Вы здесь

Кассия. Часть I. Зёрна (Т. А. Сенина, 2015)

© Сенина Т. А. (монахиня Кассия), 2003–2010, 2015

© Юшманов Б. Ю., оформление, обложка, 2015

* * *

Племя женское сильнее всех, И тому воистину свидетель – Ездра.

Св. Кассия Константинопольская


Часть I. Зёрна

Отелъно не родится ни добро, ни зло, Всегда они в смешенъе.

Еврипид

1. Монах из Филомилия

Кто в надежде на победы домогается всё большего, не рассуждая о шаткости и неизвестности счастья, того это самомнение вовлечет в дела безрассудные.

(Менандр Византиец)

Вечером третьего июня одиннадцатого индикта, когда красноватое солнце уже садилось, уступая место долгожданной прохладе, монах Варсисий, совершив обычное молитвенное правило, покинул келью: его хижина из обмазанного глиной тростника, крытая соломой, была тесна и темновата, и в теплую пору отшельник чаще проводил время снаружи, под хлипким навесом. Оглядев пересохшие грядки с чахлыми листьями свеклы, бобов и сельдерея, Варсисий вздохнул и вышел за покосившийся плетень. Ясный безоблачный закат говорил о том, что жара вряд ли спадет в ближайшие дни, – а значит, дождей не стоило ждать до самых июльских календ. Вдали, на пологом склоне холма, на вершине которого стояла Филомилийская крепость, возле белых домиков копошились земледельцы. Сощурившись, Варсисий поглядел на вившуюся в долине дорогу, ожидая, впрочем, что она будет пуста и безлюдна, – путники редко посещали Филомилий. Однако на дороге виднелось облако пыли; оно быстро приближалось, и вскоре монах различил четырех всадников, которые свернули не в сторону крепости, а на тропу, ведшую к хижине Варсисия. Отшельник на всякий случай ретировался под защиту своей убогой изгороди и скрылся в хижине, но вскоре услышал снаружи знакомый голос:

– Отче, открывай! Свои!

Монах поспешно отворил калитку и поклонился:

– Здравствуй, господин Вардан! Чем обязано наше смирение дорогому гостю?

– Здравствуй, отче! Мне нужно поговорить с тобой… только не на улице, – ответил высокий темноволосый мужчина в богатом одеянии, входя во двор к отшельнику.

Вардан Турк, стратиг восточных фем, недавно назначенный на эту должность императором Никифором, страстно мечтал о царской короне. В народе, особенно среди монахов, любили и почитали свергнутую Никифором императрицу Ирину, а нового василевса не жаловали: бывший логофет геникона уже в начале своего правления показал себя человеком жестким, более всего заботясь о пополнении казны, – упразднил налоговые льготы, в том числе для монастырей, ввел несколько новых пошлин, и, как говорила молва, готовился отяготить граждан и другими поборами, чтобы поскорей умножить государственные средства, растраченные при прежней императрице – как утверждали одни, на благотворительность, как злословили другие, на личные нужды придворных евнухов. Усиление поборов вызвало в народе недовольство, которым и решил воспользоваться Вардан, тем более что в войсках тоже роптали на императора по причине задержки жалования, и мечта о порфире, поманившая стратига, с каждым днем казалась все более осуществимой. Филомилийский отшельник был давним знакомым Вардана, стратиг по временам обращался к нему за духовными советами, а теперь приехал, чтобы открыть свои намерения и попросить благословения и молитв.

В хижине монах предложил Вардану сесть на крышку сундука, служившего обитателю кельи и сиденьем, и хранилищем для сухарей, бобов и фиников, а сам присел на край покрытого рогожей деревянного ложа. Стратиг заметно нервничал. То и дело переменяя позу, он рассказал о своих замыслах и, склонив голову, просил молитв. Ужас отразился на лице отшельника, и Варсисий, резко встав, сказал, простирая к стратигу худые, почти костлявые руки:

– Господин, не замахивайся на такое дело! Ничего из этого не выйдет, ты потеряешь не только имущество, но и глаза и в несчастьях проведешь остаток дней! Молю тебя, послушай моего совета – отступись! Отступись скорей от твоего намерения и даже не думай о царской власти!

Ответ монаха, слывшего прозорливцем, настолько сильно отличался от чаяний стратига, что Вардан, изменившись в лице, вскочил и выбежал из хижины. Когда он вышел за плетень, двое его спутников, которые, спешившись, ожидали стратига, подвели ему коня.

Третий спутник Турка гарцевал верхом на вороном жеребце тут же неподалеку. Самый высокий и широкоплечий из всех, с густой шевелюрой жестких волос цвета воронова крыла, горбатым носом и черными глазами, он был родом из Армении; густые брови придавали его лицу несколько угрюмое выражение. Впрочем, он действительно был неразговорчив, хотя умел при случае выражаться красиво и изящно – сын патрикия Варды, родственника Турка, он получил неплохое образование. Отвагой в сражениях Лев вполне оправдывал это имя: покинув родину, как только ему исполнилось восемнадцать, он приехал в фему Анатолик, поступил на военную службу и вскоре стяжал славу неустрашимого храбреца. Вардан, получив в управление восточные фемы, сразу включил его в число своих приближенных. Лев уже два года был женат на Феодосии, дочери патрикия Арсавира, и не так давно у них родился сын.

Два других спутника Вардана лишь недавно стали известны местным военачальникам. Один был моложе Льва, звали его Михаил, а из-за врожденного порока речи он получил прозвище Шепелявый. Среднего роста, коренастый, с небольшими темными глазами и волнистыми, но жидковатыми волосами, он был уроженцем Амория. Его мать была дочерью владельца постоялого двора на городской окраине, а отец добывал пропитание земледелием, но по настоянию жены бросил его и стал плотничать. Михаил с детства жил в бедности и, повзрослев, решил во что бы то ни стало выйти в люди. Шепелявый едва умел читать и писать, зато отличался выдающимися познаниями в скотоводстве, научившись им частью от отца, а более всего от своих дядек, отцовских братьев-земледельцев: с ходу указывал, какие из мулов пригодны для перевозок, а какие хороши для седоков и не пугливы, ловко погонял непокорных ослов и мог с одного взгляда сказать, какие из коней сильны и быстры в беге, а какие выносливы в бою; последним умением он и приглянулся Вардану.

Что касается третьего спутника Турка, то светлые волосы, круглое лицо и сероватые глаза выдавали в нем славянское происхождение. Он был старше и Михаила, и Льва, прихрамывал на одну ногу, но был очень крепок телом и силен. Молодость его прошла довольно бурно: устроившись на службу к одному стратигу, он вступил в связь с его женой, а быв уличен, сбежал к арабам и провел там несколько лет, изучив тамошний язык и обычаи. Однако разбогатеть ему не удалось, и, возвратясь в Империю, он добрался до Амория, где в трактире познакомился с Михаилом и решил вместе с ним попытать счастья на военной службе. Звали его Фома.

Когда Варсисий, выбежавший вслед за своим гостем, увидел этих троих, он на несколько мгновений остановился, как вкопанный, с широко раскрытыми глазами, а потом бросился к стратигу со словами:

– Господин Вардан, постой! Мне надо сказать тебе кое-что важное! Прошу тебя, выслушай, Христа ради!

Стратиг возвратился, думая услышать что-то новое и – как знать? – благоприятное для его планов: монах был настолько взбудоражен, что можно было подумать, будто ему внезапно открылось нечто из ряда вон выходящее. Но когда он вновь оказались в келье Варсисия, отшельник, не садясь, повернулся к Вардану и подрагивающим от волнения голосом произнес:

– Молю тебя, господин, оставь свои замыслы! Ты почтен высоким саном, богат, знатен, тебя уважает сам император… Не меняй все это на грядущие беды! Знай, что не ты, а твои слуги, которые ждут тебя там, завладеют престолом, сначала высокий и черный, а за ним – тот, что с отвисшей губой. Третьего тоже ждут провозглашение и славословия, но престола он не получит и погубит свою бедную душу…

– Да что ты несешь?! – вскричал стратиг. – Вот дьявол!

Стремительно развернувшись, он покинул хижину, понося монаха отборной руганью, и вскоре только следы копыт на тропе напоминали отшельнику о необычном посещении. Варсисий долго стоял у калитки, провожая взглядом четырех всадников, и по его впалым щекам текли слезы.

По дороге Вардан, громко и нервно хохоча, рассказал своим спутникам о пророчествах «шельмы-черноризца» насчет них.

– Еще один прорицатель выискался! – по суровому лицу Льва скользнула пренебрежительная усмешка.

– Вот-вот! – подхватил Фома с ухмылкой. – Им же скука смертная, отшельникам этим, сидят целыми днями одни, вот при случае и развлекаются, как могут…

– Да наврал он все, господин Вардан! – воскликнул Михаил. – Ты не волнуйся! Ну, посмотри на меня – какой из меня император?! Этот отец тут, наверное, пьет много с тоски, вот и мерещится всякое! Спьяну, знаете, и мне иногда такое привидится…

Но несмотря на эти издевки, во взглядах, которыми обменялись Михаил с Фомой, проскользнул огонек: они уже во второй раз слышали в свой адрес пророчество о царстве. Год назад, еще до назначения Вардана главнокомандующим на восток Империи, они оба, тогда состоявшие на службе у патрикия Сисиния, стратига фемы Анатолик, однажды были приглашены к нему на ужин, и, что самое странное, стратиг стал пировать наедине с гостями, выгнав всех слуг, а других приглашенных не было. Друзья исподтишка недоуменно переглядывались, но ели с аппетитом. Когда был выпит уже второй кувшин вина, Сисиний с торжественным видом поднялся с места и сказал:

– Вы, конечно, гадаете, что это я вас позвал. А вот, слушайте! Вчера возвращаюсь я в Аморий и заезжаю в трактир по дороге… А там недалеко от села этого живет мой знакомый монах, я его навещаю иногда… советуюсь, знаете, то-се… Мне говорили, он еще и пророчествует, и верно предсказывает, но сам-то я никогда не слышал, а тут… Стою на дворе, гляжу – мой черноризец идет. «О, – говорю, – приветствую, отче!» И что вы думаете? Он ничего не ответил, даже не кивнул, подошел и смотрит на меня так, смотрит… Мне прямо не по себе стало. «Ты чего, – говорю, – отче?» А он вдруг бух на колени! И шепчет: «Не прогневайся, господин, но выслушай меня, грешника! Хоть и стратиг ты, а императоров на службе у себя имеешь!» Я ему: «Ты что, отче?! За такие речи, сам знаешь…» А он: «Истинно, истинно говорю тебе! Михаил амориец и Фома хромой, что у тебя служат, корону носить будут!» – и руки к небу поднял… А потом поклонился и пошел. Совсем будто не в себе был, точно и впрямь Духом охвачен. Хорошо, разговора никто не слыхал… Так что, выходит, друзья мои, я сейчас пирую с будущими императорами! Ну, за судьбу!

Ошарашенные Михаил и Фома подняли кубки. Не шутка ли всё это?.. Но даже если и так, попировать они всегда не прочь! Ешь, пока дают, а там видно будет… Вино лилось рекой, и захмелевший стратиг, посмеиваясь, поднимал тосты «за будущих государей». Фома пил молча, улыбаясь и как будто не пьянея; Михаила, напротив, совершенно развезло, и он уже собрался запеть еврейскую песню – одну из тех, что ему частенько приходилось слышать в детстве в бедняцких кварталах Амория, – когда Сисиний пригласил в залу своих дочерей Агнию и Феклу и объявил их и своих сотрапезников женихами и невестами. Все четверо лишились дара речи. Фома сидел, как деревянный, с Михаила тотчас слетел весь хмель; оба растерянно взирали на нежданных невест. А девушки, то краснея, то бледнея, искоса взглядывали то на свалившихся на их головы женихов, то на отца, гадая, не шутка ли это не в меру развеселившегося родителя, который на днях рассуждал о том, как выдать дочерей замуж повыгоднее, а теперь задумал породниться с простыми стратиотами, – да еще один хромой, а другой косноязычный… Но Сисиний не шутил, и когда прошло первое удивление, Михаил, повнимательнее взглянув на предложенную ему в невесты Феклу, обнаружил, что она замечательно хороша собой, и поднявшись, торжественно заявил:

– Господин Сисиний! Думаю, сегодня Сам Бог говорит через тебя, а можно ли противиться Богу! – и они с Фомой согласились на внезапное предложение.

Тут же были позваны остальные домашние, и застолье превратилось в пир по поводу помолвки, затянувшись глубоко за полночь. Правда, невесты хранили гробовое молчание и никакой радости не выказали, но Сисиний всегда был в семье полновластным господином, все его трепетали, от супруги, теперь уже покойной, до слуг, и какое-либо непослушание представлялось немыслимым…

– Если черноризец и наврал, так это нас не касается, – тихо сказал Михаил Фоме, когда они уже под утро уходили от стратига. – Дурак или не дурак Сисиний, что поверил ему, но мы-то с тобой точно не в проигрыше!

– Угу, – пьяно улыбнулся Фома.

Однако не прошло и трех месяцев после того, как друзья стали зятьями стратига, и судьба обошлась с ними самым вероломным образом. Было перехвачено некое «мятежное» письмо Сисиния к низложенной императрице Ирине, и василевс лишил стратига всех имений и отправил в далекую ссылку. Потеряв сразу и тестя, и покровителя – Сисиний умер в изгнании спустя пять месяцев, – Михаил и Фома с супругами уже приготовились к бедности и скитаниям, но тут им опять повезло: они попались на глаза Вардану, который, затевая мятеж, собирал вокруг себя всех так или иначе обиженных императором. И вот, сейчас пророчество подтверждалось, хотя в несколько иной версии, не слишком благоприятной для Фомы. Зато Михаил сильно задумался…

Между тем, Вардан, вдоволь насмеявшись над «обезьяной в рясе», махнул рукой на предсказание. Мечта о пурпуре уже настолько завладела стратигом, что расстаться с ней было трудно, а пророчество монаха казалось совершенной нелепостью. «Ну, положим, представить льва на троне еще можно, – думал Вардан. – Но император шепелявый и полуграмотный… что за чушь! А я, дурак, еще считал этого враля Божиим человеком!»

На следующий день стратиг принялся собирать против императора Никифора большое войско – за ним пошли четыре восточные фемы, за исключением отказавшегося повиноваться Арменьяка, – и 19 июля начал восстание.


…Впоследствии Вардану не раз пришлось вспомнить пророчество «шельмы-черноризца». Когда мятежные войска подошли к Хрисополю, император послал к восставшим Иосифа, эконома столичного храма Святой Софии, и он, вступив от имени василевса в переговоры со стратигом, одновременно начал тайно уговаривать приближенных Турка сложить оружие, обещая прощение и всяческие милости. Шепелявый Михаил согласился сразу и убедил Льва последовать его примеру. Фома остался с Варданом, но после отхода значительной части войск провал восстания был очевиден. Мятежный стратиг отошел к Малагинам и вскоре, отчаявшись в успехе, покинул войско, постригся в монахи и удалился на остров Прот. Император в наказание лишил имений многих архонтов, поддержавших бунт, и оставил войско без жалования, зато не поскупился на награды тем, которые добровольно присоединились к нему до окончания мятежа: Лев получил должность начальника федератов и дворец Дагисфей к северо-западу от Ипподрома, а Михаил стал комитом шатра при стратиге Анатолика и владельцем небольшого дворца Кириан в районе Влахерн.

В Амории, главном городе Анатолика, Шепелявый приобрел особняк, и там в конце июня Фекла родила сына. Мальчика крестили на сороковой день, в праздник Рождества Богородицы, причем восприемником его от купели стал Лев, нарочно ради этого приехав в гости к другу. Михаил дал сыну имя Фео́фил – в память собственного отца, уже умершего.

Время шло, император Никифор, хотя постоянно опасался заговоров, всё же довольно прочно утвердился на престоле; казалось, ничто не предвещало смены власти, и слова монаха из Филомилия представлялись нелепой фантазией. Лев уже и думать о них забыл, тем более что не знал о той части пророчества Варсисия, которая касалась Вардана и сбылась спустя несколько месяцев после мятежа: несчастный Турк, несмотря на обещание василевса не карать его и позволить мирно жить в монастыре, был ослеплен по приказу Никифора. Михаил, однако, запомнил слова прорицателя. Тогда, знойным июньским вечером, стоя у подгнившего частокола, он успел рассмотреть монаха, прорекшего, как оказалось, ему царство: Варсисий отнюдь не походил на «шельму», и чем чаще Михаил размышлял о пророчестве, тем больше крепло в нем убеждение, что слова отшельника непременно сбудутся…

2. Брат и сестра

Глупцам отрадно хвастовство крикливое,

Но мудрому – молчанье и покой души.

(Георгий Писида)

8 сентября – в тот самый день, когда Вардан Турк решил сложить оружие и ночью тайно покинул мятежное войско, – Георгий, протоспафарий и член Синклита, сидел у себя дома за обеденным столом, отделанным слоновой костью, и с ожесточением расправлялся с внушительным куском жареной свинины, приправленной индийским перцем и корицей. Двое слуг стояли у него за спиной, готовые исполнить приказания господина, и время от времени многозначительно переглядывались: хозяин был явно не в духе. Георгий принадлежал к числу людей, которые никогда не могут почувствовать себя счастливыми: несмотря на то, что его жизнь была вполне благополучна и устроена, он постоянно находил поводы для гнева или зависти.

Он происходил из семьи обедневшего македонского землевладельца, который был вынужден продать большую часть своих поместий и жил, плохо сводя концы с концами; в довершение бедствий мать семейства умерла, оставив отца с двумя детьми на руках. Георгий был старше своей сестры Марфы на восемь лет и, когда ему пошел шестнадцатый год, с благословения отца отправился искать счастья в Царствующий Город. Константинополь поразил молодого провинциала: огромные площади и широкие центральные улицы, вымощенные мраморными плитами, где рядом с одетыми в шелка сановниками можно было встретить безобразных нищих в отрепьях; роскошные портики и высокие колонны; многочисленные статуи работы знаменитых античных мастеров, свезенные со всей Империи для украшения Нового Рима; поднимающиеся тут и там прекрасные храмы; величественные дворцы с золочеными крышами, облицованные мрамором и украшенные барельефами; особняки богачей, окруженные великолепными садами; шумные рынки, где можно было купить всё, что угодно, от простого ячменного хлеба до одежд из драгоценного шелка и багдадских узорчатых ковров; и, наконец, величественно плывший над Городом купол Святой Софии… Глядя на всё это великолепие, потрясенный юноша думал: «Надо обосноваться здесь во что бы то ни стало!» Теперь ему внушала тоску и ужас одна мысль о том, что в случае неудачи придется вернуться домой, к жизни среди виноградников и ячменных полей, в окружении земледельцев в вечно испачканной землей одежде, с грубыми манерами, часто неспособных связать двух фраз, поскольку их постоянным обществом были овцы, козы и собаки. Немало похождений и злоключений выпало на долю Георгия, однако юный честолюбец добился своего: умевший втираться в доверие к вышестоящим путем искусной лести и разных приемов, которым он Бог весть, у кого научился, экономный до скаредности и расчетливый, через семь лет он был женат на дочери богатого константинопольского купца, имел особняк рядом с форумом Феодосия, носил титул протоспафария и заседал в Синклите. Когда отец написал ему, что Марфу неплохо бы тоже устроить в столице, Георгий немедленно пригласил сестру к себе, собираясь выдать ее замуж так, чтобы этот брак мог упрочить его собственное положение при дворе.

Марфе в то время только что исполнилось пятнадцать. Ее нельзя было назвать красавицей, но было что-то запоминающееся в разрезе ее больших темных глаз и овале смугловатого лица, обрамленного темно-каштановыми волосами. Поселившись в доме брата, она жила почти затворницей, пряла лен, читала Псалтирь и по воскресеньям и праздникам, а иногда чаще ходила в церковь. Георгий обращался с сестрой со снисходительностью старшего, накопившего немалый жизненный опыт, воображая, как устроит ее брак, и как она потом будет до гроба ему благодарна за братскую любовь и заботу…

Но почтенного синклитика постигла неудача: пока он был выбирал подходящую партию для сестры, стараясь не прогадать, Марфа сама позаботилась о себе. Все началось со случайной встречи в воскресенье на выходе из Святой Софии. Народу было так много, что в толкотне Марфу оттеснили от ее служанок; она слегка растерялась и, отойдя в сторону, встала в простенке между дверьми из нартекса в храм, надеясь, что девушки отыщут ее, когда схлынет толпа. Но тут к ней, как назло, привязался оборванец, выклянчивая милостыню. Марфа дала ему обол, и он скрылся в толпе, однако вскоре появился в окружении десятка таких же попрошаек. Они окружили девушку, с жалобным нытьем протягивая к ней грязные руки, а один, видимо, чтобы вызвать побольше сочувствия, распахнул на груди лохмотья и показал ужасную незаживающую язву. Марфе стало дурно. Она беспомощно огляделась вокруг, уже готовая заплакать, и вдруг поймала взгляд выходившего из храма в нартекс высокого молодого человека. Она умоляюще посмотрела на него, а он, тут же оценив ее положение, быстро подошел, сунул в руку каждому попрошайке по мелкой монетке и строго сказал:

– А теперь брысь! И не сметь больше приставать к госпоже!

Оборванцы немедленно исчезли.

– Благодарю тебя, господин! – воскликнула Марфа. – А то я не знала, что и делать…

– Не стоит благодарности, госпожа, – молодой человек слегка поклонился, и девушка отметила, что у него густые вьющиеся волосы золотисто-русого оттенка, очень красивая осанка и изящные манеры.

«Придворный, наверное», – подумала она. А он несмело спросил:

– Но почему ты здесь одна, госпожа?

– Я не одна, я со служанками, но их унесло толпой, – улыбнулась девушка. – Я решила тут подождать, пока они разыщут меня… О, да вон они! Анфуса, Мира! – Марфа помахала им рукой.

Как только служанки подошли, молодой человек с улыбкой сказал:

– Вот вам ваша госпожа, в целости и сохранности! Не бросайте больше ее одну! – и, еще раз поклонившись Марфе, исчез в толпе.

По дороге домой девушка рассказала служанкам о своем «избавлении» от оравы нищих и вдруг всплеснула руками:

– А я ведь даже не спросила его имя! Как жаль! Не знаешь, за кого и молиться…

– Но можно ведь просто – «о благодеющих нам», госпожа, – сказала Анфуса.

– Ну, да, – кивнула Марфа. – А всё-таки с именем было бы лучше, – добавила она задумчиво.

Возможность узнать это имя неожиданно представилась всего неделю спустя, в Книжном портике, куда Марфа часто заходила после литургии, прежде чем отправиться домой. Своих денег на покупку книг у нее не было, а в доме брата книг почти не водилось, поэтому девушка подолгу задерживалась в портике, перелистывая рукописи. Особенно она любила смотреть книги с рисункам и орнаментами, вздыхая про себя: «Какая красота! Но мне такое никогда, верно, не купить, ужас, как дорого!..» И вот, осторожно перелистывая большую Псалтирь с миниатюрами, сделанными, впрочем, не слишком умелой рукой, Марфа вдруг услышала рядом голос, показавшийся ей знакомым. Повернув голову, она увидела того самого молодого человека: он что-то обсуждал с продавцом.

– Ах! – воскликнула она, быстро подойдя к нему. – Как хорошо, что я тебя встретила, господин!

Молодого человека звали Василий, он служил при дворе в чине кандидата. Они познакомились, разговорились, и встречи их в Книжном портике, как будто бы случайные, стали своего рода традицией.

– О, госпожа Марфа, какая неожиданность! – говорил он, входя под отделанные мрамором своды портика и видя девушку у прилавка.

– Вот так встреча, господин Василий! – чуть улыбалась она, и они церемонно раскланивались.

Правда, кое для кого из слуг не было секретом, что этими встречами молодые люди были обязаны вовсе не случаю, но никто из сопровождавших Марфу при ее выходах из дома или носивших ее письма к Василию, не донес Георгию о Марфином знакомстве: слуги понимали, что девушка вряд ли будет счастлива, если проведет всю жизнь в атмосфере, царившей в семействе протоспафария, а они успели полюбить ее, – не в последнюю очередь за то, что она, в отличие от их хозяина, никогда не обращалась с ними пренебрежительно и высокомерно. Наконец, через два месяца Василий сделал Марфе предложение, а еще через две недели она сообщила брату о своих намерениях. Георгий был в гневе – ведь он уже почти уладил дело с выдачей сестры замуж за одного патрикия, имевшего при дворе значительные связи и много друзей, – но отговорить сестру не смог. Девушка проявила неожиданную твердость.

– Знаешь, что? – сказала она брату. – Я не собираюсь служить тебе разменной монетой! И не хочу приносить себя в жертву твоему честолюбию! Ты устроил свою жизнь, как хотел, позволь и мне сделать то же!

– Ты… – Георгий задохнулся от возмущения. – Да как ты смеешь! Я тебя сюда пригласил, приютил, а ты!.. Как ты посмела так себя вести?! Это неприлично! Как ты вообще могла вступать в разговоры с незнакомым мужчиной? Это не пристало девушке из хорошей семьи! Так не выходят замуж приличные девицы! И этот Василий – где его только воспитывали?! Он должен был посвататься к тебе через твоих родителей, обратиться к отцу… а прежде всего ко мне! Разве не на моем попечении ты живешь? – протоспафарий всё более распалялся. – Вот погоди, я напишу отцу и расскажу ему, что ты учудила! Вот посмотрим, что он скажет!

Марфа рассмеялась:

– О, не беспокойся, папа уже всё сказал! – и с торжествующим видом она сунула брату в нос письмо отца, который давал родительское благословение на ее брак с Василием.

Оставив сестру в родном доме еще ребенком, Георгий совсем не знал ее характера. А Марфа, хоть и вела себя как можно тише, скромнее и незаметнее, очень быстро оценила обстановку в доме брата и поняла, что Георгий готовит ей, подыскивая жениха, ту же участь, что и собственной жене – довольно красивой, но бесцветной женщине, голоса которой почти не было слышно в доме и в чью голову даже не приходила мысль подвергнуть критике те или иные взгляды, устремления и привычки супруга. Но в сердце Марфы жила неосознанная тяга к чему-то большему, чем роль молчаливой и всегда покорной жены, которая нянчит детей, занимается домашним хозяйством, по воскресеньям ходит в церковь в пышных нарядах, а вечера проводит за прялкой. Василий открыл ей другой мир, в котором были книги с творениями святых отцов и произведениями древних поэтов, беседы о прочитанном… И этот мир осеняла живая вера в Бога, которую сохранила в душе Марфа, но давно утратил ее брат.

