал, как вы пели, и хотя похоже, что стихи с немецкого, я не помню, чтобы мне приходилось читать что-либо подобное у тех известных немецких поэтов, которых я знаю.

– Это не перевод с немецкого, сэр, – возразил незнакомец. – Я просто пытался в стихах выразить некоторые свои мысли и настроения, навеянные этим прекрасным утром.

– Стало быть, вы поэт? – сказал Кенелм, присаживаясь на скамью.

– Я не смею называть себя поэтом, – я только стихотворец.

– Да, сэр, я согласен, тут есть различие. Многие современные поэты, которых считают первоклассными, в сущности чрезвычайно плохие стихотворцы. Со своей стороны, я охотней признал бы их хорошими поэтами, если б они вовсе не сочиняли стихов. Ну, а конец вашей баллады, услышу я его?

– Увы, конец баллады еще не придуман! Содержание ее довольно сложное, а порывы моего вдохновения непродолжительны.

– Что ж, это говорит в их пользу – хотя бы тем, что выгодно отличает вашу поэзию от той, которая теперь в моде. Вы, кажется, нездешний. Могу я спросить, куда вы держите путь с вашей собакой?

– Сейчас у меня свободное время, и я намереваюсь пробродить все лето. Я иду далеко, буду странствовать до сентября. Жизнь среди летних полей чудесное препровождение времени.

– В самом деле? – наивным тоном спросил Кенелм. – А мне сдается, что еще задолго до сентября вам успеют надоесть и поля, и ваш пес, и вы сами. Хотя, конечно, у вас еще кое-что в запасе – вы будете сочинять стихи, что говорят, очень приятно и увлекательно для тех, кто этим занимался, начиная с нашего старого друга Горация, который во время своих летних прогулок по прорезанным ручьями рощам Тибра превращал тяжеловесные алкеевы строфы в сладчайший мед, и до кардинала Ришелье, любившего на досуге, когда не нужно было рубить головы вельможам, развлечься невинным рифмоплетством. Неважно, хороши или плохи стихи, если дело идет лишь о том удовольствии, которое они доставляют автору. Ришелье так же наслаждался своим творчеством, как Гораций – своим, хотя виршам Ришелье далеко до Горациевых стихов.

– Конечно, в ваши годы, сэр, и при вашей очевидной образованности…

– Скажите – «культуре»: это слово теперь в моде.

– Ну хорошо, при вашей очевидной культуре, вы, должно быть, писали стихи?

– Латинские – да, а случалось – и греческие. Мне приходилось сочинять их в школе, но это меня мало занимало.

– Попробуйте писать английские.

Кенелм покачал головой.

– Нет, не стоит. Всяк сверчок знай свой шесток.

– Ну хорошо, оставим стихотворство. Но не находите ли вы радость в одиноких летних прогулках, когда вся природа принадлежит вам одному? Разве не наслаждение примечать все быстрые, мимолетные перемены на ее лице: ее смех, улыбку, слезы, даже угрюмость?

– Если под природой понимать лишь совокупность происходящих вне нас механических явлений, я возражал бы против применения к ней таких выражений, какие мы употребляем, говоря о женщине: ее смех, ее улыбка и прочее. С таким же основанием можно говорить о смехе и улыбке паровой Машины. Но не будем вдаваться в крайности. Я согласен, что уединенные прогулки в прекрасную погоду, среди меняющегося ландшафта могут доставить некоторое удовольствие. Вы говорите, что у вас сейчас свободное время. Следовательно, можно предположить, что у вас есть какое-нибудь постоянное занятие, которому вы посвящаете то время, когда вы не на отдыхе?

– Да, я не совсем бездельник. Иногда я работаю, хотя и не так прилежно, как следовало бы. «Жизнь серьезна», – говорит поэт. Но, кажется, мы с собакой, достаточно отдохнули, а так как нам предстоит еще долгий путь, я должен проститься с вами.

– Боюсь, – сказал Кенелм серьезным и кротким тоном, к которому он иногда прибегал и который, заметно отличаясь от общепринятой условной вежливости, не был лишен своеобразной привлекательности, – боюсь, что оскорбил вас своим вопросом. Он мог показаться вам любопытством, а может быть, даже бестактностью. Примите мои извинения – я редко встречался с интересными людьми, вы были приятным исключением.

Говоря это, Кенелм протянул путнику руку, которую тот сердечно пожал.

– Я был бы просто грубияном, если бы обиделся на ваш вопрос. И, может быть, это я покажусь вам дерзким, если, как старший, осмелюсь предложить вам совет. Не презирайте природу и не смотрите на нее как на паровую машину: вы найдете в ней весьма приятного и общительного друга, если захотите познакомиться поближе. А для этого, раз вы молоды и сильны, нужно только одно: перекинуть сумку через плечо и сделаться таким же странником, как я.