Сыграв свадьбу, молодые стали жить во Влахернском районе Города в доме Василия, перевезя туда и престарелого отца Марфы, который умер четыре года спустя. Георгий долго гневался на сестру за неудачный, на его взгляд, брак: придворный невысокого чина, Василий не имел большого состояния, а при его тихом и скромном нраве ожидать, что он постарается сделать карьеру, не приходилось. Самым милым местом для Василия был семейный очаг, а на придворные дрязги он смотрел с плохо скрываемым отвращением. При встречах брат не прочь был укорить сестру за «бестолкового» мужа, а та неизменно отвечала ему какой-нибудь колкостью, вызывая у него еще больший гнев. «Вот увалень! – думал Георгий о Василии. – Так всю жизнь и проходит ведь в кандидатах… Хорошо еще, не сорит деньгами, а то бы Марфа с ним по миру пошла! Но это у них пока нет детей, а когда они заведут хотя бы двоих?.. Ну, сестрица, ну и бестолочь!..»

Но внезапно всё изменилось. В течение года умерли родители Василия, оставив ему небольшое состояние, а еще через год скончался его дядя по отцу, богатый фракийский землевладелец; не имея детей, он завещал свои поместья племянникам, и треть земель досталась Василию. Не успел еще наследник сообразить, что ему делать со свалившимися на его голову имениями, как умер его дядя по матери, известный константинопольский аргиропрат, также бездетный вдовец, и почти всё его состояние отошло к Василию: помимо внушительных сумм, исчислявшихся в литрах золота, молодому кандидату достался целый сундук ювелирных украшений и драгоценностей, не выкупленных заложившими их некогда владельцами. Так вчерашние скромные супруги внезапно превратились в одних из самых богатых людей в Константинополе, не употребив для этого ни усилий, ни ухищрений, не лести, ни подкупа, не участвуя в дворцовых интригах и не заводя «выгодных друзей». Уже одно это выводило из себя брата женщины, которую он еще недавно укорял за брак, обрекший ее на «полунищее» состояние.

Но дальше поводов для зависти у Георгия только прибавлялось. Вскоре Василий и Марфа поселились в просторном двухэтажном особняке в центре столицы, вблизи форума Константина. Марфа вдруг проявила таившиеся в глубине души способности, и дом их был отделан с замечательным вкусом и великолепием. Приходя к сестре в гости, Георгий умирал от зависти: он сознавал, что, даже отделав собственный дом убранством по той же цене, он всё равно не смог бы добиться такой исключительной красоты, отпечаток которой лежал на всем, к чему прикасались проворные руки Марфы. Сестра теперь ходила в дорогих шелках и изящных украшениях, выходя на улицу в окружении свиты из рабынь и слуг, но при этом сохранила внутреннюю простоту бедной провинциалки. Жизнь с супругом сказалась на ней благотворно совсем не в том направлении, о котором мечталось Георгию: Василий был хорошо образован и любил читать, а с тех пор как нежданно разбогател, стал тратить значительные деньги на пополнение домашней библиотеки. Марфа тоже пристрастилась к чтению, и часто по вечерам после ужина супруги с увлечением обсуждали какую-нибудь трагедию Еврипида или размышляли над тем или иным святоотеческим писанием…

Время шло, и зависть к сестре в Георгии опять сменилась гневом. Во-первых, Василий даже и не подумал потратиться на то, чтобы купить себе какой-нибудь более высокий титул и приобрести влияние в известных кругах. Он так и остался при своем кандидатстве и по-прежнему избегал погружаться в придворную жизнь, – а значит, Георгий никак не мог использовать в своих целях внезапное обогащение сестры. Во-вторых, несмотря на двенадцать лет совместной жизни, у Василия и Марфы до сих пор не было детей, тогда как у Георгия родились уже три сына и дочь. Он не верил, что Марфа, его родная кровь, может быть бесплодной, а потому валил вину на ее мужа: «Вышла, тоже мне, за какого-то!..» Впрочем, под видом беспокойства о счастье сестры, Георгия куда больше беспокоила участь ее имущества: «Этак они еще поживут немного без детей, да и начнут жертвовать все на богадельни и на прокорм этих бездельников-монахов!..»

А Марфа с мужем по вечерам всё чаще грустили в своем красивом доме, хотя почти никогда не говорили о своем горе и ни в чем не обвиняли друг друга. Настойки и порошки, которые врач выписывал Марфе, ничем не помогли, и в конце концов она перестала их пить. Оставалось только молиться о даровании ребенка и в минуты уныния перечитывать библейские истории и жития, где говорилось о чудесном рождении дитяти у бесплодных родителей…

Георгий не очень-то верил в чудеса, а вот поворчать очень любил, особенно на сестру, что не преминул сделать и сегодня. После праздничного богослужения в честь Рождества Богородицы и Крестного хода из Святой Софии в Халкопратийский храм, протоспафарий, проводив императора во дворец, возвращался домой и под арками Милия встретил сестру, шедшую из церкви. Марфа, как всегда, изящно одетая, в темно-зеленой тунике и мафории более светлого оттенка, шла в сопровождении служанок, не глядя по сторонам, и если бы брат не подошел к ней, она бы его не заметила. Они поздоровались, и Георгий сказал:

– Ну, что, богомолка, все молишься?

– Да… Что же еще делать в храме? – Марфа поглядела на него слегка насмешливо.

Она знала, что брат, бывая в церкви, частенько был занят не молитвой, а обменивался новостями и обсуждал дела с друзьями и знакомыми. Георгий не замедлил с ответным ударом:

– А толку-то от твоих молитв? Нет, чтоб детей побольше вымолить!

Протоспафарий не отличался тактичностью и с завидным постоянством при встречах с сестрой заводил речь об одном и том же, как будто больше им не о чем было говорить… Впрочем, тем для бесед у них действительно давно не находилось. Георгий, поселившись в столице, заботился о деньгах и карьере, но не о собственном образовании, уверенный, что за деньги можно купить расположение и умных людей, а самый великий философ без денег будет вынужден ютиться по тесным квартиркам и зарабатывать на жизнь уроками. Поэтому он так и остался при знаниях, полученных в начальной школе, и часто даже не понимал шуток своей уже весьма начитанной сестры, за что тоже сердился на нее, а еще больше на Василия как виновника этого: «излишнее образование», по мнению Георгия, женщине могло только повредить. Марфа, со своей стороны, смотрела на брата со снисходительной жалостью, и его выпады уже давно не задевали ее. Но сегодня она была в унынии и потому ответила слегка раздраженно:

– Можно подумать, молитвы нужны, только чтобы выпрашивать земное благопо лучие!

– А что ж, – усмехнулся Георгий, – об одном спасении души, что ли, прикажешь заботиться? Вот сейчас, да, всё побросать, всё имущество разбазарить попрошайкам и жуликам в рясах, а самим жить в темном углу и душу спасать!.. Это, знаешь ли, там… для монахов! А мы с тобой люди мирские, как ни поверни, и должны думать…

– Вот и думай – сам за себя! А меня оставь в покое! – поморщилась Марфа. – Всё, что ты можешь мне сказать, я уже слышала не раз, и память у меня пока, слава Богу, хорошая, так что не стоит повторяться! До встречи!

Она повернулась и пошла прочь быстрым шагом, служанки едва поспевали за ней. «Эк побежала!» – неодобрительно подумал Георгий: по его представлениям, для знатной женщины так быстро ходить было неприлично.

И вот теперь, заедая свинину фригийской капустой, Георгий, вспоминая «дерзость» сестры, просто разрывался от гнева. Разве он не желает ей добра?! И разве он безбожник какой-нибудь? Но нельзя же, дьявол побери, впадать в такой… аскетизм!.. Всему есть мера… Правда, конечно, с его стороны было ошибкой год назад намекнуть Марфе, что ради продолжения рода не грех бы ей на время завести любовника. Сестра тогда так рассердилась на него, что несколько месяцев при встрече не здоровалась и даже, завидев брата, переходила на другую сторону улицы… Но разве есть толк во всех этих ее молитвах и хождении по городским святыням? Если до сих пор не помогло, так уж, верно, и не поможет… Еще, чего доброго, эти монахи, с которыми она якшается, убедят ее принять постриг – дескать, «не благословляет Господь детьми, и в этом указание…» Но ведь и лекарства тоже не помогают… Тьфу, проклятье! Проклятье!..


…Придя домой и едва прикоснувшись к поданному обеду, Марфа сидела на террасе, погрузившись в невеселые думы. Наконец, она позвала служанку и велела принести Евангелие, которая любила открывать наугад и читать, когда у нее было скорбно или уныло на душе. Раскрыв книгу, она прочла: «И жена некая, будучи в точении крови двенадцать лет, и много пострадав от многих врачей, и расточив всё свое, и не получив никакой пользы, но придя еще в худшее положение, услышав об Иисусе, подойдя в народе сзади, прикоснулась к ризам Его; ибо говорила: если прикоснусь ризам Его, спасена буду. И тотчас иссяк источник крови ее, и она уразумела телом, что исцелилась от язвы…»

«Христа окружало множество народа, – подумала Марфа, – а исцелилась только одна эта женщина! Потому что она верила… А мы? Что у нас за вера! Постоим на службе, помолимся утром и вечером, ну, пожертвуем что-нибудь бедным… А так – все время в суете, о Боге не помним… А ведем себя так, как будто Бог нам еще и должен что-то – как же, мы ведь потратили драгоценное время на несколько молитв или службу выстояли! Того и гляди начнем требовать у Него: “Отдай мне, что должен!” Наверное, потому и не получаем просимого…» Слезы навернулись у нее на глаза.

– Господи! – прошептала она, – неужели мы так и умрем бездетными?..

3. «Велика вера твоя»

…твое имя. Хорошо, что оно так странно, так однотонно, музыкально, как свист стрелы или шум морской раковины; что бы я стал делать, называйся ты одним из тех благозвучных, но нестерпимо привычных имен, которые чужды Прекрасной Неизвестности?

(А. Грин, «Алые паруса»)

Марфа поднялась, приказала подать носилки и отправилась во Влахерны, по дороге предаваясь мрачным мыслям. Ее брат, с тех пор как покинул родительский дом и перебрался в столицу, постоянно варился в котле придворных интриг и сплетен, стараясь отхватить все новые куски от пирога жизненных благ, к вопросам веры был равнодушен, святоотеческих книг не читал и вообще не читал почти ничего, кроме хозяйственных счетов; его настоящей религией было следование взглядам власть имущих. Марфа любила богослужения – Георгий на них зевал; она много благотворила нищим и бедным – он называл их не иначе как «тунеядцами» и гнал от порога; она часто жертвовала деньги на монастыри и храмы, особенно в Студийскую обитель, – Георгий считал это пустой расточительностью… Хотя брат и ворчал на сестру, что ей следовало бы вымолить «побольше детей», на самом деле он не особо верил в силу молитв, а Евангелие, пусть и лежало у него в доме на почетном месте под иконами, открывалось крайне редко. Но Марфа совсем не так относилась к вере: она подолгу молилась, много читала Писание и святых отцов – всё это было пищей для души, без которой она не могла жить. К укором брата она давно привыкла и не воспринимала их всерьез, но очередная стычка внезапно привела ее почти в отчаяние: конечно, она не подвизалась так, как те монахи или благочестивые миряне, истории о которых можно было прочесть в «Луге духовном», но всё же она старалась исполнять заповеди, каялась в их нарушениях, молилась. «И получается, всё это для того, чтобы Георгий смеялся надо мной и укорял за “чрезмерное благочестие”! – подумалось ей, когда она входила во Влахернский храм Святой Раки. – Нет, я не хочу, чтобы он смеялся над нами, над моей верой! Не хочу, не хочу!.. Господи, помоги нам!»

Марфа подошла к раке с ризой Богоматери и стала молиться о даровании ей ребенка.

– Матерь Божия! – шептала она. – Умилосердись над нами! Я знаю, что для христиан не обязательно продолжение рода, но всё-таки раз я замужем… Почему у нас с Василем нет детей? И еще брат смеется над нами, думает, что молитвы это все пустое… Ты Сама всё знаешь и видишь! Умоли Сына Твоего даровать нам чадо! Мы грешные, недостойны милости и ничем воздать Тебе не сможем… Но если… если наш ребенок, когда вырастет, решит посвятить себя Богу, мы не будем противиться этому! Услышь молитву мою, Владычица! Ты всё можешь!..

Она молилась, стоя на коленях на прохладных мраморных плитах, и вдруг странное чувство охватило ее. Ей представилось, будто драгоценная рака словно бы исчезла, и какое-то бесконечное пространство открылось перед ней, и оттуда, из этого пространства, пришли и прозвучали в сердце слова: «О, женщина, велика вера твоя! Да будет тебе, как ты хочешь!» – и тут же всё как бы закрылось, и она ощутила себя по-прежнему стоящей на полу перед ракой. Марфа поклонилась до земли и поднялась, охваченная радостью и страхом, – в душе родилась непоколебимая уверенность, что молитва услышана.

Дома она ничего не сказала мужу, хотя он, чувствуя ее внутреннее ликование, несколько раз посмотрел на нее вопросительно… Но через два месяца, прохладным осенним вечером, когда они вместе вышли в сад поглядеть на звездное небо, Марфа, с легкой краской на щеках, сказала Василию: «Знаешь, кажется… у нас будет ребеночек!» – и тогда уже рассказала, как молилась Богородице и как Она услышала ее.

Долгожданное чадо родилось 11 июля следующего года. Радости супругов не было предела, так же как и удивлению родственников и врача. Когда новорожденная завопила, широко раскрыв большие синие глаза, Марфа, лежавшая на постели, слабо улыбнулась мужу и сказала:

– Ну, вот, слава Богу! Дождались…

– Как мы назовем ее? – спросил Василий. – Глаза-то какие…

Марфе хотелось чего-то необычного. Пока она перебирала в уме разные имена, Василий взял со столика Псалтирь, открыл наугад и прочел: «Престол Твой, Боже, в век века: жезл правости – жезл царствия Твоего. Возлюбил Ты правду и возненавидел беззаконие: сего ради помазал Тебя, Боже, Бог Твой елеем радости больше причастников Твоих. Смирна, и стакти, и кассия от риз Твоих…»

– Кассия! – сказала Марфа. – А помнишь, так звали одну из дочерей Иова, которые родились у него после испытания?

– Да, точно! И красивее их «не было в поднебесной», – Василий улыбулся. – Ну что, назовем Кассией?

– Да, давай! Красивое имя!

В честь крещения дочери они устроили пир, на который пригласили родственников и знакомых, и жизнь в особняке вблизи форума Константина потекла безоблачно и так счастливо, что можно было только позавидовать супругам, словно помолодевшим лет на десять после того, как дом их наполнился звуками голоса маленькой Кассии.

Однако и теперь Георгий нашел повод для постоянного недовольства сестрой: ему не нравилось, что она «якшается с монахами». Но особенно беспокоило протоспафария не само близкое знакомство Марфы с людьми в черном, а то, что эти монахи были «смутьянами», – любое противление высшей власти, церковной или светской, а тем более той и другой вместе, было для Георгия опаснейшим безумием. Главой этих «бунтарей» был человек, с которым Марфа состояла в переписке и у которого окормлялась духовно, – Феодор, бывший настоятель Саккудиона, а теперь игумен Студийский.

Знакомство Марфы со «смутьянами» произошло во время церковного разделения из-за второго брака императора Константина. Василий, обязанный каждый день участвовать в дворцовых церемониях и общавшийся с придворными, знал почти все подробности истории с новой женитьбой василевса и последующей смутой. Василий с Марфой относились к происходившему во дворце резко отрицательно; Марфа в очередной раз поругалась с братом, который, как всегда, целиком и полностью поддерживал императора и поносил монахов, которые протестовали против насильственного пострижения первой супруги василевса, осуждали его второй брак с любовницей, называя его «прелюбодейным», и из-за этого прекратили церковное общение с патриархом Тарасием и с императором. Узнав, где был заключен Феодор, Марфа послала ему дары и краткое письмо: она восхищалась его стойкостью и просила молитв о себе и о муже. Василий возмущался поведением патриарха:

– Он и сам побоялся обличить императора, и за своих собратий не вступился, когда с ними расправились! А ведь они защищают евангельские заповеди! Что же тогда защищает патриарх? Собственную шкуру?!

– Но ведь государь, говорят, пригрозил святейшему возобновить иконоборчество, – сказала Марфа.

– Ерунда! – Василий раздраженно махнул рукой. – Это всё слухи, ничего достоверного не известно, а то бы при дворе заговорили бы о таком… Но даже если и так – что, сразу пугаться, сразу на попятный? Не думаю, что государь мог осуществить такую угрозу. Если он и сказал такое, то просто в запальчивости… И если патриарх так поспешил этому поверить, то потому, что хотел поверить!

Когда через год после свержения императора Константина и восстановления церковного мира, Феодор и Платон с братией получили для жительства Студийский монастырь, Василий и Марфа были счастливы увидеться с исповедниками, чтобы попросить у них благословения и молитв, и после никогда не оставляли студитов пожертвованиями. Между тем, Георгий, когда заходила речь о церковных делах, не упускал случая, чтобы не заметить сестре несколько злобно:

– А я вот говорю, что наплачемся мы еще с твоим любимчиком, ох, наплачемся! Помяни мое слово!


…Темноглазый мальчик сидел на мягком персидском ковре, подогнув под себя ногу, и на стоявшей перед ним низкой скамеечке пытался воздвигнуть сооружение из деревянных кубиков и брусочков. Время от времени постройка, из-за какого-нибудь криво положенного брусочка, падала и рассыпалась, но строитель, с тем же сосредоточенным видом, начинал всё заново. Когда дворец рухнул в четвертый раз, мальчик нахмурился и закусил губу. Видно было, что ему хотелось разбросать кубики, однако он снова поставил четыре самых больших по углам будущего здания и возобновил строительство.

– Видите, госпожа, какой упорный!

– Да, характер!

Фекла и нянька наблюдали за Феофилом, которому недавно исполнилось полтора года.

Сын был единственным утешением и радостью для Феклы, которая, при всем своем почтении к отцу, никак не могла одобрить его выходки, в результате которой она стала супругой шепелявого Михаила. Между любителем лошадей и знатоком мулов, никогда не бравшим в руки книг, и хрупкой девушкой, зачитывавшейся проповедями Григория Богослова, действительно, не было почти ничего общего. Михаил поначалу повел себя с женой достаточно развязно, но, к своему смущению, натолкнулся на презрительную холодность: «красотка» проявила послушание отцу, вступив в брак, но пылких чувств к супругу выказывать не собиралась. Впрочем, после рождения сына ее отношение к мужу стало более теплым, но особенной симпатией к Михаилу она так и не прониклась. От природы утонченную, ее чаще не смешили, а раздражали его грубоватые шутки и страсть театрально «представляться»; его, в свою очередь, раздражала любовь жены к чтению, и он частенько посмеивался над ней, советуя «побольше глядеть не в книгу, а в зеркало, как все нормальные бабы». За два года они так и не нашли общего языка, и даже ночное «красноречие» мужа не действовало на Феклу, в результате чего он поостыл и махнул на жену рукой, сочтя про себя, что супружеская жизнь не задалась, а «все бабы дурны и злонравны». А она, просыпаясь по ночам, иной раз долго лежала с открытыми глазами и пыталась представить, как могла бы сложиться ее судьба, выйди она замуж иначе, но у нее плохо получалось. Все известные ей замужние женщины, были ли их мужья благородного происхождения или нет, жили примерно одинаково: дом, дети, походы в церковь и в баню, обмен сплетнями и обсуждения новых назначений мужей или собственных нарядов и украшений… У Феклы не было таких подруг, с которыми она могла бы обсудить прочитанную книгу или поделиться восторгом по поводу красоты солнечного заката, – не то, чтобы она боялась показаться смешной, но она чувствовала, что не встретит того отклика, какого желала ее душа. Да у нее и вовсе не было настоящих подруг: женское общество Амория не блистало изысканностью, а Фекла, с ее внешностью, которой чтение и раздумья придали еще больше изящества, с ее природной грацией и умом, выглядела среди местных матрон весьма чужеродно. Она внутренне тосковала, хотя смирялась: «Что ж, видно, воля Божия, и надо терпеть!» Но если б не сын, жизнь ее была бы совсем безотрадной.

«Что-то из него вырастет? – думала Фекла, глядя на Феофила, собиравшего рассыпавшиеся кубики. – Только бы не подобие отца!.. Надо непременно нанять ему лучших учителей, и как можно раньше!» Мальчик, между тем, водрузил деревянный конус на вершину своего дворца и торжествующе посмотрел на мать.

– Молодец ты у меня! – Фекла поцеловала сына.

Шелковая завеса на дверях раздвинулась, и в комнату вошел Михаил.

– В игрушечки играете? – сказал он. – А на свете кое-что происходит…

– Что-то случилось? – с беспокойством спросила Фекла.

– Патриарх позавчера помер, сегодня новость из столицы привезли!

– Ах! – Фекла перекрестилась на висевшую в углу икону Богоматери. – Вечная память!.. И кто теперь будет вместо него?

– Да уж, верно, тот, кого захочет император! Впрочем, пока ничего не известно. Гонец говорит: августейший расстроен. Кажется, не видит подходящего человека…

В комнате воцарилось молчание. Маленький Феофил перевел взгляд с матери на отца, затем на няньку и снова на мать. Он не понимал, что произошло, но, казалось, тоже проникся чувством, которое в этот момент охватило взрослых: смерть патриарха Тарасия, в течение двадцати одного года управлявшего Константинопольской Церковью, стала неким порогом – и что стояло за ним?..

4. Идеальный ставленник

Первое достоинство человека – знать то, что хорошо; второе – действовать, как должно. Настоящее время требует и того, и другого – и притом готовности к действию.

(Дексипп)

Патриарх Тарасий умер 18 февраля, в третий год царствования императора Никифора. Через две недели после того, как новопреставленного святителя с честью похоронили в храме Святых Апостолов, прохладным мартовским вечером в игуменских покоях Студийского монастыря за столом, на котором стоял медный светильник и лежали несколько исписанных листов пергамента, сидел старец-монах с морщинистым лицом, сложив на коленях слегка опухшие руки. Его небольшие темные глаза следили за другим монахом, лет сорока пяти, высоким и худым, с изжелта-бледным лицом и седеющими темными волосами, который молча ходил из одного угла в другой с озабоченным видом. Наконец, он остановился посреди кельи и устремил на старца пронзительный взгляд.

– Я не знаю, отче, что отвечать государю, – сказал он. – Сейчас нужен патриарх с железным характером, способный противиться вмешательству власти в церковные дела. Безусловно, из монахов, высокий по жизни, образованный, ревнитель канонов… Но где теперь найти такого? К тому же он должен быть избранником клира и монашества, а не просто ставленником императора…

– Но государь ведь с тем и разослал письма, чтобы выяснить, кого народ хочет видеть патриархом, – тихо проговорил старец.

– Да, но… может, это просто уловка? Спросить для вида мнение народа, а потом поступить по-своему…

– Зачем тогда рассылать письма? Он просто устроил бы совещание и предложил на одобрение своего ставленника, как покойная августа. Ведь и такое избрание легко представить всенародным.

– Пожалуй, ты прав… Но за кого подать голос? Я что-то не вижу никого действительно достойного… Этот хороший монах, но не умеет руководить; тот знает толк в управлении, но несведущ в канонах; а иной вроде всем хорош – но возникни какая-нибудь ересь, не сумеет отстоять православие… Нет пригодного к такому служению, «нет ни одного»! Печаль, печаль, отец Платон!

– Что ж, Феодор, ты ведь можешь просто написать государю, каким тебе видится идеальный ставленник, не предлагая никого определенно.

– Отче, ты читаешь мои мысли! Это единственное, что пришло мне в голову, – написать о качествах ставленника и о том, как должно проходить избрание, не указывая ни на кого лично. Я тут уже набросал письмо…

Феодор взял со стола два листа и протянул Платону. Тот, слегка щурясь, стал читать, время от времени кивая головой в знак одобрения. Дочитав до конца, он отложил письмо и сказал:

– Да, всё так… Пожалуй, и исправлять нечего.

– Значит, подписываем, отче?

– Подписывай и посылай от себя, а я отвечу государю отдельно.

– Разве у тебя на уме кто-то определенный?

– Да, – Платон чуть улыбнулся.

– И кто он?

– Позволь пока умолчать об этом.

– Гм!..

Феодор пристально поглядел на дядю. Платон сидел, прикрыв глаза, и по его лицу – спокойному и немного строгому лицу аскета – невозможно было прочесть его мысли; только присмотревшись, можно было по собравшимся в уголках глаз морщинкам догадаться, что внутренне старец продолжал улыбаться. Феодор опять заходил по келье.

– Всё равно, если император и впрямь желает, чтобы в патриархи был поставлен тот, кого захочет народ, вряд ли это возможно. Все назовут разных лиц, единства мнений не будет, и государь поступит по-своему…

– Не беспокойся, – старец поднял глаза на племянника. – Посылай свое письмо… А о единстве мнений я позабочусь.

Феодор, как вкопанный, остановился перед Платоном; в его уме промелькнуло ужасное подозрение.

– Уж не собираешься ли ты… – начал он и замолк.

Улыбающиеся глаза дяди превратили подозрение в уверенность. Феодор хотел что-то сказать, но Платон остановил его знаком руки.

– Отец игумен, – сказал он, – вот уже много лет я тебя слушаюсь, как отца, но ты постоянно называешь истинным отцом себя и братий мое смирение. Так послушай теперь меня и не противоречь. Ты сейчас описал идеального ставленника, не мешай же мне подать свой голос за того, кто, по моему мнению, этому образу соответствует. Понятно, что мы не избежим укоров, найдутся те, кто припишет нам грязные побуждения… Но против своей совести я идти не могу и постараюсь сделать всё, чтобы это избрание состоялось.