– Благодарю вас за совет, и, надеюсь, мы еще встретимся и вновь поделимся мыслями о предмете, который вы называете природой, предмете, на который наука и искусство смотрят разными глазами. Если, по мнению художника, природа имеет душу, почему же не иметь ее и паровой машине? Искусство наделяет душой всякий материальный предмет, который оно созерцает, наука превращает все уже одаренное душой в материю. Прощайте, сэр!

Тут Кенелм быстро повернул назад, а путник безмолвно и задумчиво пошел своей дорогой.

Глава XV

Под сенью старых деревьев, посаженных его далекими предками, Кенелм медленно возвращался домой. Путь по зеленым лужайкам, по берегу журчащего ручья, казалось, был гораздо приятнее и мог внушать более спокойные мысли, чем пыльная дорога, по которой теперь плелся оставленный им путник. Но человек, склонный к мечтательности, сам рисует себе пейзажи и по-своему окрашивает небеса.

«Давно мною владеет странное стремление, – рассуждал сам с собой Кенелм Чиллингли, – отрешиться от своего я, влезть, так сказать, в шкуру другого человека, немного обновить свои мысли и чувства. Свое я всегда остается своим я, вот почему мне так часто приходится зевать. Но если я не могу влезть в шкуру другого человека, мне остается только попробовать сделаться так непохожим на самого себя, как это только возможно. Посмотрим, что же такое мое я. Я – Кенелм Чиллингли, сын и наследник богатого джентльмена. Но человек с дорожной сумкой за плечами, ночующий в придорожных гостиницах, вовсе непохож на Кенелма Чиллингли, особенно, если у него пусто в кармане и не всегда хватает на обед. Может быть, такой человек ярче воспринимает жизнь – ведь скучнее моего взгляда на жизнь и быть не может. Ну, мое я, мужайся: мы с тобой испробуем этот способ!»

Все заметили, что в следующие два дня Кенелм был необыкновенно любезен. Он зевал реже обыкновенного, гулял с отцом, играл в пикет с матерью и казался более похожим на других людей. Сэр Питер был в восторге. Он приписывал эту счастливую перемену своим приготовлениям к предстоящему путешествию Кенелма, Гордый отец деятельно переписывался со своими знатными лондонскими друзьями и просил у них рекомендательных писем для Кенелма ко всем европейским дворам. Были заказаны чемоданы со всякими новейшими усовершенствованиями. Уже договаривались с опытным лакеем, знающим чуть ли не все иностранные языки и даже умеющим готовить французские кушанья. Словом, все, что требовалось для вступления молодого патриция в большой свет, уже было сделано, как вдруг Кенелм Чиллингли исчез, оставив на столе в библиотеке следующее письмо к сэру Питеру:

«Дорогой отец!

Повинуясь твоему желанию, я отправляюсь на поиски подлинной жизни и подлинных людей или по крайней мере лучшей их имитации. Умоляю тебя, прости, что я начинаю эти поиски по-своему. Я достаточно насмотрелся на леди и джентльменов – они должны быть очень схожи во всех частях света. Ты желаешь, чтобы мне было весело. Я попытаюсь выяснить, возможно ли это. Леди и джентльмены меня не забавляют, и чем более они типичны, тем скучнее мне кажутся. Дорогой отец, я отправляюсь искать приключений, как Амадис Галльский, Дон Кихот, Жиль Блаз, Родерик Рэндом, словом, как единственные люди, искавшие подлинной жизни, люди, существовавшие только в книгах. Я отправляюсь пешком, я отправляюсь один. Я взял больше денег, чем следовало бы мне тратить, потому что каждый человек должен приобрести опыт, который на первых порах обходится недешево. В общем, я положил в бумажник пятьдесят фунтов, а в кошелек – пять соверенов и семнадцать шиллингов. Этой суммы по-настоящему должно бы хватить мне на год, но я, наверно, по неопытности спущу ее в один месяц, так что ее совсем не стоит принимать во внимание. Раз ты предложил мне самому назначить себе содержание, я очень прошу тебя сегодня же отдать распоряжение твоему банкиру выплачивать по моим чекам пять фунтов в месяц, то есть шестьдесят в год. С этими деньгами я с голоду не умру, а если мне понадобится больше, для меня будет только приятным развлечением самому заработать их. Пожалуйста, не посылай за мной погоню, не устраивай розысков, не тревожь домашних, не возбуждай толков соседей, упоминая о моем плане или о своем удивлении. Я непременно время от времени буду вам писать.

Придумай сам, что сказать моей милой матушке. Если ты скажешь ей правду, – как, разумеется, сделал бы я, если бы говорил с ней сам, – моя просьба окажется тщетной, и я стану предметом пересудов всего графства. Но ты, я знаю, не считаешь ложь безнравственной, когда она удобна, как в настоящем случае.