Феодор стоял перед дядей с таким же обреченным видом, как двенадцать лет назад, когда он, по воле заболевшего Платона и уступая просьбам братии, вынужден был согласиться на игуменство в монастыре.

– Что ж, – прошептал он, – да будет воля Божия!..

Платон поднялся со стула и сказал Феодору:

– Отче, повели выдать мне новое перо и побольше листов. Мне, видимо, придется много писать. И императору, и другим… Вчера я получил два письма, от игумена Стефана и от Халкидонского владыки.

– Чего они хотят?

– Они тоже получили запрос государя и спрашивают совета, за кого подать голос.

Феодор тяжело вздохнул.

– Хорошо, – сказал он, – тебе принесут всё, что нужно…

Он хотел что-то добавить, но махнул рукой и промолчал.

– Не горюй, отче, – ласково сказал Платон, глядя на смущенного племянника. – Может, мое начинание не будет успешным, но попытаться нам ничто не мешает. А там уж как Бог даст…

Когда Платон вышел из кельи, Феодор подошел к столу и, опершись на него рукой, некоторое время, не мигая, смотрел на огонь светильника.

– Отче, отче! – прошептал он, покачав головой. – Я не могу помешать тебе, но… принять вместо одного монастыря целую Церковь?! Нет, к этому я не готов!..

Он снова перечитал свой ответ императору, постоял еще немного и, наконец, решительно обмакнул перо в чернила и подписал: «Смиренный Феодор, игумен Студийский».


…На следующий день после обеда императору принесли письмо из Студия. «Наконец-то! Долго же они тянули с ответом!» – подумал василевс, нетерпеливым жестом развернул письмо и стал читать.

Игумен Феодор писал, что Бог привел Никифора на царство, «дабы не только мирское управление, находившееся в худом состоянии, было устроено хорошо, но и церковное управление, если в нем будет какой недостаток, было исправлено», что для первого император сделал уже много, и «остается теперь и другой части испытать подобное внимание и заботливость» – через избрание достойного патриарха. Студит не решался подать голос ни за кого, не видя такого, кто блистал бы среди прочих, «как солнце между звездами», – и потому осмеливался лишь дать совет о том, как богоугодно провести избрание нового предстоятеля: «Чтобы, делая выбор, из епископов, из игуменов, из столпников, из затворников, потом из клира и из самих сановников взяли тех, которые преимуществуют пред прочими умом, благоразумием и жизнью. Пусть же сойдут и столпники, пусть выйдут и затворники, потому что ищется полезное для всех, чтобы ты обсудил и вместе с ними избрал достойнейшего», – и тогда император будет блажен, и царство его утвердится, ибо «Бог даровал христианам эти два дара – священство и царское достоинство: ими врачуется, ими украшается земное, как на небе. Поэтому если одно из них будет недостойно, то и всё вместе с тем необходимо подвергается опасности».

– Столпники! Затворники!.. – пробормотал император. – Что могут понимать эти анахореты в церковном управлении? Довольно мнения епископов и игуменов… Впрочем, что-то святые отцы с ответами не торопятся… За столько времени всего с десяток писем, и в каждом – о новом лице! Этак, собравшись, они будут полдня спорить и ни на ком не сойдутся!.. Ладно, подождем всё же ответов от остальных…

5. Два Никифора

– Но государство – собственность царей!

– Прекрасно б ты один пустыней правил!

(Софокл)

15 марта, в Крестопоклонную Неделю, Василий вернулся домой взволнованный. Марфа укладывала спать дочь, и когда отец вошел в детскую, Кассия заулыбалась и протянула к нему ручки.

– Папа!

Василий взял девочку на руки и осторожно покачал.

– Какие новости? – спросила Марфа.

– Неожиданные! Государь гневался, что епископы и игумены, которым он писал по поводу ставленника в патриархи, не спешат отвечать, а теперь стали приходить ответы, и он гневается еще больше.

– Почему?

– Большинство подает голос за Студийского игумена!

– Но ведь это же чудесно! – радостно воскликнула Марфа.

– Чудесно-то чудесно… Конечно, о таком можно только мечтать! Но вряд ли государь согласится: патриарх с независимым характером, умеющий отстаивать свои убеждения… Император ведь любит, чтобы всё было по-его!

– Но если большинство за Феодора…

– Так что ж, разве императорам впервой навязывать Церкви свою волю? – с горечью сказал Василий. – Впрочем, государь, говорят, намерен соблюсти вид законности – воспользуется тем, что за Феодора голос подали не все… Хочет представить собору своего ставленника.

– И кто это будет?

– Пока неизвестно. По крайней мере, я не слышал, чтобы называли имя… Но говорят, кто-то из мирян.

Вскоре в столицу стали съезжаться епископы и игумены для избрания нового патриарха. В цветоносный понедельник император, созвав в Магнавре епископов, клир и синклитиков, произнес перед ними такую речь:

– Святейшие наши владыки, честные отцы и многочтимые граждане! Вам, без сомнения, известно, что я обращался к священным иерархам и настоятелям святых обителей с вопросом о том, кого они желали бы видеть своим новым предстоятелем, а нашим духовным первопастырем и отцом. К сожалению, ознакомившись с полученными ответами, я не нашел единства мнений, столь любезного для мира церковного: одни предлагали одного, другие другого; наконец, кое-кто – не буду называть имен, щадя немощь человеческую, – не постеснялся предложить самого себя. Поэтому я решился вынести на ваш суд, о боголюбезное собрание, свое собственное предложение. Многим из вас, думаю, небезызвестен почтенный Никифор, муж в высшей степени разумный, благочестивый, знакомый не понаслышке с книжной премудростью, сведущий в богословии и православный. Некогда он был асикритом, но с юности его тянуло к высшему жительству, и ныне он обитает в уединении монастырском. Хотя он еще не принял святой схимы, однако, житием своим – скажу без преувеличения – оставил позади многих схимников. Полагаю, он вполне достоин наречься «мужем желаний» для нашей овдовевшей Церкви.

Предложение императора не было полной неожиданностью для собравшихся. Кое-кто из синклитиков уже знал, кого прочит в патриархи государь, а многие епископы и клирики слышали, что василевс не одобрил ни одного из предложенных ими в ставленники лиц. Кандидат, названный императором, возражений у большинства не вызывал. Никифор происходил от славных и благочестивых родителей – отец его Феодор при императоре Константине Исаврийце служил нотарием при дворе, но был отправлен за иконопочитание в ссылку, где и умер; за ним в изгнание последовала и его супруга Евдокия, после смерти мужа она с сыном вернулась в столицу, где Никифор получил блестящее образование и был взят на службу при дворе. После единоличного воцарения Ирины Никифор удалился от придворной службы – из желания более совершенного жительства и, как поговаривали некоторые, потому, что не очень одобрял совершенный императрицей переворот, – и основал монастырь на одной из пустынных гор на берегу фракийского Босфора. Там он подвизался, изучал Священное Писание и творения отцов, но не бросал светские науки и пострига пока не принимал, хотя жил почти по-монашески. Император Никифор после воцарения вспомнил о бывшем асикрите, предложив ему занять должность попечителя при самом большом в столице приюте для бедных, и Никифор прекрасно справился с порученным делом. Этого-то человека император и хотел видеть на патриаршем престоле, и никто не мог упрекнуть его в том, что он избрал недостойного. Нарекание могла вызвать только принадлежность Никифора к мирскому сословию, но, хотя существовали каноны, запрещавшие подобное поставление, ради церковной пользы можно было сделать исключение, – спорить с императором представлялось делом бесполезным и даже небезопасным для мира Церкви.

И вот после недолгого молчания и перешептываний раздался голос епископа Лерского:

– Мы согласны, государь, с твоим предложением. Воистину, мы не найдем более подходящего избранника! Достоин!

– Достоин! Достоин! – раздались и другие голоса.

Император погладил бороду, чтобы скрыть усмешку: Лерский епископ был одним из тех иерархов, которые в ответ на запрос о ставленнике написали, что примут того, кого сочтет нужным предложить государь, «сердце коего в руке Божией»… Но что же несостоявшийся патриарх? Император быстро нашел глазами высокую фигуру Студийского игумена: Феодор стоял недалеко, у одной из колонн из зеленого фессалийского мрамора. Никифор смотрел внимательно: худое желтоватое лицо игумена было спокойным; Феодор глядел в пол, но, словно почувствовав, что на него смотрят, поднял глаза, и император не увидел в них досады – скорее, взгляд Студита выражал облегчение. Зато этого нельзя было сказать о стоявшем рядом с ним Платоне. Самообладание в этот момент явно изменило старцу: брови его были насуплены, лицо помрачнело. «Ничего! – подумал василевс. – Перебьетесь! Я не глупец, чтобы пускать Феодора на кафедру!»

Спустя два дня Никифор приехал в Константинополь и предстал перед императором.

– Господин Никифор, – сказал ему василевс в присутствии сановников, епископов и придворных клириков, – по моему совету священство, монашество и граждане нашего богоспасаемого государства, почтенное и честное собрание, сочло тебя достойным занять патриарший престол Царицы городов. Предо мною, богобоязненный, если б я ставил ни во что заповеди Божии и нерадел об их исполнении, открылся бы наклонный и широкий путь, идя которым я сделал бы архиереем не человека, достойного кафедры, а первого встречного, который бы изъявил на это желание. Но поскольку из божественного Писания я знаю, каков должен быть имеющий священнодействовать и других возводить в священные степени, – знаю, что он должен быть высок в добродетели, иметь чистые уста, быть стражем ведения, истолкователем закона и вестником Господа Всемогущего, – то боюсь, как бы, пренебрегши священной заповедью, я не подвергся бы осуждению и не навлек на себя грозное проклятие…

Император говорил долго – он был не прочь показать свои познания в риторике и любил, чтобы ему внимали. Он восхвалил добродетели Никифора и призвал его не предпочесть «любовь к блаженному уединению» возможности «стать глашатаем для других», и заботиться не только о своем спасении, но «стараться, чтобы спасение получили все», и ради этого обручить себе Церковь – «прекраснейшую невесту, послушно принимающую в свои уши жемчуг правых и чистых догматов». Когда он закончил свою длинную и напыщенную речь, те придворные, которые еще не успели изобразить на своем лице восхищение, поспешили его явить – впрочем, многим речь действительно понравилась, хотя иные и заскучали под конец. Избранному императором ставленнику, однако, было не до риторических красот, ведь решалась вся его дальнейшая судьба!

– Мне думается, государь, – подняв глаза на василевса, сказал он, и в его голосе послышалось сдерживаемое волнение, – что пасти словесное стадо способен только отрешившийся от земли и живущий одним небесным, готовый душу положить за паству. Вряд ли я, смиренный, способен к такому служению и…

Император прервал его:

– Нет у тебя основания противиться и отклонять священное иго Христово, ибо, как я сказал, Само Слово, приходя на помощь, будет сопастырствовать тебе и сделает легким для тебя всё, что казалось доныне трудным. Итак, принимаешь ли ты новое назначение?

Бывший асикрит едва заметно вздохнул и ответил:

– Принимаю.


…После монашеского пострига, при котором присутствовал сам император, Никифор за несколько дней прошел рукоположение во все степени священства и стал патриархом Константинопольским 12 апреля, на Пасху. Святая София в ту ночь сверкала тысячами огней; золотистый свет заливал собравшийся народ, облеченный в праздничные белые одежды; у всех лица сияли радостью. Никифор прочел перед всеми составленное им самим исповедание веры, обещая сохранить его незапятнанным, ни в чем не преступая церковных установлений, и когда хиротония была совершена, собравшийся народ трижды воскликнул: «Достойный после достойного!» – после чего новый патриарх возглавил пасхальную службу. Он ничем не разочаровал свою паству: аскетичного вида, высокий, с проницательным взглядом, седеющими волосами, величественной осанкой и хорошо поставленным голосом, он словно был создан для ношения патриаршего омофора. Все были до того восхищены новым архипастырем, что мало кто заметил отсутствие среди пришедших на торжество Студийского игумена и его дяди-подвижника.

В среду Светлой седмицы эпарх давал у себя в особняке ужин, куда были приглашены многие придворные, в том числе комит федератов Лев. За столом зашел разговор о новом предстоятеле Церкви.

– А ходят слухи, что большинство епископов поначалу предложили в патриархи Студийского игумена.

– Что-то сомневаюсь в этом… Я слышал, что Феодора предлагал его дядя Платон.

– Да, предлагал и даже, говорят, пытался повлиять на знакомых придворных!

– Что я знаю точно, так это что он ходил к монаху Феоктисту, родственнику государя, просил посодействовать избранию Феодора. Но это было уже после того, как все согласились на поставление Никифора, и государь очень разгневался на Платона…

– А кстати, где же они оба, эти почтенные отцы? Что-то я на пасхальной службе их не видел…

– Да, правда, я тоже удивился, что их нет.

– Э, да вы разве не знаете, что император, когда узнал о том, что Платон ходил к Феоктисту, посадил их с Феодором под арест? Они и сейчас в заключении. Наверное, еще недели две просидят, а то и больше – для острастки.

– Вот это да! Круто он с ними обошелся!

– Думаю, боялся выступления студитов при хиротонии патриарха и принял меры.

– А и то сказать – что это они надумали? Выступать против ставленника, который уже всеми одобрен – это не пустяк…

– Дураки они, вот что! Думали, император согласится поставить в патриархи Феодора! Этого-то смутьяна!

– Да, он со своими монахами много крови попортил покойному патриарху…

– Не попортил бы и нынешнему, – вдруг сказал до того молчавший Лев.

Патрикий Петр любопытно взглянул на него.

– А нынешнему-то с чего бы?

– Всякое бывает…

Лев залпом осушил очередной бокал золотистого муската и опять погрузился в молчание.

«Экий он! – подумал Петр, поглядывая на комита. – Молчит, молчит, а потом как скажет… А может, знает чего?..»

Но Лев ничего не знал. Он сказал просто то, что неожиданно пришло ему в голову в виде некоей мысли-озарения – с ним иногда случалось такое. Обычно он сам не придавал значения таким мыслям и чаще всего вскоре забывал о них. Так и теперь он совершенно не догадывался о том, что произнес пророчество.

6. Награда для эконома Великой церкви

Люди, издавна принявшие на себя управление важнейшими делами, не могут уже отказаться от опасностей и от войны, даже и тогда, когда этого пожелают.

(Дексипп)

Студийский игумен Феодор и старец Платон еще находились в заключении, когда император, призвав нового патриарха к себе, сказал:

– Святейший владыка, ты, конечно, помнишь о печальных событиях, происходивших десять лет назад, когда незаконный брак державного Константина возбудил смуту в Церкви и в обществе. Твоему святейшеству должно быть известно и то, что наша царственность никогда не одобряла этого брака, и мы не признали никаких прав за ребенком, родившимся от этого союза. Отец младенца вот уж несколько месяцев как преставился ко Господу, а мать искупает свой грех, приняв пострижение в святой обители…

«К чему он клонит?» – думал патриарх, слушая размеренную речь своего царственного тезки. Разумеется, он помнил о той смуте десятилетней давности, когда саккудионские монахи показали себя силой, перед которой склонились в конце концов и патриарх, и император. Никифор уже знал, перед кем император отдал ему предпочтение, когда происходили выборы первосвятителя. Заключение Феодора и Платона под стражу обеспокоило его, и он много молился о том, чтобы не произошло каких-либо возмущений в Церкви. Впрочем, студиты признали нового патриарха, а Феодор из заключения прислал ему письмо с поздравлениями и пожеланиями достойно проходить высокое служение, под письмом поставил свою подпись и Платон. Получив это письмо, патриарх вздохнул с облегчением, но вдруг разговор о прошлых смутах завел император – с какой целью?

– Итак, – продолжал между тем Никифор, внимательно следя за выражением лица патриарха, – все виновники беззакония получили должное наказание, в том числе и бывший пресвитер Иосиф, обвенчавший прелюбодейный брак. Вот о нем-то я и хочу ныне говорить с твоей честностью. Иосиф оказал мне огромную услугу три года назад, когда богопротивный Вардан замыслил зло против нашей державы. Бог знает, как долго пришлось бы нам усмирять этих безумцев, если б не Иосиф! Он вызвался быть посредником в наших переговорах с восставшими, и благодаря ему в самом начале мятежа значительная часть бунтовщиков перешла на нашу сторону. Это помогло быстро подавить мятеж и отделаться, благодарение Богу, весьма малой кровью. Можно сказать, что не только наша держава обязана благоденствием господину Иосифу, но и многие граждане наши обязаны ему жизнью своей или родных и близких! И вот какую мысль я имею с той поры. Иосиф уже достаточно был наказан за свое преступление. Да, то беззаконное венчание, которое он неосмотрительно совершил, привело к смутам в государстве, но теперь напротив – мы видим, что его стараниями государство было избавлено от мятежа и кровопролития. Поэтому мне представляется вполне справедливым возвратить ему священный сан.

Патриарх невольно вздрогнул. Возвратить сан изверженному? Невозможно!

– Не спеши возражать, святейший, – голос императора стал вкрадчивым. – Я понимаю всю сложность вопроса. Потому при жизни твоего предшественника по кафедре я и не заводил об этом речи. Но сейчас, думаю, мы не совершим ничего нового и хоть сколько-нибудь безрассудного, если изверженного одним примем сами. Напротив, мнится мне, мы исполним этим закон любви. Ведь Иосиф уже понес наказание за свой проступок, и его восстановление в сане станет лишь делом снисхождения, которое всегда дозволялось Церковью.

– Государь, – ответил патриарх, – я понимаю, ты хочешь отблагодарить оказавшего тебе услугу… Но пересмотреть дело Иосифа было бы можно, если б он был извержен неправильно. Увы, это не так. А нарушение канонов без особой нужды чревато новой смутой. Думаю, государь, ты согласишься, что церковной нужды в восстановлении Иосифа в сане нет никакой. Это взбудоражит и тех, кто выступал против патриарха Тарасия за его снисходительность к Иосифу, и тех, кто чтит память святейшего, потому что это будет отменой его решения по делу. Не думаю, что будет благоразумным отблагодарить Иосифа ценой спокойствия Церкви и государства.

Император слегка улыбнулся и в упор посмотрел на патриарха.

– Да, святейший, если бы дело было в одной благодарности, я нашел бы другой способ. Но Иосиф очень талантлив в проведении переговоров и вообще человек весьма умный. Он может мне еще пригодиться в делах. Однако на нем лежит пятно церковного прещения, и это очень плохо! Это снижает его влияние, и не всегда можно использовать его для поручений.

– Твои соображения понятны, государь. Но вряд ли те, кого взбудоражит восстановление Иосифа в сане, будут пытаться их понять.

– Мне кажется, святейший, ты опасаешься того, чего нет, и принимаешь тени за самую истину. Кому охота будет сейчас будоражить прошлое?

«Кому бы ни пришла такая охота, – думал василевс про себя, – они узнают, как идти против воли императора! Студиты? Что ж, если они взбунтуются, пусть пеняют на себя!» Никифор всё еще сильно был раздражен против студийских монахов и в глубине души отчасти даже хотел, чтобы они как-нибудь высказали недовольство новым патриархом – это стало бы поводом раз и навсегда отбить у них слишком сильное рвение к «борьбе за церковную правду»…

Взгляды императора и патриарха скрестились. Знавший Никифора еще тогда, когда тот был логофетом геникона, патриарх прекрасно понимал, что скрывалось за обтекаемыми и внешне мягкими словами василевса – непреклонное желание, чтобы всё было так, как он решил. И на этот раз он требовал нарушить каноны, которые патриарх всего несколько дней назад при хиротонии обещал блюсти нерушимыми… Какие цели преследовал император? Только ли отблагодарить Иосифа? Только ли снять с него пятно?..

«Он хочет показать, что воля императора – закон для Церкви! – промелькнуло в голове у патриарха. – Если я пойду у него на поводу, это будет явным знаком подчинения властям… Опять начнется смута… Но если я не соглашусь, смута тоже будет – ведь он не отступится…»

Молчание затягивалось. Наконец, патриарх сказал:

– Государь, я не могу решать такой вопрос единолично. Священника судит собор епископов, не менее шести. Извержение из сана – наказание необратимое. Если даже Иосифу можно вернуть сан по снисхождению, то в любом случае это должен решать собор.

– Так в чем же дело? Ты можешь в любое время собрать нужное число епископов. Государственная почта к твоим услугам. Полагаю, владыки не заставят долго себя ждать. Думаю, в целях большей представительности собора можно созвать… скажем, человек пятнадцать.

– Хорошо, государь. Собор будет созван в ближайшее время. Я же, со своей стороны, подчинюсь тому решению, которое он вынесет.

– Вот и прекрасно. Надеюсь, что они всё разрешат ко всеобщему удовольствию и благу.

В голосе императора патриарху почудилась усмешка. Но когда он взглянул в глаза василевсу, взгляд императора был прозрачен и ничего не выражал… нарочито ничего не выражал.

Патриарх возвращался к себе с тяжелым сердцем. Начало его управления Церковью грозило ознаменоваться не слишком красивым деянием. Но что делать? Ссориться с императором, благодаря которому он, в общем, и стал патриархом? Да, похоже, василевс и рассчитывает на то, что с благодетелем никто ссориться не станет… «никто из разумных», как любит он выражаться… С благодетелем? Но разве хотел Никифор быть патриархом? Насколько спокойнее и лучше была его жизнь на том берегу Босфора, в монастырском уединении, среди книг и немногих единомудренных друзей!.. А теперь… что ждет его теперь?

«Господи, – молился патриарх, – направь стопы мои, наставь меня на стезю заповедей Твоих!» Он вспомнил о Студийском игумене. Император очень разгневался на студитов за возмущение против его ставленника в патриархи; от решения разогнать обитель василевса удержали только увещания придворных советников, говоривших, что гонение на столь славный и большой монастырь, где подвизалось уже до тысячи монахов, вызовет общенародное недовольство не только против императора, но и против нового патриарха. И вот, император обещал на днях подписать указ о освобождении Феодора и Платона. Но что скажут эти прежние борцы против прелюбодейного брака императора Константина с Феодотой, если собор решит восстановить Иосифа в сане?.. Впрочем, уже прошло много лет… Быть может, всё обойдется? Ведь Иосиф понес наказание, девять лет жил без сана, а восстановление будет… ну да, делом снисхождения… Почему нет? Если на соборе всё будет сделано по-умному, без лишних поклонов в сторону василевса, то большой смуты, даст Бог, не будет… О, если бы вообще обойтись без смут!.. В конце концов, протест имел смысл в то время, когда существовал сам пререкаемый брак, который соблазнял народ, способствовал разврату среди подданных… Но Константин умер, бывшая императрица кается в монастыре, а Иосиф – ведь он и правда уже наказан… Феодор умный человек и должен понимать, что поднимать крик теперь – значит поступать не очень разумно…

В патриарших покоях стояла тишь. Келейник дремал на скамье перед дверью. Но не было тишины в душе патриарха. Увы, престол предстоятеля Царицы городов не был монашеской кельей.

«Ты знал, на что шел, – говорил патриарх сам себе. – И если ты теперь здесь, то будь на высоте. Император хочет показать, что его власть выше нашей, а мы должны доказать обратное… Но не обязательно это делать прямолинейно. Надо быть мудрее…»

Патриарх не сомневался, что намеченный собор возвратит сан эконому Иосифу, но, немного поразмыслив, он взглянул на дело несколько иначе. Снисхождение? Почему бы и нет? Виновные понесли наказание, и теперь кому какое дело до прошлого Иосифа? Кто может восстать против решения собора? Кто посмеет сейчас отложиться от патриарха, как тогда, при святейшем Тарасии? Если такие будут, кто бы ни были, они узнают, что патриаршая кафедра – это не пустое место… Студиты? Что ж, если они взбунтуются, пусть пеняют на себя!


…Фекла играла с сыном, когда Михаил вернулся с собрания архонтов у стратига Анатолика в приподнятом настроении.

– Прекрасный у нас император, скажу я тебе! – воскликнул Михаил с порога.

– К чему это ты?

– Да вот, помнишь ты того монаха, который приезжал к нам в лагерь во время восстания Вардана?

– Такой высокий, лысоватый… и с красивым голосом?

– Да-да, он самый! Иосиф. Он когда-то был и священником.

– И что?

– Это тот самый Иосиф, который обвенчал Константина с Феодотой.

– А, да, я слышала… Мой отец был против этого брака.

– Ну, конечно! Твой отец! Вы все фарисеи, вот что!

Феофил побросал игрушки и во все глаза смотрел на отца.

– Опять ты ругаться… – Фекла вздохнула.

– Потому что вот такие святоши, как вы, и мутят воду! Им, видишь ли, правила нужно соблюдать! Человек государственного ума, а они его такой острастке подвергли!

– С чего ты взял, что у него государственный ум?

– С того, что он обвенчал императора с его новой женой и избавил Империю от многих бед!

– Избавил?! Да ведь после этого как раз началась смута!

– Она началась из-за всяких дураков и святош! А если б не Иосиф, еще бы и не то было! Император, говорят, грозился вовсе патриарха с престола согнать… Так что у Иосифа ум государственный, как ни глянь. Недаром нынешний государь его отправил тогда к нам!

– Его направил император?

– Ну да, с предложением, чтобы мы перешли на его сторону.

– Ах, вот как…

– Да, и ты должна этому радоваться! Или ты была бы в восторге, если бы меня посадили на кол?

Феклу внутренне передернуло. Михаил любил иногда в грубовато-шутливом виде намекать ей, что понимает, как она к нему относится и как была бы рада, если б он исчез из ее жизни. Эти шутки всегда больно кололи, словно выставляя на вид ее грех: да, она не любила и не уважала мужа, и действительно иногда мечтала, чтобы он «куда-нибудь исчез»… Но, если задуматься, – что бы она делала без него, одна, с ребенком?.. Снова замуж? Эта мысль вызывала у нее еще бо́льшую тоску, чем те песни, которые Михаил иной раз распевал в пьяном виде за ужином. Всё-таки к мужу она худо-бедно привыкла, но потратила на это столько внутренних сил, что перспектива начинать всё заново ее попросту пугала. И всё же где-то в глубине души иногда позвякивало: а что, если бы представилась возможность выбрать?..

Она подняла глаза на насмешливо глядевшего на нее Михаила и тихо сказала:

– Может, и не посадили бы.

– Что, ты думаешь, Вардан стал бы императором? Как же! Не могло этого быть, не было на это воли Божией, и зря он тогда всё затеял! Сидел бы себе, вино попивал, как честный стратиг, так нет… Ну, так вот… Всё время ты меня перебиваешь!.. Говорят, в патриархии был собор, который вернул сан Иосифу. Так что он снова будет в Великой церкви служить.

– Признали, что его извергли несправедливо?

– М-м… Не знаю… Кажется, нет. Вроде просто решили по снисхождению его простить.

– А император тут при чем?

– Так по его же предложению было сделано! Он, верно, давно хотел, но ждал, пока патриарх сменится…

– Понятно…

– Ну вот, я рад, что такого достойного человека отблагодарили по достоинству!

Когда Михаил вышел, Фекла задумалась. Ей опять вспомнился мятеж против императора Никифора, столь плачевно окончившийся… Да, муж прав – зря Вардан тогда затеял это дело! Но в то время все были словно помешанные. Вардан замахнулся на царскую диадиму, а ее собственный отец – разве не в надежде на родство с будущим императором выдал ее тогда замуж вот так? И надо было!..

– Ма-а… – протянул Феофил.

Она стряхнула с себя задумчивость и, опустившись на ковер рядом с мальчиком, привлекла его к себе. Слава Богу, у нее есть сын!..

Тем временем в константинопольской Великой церкви шла вечерня.

– Ибо Твое есть царство и сила и слава, Отца и Сына и Святого Духа, ныне и присно и во веки веко-ов! – раздавался под сводами голос пресвитера Иосифа.

Патриарх, стоя в алтаре, слушал этот голос, зазвучавший в Святой Софии после девяти лет молчания, и гадал, каковы же будут последствия соборного решения…

– О мире всего мира, о благостоянии Святых Божиих Церквей и соединении всех Господу помо-о-олимся!.. – выводил диакон.

Будет ли мир и благостояние? Или?..

Это должно было показать будущее. Но оно начиналось уже сейчас.

7. «Отщепенцы от Церкви»

Но напрасны, согласно пословице, были их песни: они натолкнулись на твердых людей.

(Продолжатель Феофана)

Василий вернулся из дворца обеспокоенный. Он принес тревожные новости, касавшиеся студитов и архиепископа Иосифа, родного брата Феодора, недавно занявшего Солунскую кафедру, который прибыл в столицу около полутора месяцев назад и жил в Студии:

– При дворе заметили, что владыка Иосиф, с тех пор как приехал сюда, не участвовал ни в одном соборном служении с патриархом, а ведь уже прошло несколько праздников – Успение, Новолетие… не говоря о воскресеньях. Вчера император послал через логофета дрома запрос владыке, почему он не сослужит со святейшим. Говорят, что ответ василевсу не понравился. Боюсь, скоро опять начнется смута…

Действительно, тучи на церковном горизонте сгущались. Со времени собора, возвратившего сан эконому Иосифу, прошло два года. Студийский игумен, посовещавшись с дядей и со всей братией монастыря, пришел к выводу, что принять решение собора со спокойной совестью невозможно. Если патриарх Никифор считал, что сейчас протест не имеет смысла «за давностью лет» и потому, что не предвидится большого соблазна для общества от возвращения Иосифу сана, то Феодор рассуждал иначе. Для игумена не имело значение время – для него был важен принцип, ведь снова поднимался вопрос о пределах церковного снисхождения. Собор, восстановивший Иосифа в сане, представил дело так, что эконом был прощен после должного раскаяния. Но возвращение сана даже после раскаяния было канонически невозможным – если только прощенный не был наказан несправедливо. Получалось, что Иосифа и вовсе не следовало извергать из сана, что извержение это было, в сущности, неправильным; этого не было сказано на соборе прямо, но это подразумевалось, и некоторые из соборян потом открыто говорили, что Иосифа с самого начала не за что было наказывать: он обвенчал брак императора Константина по молчаливому согласию патриарха Тарасия, чем избавил Церковь от возможных потрясений со стороны василевса, – что же в этом было ужасного?.. Игумен одного из никейских монастырей писал Феодору, что тамошний епископ прямо говорил, будто Иосиф был извержен не по делу, а студиты – просто любители смут, рвущиеся сделать себе имя на разного рода борьбе «за церковную правду» и готовые делать слона из каждой пролетевшей мухи.

– Они не умеют жить, вот и выступают, почем зря – чтобы все узнали, какие они удалые монахи! – таков был приговор Никейского преосвященного.

В этих условиях безропотно принять решение собора о восстановлении Иосифа в сане – значило признать всю прошлую борьбу, ссылки и страдания напрасными и ненужными, признать беззаконное венчание непредосудительным делом, признать неразумие ревнителей канонов. На это Феодор никак не мог пойти! Уже то, что храм Студийского монастыря был посвящен святому Иоанну Предтече, обличившему некогда беззаконный брак царя Ирода и за это обезглавленному, вдохновляло игумена и всю братию на новую борьбу. Однако студиты не сразу выступили с открытым протестом. Для начала Феодор прекратил общаться с экономом, патриархом, епископами, бывшими на соборе, который восстановил эконома в сане, а также с василевсом. Хотя в Студийском монастыре продолжали поминать патриарха и императора за богослужением, Феодор избегал являться во дворец и не приходил в Великую церковь на соборные служения.

– Собор, – говорил игумен, – это не просто собрание епископов и пресвитеров, хотя бы их и много было, поэтому премудрый Сирах учит нас, что «лучше один праведник», творящий волю Божию, «чем тысяча грешников». Собор должен быть собранием во имя Господне, для мира и соблюдения священных канонов, он должен связывать и разрешать не как случится, а как следует по правилам. Иначе это не святой собор, а бесчинное сборище!

Молчаливый протест студитов длился два года, но теперь, похоже, борьба вступала в новую стадию. Архиепископ Иосиф на запрос логофета о причинах его отсутствия на соборных службах, ответил, что ничего не имеет против императора и патриарха и избегает общения с ними исключительно из-за незаконного восстановления в сане эконома Великой церкви. «Пусть перестанет священнодействовать низложенный, – писал архиепископ, – и мы немедленно вступим в общение с императором и с нашим святейшим владыкой».

Последствия этого письма были самые отрицательные. Император, вообще ставший довольно подозрительным в последнее время, прежде всего в связи с несколькими заговорами против него, был готов видеть за каждым даже чисто церковным выступлением очередную политическую угрозу. Совсем недавно было подавлено восстание Арсавира, в котором оказались замешаны не только военные и светские лица, но и некоторые епископы и игумены, и даже клирики Святой Софии. И вот, не успел василевс расправиться с одними смутьянами, как появились другие…

– Нет, это уже слишком! – возмущенный император ходил из одного угла залы в другой. – Я не могу позволить, чтобы эти черноризцы оскорбляли меня и твое святейшество и возмущали государство и Церковь! Их дерзость не должна остаться безнаказанной!

Патриарх, стоя у мраморного стола, следил за василевсом. Вид его был суров – Никифор тоже не испытывал восторга от действий студитов. Но особенное его недовольство вызвал архиепископ Иосиф: он принял рукоположение на Солунскую кафедру, ни словом не обмолвившись о своем нежелании иметь общение с патриархом, а теперь, явившись в столицу, в чужую епархию, начинает тут какие-то выступления…

«Где логика? – думал патриарх. – Если для него мое поведение канонически небезупречно, то как он принял хиротонию? Правда, не от моих рук, но разве он не поминал меня всё это время? Разве он на что-то намекал хоть словом? Нет! Похоже, тут влияние его брата… Всё-таки игумен заходит слишком далеко! Что за страсть к бунтарству?!..»

– Государь, – сказал он, – я в целом с тобой согласен: студиты действительно выступили не по делу… Что до архиепископа Солунского, то его поведение вопиюще неканонично. Мне кажется, их выходки должны быть разобраны на соборе. Впрочем, нужно попытаться еще подействовать увещаниями…

– Да, святейший, да. Это вопиюще!

На следующий же день посланные от императора, придя в Студийский монастырь, заявили Иосифу, что «император не имеет в нем нужды ни в Солуни, ни в другом месте». Когда они ушли, архиепископ переглянулся с игуменом.

– Похоже, меня хотят лишить кафедры… и отправить на страну далече.

– Да… – проговорил игумен. – Видно, время молчать прошло. Настало время говорить!

– Что ты думаешь делать?

– Пока не знаю, брат… Как это всё печально! Они думают, что я смутьян и хочу сделать себе имя на церковных дрязгах… А я – с каким удовольствием я жил бы в тиши монастыря, общаясь со своей братией и не вмешиваясь ни во что другое! Но заповедь Божия принуждает говорить… Впрочем, для начала надо связаться с Симеоном.

Монах Симеон был родственником императора; к его-то посредничеству и решил прибегнуть Студийский игумен. Через четверть часа он уже сидел за столом и писал письмо. Строчки быстро ложились на папирус. Иногда рука игумена замирала, он обдумывал очередную фразу – и вновь перо летело дальше. Феодор уверял, что заповеди и каноны не позволяют ему и братии вступить в общение с экономом Иосифом и просил Симеона «поторопиться отклонить искушение» и успокоить императоров. «Ибо не против них наш отказ в общении, – писал игумен, – и при чина его – не любовь к распре»: причина в Иосифе, которому нельзя было возвращать сан. «Пусть он будет экономом, – Феодор не был против этого, – но для чего ему еще недостойно священнодействовать?» Все это может кончиться печально, потому что попытка представить беззаконника невинным не останется без возмездия свыше. Феодор просил Симеона донести эти соображения до императора и его сына-соправителя: если они «обуздают» Иосифа, «ангелы восхвалят их, все святые прославят, и вся Церковь возвеселится, и держава их получит великое приращение от Божест венной помощи свыше…»

Феодор решился написать и самому василевсу, прося принять их с братом-архиепископом и выслушать их объяснение. Но Никифор отказал им в свидании, а переписка игумена с придворными ни к чему не привела: мало кто из них искренне сочувствовал студитам, да и сочувствующие не решались противоречить воле императора, тем более, что патриарх, как стало известно, был раздражен не менее василевса и настроен весьма решительно на подавление смуты. Многие уже ожидали каких-то резких действий со стороны императора, когда с северо-западных границ пришла весть о наступлении болгар, и Никифор поспешил в лагерь, временно оставив «смутьянов» в неопределенном положении.

Слух о протесте студитов быстро распространялся, пошли пересуды, насмешки и клевета. «Раскольники», «ревнители не по разуму», «любители споров», «властолюбцы» – такими эпитетами награждали Феодора и его монахов. Игумену тут же попомнили попытку «пробраться в патриархи»: говорили, что он завел смуту просто из неприязни и ревности к святейшему, что он, добившись извержения Иосифа, будет добиваться и низложения патриарха Никифора, и осуждения покойного святителя Тарасия… Постоянно возникали всё новые слухи, Феодор уже не мог и понять, откуда они берутся: будто он издевается над братиями монастыря, считает православными каких-то еретиков… Константинополь весь исполнился пересудов, так что даже уличные мальчишки в Псамафийском квартале показывали пальцем на Студийскую обитель и рассказывали услышанные ими от родителей небылицы про тамошних монахов.

Наконец, «жестокое слово» вышло из уст самого патриарха.

– Это отщепенцы от Церкви! – сказал он про студитов на собрании столичного духовенства.

Эти же слова были сказаны и студийскому иеромонаху Иоанну при личной встрече. Узнав об этом, Феодор поспешил написать патриарху: «Блаженнейший! – говорилось в письме. – Какой скорби справедливо должна была предаться душа наша при этих словах? Как не высказать оправдания перед твоей святос тью, чтобы молчанием не подтвердить обвинения?..»

Отправив брата Феососта с письмом в патриархию, Феодор возвратился в свою келью, перекрестился на икону и прошептал:

– Что ж, я сделал все, что мог… А теперь да будет над нами воля Господня!


…Патриарх стоял у окна и читал только что принесенное письмо от Студийского игумена.

«“Разве закон наш, – говорится в Писании, – судит человека, если не услышит от него прежде и уразумеет, что тот творит?” Так следовало по ступить и тогда, когда твое блаженство услышало не что тяжкое и прискорбное о нашем смирении». Но, замечал Феодор, студиты «доселе ничего такого не слышали от свя той души твоей ни через посланного, ни лично, и не получали внушения, – и такой произнести приговор! Да рассудит твое совершенство, справедливо ли причинена эта скорбь чадам твоим?»

Игумен писал, что ни он, ни его братия, ни архиепископ Иосиф не являются «отщепенцами от Церкви», но православны, отвергают всякую ересь и принимают все святые соборы и каноны. «Ибо, – прибавлял он, – не вполне, а наполовину православен тот, кто по лагает, что содержит правую веру, но не руководст вуется божественными правилами». Он уверял, что ничего не имеет против патриарха, и нынешняя размолвка произошла исключительно из-за восстановления в сане эконома. Феодор пояснял, что заговорил об этом только теперь, а не сразу после принявшего беззаконное решение собрания епископов – «не знаю, как назвать его», добавлял он промежду прочим, – поскольку следовал словам Писания: «Человек премудрый умолчит до вре мени». Не имея епископского сана, он полагал, что для него «достаточно оберегать самого себя» и не общаться с экономом и с теми, которые служат вместе с ним, – «пока не прекратится соблазн». Но, подвергшись несправедливым нареканиям и видя, что никто и не думает о запрещении Иосифу служения, игумен вспомнил слова пророка: «Молчал я, но разве и всегда умолчу и потерплю?» – открыто высказал свое мнение о происшедшем и просит патриарха «обуздать этого человека», чтобы самому не подвергнуться укорам, и «чтобы не осквернялся божественный жертвенник служением низложенного». Если же патриарх и император не позаботятся об этом, писал Феодор, «то одному Богу известно, что будет с вы ступающими на защиту заповеди, а в Церкви на шей – свидетель Бог и избранные Ангелы Его – произойдет великий раскол».

Никифор раздраженно бросил письмо на стол.

– Нет, какова дерзость! За кого Феодор принимает меня? Кто я ему – архиерей или один из его монахов?!

Он обернулся и увидел у двери принесшего письмо секретаря, испуганно смотревшего на него.

– А, ты еще здесь? – недовольно спросил патриарх.

– Прости, святейший! – ответил асикрит. – Я обещал принесшему письмо монаху сказать, каков будет твой ответ.

Патриарх сдвинул брови.

– Передай ему, – сказал он, помолчав, – что ответа не будет.

8. «Стадо диких кабанов»

Не злоумышляй, нечестивый, против жилища праведника, не опустошай места покоя его, ибо семь раз упадет праведник, и встанет; а нечестивые впадут в погибель.

(Притчи Соломоновы)

«О Боже, “что за край, что за племя”! Кого я поставлен пасти! Это не епископы, а… стадо диких кабанов!..»

Патриарх не мог сдержать гнева по поводу прошедшего в Святой Софии собора. Сам он не присутствовал там из-за приключившегося с ним недомогания, которому Никифор поначалу был в глубине души рад – не очень-то ему хотелось идти на собор, созванный утвердить волю императора, а не Церкви; даже раздражение против архиепископа Иосифа не перетягивало чашу внутренних весов. И патриарх поддался малодушию – конечно, он мог бы пойти на собор, не так уж он был болен, если честно признаться… Но если б он знал, что там произойдет! Жизнь опять показала, что взятую ношу надо нести, не пытаясь даже отчасти переложить ее на чужие плечи. Теперь, прочтя запись деяний собора и выслушав рассказ синкелла о том, как он проходил, Никифор был в высшей степени раздражен; пожалуй, он не мог и вспомнить, когда в последний раз был столь разгневан.

– Нет, Николай, ты представь, – сказал он, обращаясь к келейнику, – постановить такое на соборе!

– Но, владыка, – робко возразил монах, – по-моему, большой беды тут нет… Изверженный снова служит, и это признано снисхождением…

– А, да при чем тут он? Мне, честно говоря, мало дела до этого эконома! Знавал я его еще в ту пору, когда был асикритом… Услужливость, обходительность, способность убеждать… Да, за богослужением он хорош, голос красивый… Что ж, пускай служит… с паршивой овцы, как говорится… Но я не о том. Вот почитай-ка соборное определение!

Патриарх положил на стол перед келейником несколько листов пергамента.

– Читай вслух. Вступление не надо, смотри сразу сами решения.

– «Поскольку устремление императора ко вступлению в новый брак было упорным и не поддающемся убеждению, – начал читать Николай, – и предписания священных канонов святой нашей Церкви не могли быть исполнены, блаженнейший и святой владыка наш святейший патриарх Тарасий, благорассудительно пользуясь правом, неотъемлемо принадлежащим епископскому чину, ради предотвращения еще более тяжкого ущерба для святой Церкви, могущего произойти из-за противоречия императору, употребил временное снисхождение, следуя благочестивым примерам святых наших отцов, и позволил Иосифу, бывшему игумену Кафарскому, эконому Великой церкви, совершить бракосочетание императора Константина и Феодоты…»

Николай остановился и поглядел на патриарха.

– Вообрази, как студиты истолкуют это определение! – сказал тот. – Но, не говоря о прочем, я совершенно точно знаю, что святейший Тарасий не благословлял Иосифа совершать венчание, и игумен совершил его по собственной воле…

И вдруг он вспомнил.

Будущий патриарх, а тогда протоасикрит императора Константина, Никифор в тот июльский день разбирал документы в большом зале Консистории. Рядом за мраморным столом сидели два писца и переписывали документы, за которыми должен был вот-вот зайти логофет геникона. Один из писцов так торопился, что поломал перо и в сердцах отбросил его в сторону. Сосед молча протянул ему новое и покосился на протоасикрита. Никифор улыбнулся и уже хотел сказать какую-то шутку для ободрения заваленных работой и к тому же одуревших от жары писцов, когда завеса на дверях, ведших из Консистории в триклин Кандидатов, раздвинулась, и вошел логофет Никифор, разговаривая с сопровождавшим его экономом Великой церкви.

– Не соглашается? – спросил логофет.

– Нет, увы! Боюсь, что святейший недопонимает положение, а дело может обернуться скверно…

– Да… Добрый день, господин Никифор, – обратился логофет к протоасикриту.

– День добрый.

– Экая нынче жара стоит!

– Да, жарковато…

Логофет подошел к писцам.

– Ну что, готово?

– Да, господин, вот только последний лист дописать…

– А, ну, я подожду. Да не торопись, а то ошибок наделаешь!

Логофет снова повернулся к эконому.

– Да, дело серьезное…

– Святейший не учитывает, что здесь страсть, а страсть слепа и безумна… и способна на многое…

– Так что же! Думаю, тут может сослужить службу и кто-нибудь другой… Например, твоя честность.

Взгляды логофета и игумена встретились.

– Ты думаешь, господин? – нерешительно промолвил Иосиф. – Но что скажет святейший?

– О, думаю, он не будет сильно гневаться на тебя! Скорее, будет рад такому выходу из положения. А уж государь точно будет благодарен…

Писец докончил работу и протянул логофету пергамент.

– Отлично! Ну, теперь можете отдыхать.

– Да какое там! – уныло вздохнул писец. – Еще вон целая куча работы…

– А… Ну, справитесь, даст Бог… До свидания, господин Никифор!

– До свидания.

Протоасикрит раскланялся с логофетом и игуменом, и они пошли к выходу из Консистории, продолжая разговор.

– Так ты подумай над этим, отче, – говорил логофет Иосифу. – Хоть это и не совсем по чину будет, но что делать! Зато, даст Бог, всё успокоится и обойдется…

Вся эта сцена четырнадцатилетней давности вспомнилась теперь патриарху очень ясно. «Как это я забыл? – думал он. – Ведь сам Никифор и предложил тогда Иосифу совершить это венчание! Вот и еще одна причина, почему ему хотелось снять с него прещение…»

– Продолжай же! – обратился патриарх к келейнику.

– «Исходя из вышеизложенного, – читал дальше Николай, – мы подтверждаем, что упомянутый Иосиф действовал с полного благословения святейшего патриарха Тарасия и по принятому в Церкви снисхождению, а посему его восстановление в священном сане, совершенное святым собором, состоявшимся три года назад в этом богоспасаемом Городе Константина, было справедливым, и он может и впредь беспрепятственно совершать священнослужение».

Он опять остановился.

– Как тебе такое определение? – спросил патриарх.

– Сколько я помню, владыка, прошлый собор… признал, что Иосифу возвращается сан в порядке снисхождения… А тут уже выходит, что он поступал во всем хорошо…

– А значит и извержен был изначально несправедливо, потому что, обвенчав Константина с Феодотой, не сделал ничего плохого. Именно! Читай дальше!

– «Кто не признаёт снисхождения святых, да будет анафема…»

По решению собора, подкрепленному ссылками на соответствующие каноны, Феодор и Платон за учиненное «возмущение» и «непослушание своему епископу» извегались из сана и предавались анафеме, а архиепископ Иосиф, без благословения патриарха служивший в его епархии и «уничиживший лицо местного предстоятеля», лишался епископства.

– Д-да, – проговорил Николай после небольшого молчания, – кажется, они перестарались…

Патриарх заходил по келье.

– Говорят, будто Феодор мстит мне за то, что не стал патриархом… Я уверен, что это неправда, игумен выше этого, хоть и смутьян порядочный… Но теперь наверняка будут говорить, что во мне взыграла ревность за то, что его поначалу предпочли мне, а я попал на престол, в сущности, благодаря покровительству императора… Студийский игумен под анафемой! Что скажет народ?..

– И архиепископ Иосиф извержен…

– Ну, он-то наказан по делу. Он действительно вел себя недолжным образом… Хотя, может быть, стоило избрать более легкое наказание… Но как проходил этот собор! Святитель Григорий в свое время говорил о «стае галок»… Но тут даже не стая, тут… стадо!

«Баранов», – подумал патриарх про себя и нахмурился. Больше всего ему не нравилась во всем этом роль Иоанна Грамматика. По рассказу синкелла, именно слова Иоанна не только решили исход дела, но и повлияли, повидимому, на строгость приговора. Патриарх безотчетно недолюбливал этого монаха. Больно горд… и холодком каким-то от него… Но умен, да, очень умен, что правда, то правда…

Патриарх опять взял в руки деяния собора, постоял, бросил их на стол и сел. Как ни ужасно, но придется подписать это… Утром он получил от Феодора письмо, которое тот после оглашения приговора написал ему, в надежде, что патриарх не подпишет соборных определений… Но это невозможно. Если сейчас воспротивиться решениям собора, то надо уходить с кафедры – не самое разумное, что можно сделать. Кроме того, игумен пытался оправдать своего брата-архиепископа, а ему-то как раз патриарх не находил оправданий. Нет, теперь нет хода назад, придется идти взятым курсом. Но куда все это приведет?..

– Что же теперь будет? – спросил келейник робко.

Он был испуган, видя обычно сдержанного патриарха в таком гневе.

– Трудно и представить! Император намерен разогнать Студий. Это и само по себе вызовет недовольство в народе, а анафема игумену… Эх, не был бы Феодор так упрям!.. Но наши соборяне постарались, ничего не могу сказать! Боже! Что за времена, что за нравы!..

Собор, состоявшийся на галереях Великой церкви 8 января, действительно мало походил на церковное собрание, хотя там присутствовало несколько десятков епископов, игумены монастырей и трое императорских чиновников. Все, в том числе и император, вернувшийся к концу Рождественского поста из военного похода и хотевший поскорее покончить с неприятностями, вызванными студийскими «смутьянами», ожидали, что патриарх сам будет присутствовать на нем и руководить разбирательством. Но недомогание удержало Никифора в келье, а в его отсутствие соборное заседание приняло невиданно бурный и необузданный характер.

Но это было неудивительно: еще до собора атмосфера в столице накалилась до предела. По повелению императора, Студий в последних числах декабря был окружен воинским отрядом, так что никому из братии даже не позволялось выходить за стены. Патриарх, несмотря на раздражение против Феодора и его брата-архиепископа, постоянно ощущал себя между двух огней: ему не хотелось затевать гонений против студитов, он всё еще надеялся на их «благоразумие» – и в то же время в глубине души сознавал, что они в целом правы в своем протесте, а он, требуя от них уступок, идет против совести, сам уступая тому, чему уступать не должно… От мучительных раздумий Никифор даже осунулся; келейники с беспокойством поглядывали на него, но не осмеливались задавать лишних вопросов. 1 января после литургии патриарх, хмурый и не выспавшийся, вызвал к себе Никейского и Хрисопольского епископов и послал их в Студийскую обитель с требованием признать эконома Иосифа в сане.

– Напрасно вы противитесь, – сказал Игнатий, епископ Никейский, – и зря обвиняете Иосифа в беззаконии. Сам святейший Тарасий в свое время повелел ему совершить венчание императора Константина с Феодотой, это было всё равно, что венчание патриаршей рукой! Или вы не признаёте святости блаженного Тарасия?

– Прости меня, владыка, – ответил игумен, – но ты говоришь неправду. Святой Тарасий говорил мне лично: «Да будут отсечены руки мои, если они совершили прелюбодейное венчание! Разве я венчал?» И еще говорил, что никогда не одобрял действий Иосифа, но лишь уступал до времени, применительно к обстоятельствам. И он сожалел об этом! Как же вы, несчастные, смеете позорить память святейшего гнусными наветами на него?

– Слушай, Феодор! – воскликнул епископ Хрисопольский Стефан. – Ты еще долго будешь упорствовать и пустословить, корчить из себя героя и исповедника? Тебя послушать, так все остальные – просто сборище нечестивцев, не знающих ни Евангелия, ни канонов! Все епископы, клир, игумены и сам патриарх признали Иосифа! Ты что, один пойдешь против большинства?!

– Я буду стоять за соблюдение заповедей, даже если останусь один. И это вы рассуждаете о большинстве – вы, архиереи? Но с каким большинством была истина, когда толпа требовала у Пилата распятия нашего небесного Архиерея? Вашими речами о «большинстве» вы только являете свое нечестие! Вы, значит, ищете опоры не в истине, а в числе единомышленников. Горе, до каких времен мы дожили!

– Не знаю, до каких времен дожили мы, а вот ты, Феодор, рискуешь очень скоро дожить до тех времен, когда твой монастырь разгонят и сам ты окажешься далеко отсюда!