Я рассчитываю быть в отсутствии год или полтора, а если продолжу свое путешествие, то уже таким способом, какой предложил ты. Тогда я займу свое место в „лучшем“ обществе, попрошу тебя уплатить мои издержки и стану лгать, как этого требует фальшивый свет, населенный иллюзиями и управляемый притворством.

Будь счастлив, дорогой отец. И знай: если я попаду в беду и буду нуждаться в друге, ты будешь первым, к кому я обращусь. Пока у меня нет на свете других друзей, а при осторожности и удаче я надеюсь избежать такой неприятности, как появление нового друга.

Любящий тебя Кенелм.

P. S. Милый отец, я распечатываю письмо, чтобы еще раз пожелать тебе счастья и сказать, с какой любовью расцеловал я твои старые меховые перчатки, которые нашел на столе».

Когда сэр Питер дошел до этой приписки, он снял очки и вытер их: они были влажны.

Потом он погрузился в глубокие размышления. Я говорил, что сэр Питер был человек ученый, кроме того, человек неглупый, от души сочувствовавший многим странностям сына.

Что сказать леди Чиллингли? Эта достойная женщина не сделала ничего такого, за что ее следовало бы лишить доверия мужа – особенно в том, что касалось ее единственного сына. Она была добродетельной, отличалась безукоризненной нравственностью и манерами, преисполненными достоинствами, настоящая супруга баронета. Всякий, увидевший ее в первый раз, назвал бы ее «ваша милость». Заслужила ли эта почтенная особа, чтобы ею пренебрегали в упорядоченном семейном кругу? Совесть сэра Питера громко ответила: «нет», но, когда, положив совесть в карман, сэр Питер рассмотрел этот вопрос с точки зрения светского человека, он почувствовал, что сообщить леди Чиллингли содержание письма сына будет с его стороны величайшей глупостью. Если б она узнала, что Кенелм скрылся, позоря этим семейное имя, никакая супружеская власть, кроме разве такого жестокого злоупотребления этой властью, как отлучение от общего стола и супружеского ложа, не могла бы помешать леди Чиллингли созвать конюхов, разослать их во все стороны со строгим приказом доставить беглеца живым или мертвым, прибить к стенам объявления: «Скрылся из дома…» – и прочее. Полиция наводила бы по телеграфу справки во всех городах, и эта огласка потом преследовала бы Кенелма Чиллингли всю жизнь неопределенными намеками на преступные наклонности и помешательство. На него вечно указывали бы как на «человека, который пропадал». А ничего не может быть неприятнее, как пропасть и опять появиться, вместо того чтобы оказаться убитым. Все газеты напустились бы на него, Трей, Бланш и Милка именем общественной благопристойности потребовали бы исчерпывающих объяснений, почему он цел и вернулся, но никаких объяснений не приняли бы: жизнь, может быть, и спасена, но репутация потеряна.

Сэр Питер схватил шляпу, но не затем, чтобы решить – лгать или не лгать подруге сердца, но чтобы обдумать, какого рода ложь легче дойдет до ее сердца. Нескольких шагов взад и вперед по террасе было достаточно, чтобы придумать наиболее правдоподобное вранье, – доказательство, что сэр Питер был опытный враль. Он вернулся в дом, прошел в гостиную ее милости и в небрежной веселостью сказал:

– Мой старый приятель, герцог Клервил отправляется в Швейцарию со всем семейством. Его младшая дочь леди Джейн – миловидная девушка, она была бы недурной партией для Кенелма.

– Помню леди Джейн – младшая дочь Клервила, с белокурыми волосами. В последний раз я видела ее еще милым ребенком. Она все нянчилась с прелестной куклой, подаренной ей императрицей Евгенией. Да, для Кенелма это действительно хорошая партия.

– Я рад, что ты согласна со мной. Как ты думаешь, не будет ли это удобным случаем сблизить молодых людей, если Кенелм поедет за границу вместе с герцогом?

– Разумеется.

– Стало быть, ты одобришь мои действия – герцог уезжает послезавтра, и я поспешил отправить Кенелма в Лондон с письмом к моему старому другу. Извини Кенелма за то, что он уехал, не простившись с тобой. Ты знаешь, он странный юноша, хотя и прекрасный сын. Поняв, что мне удается уговорить его, я решил ковать железо, пока горячо, и отправил Кенелма с курьерским поездом в девять часов утра – я боялся, что если позволить ему промедлить, то он передумает.

– Неужели Кенелм уехал? Боже мой!

Сэр Питер потихоньку вышел из комнаты и, позвав своего камердинера, сказал:

– Я послал мистера Чиллингли в Лондон. Уложите вещи, какие ему могут понадобиться, чтобы их можно было выслать ему сейчас же, как только он напишет.

Так, с помощью отца, разумно уклонившегося от истины, этот примерный правдолюбец Кенелм Чиллингли спас честь дома и свою собственную репутацию, от огласки и розысков полиции. Он не был «пропавшим человеком».