– Что ж, я готов! Сам Христос Бог наш не имел, где приклонить голову… А патриарху передайте вот что: «Ты уповаешь на жезл тростяной сокрушенный сей – на Египет, на который если обопрется муж, войдет в руку его и проткнет ее: таков и фараон, царь Египетский, и все уповающие на него»! А мы уповаем на Бога, и да будет с нами святая воля Его!

В ту же ночь Феодор, Платон, архиепископ Иосиф и Калогир, старший из студийской братии и заместитель игумена, были взяты под стражу и отведены в заключение в монастырь святых Сергия и Вакха. Дважды император посылал к ним для переговоров и увещаний монаха Симеона, но безрезультатно.

– Мы крепко держимся за Божий закон и побеждаем, как и раньше, – сказал посланному Феодор. – Мы перенесем любые испытания, если благоволит Бог, но не вступим в общение с Иосифом и сослужащими с ним, пока он не перестанет священнодействовать!

Под его взглядом Симеон стушевался и, не находя, что сказать, вздохнул и прошептал:

– Жаль мне вас, преподобнейшие отцы!..

– О, не нужно сожалений! – отвечал архиепископ Иосиф. – Не плачьте о нас, «но плачьте более о себе и о чадах ваших». Для нас же теперь – время борьбы и подвига, но также и венцов, и славы!

На второй день после праздника Богоявления четверо отцов предстали перед собором. Старца Платона, который от болезни не мог ходить, принесли туда на носилках. Один из сановников развернул хартию и прочел длинную речь императора, смысл которой сводился к тому, что Иосиф был восстановлен в сане вполне согласно «с практикой священного снисхождения и Божественным человеколюбием», а потому протесты неуместны. В таком же духе выступил и Хрисопольский епископ, призывая студитов к покорности, смирению, покаянию и послушанию священноначалию. Собравшиеся всячески выражали одобрение. Наконец, обвиняемые были призваны к ответу. На вопросы председателя собора они отвечали всё то же: пусть перестанет священнодействовать изверженный, и тогда они вступят в общение с патриархом и императором. Когда же епископы стали возражать, что эконом совершил венчание Константина и Феодоты по снисхождению, ради церковной пользы, а потому осуждать его не за что, Феодор ответил:

– Как можете вы, почтеннейшие, говорить, будто он не совершил ничего беззаконного? Он, богохульствовавший на Святого Духа в молитве венчания! Он, старающийся представить беззаконие правдой и показаться святее Иоанна Крестителя! Он, дерзнувший противоречить и Самому Христу, ведь Господь назвал прелюбодеем разводящегося с законной женой, а Иосиф такого прелюбодея поставил пред жертвенником и возложил на него брачный венец! Разве это не хула на Духа, которая «не простится ни в сем веке, ни в будущем»?

Эти слова вызвали против обвиняемых целую бурю. Их окружили и стали осыпать упреками и оскорблениями; в какой-то момент Калогиру, как он потом признался игумену, показалось, что еще немного – и их просто растерзают.

– Упрямцы!

– Безумные гордецы!

– Бунтари! Смутьяны!

– Они, видно, считают себя святее всех святых!

Феодор же повторял:

– Гибнет Предтеча! Нарушено Евангелие! Это не снисхождение, а прелюбодейство, и ваш Иосиф – сочетатель прелюбодеев!

– Ты не знаешь, что говоришь, что болтаешь! – кричали ему с разных сторон.

– Вы все идете на поводу у императора! – воскликнул архиепископ Иосиф. – Испугались за свои места и должности! И это – епископы Христовой Церкви!..

– Э, владыка, – вдруг раздался громкий, четкий голос, в котором звучали металлические нотки, – согласие с императором – вовсе не такой страшный грех, как тебе мнится!

Крики поутихли, и собравшиеся повернулись к говорившему – худощавому монаху лет тридцати. Его высокий лоб и проницательные глаза выдавали пытливый ум; на лице с резкими чертами, в обрамлении коротко стриженных черных кудрей, читалось некоторое высокомерие. Он сидел на скамье в стороне и холодно, но очень внимательно наблюдал за происходящим. Иоанн был не епископом и даже не игуменом, а всего лишь чтецом в Сергие-Вакховом монастыре, однако его пригласили на собор как человека очень образованного и начитанного – порой и епископы обращались к нему за разными справками. До пострига он занимался преподаванием, и за ним еще в то время закрепилось прозвище Грамматик. Когда взоры всех обратились к нему, он встал, чуть поклонился председательствовавшему и обратился к обвиняемым:

– Разве вы, почтенные отцы, не признаёте святости и мудрости великого императора Юстиниана?

– Почему же? – ответил Феодор. – Признаём.

– И ты, владыка, тоже признаёшь? – спросил Иоанн архиепископа Иосифа.

– Да. Но при чем тут…

– В таком случае, – продолжал Грамматик всё тем же спокойным и уверенным тоном, – вы должны согласиться, что непреклонная императорская воля есть обстоятельство, которое, если его невозможно примирить с канонами Церкви, следует признать достаточным для оказания снисхождения. Ведь великий и святой Юстиниан, среди прочих своих мудрейших законоположений установил и следующее: «Что угодно императору, то имеет силу закона». А никто из присутствующих, думаю, не посмеет сомневаться в православности этого великого василевса.

Архиепископ Иосиф хотел что-то ответить, но ему не дали. Крик поднялся пуще прежнего, уже не просто раздраженно-злобный, а злорадно-торжествующий:

– Эти смутьяны не признают и великого Юстиниана! На царя земного замахнулись, скоро замахнутся и на Царя Небесного!

– Наглецы и пустословы! Воздать им по заслугам!

– Анафема!

Обвиняемые переглянулись. Платон покачал головой и закрыл глаза, словно ему не хотелось даже видеть всех этих соборян; архиепископ Иосиф махнул рукой в знак того, что возражать или оправдываться бесполезно; Калогир скрестил руки на груди и опустил голову, показывая, что дальше он будет лишь молча ждать определения собора. Феодор тоже понимал, что участь их решена, и они хранили молчание до самого конца заседания, никак не отвечая на оскорбления и поношения.

Собор произнес анафему против не признающих «снисхождения святых», после чего Феодора, Платона и Калогира вывели вон и отвели под конвоем в Агафскую обитель, а архиепископа оставили для суда над ним – ему в вину вменялось, в частности, то, что он, по просьбе игумена Феодора, совершил литургию в Студийском монастыре без позволения патриарха. По окончании собора император отправил в Агафский монастырь спафариев, которые объявили узникам, что они преданы анафеме и низложены. Когда было зачитано соборное определение, Феодор тихо произнес, так что слышали только стоявшие рядом:

– «Меч их да войдет в сердца их, и луки их да сокрушатся!»

На что Калогир так же тихо ответил:

– «Не убоюсь от множества людей, окрест нападающих на меня».

Тогда Платон, лежавший в углу на рогоже, открыл глаза и произнес почти неслышно, так что Феодор и Калогир угадали, скорее, по движению его губ:

– «О Боге сотворим силу, и Он уничижит стужающих нам»…


…За окном давно стемнело. В гостиной царил мягкий полумрак, уютно мерцали светильники, но у Василия и Марфы, сидевших за столом друг против друга, на лицах отражалось беспокойство.

– Что же теперь будет? – проговорила Марфа.

– Студий император намерен разогнать. Игумена и первенствующих братий, видимо, сошлют… Думаю, будет смута.

– Да, если уж при святом Тарасии гонения на студитов возмутили всех, то сейчас тем более…

– Хуже всего не это. Я получил сегодня письмо от отца Феодора. Он пишет, что поскольку собор наложил несправедливые прещения и принял постановления, противные Евангелию, то его следует считать еретическим… со всеми вытекающими.

– Так что же, теперь… и причащаться нельзя с ними? С патриархом? Да?

– Получается, что так.

– Ох!.. Неужели собор и вправду еретический?

– Вот, читай, – Василий протянул жене письмо Студийского игумена.

«Они не просто какие-нибудь еретики, – писал Феодор об участниках собора, – но отступники от Евангелия Божия», поскольку «употребление имени Божия при бракосочетании прелюбодеев назвали снисхождением Божиим, благим и спасительным для Церкви. Какое неслыханное богохульство! И в свое оправдание они говорят, будто, когда речь идет об императорах, не нужно принимать во внимания евангельский закон». Последнее особенно возмущало игумена: «Кто же законодатель для императора? Разве из этого не ясно, что антихрист уже при дверях? Ибо и антихрист, став царем, станет требовать только того, чего он хочет и что приказывает», а «такой же произвол учинили и епископы на соборе»: они анафематствовали тех, кто не согласился с беззаконием, и этим «что иное сделали, как не анафематствовали святых, прежде всего Предтечу и, страшно сказать, Самого Владыку святых?» Игумен решительно утверждал, что участники собора, «дерзнувшие открыто нарушить Евангелие и предавшие анафеме не хотевших нарушать его», стали еретиками, поскольку ввели в Церковь лжеучение. «Итак, – писал Феодор, – зная, что это ересь, вам следует избегать ее и еретиков, чтобы не имел общения с ними и не принимать Святые Тайны там, где поминают их».

Марфа положила письмо на стол и посмотрела на мужа.

– Что ты думаешь делать?

– Не знаю, – Василий был в некоторой растерянности. – Честно говоря, я не готов к такому повороту… В любом случае, мне придется участвовать в церемониях при дворе и ходить вместе с государем в Великую церковь… Хотя если уж совсем строго подходить, то нельзя и этого, но к такой строгости я точно не готов. А вот не причащаться… Может быть, это и удастся… Может, не заметят, не знаю…

– Но где же тогда причащаться?

– Да, это вопрос. Кто последует за отцом Феодором?.. Придется устраивать тайные служения… Прямо как при иконоборцах, вот дожили!

– У нас тут часовня… Ведь в ней можно служить, в крайнем случае?

– Да, если придет священник с антиминсом… Но кто бы мог к нам придти, если студитов разгонят?

– Ох! Только бы удалось все это скрыть от Георгия – наше устранение от общения с ними! Если он узнает, опять будет крика…

– Ничего, будем надеяться, что не заметит. На меня он уже давно рукой махнул, а ты можешь и дома отсидеться.

– Отсидеться… Но сколько это всё продлится?!

– Это одному Богу известно…

9. Принцевы острова

Военный успех зависит обычно не столько от силы натиска на противника, сколько от мудрой прозорливости и умения вовремя и с легкостью одержать победу.

(Лев Диакон)

В конце января Феодор, Платон и Калогир были сосланы на Принцевы острова. Иосиф, «бывший архиепископ Солунский», как теперь называли его, провел некоторое время в дворцовой тюрьме, но потом и его отправили в ссылку.

Тяжело больной Платон попал на пустынный островок Оксию, где его заключили в деревянном сарае, приставив к нему прислужника, который приходил к старцу раз или два в день, но больше не услуживать, а издеваться: он отказывался переносить Платона ради нужды, не приносил ему лекарств, насмехался и всячески поносил старца, называя его «старым ослом». Порой в ответ на просьбы о лекарствах или услугах он, сплевывая на землю, говорил: «Перетопчешься, старый пес! Ты и так зажился на свете! Зачем тебе лекарства? Совсем ни к чему! Скорей подохнешь и перестанешь докучать миру своими стонами!..» Старец чувствовал себя все хуже и со дня на день ожидал конца. Он не роптал, ничего не отвечал на оскорбления прислужника, только непрестанно повторял молитву; даже когда он впадал в полузабытье, губы его шептали: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного…»

На острове Проти в тесной келье одного из местных монастырей томился архиепископ Иосиф. К нему приставили двух монахов, которые держали его взаперти и пищу выдавали мерой, так чтобы он только не умер с голода. Архиепископ ослабел и почти всё время лежал и молился; никаких книг и письменных принадлежностей ему не давали; стражи не отвечали на его вопросы и сами ни о чем не спрашивали. «Вот и сподобил Бог уйти в затвор», – подумал Иосиф и перестал ждать каких-либо вестей извне. Архиепископ потерял счет дням, а о времени суток узнавал только примерно, по положению солнца, которое около полудня заглядывало в маленькое окно под потолком кельи, и по скудному пайку из хлеба и воды, а иногда полугнилых овощей, которые приносили стражи ближе к вечеру. Но однажды, к его удивлению, страж-монах, с таким же суровым видом, как и всегда, войдя в его келью и поставив на расшатанный столик посуду с едой, положил рядом запечатанное воском письмо и, ни слова не говоря, вышел. Архиепископ вскочил с рогожи, но, почувствовав головокружение, прислонился к стене. Он сжал руками голову и постоял немного, потом взял письмо, распечатал его и поднял поближе к свету. Когда Иосиф увидел знакомый почерк, сердце его так забилось, что он вынужден был сесть на рогожу. Он совершенно забыл о еде и с жадностью принялся за чтение письма.

«Возлюбленный брат мой и владыка! Уже давно я стремился всей душой послать письмо твоей святости, но у меня не было удобного способа, ибо я, несчастный, находился под крепкой стражей и едва мог вздохнуть свободно…»

Игумен Феодор был заключен в тесной и темной келье монастыря Богородицы на острове Халки. Надзор за ним был поручен самому игумену монастыря Иоанну, знакомому и единомышленнику эконома Иосифа, и поначалу был очень строгим: к Феодору никого не пускали, еду ему приносил сам игумен, и только иногда – другие монахи; отправлять и получать письма узник не мог, книг ему не давали. Только через месяц после начала ссылки Феодора брат Дионисий, переодетый в мирскую одежду, тайно пробрался на остров, сумел связаться с одним из монахов монастыря, в котором содержался изгнанник, и передать игумену письмо с кратким описанием судьбы студийской братии.

Студиты не подвели своего настоятеля. Некоторое время после собора монастырь оставался оцеплен стратиотами, а затем, когда Феодор, Платон и Калогир с архиепископом Иосифом были сосланы, всех братий под конвоем препроводили в Елевфериев дворец, где с ними встретился сам император. Никифор попытался склонить студитов к общению с патриархом; в ход пошли и убеждения, и угрозы, и обещания разных милостей. Навкратию император предложил игуменство в Студийском монастыре, если он подпишется под определением собора, на что эконом заявил, что скорее даст отсечь себе руки, чем одобрит нечестивое постановление. Остальные монахи тоже были непреклонны. Наконец, император в гневе заявил:

– Если вы всё еще упрямитесь, то знайте, что все, кто не подпишется под определением, будут сей же час высланы вон из Города, без права проживания в монастырях, а особо упорных и дерзких, – император посмотрел на Навкратия, – ждут ссылки и тюрьмы! Итак, решайте! Кто согласен подписать определение, вставайте на правую сторону, кто не согласен – на левую!

То, что произошло затем, присутствовавшие запомнили надолго. Все студиты – все, как один, несколько сотен монахов – молча перешли на левую сторону, и в тишине, повисшей под сводами залы, раздался голос Навкратия:

– Мы не изменим церковным правилам и наставлениям нашего отца!

Император на несколько мгновений потерял дар речи – такого провала он не ожидал.

Кровь бросилась ему в лицо, и, повернувшись к эпарху, он произнес сквозь зубы:

– Взять их! Навкратия в тюрьму! Всех, кто там у них занимал руководящие должности – под стражу! Остальных – вон из Города! И чтоб духу их тут не было! Если кто в столице вздумает их укрывать… пусть пеняет на себя!

Узнав о подвиге братии, Феодор исполнился такого веселья, что пробыл почти целый день в молитве, благодаря Бога и прося укрепить братию на исповедническом пути. Однако игумена беспокоило то, что брат Епифаний, которого он еще до собора отправил в Рим с письмом к папе Льву, всё еще не возвращался и от него не было никаких вестей. Феодору удалось написать и передать через Дионисия новое письмо папе, которое должен был отвезти в Рим брат Еврепиан.

«Поступи по примеру Учителя твоего Христа, – взывал игумен к папе, – и протяни руку нашей Церкви, как и Он Петру: Он – начинавшему утопать в море, а ты – погрузившейся уже в бездну ереси…» Феодор совсем не был уверен, что папа Лев выступит против решений «прелюбодейного собора», однако понимал, что надо сделать всё от него зависящее ради торжества истины.

Надзор за узником не ослабевал, и передать следующее письмо возможность представилась не так уж скоро. От Дионисия Феодор узнал, что Иосиф и Платон содержатся на двух соседних островах; о судьбе Калогира Дионисий ничего узнать не смог. Феодор неустанно молился за своих сподвижников и за духовных чад и в молитве за других совсем забывал о себе, словно не замечая собственных лишений. Между тем кормили его плохо, в келье было сыро и темно, и, пожалуй, многих других, очутись они в подобном положении, всё это привело бы в уныние. Но Феодор и не думал унывать. Иногда игумен монастыря приходил и пытался читать ему наставления о вреде церковной смуты. Студит неизменно отвечал, что виновники смуты это эконом и возвратившие ему сан, а он, Феодор, никакой смуты учинять не собирался, но только желает всегда неизменно соблюдать божественные заповеди.

– Так что же, Феодор, по-твоему, только ты один соблюдаешь заповеди, а все остальные… патриарх, епископы, игумены… император… все они нечестивы и стоят на пути погибели?!

– Почтеннейший, я всего лишь овца, а овца не может отвечать за своих пастырей или за других овец. Но мы – овцы разумные, а не стадо свиней, которое под влиянием бесов готово нестись куда угодно, даже с крутизны в море. Я никого не сужу, но каждому из нас придется отвечать за себя перед Богом. Я забочуь лишь о том, чтобы соблюсти заповеди самому, и чтобы не нарушили божественного закона порученные моему руководству братия. Патриарх и все прочие, о ком ты говоришь, имеют ум и сами пусть рассуждают о правильности своих поступков, а я буду поступать так, как кажется мне согласным с Евангелием.

Каждый раз Иоанн уходил из кельи опального игумена в смутных чувствах. Этот «смутьян и наглец» на поверку оказался совсем не таким, как расписали Феодора привезшие его сюда. Он производил впечатление исключительной цельности – никакого внутреннего смятения, разногласий с самим собой. Ни разу Иоанн не видел его в раздражении или гневе, даже когда нарочно оскорблял или приносил испорченную пищу. Игумен всегда кротко благодарил, ни в чем не упрекал своего стража и никогда не роптал. Феодор почти постоянно пребывал в ровном и – что более всего поражало – радостном настроении. Иоанн не мог понять, как этот человек, глава знаменитейшего столичного монастыря с огромными имениями, начальствовавший над почти тысячью монахов, имевший свободный доступ ко двору императора, умный, образованный, влиятельный, – вдруг так запросто решился проститься со всем этим, обменять монастырские помещения с мраморными полами на убогую келью, общество любимых братий – на одиночество, почет и общественную значимость – на изгнание, поношения и, страшно сказать, церковную анафему. И всё из-за чего? Из-за какой-то мелочи – восстановления в сане этого Иосифа! Безумие! Но Феодор не походил на безумца…

Иоанн вновь и вновь шел к узнику в надежде разгадать эту загадку – и не мог. Иногда он, подходя к келье Феодора, прислушивался, приложив ухо к двери, и слышал, что игумен молится: Феодор время от времени читал вслух псалмы – Псалтирь он знал наизусть, как и почти все службы суточного круга, ему не требовались книги, чтобы служить часы, вечерню или полунощницу… Но большей частью узник молча молился про себя, стоя на коленях или, при утомлении, сидя в углу кельи. И это – «отщепенец от Церкви»!.. Да, Феодор считал осудивший его собор еретическим и не хотел иметь общение с признавшими его решения епископами и игуменами, но при этом в нем не было видно никакого превозношения. Своих противников, при всех пылких обличениях в их адрес, он, кажется, жалел и скорбел обо всем случившемся. «Сеющий ветер пожнет бурю», – качал он головой, и взгляд его становился печальным: он словно прозревал в будущем какие-то гораздо более ужасные события, чем нынешняя церковная смута…

Правда, Феодор умел и язвить. Однажды, после очередной попытки Иоанна внушить ему «покорность вышестоящим», опальный игумен сказал, усмехнувшись:

– Я охотно выкажу покорность, если твое преподобие укажет мне, где в Евангелии и канонах сказано, что венчать прелюбодеев – не грех. Или у вас какое-то другое Евангелие?

– Наглец!

Иоанн в сердцах даже топнул ногой. Ему захотелось ударить упрямца, но он сдержался – хотя Феодор по его лицу и по невольному движению руки понял, что он хотел сделать, – и вышел из кельи, хлопнув дверью, однако тут же остановился от поразившей его мысли: «А ведь, может, он сейчас… молится за меня… как за оскорбившего!..» Иоанн поколебался и возвратился в келью узника. Феодор стоял лицом к востоку и молился про себя – слов не было слышно.

– Феодор!

Тот слегка вздрогнул, обернулся – и Иоанн на миг закрыл глаза. В этот момент у Феодора было такое светлое лицо, что на него было почти невозможно смотреть – всё равно что на солнце. Но это длилось лишь мгновение; взглянув на узника вновь, Иоанн уже не увидел ничего необычного.

– Феодор, ты… ты сейчас молился за меня? Ответь!

– Да, – тихо ответил игумен, он словно был слегка смущен.

Иоанн сел на край деревянного низкого ложа, покрытого драной рогожей и указал узнику место рядом с собой. Феодор сел. Они помолчали.

– Феодор, – сказал Иоанн, не глядя на него, – тебе… что-нибудь нужно? Книги или, может быть, пергамент, папирус, чернила?

– О, да! – лицо Феодора засветилось радостью. – Если бы ты был так любезен предоставить мне возможность писать письма! Я так беспокоюсь за моих чад…

– Твой брат Иосиф находится на соседнем острове. Думаю, ему можно будет передать письмо… Я принесу тебе всё необходимое.

Феодор встал и поклонился ему.

– Благодарю тебя, господин Иоанн! Да благословит тебя Бог за эту милость!

– Не стоит благодарности…

Иоанн тоже встал, смущенный. То, что он сделал, было неожиданностью для него самого. Идя по монастырскому двору, он думал: «Что за сила такая в нем?.. Непостижимо! Кажется, в его положении уже не на что надеяться… А между тем… между тем…»

Между тем в Иоанне крепла непонятно откуда взявшаяся уверенность, что этот худой изгнанник в старой и местами изодранной рясе, со свалявшейся бородой, анафематствованный и поносимый, заключенный в мрачной келье на хлебе и воде, этот «отщепенец» и «мятежник» – победит. Что он уже победил.


…Патриарх отдыхал после праздничной службы в честь Новолетия, когда келейник доложил, что пришел эконом Иосиф. Никифор поморщился и чуть заметно вздохнул. Он никогда не питал особых симпатий к Иосифу, даже еще до начала всей этой церковной смуты; теперь же, когда из-за «дипломатических способностей» эконома начались неприятности, конца которым пока не предвиделось, как ни надеялся патриарх на обратное, Иосиф вызывал у него чувство, сходное с зубной болью. Чего ему надо?.. Никифору очень хотелось сказаться больным и не принимать эконома, но он понимал, что это малодушие. Что такое в сущности Иосиф? Игрок? Нет, игрушка, разменная монета в руках императора! Несчастный человек, сам не знающий, скорее всего, о своем несчастье…

– Хорошо, пусть войдет.

Поприветствовав патриарха, эконом сказал:

– Святейший, тут у меня гостит Халкитский игумен Иоанн…

У патриарха сжалось сердце. Настоятель монастыря, где уже восемь месяцев содержится под стражей Студийский игумен!..

– И что же? – спросил он ровным голосом.

– Он хотел бы поговорить с твоим святейшеством. Он будет здесь еще два дня.

– Хорошо. Пусть придет завтра после обеда.

Спустя четыре дня Феодор неожиданно получил завтрак, чего не бывало с начала его ссылки – до сих пор ему приносили еду только раз в день, ближе к вечеру, – и завтрак тоже небывалый: вареные овощи, мягкий хлеб и даже чашу вина. Монах, принесший пищу, глядя на узника, чье лицо отражало невольное изумление, улыбнулся и сказал:

– Это еще не все неожиданности. Сегодня тебя переведут в другую келью.

Действительно, спустя примерно час к Феодору пришел игумен Иоанн.

– Ну что, Феодор, ты готов к переходу на новое место жительства?

– Готов… Но что случилось?

– Да ничего особенного… Просто я только вчера вернулся из Константинополя. Там, в общем, всё по-старому… Я виделся с патриархом.

– И?

– Вот, следствием является то, что ты уже видел и еще увидишь… Идем! Отныне ты будешь жить в помещении посуше… и посветлее, – Иоанн улыбнулся. – Удобнее будет письма писать… Но я святейшему про письма не говорил, не беспокойся!

– Он, думаю, и так знает, – улыбнулся и Феодор.

С тех пор, как Иоанн предоставил ему возможность вести переписку, игумен извел немало листов, и его послания уже читались и переписывались не только в Царствующем Городе, но и в других местах Империи. Посещавшие Феодора братия, в том числе Григорий, покидая Халки, всегда уносили с собой по несколько писем. Настало время говорить – и Феодор не умолкал.

– Святейший, – сказал Иоанн, – велел передать тебе поклон и такие слова: «Бог да простит тебя. Мы нуждались в твоей помощи здесь, но ты ушел и обосновался там. Я тебе завидую».

– Он так сказал?

– Да, именно так, я запомнил слово в слово.

– Ха! – Феодор помолчал. – Завидует… Если завидует, так пускай и сам уходит!

– Ну, Феодор, – с упреком сказал Халкитский игумен, – владыка велел позаботиться о тебе, расспрашивал, как тебе тут живется… А ты насмехаешься над ним!

– Нет, я не насмехаюсь, – Феодор вдруг стал серьезным и немного печальным. – Но я говорю то, что есть. Патриарх предпочел жить, уступая императору, я же предпочел не уступать. Теперь он мне завидует… Я понимаю, ему тяжело… с такими-то епископами! О, я видел на соборе, что́ это за епископы! Но что посеет человек, то и пожнет… Куда повернет, туда и пойдет… «Сеющий ветер пожнет бурю».

– Ты что-то часто это повторяешь, Феодор… Какую бурю ты еще нам пророчишь?

– Не знаю, отче, не знаю… Я не пророк. Но одно я знаю точно: никогда преступление заповедей и гонение невиновных не проходило бесследно, и нелживо Писание – «сеющий ветер пожнет бурю»!..

10. Полуденный бес

Причина войны должна быть законной.

(Св. император Маврикий)

Когда северный ветер сменился на южный, и настало самое знойное время года – несмотря на близость моря, воздух иногда был душен до невозможности, – в сердце архиепископа Иосифа тоже воцарились тяжесть и духота. Получив в июне первое письмо от брата, он обрадовался и внутренне воспрянул: возможность хоть изредка получать весточки от Феодора делала заключение не таким тяжелым. Стражи не сразу согласились принести Иосифу письменные принадлежности, но все же переговоры, которые он упорно изо дня в день в течение недели вел с ними, наконец, увенчались успехом, и ответ Феодору был отправлен. Архиепископ ожидал, что чернила и перо у него отберут, но этого не произошло. Тогда на оставшихся листах пергамента он стал записывать свои мысли о снисхождении в церковных делах. Уже давно в душе архиепископа жило некое сомнение, которому он до сих пор, однако, не давал хода, зная, что если будет много думать об этом, то только разорит свое душевное устроение, и тогда пребывание в заключении станет невыносимым. Но теперь Иосиф, наконец, решился изложить свои мысли, тем более что в письме Феодора прозвучало слово «ересь».

Правомерно ли было считать еретическим осудивший их собор? Не следовало ли все же согласиться, что по снисхождению восстановление эконома в сане было возможно? Стоило ли поднимать такое возмущение? Стоило ли дело эконома того, что архиепископ покинул свою кафедру, оставив паству неизвестно кому – быть может, «наемнику, а не пастырю», – и отправился на этот остров в бессрочную ссылку?..

Иосиф вспоминал те доводы, которыми брат убеждал его в свое время в необходимости протеста, – но сейчас они почему-то не казались ему столь же убедительными, как тогда. Что это? Малодушие? Он испугался лишений? Испугался умереть здесь, в этой убогой келье, лишенным сана, с клеймом «отщепенца»?.. Нет, но…

Иосиф думал о патриархе. Этот человек – умный, образованный, благочестивый, вроде бы не рыхлого характера, – он тоже испугался императора? Ведь он подписал соборные определения, хотя Феодор и надеялся, что патриарх такое не одобрит… А может быть, святейший думал, что так нужно для пользы Церкви – и был прав?..

Мысли архиепископа возвращались в детство. Тогда он и Евфимий с сестрой жили в полном послушании у матери, всегда ощущая себя рядом с ней, как за каменной стеной: на все вопросы у нее были четкие ответы, всё было разложено по полочкам… Они читали жития святых, исправно молились по утрам и вечерам, ходили в храм по воскресеньям и праздникам, учились в школе, и жизнь была такой простой и понятной… Только с Феодором тогда творилось неладное, и мать не знала, что с ним делать, молилась и плакала по ночам… А затем – приезд дяди, и всё так внезапно изменилось! Иосиф помнил, как Феодор убеждал его и брата, что нет ничего лучше монашеской жизни, а они слушали, раскрыв рот, вчерашнего гуляку, который вдруг совершенно переродился. Как это произошло? Здесь была какая-то тайна, известная только троим – дяде, матери и самому Феодору. И потом жизнь в монастыре… В послушании, в смирении, в мужественном перенесении лишений не было в обители никого, равного Феодору. Братия дивились ему, многие советовались с ним в духовных вопросах; Иосиф тоже обращался к Феодору с различными недоумениями и получал такие точные и ясные ответы, которые могли быть только плодом собственного опыта, а не одних книжных знаний… Иосиф всегда совершенно искренно считал брата высшим себя во всем, не завидовал ему, а только удивлялся. С тех пор как Феодор стал помощником настоятеля, а потом и игуменом, братия всегда ощущали себя рядом с ним, как в крепости, «в огражденном граде», куда не проникнет враг, а если и проникнет, тут же убежит вон посрамленный… То, что Феодор три года назад не стал патриархом, а Иосиф вскоре после этого получил епископство, казалось ему недоразумением: он безусловно считал брата более достойным архиерейского сана. Но так распорядился Бог, и Иосиф покинул монастырь и вступил на Солунскую кафедру. Что же, теперь он жалел о потерянном месте?.. Нет, не о месте он жалел. Если бы дело было только в этом, он отогнал бы эти мысли, как явно греховные, и успокоился бы. Но…

Правомерно ли восстановление эконома в сане – деяние, в общем, случайное – представлять как нечто принципиальное, влекущее за собою обвинение в ереси? Не преувеличение ли это?.. Архиепископ написал брату в ответном послании некоторые свои соображения на эту тему и, отправив письмо, погрузился в смутные мысли. Впрочем, умом он понимал, что на него просто нападает уныние – тот самый «полуденный бес», искушающий отшельников. Иосиф чувствовал себя больным и разбитым, от постоянного голода и грубой пищи начались рези в желудке и головные боли. В конце концов стражи сжалились и стали кормить его лучше, даже приносили целебный травяной отвар, но заключенному это уже мало помогало. Впрочем, при бодрости духа он легче терпел бы телесные лишения, но поселившиеся в его душе сомнения постепенно сгрызали остатки мужества. Иосифу не хватало поддержки брата, а о судьбе Платона он боялся и думать – старец был уже так болен, когда над их головой прогремели анафемы… Впрочем, какая смерть лучше принятой в борьбе за истину? Но… действительно ли они во всем правы? – и мысли архиепископа возвращались к тем же вопросам. В то же время он неожиданно резко ощутил нехватку книг. Голова болела все чаще и мучительней, и он порой не мог вспомнить того, что раньше знал наизусть. Архиепископ лежал на рогоже, закрыв глаза, молился, но то и дело молитву перебивала мысль: «Скорей бы, что ли, смерть!..»

В таком положении его и нашел брат Григорий, пробравшийся на остров и сумевший подкупить стражей – Василий с Марфой, которых он тайно посетил, узнав, что он собирается навестить принцевских изгнанников, снабдили его деньгами и вещами. И вот он, с большим мешком за плечами, появился на пороге покосившейся кельи, стоявшей между старыми корявыми деревьями. Архиепископ приподнялся на рогоже и несколько мгновений всматривался в посетителя.

– Владыка, это я, благослови!

– Григорий!

Иосиф с трудом поднялся, и они бросились друг к другу в объятия.

Вечером Григорий и Иосиф – одетый в новую рясу и башмаки, накормленный и снабженный тетрадкой, куда были переписаны «Увещательные главы» святого Иоанна Карпафского, – сидели рядом на рогоже и обсуждали положение дел. Архиепископ пожаловался на свою жизнь, но про сомнения распространяться не стал, чтобы не смущать брата: Григорий был полон воодушевления и отчасти ободрил Иосифа, особенно сообщением о том, что никто из студийской братии до сих пор не отрекся от исповедания, но все стоят твердо, хотя некоторые монахи содержатся по одному или по двое-трое в крепостях и монастырях, терпя притеснения от тамошнего начальства, а другие вынуждены скрываться и сообщаться друг с другом тайно, больше по ночам. Архиепископу стало стыдно: «Если все братия, даже самые юные, так стойко терпят лишения, то как я могу ныть и унывать?!..»

Наутро Григорий покинул архиепископа – он держал путь на остров Оксию, собираясь навестить старца Платона, а потом хотел посетить и игумена. На обратном пути с Халки он обещал завернуть опять к архиепископу. Они расцеловались и расстались со слезами на глазах.

Золотые номисмы сделали свое дело: у Иосифа появилось деревянное ложе, и ему не приходилось лежать на земле; расшатанный стол починили, и на нем стоял светильник, в который ежедневно подливали масло; пищу стали приносить дважды в день, а после обеда узника выводили на час-полтора погулять по острову. Архиепископ взбирался повыше и, опершись на суковатую палку, стоял и смотрел, как волны Пропонтиды разбиваются внизу о прибрежные камни. Он вглядывался в остров Халки, возвышавшийся за соседней Антигоной: монастыря, где был заключен Феодор, не было видно отсюда, но даже сам вид острова, где жила родственная душа, доставлял архиепископу утешение. Скоро Григорий будет уже там и, наверное, принесет ему письмо от Феодора…

Монах появился опять спустя две недели. Он побывал на Оксии, но увидеться с Платоном ему поначалу не удалось. Злонравный страж, взяв у Григория деньги и нагло улыбнувшись, заявил:

– А теперь, дорогой, убирайся-ка отсюда подобру-поздорову, и чем быстрее ты это сделаешь, тем умнее будешь! – и, в ответ на протесты Григория, расхохотался: – Не думаешь ли ты, что зря потратил деньги? Экий ты, братец, пень! Если б не они, так я бы уж тебя связал и передал властям! Так что давай, чеши отсюда, дружище! А старик ваш обойдется и без вас, эка невидаль!

Григорий приуныл, но решил не отступаться. Он выследил, где жил человек, стороживший Платона: это был местный, обитавший на острове с семьей. Григорий сумел познакомиться с его супругой Мелитой и, расписав ей бедственное положение Платона, его старость и болезнь, быстро вызвал у нее сочувствие старцу. Женщина согласилась помочь Григорию проникнуть к узнику, на другой день подпоила мужа, подмешав в вино снотворную настойку, и когда он уснул, стащила ключ, который стражник всегда носил на шее на веревке. Так Григорий, наконец, пробрался к старцу. Платон был едва живой. Мелита, тоже пришедшая посмотреть на узника, была в ужасе, увидев его – истощенного, в лохмотьях, с ранами на ногах… Она сбегала домой и принесла масла, и Григорий принялся смазывать старцу раны. Платон тихо плакал от радости – он уже не чаял увидеть кого-нибудь из своих. Когда Григорий рассказал ему о братии, о том, что виделся с Феодором и с архиепископом, старец совсем воспрянул духом и сказал:

– Слава Богу, укрепляющему рабов Своих! Теперь и умирать не страшно – мои чада оказались верны и достойны получить венец жизни!

– Отче, милостью Божией, ты еще поживешь, не умрешь, – сказал Григорий и вдруг совсем по-детски воскликнул, жалобно глядя на старца: – Не умирай, отче!

– На всё воля Божия, брат, – Платон слабо улыбнулся.

У него не было сил писать письмо, и он устно сказал Григорию то, что нужно было передать Феодору. Узнав о том, что архиепископ, похоже, приуныл, Платон посоветовал Феодору составить подборку из творений святых отцов относительно послабления и строгости в соблюдении церковных правил, – благо Халкитский игумен предоставил узнику возможность пользоваться книгами из монастырской библиотеки. На рассвете Григорий простился со старцем и в то же утро покинул остров, дав Мелите денег и взяв с нее обещание позаботиться о том, чтобы ее муж окончательно не уморил Платона.

У Феодора на Халки Григорий пробыл несколько дней. Иоанн был к нему весьма любезен, хотя и не разрешал много разговаривать с узником.

– Иоанн на словах одобряет эконома и прелюбодейный собор, – рассказывал Григорий архиепископу, – но видно, что наш отец произвел на него такое впечатление… Если бы ты, владыка, видел отца! Он сияет!

– А как его здоровье?

– Жалуется на слабость. Условия там не очень… Но он – сияет! Понимаешь, владыка?

– Понимаю…

Григорий принес и ответ от Феодора на письмо. Выразив радость о получении весточки от брата и похвалив его за «ревность о должном», Феодор постарался разрешить возникшие сомнения. Архиепископ читал и думал, что брат всегда был силен в логике, и вообще, в отличие от Иосифа с Евфимием, науки с юности давались Феодору легко, и он без труда заучивал наизусть целые отрывки из книг. Игумен был верен себе: «Какое может быть снисхождение к тем, кто служит вместе с сочетав шим прелюбодеев и председательствовал на собо ре, утвердившем прелюбодеяние?» К письму он прилагал несколько листов со святоотеческими цитатами, которые должны были убедить Иосифа в правильности избранного ими пути. Архиепископ просмотрел их: вроде бы всё было верно… Но не давала покоя мысль: почему же патриарх, этот благочестивый, как все о нем говорили, образованный и начитанный не менее, если не более Феодора человек, рассудил иначе?..

Григорий сказал архиепископу, что поселится на Халки вблизи монастыря – там нашлась подходящая пещера, – будет по мере возможности навещать Феодора и заботиться о переправке писем. Он даже надеялся со временем выпросить у Иоанна позволения поселиться вместе с игуменом.

Иосиф собрался с мыслями и написал Феодору более подробно о своих сомнениях, не утаив ни одного помысла; в сущности, это было письмо-исповедь. Когда Иосиф его закончил, на душе сразу стало легче. Он отправил письмо с Григорием, передав также для Феодора и несколько листов со своими рассуждениями о пределах церковного снисхождения – Григорий рассказал игумену о том, что архиепископ написал некий «труд», и Феодор хотел прочесть его.

Ответ от брата Иосиф получил только в середине сентября. На этот раз письмо было более пространным. Игумен писал, что они уже достаточно и в нужной мере применяли снисхождение до прелюбодейного собора, но оно привело лишь к тому, что противники стояли на своем, а эконом Иосиф беспрепятственно служил с патриархом. «Одни ре чи до войны, и другие – после войны», а потому теперь настало время строгости, и нужно терпеливо переносить лишения и молиться за гонителей. Феодор соглашался братом в том, что «из-за падения одного человека нельзя разделять Церковь», но разъяснял это так: «Из-за одного человека мы не отделяемся от Церкви, которая “от запада, и севера, и моря”, и даже от здешней Церкви – конечно, кроме одобривших прелюбодея ние. Ибо они – не Церковь Господня», – напротив, как раз они и отделились от Церкви, приняв в общение эконома. Легко и логично Феодор разрешал все недоумения архиепископа, а по поводу скорби его о своей пастве сообщал, что среди солунцев тоже есть противники решений «прелюбодейного собора», претерпевающие гонения, как и студиты, и писал: «Что же касается города твоего, то в нем ты возжег высокое пламя благочестия, которого человек не погасит вовеки. Нужно не печалиться, но радоваться этому, как и я, окаянный, радуюсь рассеянию смиренного монас тыря моего, ибо это рассеяние – ради Господа».

Но самое большое впечатление на Иосифа произвели слова патриарха, переданные Фео дору через Халкитского игумена, – Студит процитировал их в письме к брату. На следующий день во время прогулки архиепископ долго смотрел на маячивший в дымке константинопольский берег. Теперь в душе его был покой. «Я завидую тебе»! В этой краткой фразе патриарха было, в сущности, разрешение всех недоумений архиепископа: Никифор сознавал, что пошел на поводу у василевса и потерял в лице Феодора верного помощника, способного отстаивать независимость Церкви пред лицом императорской власти.


…Книги в дальних шкафах были сложены довольно небрежно, кое-где их уже погрызли мыши. Слежавшиеся страницы с трудом разлеплялись, некоторые рвались в руках. Вдохнув очередную порцию пыли, Иоанн громко чихнул.

– Вот варвары! – пробормотал он. – Так относиться к книгам!

Патриаршая библиотека была его излюбленным местопребыванием. Он имел разрешение еще от патриарха Тарасия приходить сюда для занятий и это право усердно использовал. Книги были его страстью: он не мог равнодушно пройти мимо рукописи, даже самой неказистой на вид, – напротив, такие-то еще больше привлекали его внимание. Всё свободное время Иоанн тратил на чтение и занятия науками. С юности привыкший довольствоваться немногим, он мало ел, а спал от силы часа два в сутки. Он был крепок телом и никогда не болел; зрение его, несмотря на многие часы, проведенные за книгами, было острым и ничуть не притуплялось. С годами Грамматик научился быстро разбирать почти любой почерк и легко восстанавливал по смыслу полустершиеся или неграмотно переписанные слова, а потому читать даже те книги, за которые никто не брался по причине плохого почерка переписчиков или многочисленных ошибок, для него не представляло особого труда.

Неудивительно, что в патриаршей библиотеке его внимание привлекали чаще всего самые дальние углы, самые пыльные сундуки и полки, где попадались рукописи, годами никем не раскрывавшиеся. Библиотекари порой и не знали, что за книги там хранятся, и Иоанн попросил у патриарха благословения самому смотреть и брать рукописи, хотя от должности помощника библиотекаря отказался. Впрочем, неофициально он всё равно, можно сказать, занимал ее: главный библиотекарь, увидев его интерес к старым рукописям, был даже рад этому и попросил Иоанна составить список непронумерованных и неучтенных книг, если таковые будут ему попадаться, а когда ему или его помощникам нужно было отлучиться, они смело оставляли в библиотеке Грамматика, который при необходимости мог не хуже них найти для пришедшего читателя нужную книгу.

Иоанна интересовало всё, от гомилий Григория Богослова до медицинских трактатов Галена и Гиппократа. Хотя в библиотеке хранились в основном книги церковного содержания, но попадались и исторические, и по медицине, и творения эллинских философов и поэтов…

В особых сундуках содержались еретические книги. Здесь были сочинения Оригена, Евагрия Понтийского, Нестория, Диоскора, Феодора Мопсуэстского, Филоксена Маббугского, Севира Антиохийского, Дидима – всё это было внимательнейшим образом изучено пытливым книгочеем. Особенно заинтересовали Иоанна богословские полемические сочинения времен императора Юстиниана. Часто Грамматика можно было видеть сидящим над очередной книгой, с полуприкрытыми глазами, погруженным в раздумья, так что иной раз он даже не отзывался, когда библиотекарь окликал его. О чем он думал? Иоанн ни с кем не делился своими мыслями…

11. «Слово Божие не вяжется»

Хочешь ли ты изменить этот мир,

Сможешь ли ты принять как есть,

Встать и выйти из ряда вон,

Сесть на электрический стул или трон?

(Виктор Цой)

9 июня третьего индикта, около двух часов пополудни, у ворот опустевшего Студийского монастыря стояли два высоких широкоплечих стратиота, вооруженных щитами и копьями, один белокурый, а другой рыжий, с усыпанным веснушками лицом. Солнце палило нещадно, и пот тек со лбов стратиотов, подозрительно и грозно глядевших на всякого, кто приближался к обители.

– Экое пекло! – сказал рыжий.

– Да уж… Скорей бы смена!

– Еще часа полтора нам тут торчать, – рыжий сощурился на солнце, пытаясь определить, сколько времени.

– Эва! Глянь, какие мулы!

Двухколесная повозка, запряженная парой красивых черных мулов с белыми звездами во лбу, остановилась перед обителью. Женщина в зеленой тунике и легком шелковом мафории, выйдя из повозки, подошла к монастырской стене чуть левее ворот. Солдаты, повернув головы, наблюдали за ней, а она прошептала, проведя рукой по шершавой каменной кладке:

– Господи! Не посрами упования нашего! Ты знаешь, что за заповеди Твои страдают исповедники, укрепи их и вразуми противных!

На мгновение она прижалась к нагретой солнцем стене, потом перекрестилась и пошла к повозке.

– Эй, женщина! – крикнул рыжий стратиот, решив показать, что они не просто так торчат у ворот монастыря. – Ты здесь, давай, не шатайся! Смутьянов отсюда выкинули в два счета, смотри, и тебя заметут!

Женщина остановилась и взглянула на стратиотов.

– Молитвами этих «смутьянов» да смилуется Бог над вами и над теми, кто разогнал святую обитель!

– Чего-о-о? – грозно крикнул рыжий, слегка оробев под ее взглядом и от этого еще больше раздражившись.

Марфа ничего не ответила и вновь забралась в повозку. Где-то сейчас игумен Феодор, владыка Иосиф, братия? Вернутся ли они вновь в опустевший Студий? Кончится ли когда-нибудь эта смута?.. Пока что она только ширится… Разогнав монастырь, император рассчитывал покончить с возмущением, а это стало только началом. Он думал, что «смуту» затевают одни студиты, но протесты нарастают, и теперь гонения на противников беззаконных решений собора идут уже по всей Империи… Ох, чем-то все это кончится?..

Когда Марфа вернулась домой и прошла в гостиную, из боковой двери навстречу ей выбежала Кассия.

– Мама! Вот и ты!

– Да, вот и я, – улыбнулась Марфа, ласково потрепав дочь по голове. – На улице жарко… Чем ты занималась с утра? Господин Власий приходил?

– Да, мы сегодня читали третью песнь, про Елену, как Александр и Менелай за нее сражались.

Кассия с важным видом сложила руки на груди и принялась читать наизусть:

– «Старцы, лишь только узрели идущую к башне Елену,

Тихие между собой говорили крылатые речи:

“Нет, осуждать невозможно, что Трои сыны и ахейцы

Брань за такую жену и беды столь долгие терпят:

Истинно, вечным богиням она красотою подобна!

Но, и столько прекрасная, пусть возвратится в Элладу;

Пусть удалится от нас и от чад нам любезных погибель!”»

– Ты что, это прямо сейчас выучила?

– Да… То есть нет… Я не учила, оно само запомнилось! А Власий сказал… Он сказал, что это «поразительно»! Только вот я не знаю, что в этом такого… поразительного?

– Ну, просто редко бывает, чтобы маленькие дети так вот сразу запоминали такие стихи…

– А-а… Значит, как ты с папой живешь – это тоже поразительно?

– Почему?

– Вы не кричите никогда, не ругаетесь… А Мелания говорит, я слышала, что мужья с женами почти всегда ругаются…

– Это она тебе говорила? – Марфа слегка нахмурилась.

– Нет… Она это на кухне с Анфусой… А я просто… я мимо проходила!

– Ах ты, любопытная, везде успеваешь!

Беспрепятственное хождение Кассии по всему дому и то, что девочка совала нос везде, в том числе и на кухню, и на задний двор, с точки зрения ее дяди-протоспафария, было «верхом неприличия»: он был страшно возмущен, узнав об этом, когда случайно, зайдя к сестре в гости, услышал от прибежавшей Кассии веселый рассказ о том, как на кухне слуги спорили о приправах для жаркого. Но Марфа не хотела ограничивать Кассию и слишком подавлять ее стремления – ведь она сама выросла на свободе, среди садов и полей, при отце, который не особенно следил, в каком углу дома его дочь читает книгу или пытается поймать залетевшую бабочку, чтобы выпустить в сад… Василий был согласен с женой, и потому Кассия получала не такое воспитание, как многие девочки из богатых семей, которых растили с одной целью – выгодно выдать замуж. Иной раз, глядя на дочь, Марфа вспоминала о своем обещании, данном Богородице, и гадала, может ли выйти так, что Кассия действительно захочет пойти в монахи, когда вырастет. Пока об этом трудно было судить. С одной стороны, девочка была очень живая, всем интересовалась, любила читать и рассуждать вслух о разных занимавших ее вещах, – и в то же время могла подолгу сидеть одна где-нибудь в углу с игрушками или в саду под деревом, о чем-то думая… Иногда она капризничала, но это случалось редко; в целом Кассия росла послушной, родителям было не на что жаловаться. Но иной раз неясное ощущение чего-то особенного, что ждет Кассию в будущем, охватывало Марфу. Что ни говори, а девочка умна не по возрасту… В ее годы Марфа еще и не открывала великого поэта, а дочь рассказывает целые куски из поэмы, даже не уча нарочно!.. И красивая растет – в кого только такая?..

Родители думали, что замечательный синий цвет глаз дочери со временем сменится на другой, как бывает у младенцев, но этого не произошло. Кассия росла темноволосой, белокожей, с огромными глазами цвета лазурита. Ни Василий, ни Марфа не помнили, чтобы у кого-то в их родстве были глаза такого редкого цвета.

– А ты где была, мама? – прервала Кассия ход ее мысли.

– Ездила за город передать еду и одежду для одного монаха.

– А почему у него нет одежды в его монастыре?

– Потому что его выгнали из монастыря. Вообще их монастырь разогнали, и они скитаются и прячутся по разным местам, а некоторые сидят в заточении…

– Ой! Бедные!.. А ты им помогаешь, да? За что же их разогнали?

– За то, что они стоят за Божию правду, против тех, кто нарушил заповеди Христа.

– Но если они за Христа, то Он должен Сам помогать им!

– Конечно! Он дает им силы всё терпеть… И помогает через людей.

– Через тебя, да?

– И через меня… Но гораздо больше через других. Я-то мало делаю для этих исповедников, увы!..

– Но тогда мы можем делать больше! Мы можем… – Кассия задумалась, наматывая на палец кончик своей косы. – Мы можем кого-нибудь поселить у нас дома! У нас тут много места. А они скитаются… Вот им пока и будет, где жить! Ведь их должны оправдать, если они за правду?

– О да, я верю в это!.. А в твою маленькую голову пришла большая мысль! Надо поговорить с папой!

Василий вернулся из Священного дворца хмурый.

– Император думал убедить мир, что только одни студийские монахи такие смутьяны, любители побуянить из-за пустяков! – начал он, едва войдя в дом. – Думал, что после их изгнания протесты прекратятся, что никто не посмеет поднять голос против решений собора… Как он просчитался! А теперь не хочет этого признать, воздвигает всё новые гонения! Это походит уже на безумие.

– Кого-то еще взяли? – с беспокойством спросила Марфа.

– Говорят, игумен Стефан и его монахи – представь, все пятьдесят! – предали анафеме прелюбодейный собор и покинули монастырь, некоторых уже арестовали. Но они не одни – вместе с ними прокляли этот собор еще больше сотни монахов и местный епископ!

– Ого!

– И это еще не всё. Ходят слухи, что Херсонский епископ удален с кафедры, а тамошний игумен Антоний и несколько монахов заключены под стражу…

Василий достал из кармана сложенный лист пергамента и протянул жене.

– Это копия письма игумена Феодора к брату Навкратию, господин Феодот дал мне почитать… Воистину, «слово Божие не вяжется»! Подумай: он в заточении, отрезанный от братии и от всех, – а его голос звучит повсюду!

– Да, уже одно это вселяет надежду!

Марфа развернула письмо и стала читать про себя.

– Боже! – в ужасе прошептала она. – Почти семьсот ударов!

– Это кому? – раздался сзади испуганный голос.

Василий с Марфой обернулись. Кассия, неслышно вошедшая в залу во время их разговора, стояла и вопросительно смотрела на них.

– Так бичевал нечестивый епископ исповедника Христова, – сказал Василий.

– Семьсот ударов? Бичом?.. Ведь это больно?

– Да, очень больно! Можно запросто умереть даже от гораздо меньшего числа…

– А за что он его? – спросила опять Кассия. – За то, что он за правду Христову, да?

– Да, – Василий удивленно взглянул на дочь.

– Я ей кое-что рассказала сегодня, – пояснила Марфа. – А она знаешь, что сказала?.. Но погоди, дочитаю…

– Мама, читай вслух, я тоже хочу знать!

Марфа вопросительно посмотрела на мужа.

– Ладно, читай. Ребенок тоже должен знать, что творится в нашем «богоспасаемом» отечестве… Тем более, что она у нас умненькая… Читай, пожалуй, с начала.

В письме Студийского игумена рассказывалось о том, как в Фессалонике после изгнания архиепископа Иосифа назначенный вместо него архиерей расправлялся с теми, кто не хотел его поминать и не признавал решений «прелюбодейного собора». Евфимия, игумена одного из солунских монастырей, отказавшегося признать нового епископа, бичевали прямо в храме почти до смерти, но он все равно отказался поминать «прелюбодействующего» епископа. После истязания «некто, подражавший Христу, взял Евфимия в свой дом и, приложив к кровавым ранам и язвам телесным свежую кожу убитого ягненка, оживил этого мужа», вылечил и тайно отпустил. «Кто из православных когда-нибудь поступал так с еретиком? – восклицал Феодор. – Воззри, Господи, Господи, на такое бедствие и пощади народ Твой, устроив мир православия в нашей Церкви!»

Когда Марфа закончила читать, Кассия бросилась к отцу и ухватила его за плащ, который он еще не успел снять.

– Папа! Там сказано, что «подражавший Христу взял его в дом свой»! Нам тоже надо так!

– Вот видишь, – сказала Марфа. – Она еще днем предложила сделать из нашего дома странноприимницу для гонимых.

– Что ж, «из уст младенцев»… – Василий положил руку на голову Кассии, зарывшейся лицом в его плащ.

Кассия подняла голову; в ее глазах блестели слезы.

– Не плачь, – сказал Василий решительно. – Мы им поможем, насколько это в наших силах.

– И пусть Бог довершит остальное! – тихо сказала Марфа.

– Аминь! – ответил ей муж.

…Когда учитель ушел, Фекла спросила сына, уже готового бежать в сад играть:

– Ну, чем вы сегодня занимались?

Вместо ответа мальчик, заложив руки за спину и выставив вперед подбородок процитировал:

– «В мрачную осень как быстрые воды с небес проливает

Зевс раздраженный, когда на преступных людей негодует,

Кои на сонмах насильственный суд совершают неправый,

Правду гонят и божией кары отнюдь не страшатся:

Все на земле сих людей наводняются быстрые реки,

Многие нависи скал отторгают разливные воды,

Даже до моря пурпурного с шумом ужасным несутся,

Прядая с гор, и кругом разоряют дела человека, —

С шумом и стоном подобным бежали троянские кони».

– Какой же ты у меня молодец!

Феофил, поковыряв носком башмака узор на ковре, сказал:

– Когда я вырасту, я тоже буду ездить на коне!

– Конечно, будешь!

– И воевать с врагами!

– Да, если будут войны…

– И еще буду совершать суд по правде!

– Ну, для этого надо работать судьей или быть эпархом… или императором…

– А как стать императором?

Сердце Феклы глухо стукнуло: на память ей пришли речи мужа о будущей порфире – Михаил частенько поминал пророчество монаха из Филомилия и был уверен, что когда-нибудь обуется в красные сапоги. У Феклы его разговоры на эту тему всегда вызывали досаду и испуг, и она не раз просила мужа «забыть это несчастное пророчество», – но тот лишь посмеивался и говорил жене, что пурпур ей очень пойдет…

– Императором становится тот, кого выберут знатные люди, войско и народ, – ответила она на вопрос сына.

– Значит, им может стать кто угодно?

– В общем, да, если Бог благоволит, – она опять вздрогнула внутренне. – Вот великий Юстиниан, который построил храм Святой Софии, был из семьи простых земледельцев…

– Да? А где про него можно прочесть?

– О, про него многие писали… Например, его современник историк Прокопий.

– А у нас есть эта книжка?

– Да.

– Я хочу почитать ее!

Фекла ненадолго задумалась. Не рановато ли ребенку читать Прокопия?..

Их домашняя библиотека была совсем небольшой: Михаил книг вообще не открывал, а книги, принадлежавшие Сисинию, пропали почти все при изъятии его имущества; Фекла и Агния сумели припрятать только несколько рукописей. Когда Михаил получил должность комита шатра и у них появились некоторые лишние деньги, Фекла стала покупать книги, но не часто, чтобы не вызывать лишний раз недовольство мужа. Список «Войн» Прокопия преподнес им Лев – это был его подарок по случаю крещения Феофила.

– Пусть растет воином! – сказал крестный.

С тех пор Фекла не один раз перечитала произведение историка из Кесарии. А вот и сын дорос… Дорос ли? Что он там поймет? Впрочем, там всё больше про войну, как и у Гомера… Да, наверное, можно… Учитель говорил, что мальчик сильно опережает в развитии своих ровесников, и Фекла радовалась, что наняла сыну грамматиста, не дожидаясь, пока Феофилу исполнится семь лет.

– Да, милый, вечером я дам тебе книгу.

– Ура! – Феофил подпрыгнул, кинулся к матери, обхватил ее и, когда она наклонилась к нему, чмокнул в щеку. – А теперь я пойду гулять, ага? – и он вприпрыжку выбежал из комнаты.

Фекла, улыбаясь, смотрела ему вслед. «Но что за странный вышел разговор! – подумала она. – Как стать императором!..» Ей вдруг пришло в голову, что всем занятиям люди учатся: как переписывать книги, как выращивать скот, как обрабатывать землю, как воевать, как чеканить монеты, как делать украшения или посуду, как шить одежду, – и только как быть императором, не учит никто… кроме Бога? «Мною цари царствуют», – сказано в Писании. Что же? Ужели любого, стоит ему только быть коронованным, Бог умудряет царствовать? Но ведь в истории бывали и плохие цари… Говорят, это попущение Божие: Бог попускает плохих царей, а хороших посылает по благоволению… Неожиданно ей подумалось: каким бы правителем стал ее собственный муж, если бы сбылось то, о чем он постоянно мечтает, – императором по попущению или по благоволению? Но что за мысли ей приходят в голову сегодня!..

Она подошла к окну и снова заулыбалась: Феофил уже залез на росшую во дворе смоковницу и дразнил оттуда толстого полосатого кота, который, сидя под деревом, взирал на мальчика то ли удивленно, то ли с возмущением. Несмотря на рано пробудившуюся в нем страсть к чтению и ко всяческим познаниям, Феофил с не меньшей охотой предавался играм, забавам, физическим упражнениям, так что иной раз совершенно замучивал своих друзей – сыновей живших по соседству нотария и хартулария, – вызывая их бегать наперегонки, метать камни или прыгать через препятствия. И внешностью, и умом мальчик пошел совсем не в отца, за что Фекла неустанно благодарила Бога. К счастью, Михаил, хотя сам не стремился к образованию, не мешал учить Феофила. Правда, поначалу, когда мальчику было всего четыре года, а Фекла уже решила нанять ему учителя, муж недовольно сказал:

– Что-то рановато ты это…

– Ничего не рановато. Он у нас умный, такие вопросы нянькам задает, что они и не знают, что отвечать! И всё меня спрашивает, что за книги я читаю, – тоже хочет…

– Книги, книги… Дались вам эти книги! Смотри, не вздумай превращать ребенка в книжного червя!

– Нет, что ты, я вовсе не думаю об этом! Но образование никому не повредит. Подумай, ведь у образованного больше возможностей преуспеть по службе и при дворе…

Последний довод убедил Михаила. Он никогда не забывал о пророчестве филомилийского монаха и рассудил, что сыну будущего императора образование, действительно, не помешает. За себя Михаил не беспокоился: он верил, что будет царствовать и без образования, – ибо так хочет Бог.

12. Чаша для болгарского хана

Бога, в руке Которого дыхание твое и пред Которым все пути твои, ты не прославил. За это… исчислил Бог царство твое и положил конец ему.

(Книга пророка Даниила)

Шел к концу второй год пребывания Феодора на острове Халки. Телом заключенный в келье, духом Студийский игумен обтекал все концы Империи, куда только могли доходить письма. Его послания переписывались адресатами и передавались дальше, ободряя соратников по борьбе, заставляя задуматься равнодушных, приводя в гнев противников. Студийскую братию игумен наставлял и письменно, и устно – более всего через брата Гайана, который тоже поселился на Халки, недалеко от места заключения Феодора, и по его поручению обходил почти всех монахов, передавая им наставления. Из Рима возвратился Епифаний, привезя от папы письмо, благословение и богатые дары, которые игумен тут же велел разослать нуждающимся братиям. Папа сочувствовал Феодору и хвалил его ревность о соблюдении священных канонов, но вместе с тем выражал недоумение по поводу дошедших до него слухов о том, что Феодор будто бы признаёт православными неких еретиков-акефалов.

– Наши супостаты со своими сплетнями добрались и до Рима, – вздохнул Феодор, выслушав рассказ Епифания и прочтя письмо папы. – Придется тебе, брат, снова отправляться туда… Я напишу письма, а ты действуй благоразумно, постарайся рассеять сомнения на наш счет!

«Ты, по примеру Христа, воззвал к нам, смиренным, – говорил игумен от имени своего и Платона в новом письме предстоятелю Рима, – и оживил дух наш, укрепил немощь, утвердил слабость…» Послание вышло длинным. «У нас, блаженнейший, состоялся всенародный собор, где заседали и начальствовали сановники, собор для нарушения Евангелия Христова», – писал Феодор и доказывал, что решения собора были «нечестивыми предприятиями и действиями прелюбодейной ереси». В конце игумен опроверг возводимые на него обвинения, анафематствовав еретиков, в сочувствии которым его подозревали. Написал он также письмо влиятельному игумену Василию, настоятелю греческого монастыря в Риме, с просьбой о молитвах и о воздействии на папу – Феодору хотелось, чтобы Римский первосвятитель осудил решения прелюбодейного собора.

Епифаний, прочтя оба письма, покачал головой.

– Я-то поеду, отче… Готов хоть завтра в путь. Но только, думаю, святейший не пойдет дальше слов и писем. Он жаловался мне, что до сих пор не получил обычного послания от патриарха Никифора, хотя уже идет пятый год, как тот на кафедре, да и государь наш ему враждебен… С Карлом-то он мир заключил, а вот папе и приветствия не послал…

– Думаешь, на осуждение прелюбодейников он не пойдет?

– Почти уверен, что нет… Тут большая политика, а мы кто? Для папы – люди маленькие, и от Рима до нас далеко. Ты пишешь одно, от наших противников доходит другое… Разберись тут! Хорошо уже, что папа нам сочувствует, а на большее вряд ли можно рассчитывать…

– Да… Как он выразился об истории эконома, это всего лишь «вопрос о грехах одного священника»…

– Не стоящий его забот! Да, так он на это и смотрит в целом. И потом, отче, у них Карл уже сменил несколько жен, так что папе по такому вопросу выступать как бы даже и не к лицу…

– Но ты всё равно поезжай! Надо стараться, чтобы он сохранял о нас благоприятное мнение, даже если вмешиваться в это дело не будет, – Феодор помолчал. – Да, благоприятное о нас мнение. Оно нам скоро понадобится.

Как бы ни обстояли дела на западе, на востоке письма Феодора и стойкость его братии постепенно меняли положение. У опального игумена появилось немало открытых сторонников, и многие из них уже поплатились ссылкой за поддержку студитов. Еще больше было приверженцев тайных, в том числе среди придворных. Большую роль сыграло то, что студиты и их единомышленники прекратили молитвенное общение с признававшими прелюбодейный собор. Это заставляло многих, поначалу равнодушно отнесшихся к восстановлению в сане эконома Иосифа, задуматься о том, что вопрос не так маловажен, как могло показаться на первый взгляд. Для тех, кто обращался с вопросами к студитам, наготове были разъяснения, убеждения, копии с писем Феодора, цитаты из святоотеческих творений, – борцы выступали во всеоружии, и число приверженцев Студийского игумена росло с каждым днем.

Влияние императора между тем с такой же быстротой падало: одни роптали на него за гонения на студитов и их единомышленников, другие – за то, что он отяготил граждан налогами. С течением времени положение лишь обострялось. Даже монах Симеон, эта «трость, всяким ветром колеблемая», как называли его за глаза, как-то раз в беседе с глаза на глаз сказал императору:

– Не прогневайся, государь, на то, что я скажу! Боюсь, что напрасны были наши надежды подавить церковный бунт… Это надо было предвидеть с самого начала, но мы часто думаем, что другие так же рассуждают, как мы. А оно не всегда так…

– Что ты хочешь сказать? – император теребил бороду.

– Государь… Люди делятся на тех, кто руководствуются одними земными соображениями, тех, кто руководствуется земными, вспоминая в то же время и о небесных, и тех, кто руководствуются в целом небесными, не забывая при этом и о земных… Но есть еще один род людей – их мало, но они встречаются, – которые руководствуются одними небесными соображениями, совершенно пренебрегая ради них всем земным… Студийский игумен – из этого рода, и потому… – Симеон остановился в некоторой нерешительности.

– И потому?

Монах вздохнул и сказал совсем тихо:

– И потому, государь, скорее небо столкнется с землей, чем мы убедим его уступить. Он будет бороться до смерти… или до победы.

– Глупости! – раздраженный василевс поднялся. – Не думаю, что он настолько безумен, чтобы не хотеть, к примеру, вернуться в Студий вместе со своей братией… Еще увидим, чья возьмет!

Когда император расстался с Симеоном, монах покачал головой. Он давно знал Никифора и понимал, что скрывалось за его бравадой: император был напуган и растерян.

Идя быстрым шагом по переходам Священного дворца, василевс размышлял о том, как выйти из создавшегося положения; он уже давно подумывал об этом, но… Патриарх! В последнее время он задавал императору загадки. Никифор явно уклонялся от обсуждения скользкой темы. Василевс уже не раз в той или иной форме намекал, что неплохо было бы как-то уладить дело со студитами, но патриарх словно не хотел понимать намеков.

– Тяжелые времена настали для нашей державы, святейший, – говорил император. – «Вовне свары, внутри раздоры»…

– О, да, государь! – отвечал патриарх озабоченным тоном. – Что может быть хуже внутренних смут! Враг нашего спасения не дремлет и не дает покоя ни государству, ни Церкви! – и он неизменно переводил разговор на павликиан, намекая, что неплохо было бы принять против этих еретиков крутые меры.

«Он что, издевается?» – думал император, поглядывая на своего тезку. – Затевать новое преследование из-за веры, когда еще не расхлебаны последствия предыдущего?!..

Но как ни пытался император проникнуть в мысли патриарха, это ему не удавалось. За пять лет, проведенных Никифором на престоле Царицы городов, бывший асикрит сильно изменился. Он и раньше умел владеть собой, но теперь научился это делать столь хорошо, что даже келейник патриарха, с пристрастием и угрозами допрошенный императором, не мог сказать относительно тайных мыслей и настроений святейшего ничего определенного.

– Владыка почти всегда ровен, только иной раз выглядит усталым от трудов… Нет, он ничем не возмущается… Разве что недоволен выходками павликиан…

– Дались ему эти павликиане! – прошипел император.

Когда испуганный келейник пересказал в тот же вечер патриарху свой разговор с императором, заметив, что василевс, кажется, очень обеспокоен и даже растерян, Никифор слегка улыбнулся и произнес только:

– «Сеющий ветер пожнет бурю!»

Наконец, император сдался. На следующий день после разговора с монахом Симеоном он вызвал к себе патриарха и открыто заговорил о том, что на болгарской границе неспокойно и скоро придется идти в военный поход, а потому, в целях внутренней безопасности и укрепления тылов, хорошо бы уладить дело со студитами.

– Я понимаю твою озабоченность, государь, – ответил патриарх, – но не вижу, какой тут можно найти выход при настоящем положении дел. Мы должны блюсти соборные решения, которые единолично я отменить не вправе. Их может отменить только новый собор и лишь в том случае, если они были неверны.

Патриарх умолк, ощущая, как глубоко внутри в нем закипает гнев. Император сначала добился того, чтобы соборно – и будто бы по желанию патриарха! – вернули сан Иосифу, а теперь хочет, чтобы и первый шаг к примирению с отколовшимися сделал патриарх… Но не будет этого, нет! Хватит уже императору навязывать ему свою волю! Хочет примирения – пусть первый признает свою неправоту! Пусть сам упрашивает о созыве собора, пусть сам скажет, что Иосифа не нужно было восстанавливать в сане… что его требования нанесли вред Церкви… Пусть объявит об этом сам! А он, патриарх, не заговорит об этом первым, нет! Сначала император осудил студитов руками патриарха, а теперь хочет послать его на поклон к ним… Нет, нет!

Император расстался с патриархом в раздражении и растерянности. К вечеру им овладели тоска и даже страх: мерещилось, что где-то, быть может, в самом дворце, уже зреет заговор против него, ведь недовольных теперь – хоть отбавляй… Никифору вспомнился старец Платон, осужденный на злосчастном соборе два года назад. Каково ему сейчас там, на Оксии? Ведь он жив еще… удивительно!.. А Феодор! Он уже всю Империю заполонил своими воззваниями… Так-то его там стерегли всё это время, дьявол бы их побрал! Сколько неприятностей может причинить один игумен!.. Почему патриарх не хочет примирения? Неужели ему нравится эта смута?.. А ведь он предупреждал с самого начала, что смута будет… Но император не поверил, понадеялся на силу власти, на человеческую слабость, на то, что студиты не пойдут на разрыв, не захотят расстаться со своим огромным и богатым монастырем, а если и произойдет возмущение, его легко будет подавить… Как он просчитался! Ему вспомнился тот момент, когда студиты, все как один, перешли на левую сторону… Да, уже тогда надо было понять… Но, Боже, что за человек этот игумен, если он смог воспитать их так?! Да что их – он уже кучу народа перемутил, помимо студитов! Неужели он не уступит, не согласится?.. И еще эти болгары… Как уйти в поход, оставляя за спиной такое?..


…Феодор только что вычитал по памяти службу шестого часа, когда двери его кельи распахнулись и вошли два спафария. Опальный игумен уже несколько дней жил вместе с Григорием в большой светлой келье одного из монастырей в предместье Константинополя – Студита перевели сюда в начале мая приказом императора. Тогда же Платон был переправлен с Оксии в один из столичных монастырей, и отныне узникам предоставлялись все условия для нормальной жизни, хотя под надзором.

– Ну вот, – сказал Феодору при прощании игумен Иоанн, – государь, похоже, смягчился.

– Или испугался.

– Испугался? Чего же он мог испугаться?

Вместо ответа Феодор чуть заметно улыбнулся. Халкитский игумен не очень разбирался в положении дел и, хотя поддерживал связь с экономом Иосифом и монахом Симеоном, получал от них далеко не все сведения о происходивших событиях; Феодор знал о них гораздо лучше своего стража и прекрасно понимал, что означал жест императора. Теперь, когда шел уже третий год после разгона Студийского монастыря, их положение было далеко не таким, как после «соборища прелюбодействущих». Сейчас у них была сильная поддержка, и не из какого-то сброда, а из людей достойных и благочестивых; за ними стояли исповедники, бичеванные за протест против решений пресловутого собора; им открыто сочувствовали не только многие монахи и игумены, но и некоторые епископы; неявных же сторонников их взглядов, в том числе из знатных лиц, у них было еще больше. Императору, пережившему за годы царствования уже несколько заговоров против своей власти, было чего опасаться.

– Благодарю тебя, господин Иоанн, за все твои услуги и благодеяния нам! – сказал Феодор. – Но жаль, что ты так и не понял неправоты прелюбодейного собора и этим лишил себя тех венцов, которые мог бы стяжать в борьбе за истину Божию. Впрочем, да не лишит тебя Господь той награды, обещанной за чашу холодной воды, поданную во имя ученика!

Иоанн в изумлении посмотрел на Студита.

– Феодор! – воскликнул он. – Вот уже два года я наблюдаю за тобой и не перестаю удивляться… Скажу правду: я восхищался тобой, хоть и не понимал тебя! Из-за такой мелочи пойти на такие лишения!.. Да, я восхищался тобой и даже… не раз испытывал ощущение, что ты действительно победишь, как ты говоришь… Хотя это противно всякой логике!

– «Соглашаюсь, душой несогласный»? – с улыбкой спросил Феодор.

– Да… Да! Несогласный! Ты всегда, с самого начала и до сего дня держался так, будто не ты, а мы являемся осужденными Церковью! Но подумай, ведь и сейчас ты идешь не на свободу, а на новое место ссылки, пусть и ближе к Городу… Неужели ты думаешь, что император с патриархом признают твою правоту?

– Да, господин, пока я и правда иду опять в ссылку, но приближается время, когда не только ты, но и вся вселенная увидит, кто был прав пред Богом. А решения собора, которыми ты прикрываешься, «исчезнут с шумом, и память их погибнет». Что же до императора…

Феодор замолк и, сощурившись, посмотрел вдаль. Они с Иоанном стояли на монастырской пристани, у которой покачивалось небольшое судно, которое должно было доставить Феодора и брата Григория на константинопольский берег. Стратиоты ожидали, пока узник простится с Халкитским игуменом, а случившиеся тут же несколько братий, только что воротившиеся с рыбной ловли, кто с любопытством, кто с жалостью, кто с тайным сочувствием, смотрели на Феодора. Григорий стоял чуть поодаль и прислушивался к прощальному разговору своего игумена с Иоанном. Перед Феодором расстилалась морская гладь, небо было ясным и прозрачным – и так же ясно было в душе узника. Он вновь взглянул на Иоанна и сказал:

– «Видел я нечестивого, превозносящегося и возвышающегося, как кедры ливанские, и прошел мимо, и се, нет его, и поискал его, и не нашлось место его»! Настанет время, и оно уже близко, когда ты, господин Иоанн, вспомнишь эти слова. Прощай!

Поклонившись игумену, Феодор взошел на судно; Григорий тоже простился с Иоанном и последовал за Студитом. Когда они заняли указанные им стратиотами места, Григорий спросил:

– Отче, а откуда это: «Соглашаюсь, душой несогласный»?

– Из «Илиады».

– А!.. Ты и оттуда…

– Да, – ответил игумен. – Я многое помню с молодости… Хотя кое-что предпочел бы забыть.

Халкитский игумен некоторое время смотрел вслед уплывавшему судну, а потом повернулся к своим монахам и сказал чуть раздраженно:

– Что столпились? А ну, быстро на послушание!

Братия вернулись к сетям и рыбе, а Иоанн стал подниматься по дорожке в гору, к монастырю, и тут вспомнил о пергаменте, который вручил ему Феодор «на память», покидая келью, где провел много месяцев. Небольшой лист, свернутый трубочкой, Иоанн так и нес в руке. Он остановился, развернул лист и прочел:

«К тюрьме на острове Халки:

Заключила ты, келья, меня, странника, против ожидания,

Я же нашел тебя приятнейшим жилищем.

Град Византий бросает меня сюда,

Сия же безвестная изгоняет страсти.

Темница для меня – лишь тело,

А место, данное мне, всякое равно,

Ибо всецело Божие, и я Его есмь странник».

Попутный ветер надувал паруса судна, уносившего Божия странника к очередному месту жительства; остров Халки быстро уменьшался в размерах, и всё ближе сверкал на солнце купол Великой церкви…

И вот, теперь прибывшие к Феодору спафарии, говорили всё те же речи, которые он слышал еще до злополучного собора от монаха Симеона и иных доброжелателей: его призывали уступить, то пугая новой ссылкой, то обещая в случае согласия возвратить игуменство в Студии…

– Напрасно вы трудитесь, господа, – ответил игумен. – Я остаюсь при своем мнении, которое вам хорошо известно. Вы говорите, государь отбывает в военный поход? Что ж… Жаль, что он и сам не хочет раскаяться в своем заблуждении, и других продолжает склонять к тому же. А потому передайте ему: «Не возвратишься тем путем, каким идешь ты ныне»!

Вечером 26 июля четвертого индикта запыленный гонец на взмыленном коне принес в Константинополь новость, потрясшую всех граждан и вызвавшую переполох во дворце: ночью во время сражения с болгарами ромейское войско было разбито, причем враги учинили страшную резню – были убиты несколько знатных патрикиев, стратиг Анатолика, доместик экскувитов, друнгарий виглы, многие архонты фемных отрядов и множество простых стратиотов; часть воинов попала в плен, и лишь немногие смогли спастись бегством. Император Никифор пал, а его сын и соправитель Ставракий был тяжело ранен.

Никифор стал первым со времен Валента императором ромеев, убитым на войне с варварами, – уже одно это наводило на всех ужас и уныние. Константинополь огласился воплями вдов и сирот. А спустя немного времени до столицы дошла еще одна ужасная новость: болгарский хан Крум сделал из черепа убитого императора чашу, оковал серебром и пил из нее со своими военачальниками. И тогда же по Городу распространился с быстротой молнии новый слух – видимо, его источником были те самые спафарии, которых император посылал перед походом на переговоры к Студийскому игумену: Феодор предсказал императору, что тот не вернется с войны – и это будет карой за гонения на студитов!

Монах Симеон, страшно напуганный, каждому встречному говорил:

– Увы нам, увы и горе! Господь покарал нас за гонения на угодников Его! Не будет к нам благоволения Божия, пока длится церковный раскол!

Сам же Феодор, узнав о том, какая судьба постигла императора, перекрестился и сказал:

– Да помилует его Господь и да простит согрешения его за скорбь кончины… Но это – возмездие Божие и урок прелюбодейникам!

13. «Злой недуг»

Нам следует поддерживать законы,

И женщине не должно уступать.

Уж лучше мужем буду я повергнут,

Но слыть не стану женщины рабом.

(Софокл, «Антигона»)

2 октября пятого индикта рано утром Ставракий был разбужен испуганным шепотом:

– Государь! Государь, проснись!

Ставракий открыл глаза, приподнял голову и увидел перед собою смущенное лицо монаха Симеона.

– Государь, – задыхающимся голосом сказал инок, – я должен тебе сообщить, что… ты уже более не император…

– Как?!

– Только что на ипподроме Синклит и всё войско провозгласили Михаила Рангаве, и сегодня же будет коронация!

– А! – выдохнул Ставракий, откидываясь на подушки. – Предатели! Стефан донес… Сестрица добилась-таки своего! Ну, посмотрим, долго ли она будет наслаждаться порфирой… Но Боже мой!..

Ставракий с трудом повернулся, засунул руку под перину и достал оттуда длинный узкий кинжал с рукояткой из слоновой кости. Симеон охнул и сделал было движение к нему, но Ставракий усмехнулся и проговорил:

– Не бойся, я не для этого… Лучше пойди поскорей, раздобудь мне рясу!

С этими словами Ставракий обрезал себе волосы, отбросил в сторону кинжал и спутанные темные пряди и опять упал на подушки. Симеон всё понял и мгновенно исчез за дверью. А бывший император сжал кулаки, ударил ими несколько раз по ложу и заплакал от злости и бессилия.

В ту ночь, когда император Никифор погиб от рук болгар, его сын был ранен копьем в спину и, едва избежав смерти, с трудом добрался до Адрианополя. Доместик схол Стефан и магистр Феоктист немедленно провозгласили Ставракия самодержцем. Войско присягнуло императору, воодушевленное речью, которую он, морщась от боли в ране и часто останавливаясь передохнуть, сказал перед воинами, обещая исправить несправедливости, сделанные его отцом, выплатить задержанное жалование и уменьшить денежные поборы.

В числе прочих присягнул Ставракию и куропалат Михаил Рангаве, муж его родной сестры Прокопии. Однако друзья Михаила почти сразу предложили ему принять власть, говоря, что Ставракий тяжело ранен и вряд ли выживет, да и к царствованию не способен по причине недалекого ума и скверного характера. Но Михаил не соглашался, ссылаясь на данную императору присягу, и из-за этого у него вышла стычка с женой.

– Трус! – кричала Прокопия. – Ты предпочитаешь служить этому бездарному дурню, моему братцу – чтоб его вороны унесли! – вместо того чтобы взять власть, которую принесли тебе на блюде!

Злые языки передавали, что после этого разговора куропалат не досчитался многих волос в бороде… Но его поддержал доместик схол: Стефан надеялся, что Ставракий еще выживет, и не хотел идти на риск, зная, что Михаил – человек бесхарактерный, а значит, на деле править в Империи будут другие люди.

Между тем у Ставракия отнялись ноги, и в столицу он был доставлен на носилках. Патриарх, посетив его, советовал молиться Богу и поскорей утешить ограбленных покойным императором:

– Ты ведь знаешь, государь, что говорит апостол: «Хвалится милость на суде».

Намек был довольно прозрачен, но Ставракий не торопился утешать обиженных – он еще надеялся остаться в живых.

А Прокопия не теряла времени даром: в первую очередь, она склонила Феоктиста на сторону своего мужа, пообещав «во всем слушаться мудрых советов» магистра. Феоктист, размыслив о выгодах для себя при воцарении Михаила, с которым они были давними и близкими друзьями, причем дружба была неравной – Михаил почти всегда подчинялся суждениям Феоктиста, – не заставил долго себя уговаривать. К тому же он знал о почтении, которое Михаил и его родня питали к сосланному Студийскому игумену, и надеялся, что с восшествием на престол Рангаве, наконец, будет покончено с церковным расколом. Феоктист имел большое влияние при дворе и принялся увещевать синклитиков принять сторону Михаила, из-за чего сильно разругался с доместиком схол.

– Ты хочешь попасть под пяту к этой бабе! – гневно прошипел Стефан, который терпеть не мог заносчивую и властолюбивую Прокопию. – Тупица! Она нас всех сожрет и не подавится!

– Зря ты кипятишься, господин, – посмеиваясь, отвечал Феоктист. – К сестре легче найти подход, чем к братцу… Сам увидишь!

Действительно, император, и без того упрямый и несговорчивый, стал попросту несносен – может быть, от мучений, причиняемых ему раной. Он бранил и Феоктиста, и Стефана, и собственную сестру, которую в конце концов выгнал, повелев больше не впускать к себе, – до него дошли слухи, что Прокопия домогается царства. Тем временем императрица Феофано, жена Ставракия, отчаявшись в его жизни, принялась размышлять о том, как бы ей самой воцариться после его смерти, подобно покойной августе Ирине, хотя была бездетна. Она стала уговаривать мужа распорядиться, чтобы престол остался за ней. Узнав об этом, доместик схол возмутился:

– Ну, нет! «Не дам я женщине собою править!» Лучше уж Михаил с его бабой, чем опять баба на троне единолично!

Император заподозрив неладное, 1 октября призвал Стефана к себе и спросил, как бы устроить так, чтобы Михаил Рангаве из дворца Манганы, где он жил, был приведен в Священный дворец и ослеплен.

– Ибо я окончательно уверился, – сказал Ставракий, – что он злоумышляет против нашей державы.

Доместик возблагодарил Бога, что в покоях императора был полумрак – горел только один светильник, поскольку Ставракий, по своему болезненному состоянию, не выносил яркого света, и даже днем окна были закрыты тяжелыми занавесями. Едва справившись с волнением, Стефан сказал, что в настоящее время желание императора осуществить нельзя: Михаил окружен телохранителями, а дворец у него как крепость, так что лучше выждать до утра. Император согласился, хотя был очень недоволен, и просил доместика никому не говорить о его намерении. Стефан всячески успокоил Ставракия и, выйдя из его покоев, немедленно отправился к патриарху.

Никифор только недавно вернулся к себе из храма Святой Ирины, где служил вечерню. Стефан попросил его отослать келейника и наедине доложил патриарху обстановку во дворце.

– Да, – сказал Никифор, – государь не пожелал исправить ошибки отца, но, видно, готов еще и усугубить их… Увы!

Взгляды доместика схол и патриарха встретились. Стефан улыбнулся одними краями губ и подошел под благословение.

– Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков! – тихо произнес патриарх.

Всю ночь доместик собирал войска и архонтов на крытом ипподроме, а утром Синклит собрался во дворце, и Михаил Рангаве был провозглашен императором.

Когда новый василевс вместе с супругой и патриархом пришли к Ставракию, они застали бывшего императора уже в монашеской одежде. Ставракий, хоть и жалобным тоном, разразился упреками в адрес пришедших. Патриарх принялся утешать низложенного василевса, уверяя, что случившееся – следствие того, что все отчаялись в его жизни. Он говорил, что новый император приложит все усилия, чтобы соответствовать высокому званию и поистине быть другом Божиим и отцом для подданных, и постарается разрешить те затруднения, с которыми не успели справиться Ставракий и его отец. Рангаве согласно кивал в такт речи патриарха.

– Государь надеется, – говорил Никифор, – справиться и с церковной смутой…

Тут Ставракий, злобно усмехнувшись, прервал речь патриарха:

– О, да, тут ты не найдешь друга лучше него!

Прокопия поджала губы, метнув в умирающего брата гневный взгляд. Михаил смутился и с беспокойством взглянул на патриарха. Намек Ставракия был понятен, ведь и семейство Рангаве, и магистр Феоктист благоволили к студийским изгнанникам, а значит, прекращение раскола могло обернуться не совсем желательным для святейшего образом…

«Ты не хотел уст упить моему отцу, когда он искал примирить тебя с Феодором, так теперь уступишь этому… да еще как уступишь!» – думал Ставракий, глядя на патриарха. Никифор, однако, никак не отозвался на выпад бывшего василевса. Сказав еще несколько общих фраз, он поспешил откланяться; Михаил и Прокопия тоже не задержались у Ставракия.

Спустя два часа Рангаве был коронован в Великой церкви, и начались обычные по такому случаю торжества, затянувшиеся до позднего вечера. Многие не спали в ту ночь, бодрствовал и монах Симеон. Сидя в своей келье, родственник двух императоров, из которых один доставил язычникам радость пить вино из своего черепа, а другой умирал от раны, всеми брошенный и почти забытый, шепотом читал при светильнике Книгу Екклесиаста, и слезы текли по его щекам, падая на шерстяную мантию: «Есть лукавство, которое видел я под солнцем, и часто оно бывает между людьми: муж, коему даст Бог богатство и имение и славу, и нет для души его лишения ни в чем, чего бы ни вожделел он; но не даст ему Бог власти вкусить от сего, ибо чужой муж вкусит всё сие. И сие суета и злой недуг есть…»


…На другой день после коронации император имел разговор с патриархом.

– Святейший, – сказал Михаил, – меня очень беспокоит церковное разделение, возникшее при прежних государях. Думаю, пора покончить с этой язвой на теле церковном. Надеюсь, вы с господином Феодором найдете общий язык!

– Не знаю, государь, – ответил патриарх. – Это зависит не только от меня.

Через неделю игумен Феодор явился во дворец с избранными из братий, постепенно возвращавшихся из мест ссылки в родную обитель. В Магнавре уже собрались император и высшие сановники, ожидали патриарха. Феодор и братия поклонились василевсу и по его приглашению молча встали на указанное им место. Казалось, их нисколько не смущало, что все собравшиеся буравили их взглядами – изучающими, подозрительными, любопытными, осуждающими, восхищенными… Патриарх, войдя, сразу прошел поприветствовать императора; придворные, в свою очередь, приветствовали главу Константинопольской Церкви. Студиты продолжали стоять, не двигаясь с места. Наконец, патриарх повернулся к ним и встретился взглядом с Феодором.

– Ты знаешь, – сказал император вечером жене, – я смотрел на них и не мог понять… Они оба такие… Подвижники, постники, духом горящие! Какие лица! Я смотрел в их лица… Нет, я не мог понять – почему?!

– Почему они поссорились? – спросила полулежавшая в низком, задрапированном пурпурным шелком кресле Прокопия, лениво потягиваясь. – Власть, дорогой мой! Самолюбие… Ты же знаешь, Феодор должен был стать патриархом, но не вышло, – вот он и хочет теперь заставить Никифора плясать под свою свирель, доказать, что есть и на первосвященника управа похлеще кесаря!

– Ты судишь о других по себе, – поморщился Михаил. – Глупо это… Нет, Феодор не такой! Он стоит за церковный закон…

Да, игумен стоял за каноны – и отступать не собирался.

– Охотно отвечу, трижды августейший, – сказал он, быв спрошен императором о том, каковы условия, на которых он и его сторонники согласны войти в общение с патриархом. – Эконом Иосиф должен быть лишен сана, как и подобает за совершенное им беззаконие. Невинно осужденные должны быть оправданы. Как ты понимаешь, государь, для этого нужен собор, который пересмотрит дело заново – по справедливости и законно.

Игумен обращался к императору, но на самом деле слова его были адресованы патриарху, сидевшему на золоченом кресле на возвышении рядом с Михаилом.

– Святейший, как ты смотришь на это? – спросил император.

Никифор немного помолчал; выражение его лица было суровым.

– Я должен подумать.

14. Бремя тяжкое

Когда бы оба вы взялись за ум,

Я не желал бы ничего иного.

(Софокл)

Патриарх сидел за письменным столом в своих покоях и поворачивал в пальцах костяное перо. Перед ним лежал лист пергамента, светлый, хорошей выделки, на котором было написано: «Всесвятейшему и блаженнейшему брату и сослужителю господину Льву, папе старейшего Рима, Никифор, Божиею милостью епископ Константинопольский, радоваться». Патриарх задумчиво смотрел перед собой, взгляд его был печален. Уже давно Никифор никому не мог поверить терзавшие его скорби и сомнения.

«Никто, никто, – думал он, – не знает, что это за иго несносное, что за бремя тяжкое возложено на меня! Феодор отстаивает каноны… Хорошо ему делать это так уверенно – у него в подчинении всего несколько сотен монахов, а не целая Церковь! Ему не надо думать о том, что скажет император, как посмотрит императрица, что подумают синклитики, как обернется то или иное слово… Нет, конечно, надо в какой-то мере, но что́ это по сравнению с тем, о чем вынужден думать я! И теперь он опять требует… Он всегда требовал! Интересно, что было бы, если б он стал патриархом вместо меня?.. Впрочем, что было бы с ним, неизвестно, а вот я избавился бы от многих зол! Господи, на какое служение призвал Ты меня, совсем к нему не способного! Должно быть, это наказание за мои грехи…»

Он обмакнул перо в чернила и написал: «Поистине велик и досточуден и всякой похвалы достоин тот верный и благоразумный раб, который описывается в притчах священных евангельских повествований. Поставленный от господина своего над имением его, он рассудительно управляет…» Да, если кто и мог понять скорбь его души, то разве что поставленный на столь же высокое служение… Да! Папа может понять его и подать совет… Патриарх вздохнул свободнее, и мысль его тоже потекла легче; строчки быстро ложились на пергамент. «Я же оказываюсь не из тех, кто может так управлять и направлять, а из имеющих нужду в руководстве…»

«Если бы патриархом стал Феодор, справился бы он?» – опять подумалось Никифору. Халкитский игумен тогда, в сентябре, приехав в Город, не мог скрыть своего восхищения узником и даже спросил у патриарха, бывают ли святые раскольники… Да, Феодор сумел собрать и воспитать единодушное и мужественное братство – ведь почти никто из его братий не уступил ни угрозам, ни уговорам, не поколебался в ссылках и притеснениях! У патриарха заныло внутри, когда он вспомнил о том, как старательно некоторые епископы и игумены взялись исполнять постановления собора, даже до крови преследуя противников. «Разве могу я сказать, что здесь нет моей вины? – с горечью подумал Никифор. – Разве не прав был Феодор, говоря, что мы действовали недостойно христиан?..» Конечно, будь игумен на месте патриарха, он не уступил бы императору ни на йоту… Но император, скорее всего, и не решился бы требовать у Студита того, что потребовал у Никифора – ведь Феодор не был бы обязан василевсу своим избранием…

«Но поскольку, по соизволению и по попущению Божию, я подклонил себя под иго Его и принял эту службу и обязанности вопреки своему желанию, даже некоторым образом по принуждению, то расскажу обстоятельства моей прежней жизни и до какого положения дошли они…»

Никифор отложил перо и закрыл глаза. Перед его мысленным взором потекли воспоминания. Родившись в Константинополе в начале царствования Константина Исаврийского, он был вынужден, еще не успев окончить школу, отправиться вместе с родителями в ссылку. После смерти отца девятнадцатилетний юноша побудил мать воротиться в столицу, которая всё время жизни в изгнании влекла его к себе неудержимо – блестящий Город, чье великолепие особенно ощущалось по сравнению с провинцией и где остались друзья детства и многочисленные родственники. По возвращении в Константинополь Никифор погрузился в светские науки, наверстывая упущенное за годы ссылки, упражнялся также и в каллиграфии, показав большие способности, и вскоре, по ходатайству родных, был взят на службу писцом в императорскую канцелярию. Как очень многие тогда, он чтил иконы, но в то же время старался «не давать повода ищущим повода», памятуя судьбу отца: Никифору хотелось учиться и жить в столице…

После того как его дядя, протоасикрит Тарасий, под началом которого он служил, неожиданно для него самого и для его многочисленных друзей и учеников, прямо из мирского состояния был избран на патриарший престол, Никифор продолжал служить императорским секретарем. Его любили при дворе. Он отличался немногословием и ясностью мысли, умея излагать главное в кратких словах, и хотя довольно хорошо изучил риторику, витиеватостями в речи не злоупотреблял и вообще вел себя скромно. С воцарением Константина и Ирины иконопочитатели осмелели и стали открыто излагать свои взгляды, и тогда Никифор стяжал известность, обратив довольно многих колеблющихся к православию. После восстановления иконопочитания на Никейском соборе его придворная служба продолжалась вполне безоблачно, пока не грянула смута, связанная со вторым браком императора Константина. Удаление августы Ирины от власти не особенно огорчило Никифора: взрослый сын-император хотел управлять самостоятельно, это было вполне естественно. При возникших сложностях из-за женитьбы василевса на Феодоте Никифор, хотя и не одобрял в душе этого деяния, решил дипломатично молчать и не брал открыто ничью сторону, всецело, впрочем, сочувствуя патриарху, которому пришлось нелегко…

Хотел ли император действительно восстановить иконоборчество в случае отказа признать его второй брак, как он в сердцах пригрозил Тарасию, или это было сказано просто в припадке гнева? Бог знает!.. Патриарх предпочел отнестись к обвенчавшему беззаконный брак Иосифу снисходительно, Никифор поддерживал позицию Тарасия. Но не так считали студиты…

Студиты! Они никогда не отличались излишней дипломатичностью! Как теперь, так и тогда, они требовали, не соглашались уступить, шли на лишения и ссылки… И в итоге добились того, что патриарх не только пошел на уступки, но и принес свои извинения, – впрочем, лишь после того, как император был свергнут с престола своею матерью.

Ослепление Константина произвело тяжелое впечатление на Никифора. Хотя императрица и объясняла случившееся государственной необходимостью, хотя ее сын действительно не проявил больших способностей к управлению, хотя его второй брак вызвал смуту в Церкви и падение нравов среди подданных, но… Никифор хорошо помнил «скверную прелюбодейку» Феодоту. Знала ли эта высокая красавица с волосами цвета опавших листьев, на что шла, когда побуждала императора развестись с Марией и жениться на ней? Предполагала ли она, чем все это кончится?.. Слепой Константин окончил свои дни в отведенном ему особняке, и Феодота преданно ухаживала за ним, а когда он умер, обратила особняк в монастырь и постриглась там. Она назвала его «Обителью покаяния». Никифор несколько раз встречал бывшую августу: в ней почти ничего не осталось от прежней блестящей женщины; теперь это была смиренная инокиня, редко поднимавшая глаза от земли, и только осанка выдавала в ней прежнюю императрицу…

Несчастная судьба императора Константина заставила Никифора по-иному взглянуть на жизнь, чье непостоянство обнаружилось перед асикритом самым наглядным образом. В то самое время, когда Платон и Феодор, по приглашению императрицы Ирины, переселились вместе с саккудионским братством в столицу и заняли Студийский монастырь, Никифор покинул Константинополь – как он думал, навсегда: насколько девятнадцатилетний юноша когда-то рвался из Никеи Вифинской к Царице городов, настолько императорский асикрит теперь стремился прочь от этого величественного и прекрасного, но одновременно надменного и безжалостного Города… И, кажется, годы, проведенные Никифором на суровой горе над Босфором, где только книги и несколько единомудренных мужей были его друзьями, стали самым счастливым временем в его жизни. Никифор предавался службам и келейным молитвословиям, строго постился, в свободное время занимался чтением божественных книг и светскими науками и понемногу готовился принять ангельский образ. Однако стать монахом ему пришлось совсем при других обстоятельствах.

«Но ведь невозможно, чтобы все происходило согласно с нашими намерениями, и бывают случаи, когда господствует необходимость и предприятия получают тот исход, которого хочет Бог. Это именно и случилось со мной. Я не достиг того, что предполагал», – писал патриарх и, рассказав, как волей императора, Синклита и общего церковного собрания он был поставлен на Константинопольскую кафедру, продолжал: «Итак, поскольку я подъял иго сие против желания и принял на себя заботы о душах недостойно – не так, как подобает по благодати, – то я боялся прежде всего разнообразных и хитросплетенных козней изобретателя зла…»

Он опять отложил перо и задумался. Студиты и вся эта история с восстановлением в сане Иосифа воистину были словно посланы ему как дьявольское искушение, с первых же дней патриаршества! И теперь приходилось честно признать, что он не выдержал испытания, как должно. Он вспомнил, как просил игумена Иоанна передать Феодору, что завидует ему… Впоследствии патриарх не раз жалел об этих словах, но в то же время понимал, что желание взять их обратно было плодом самолюбия. Игумен был правее патриарха – по абсолютной мерке. Но по относительной… Как поступил бы Феодор на его месте? Что из этого вышло бы?..

Эти вопросы мучили Никифора неотступно, и он не видел ответа на них. В конце концов, если бы Господу было угодно, чтобы патриарх жестко поставил себя перед императором, не уступая ни в чем требованиям власти, Он мог бы сделать так, чтобы патриархом стал Феодор… Что невозможно Ему? Но Он возвел в это достоинство Никифора, не обладавшего столь непреклонным характером, как Студийский игумен… Не должен ли был Феодор постараться помочь патриарху, вместо того чтобы выискивать сучки в его глазах и поднимать пыль до небес? Чего добился он своим бунтарством? Чего искал он, чего ищет до сих пор? Ждет, чтобы патриарх извинился перед ним, как некогда Тарасий? Что ж, извиниться недолго, игумен много претерпел и пострадал за эти годы… Император, затеявший всё это дело, мертв, и, в общем, можно безболезненно вновь извергнуть Иосифа из сана. Феодор требует собора… «Ожесточился ты, прося», но он прав: чтобы отменить решения того собора, нужен новый собор, всё верно… Но что взамен? Взамен… игумен откажется от обвинений патриарха и послушных ему епископов в ереси!

Никифор поднялся из-за стола и заходил по келье. Нет, всё-таки Феодор далеко зашел! «Прелюбодейная ересь» – так он называл решения собора, состоявшегося три года назад в столице… Патриарх взглянул на икону Спасителя в углу кельи и прошептал:

– Господи! Для того ли Ты свел меня с любезной мне горы и возвел на это служение, к которому я неспособен, на этот престол, которого я недостоин, чтобы в конце концов эти люди ославили меня как еретика, и не какого-нибудь, а «прелюбодейника»?!..

Он снова сел за стол и взялся за перо. Губы его сжались в суровую линию.

«А потом, увидав неприязненность начальства и враждебность ненавистников, я стал замечать коварство и злокозненность тех, кто весьма старательно следит за нашими делами, хорошо или нет обстоящими. Не видя в своих глазах бревен и не желая очищать с них гной, но усердно занимаясь чужими сучками, они ради дел совершенно ничтожных, пустых, не стоящих никакого внимания, нечестиво вооружают свои языки против предстоятелей и отовсюду нападают жестоко и в высшей степени несправедливо…»

Да, несправедливо! Патриарх хмурился всё больше. Пожалуй, студиты еще скажут – да ведь они и говорят, это известно! – что не их надо принимать в Церковь из раскола, а ему, патриарху, и поминающим его епископам, надо через покаяние вернуться в Церковь!.. Если они решили таким образом подражать прежним исповедникам веры, то они слишком много мнят о себе!

Прося у папы братских молитв, Никифор выражал надежду, что папа ободрит и укрепит его, «существо слабое и немощное», на борьбу с невидимыми врагами и подаст совет, как надо поступать, «чтобы успешно и смело противодействовать непокорным и противящимся и усыновить их как чад Церкви…»

Императорское посольство в составе митрополита Синадского Михаила и протоспафариев Феогноста и Арсафия, с посланием от Михаила Рангаве к Карлу Великому и от патриарха Никифора папе Римскому Льву, посетившее Ахен и Рим и принятое там с великой пышностью, вернулось в Константинополь в марте следующего года. Послы везли ответные письма папы Льва и Карла, чей императорский титул теперь, спустя двенадцать лет после коронации, был официально признан ромейским василевсом – в обмен на возвращение Венеции, Истрии и Далмации, подчиненных в последние годы франкам, под власть Империи. Папа советовал патриарху примириться с отколовшимися и постараться всячески уладить отношения с ними, «да не разрывается хитон церковный». Пошла уже пятая седмица Великого поста. После того как послы отчитались перед императором, тот, посовещавшись с ближайшими советниками, призвал к себе патриарха и снова завел разговор о церковном расколе.

– На следующей седмице мы будем праздновать Благовещение Пресвятой Богородицы, и мне бы очень хотелось в этот день видеть игумена Феодора в Великой церкви сослужащим тебе, святейший.

– Вряд ли это удастся сделать так скоро, государь, – ответил патриарх. – Ведь сначала нужно собрать собор. Разве что к Цветоносной неделе можно уладить дело, да и то…

– Что?

– Если Феодор не будет противиться, – мрачно ответил Никифор. – У него ведь тоже есть условия…


…Вечером в Фомино воскресенье в большой гостиной дворца Кириан было оживленно. В гостях у Михаила, который вместе с семейством время Великого поста и Пятидесятницы обычно проводил в столице, были Лев с женой и двумя сыновьями. Новый император не только быстро вернул Льва из ссылки, куда тот попал после заговора, организованного его тестем против прежнего василевса, но и записал его в число своих придворных равдухов, а несколько дней назад возвел в сан патрикия и назначил стратигом Анатолика. Злые языки поговаривали, будто император был неравнодушен к супруге Льва, но тем, кто ближе знал Феодосию и государя, было ясно, что это клевета. Правда, императрица, взбудораженная сплетнями, как говорили, устроила мужу очередной скандал с рукоприкладством и затаила зло на Феодосию… Лев, вернувшись из ссылки, сразу возобновил дружбу с Михаилом, сделав его своим поверенным и приближенным. И вот, друзья праздновали новое назначение Льва перед отъездом в Аморий. Лев рассказывал о своих прежних военных походах против агарян, и маленького Феофила было не оттащить от крестного – мальчик слушал его, раскрыв рот и не отходил ни на шаг, несмотря на то, что дети Льва Симватий и Василий то и дело звали его играть. Феофил присоединился к ним только тогда, когда Михаил завел речь о придворных интригах и церковных делах.

– Дивлюсь я на наших честных отцов, – усмехался Михаил, – то собирают соборы, пишут письма, анафематят друг друга, обвиняют в ереси, пыль столбом… А потом – раз! – и вот уже все помирились, целуются, хвалят друг друга… А виноват-то кто? Покойник император, конечно!

– А что ж? – сказал Лев, – Его вина тут действительно была самая большая. Не он ли всё это затеял – восстановление Иосифа, собор? Студий разогнал… Не умно!

– Слава Богу, теперь всё утихомирилось! – сказала Фекла.

– А всё-таки студиты это сила! – задумчиво произнесла Феодосия. – Подумать только, ведь они добились отмены соборных решений, господин Иосиф опять на Солунской кафедре… Вот что значит твердость духа!

– Сила, сила! – проворчал Михаил. – От таких упертых только одни беды! Чем им эконом помешал, спрашивается? Прямо там, преступника нашли… Умный человек, большую службу сослужил государству, а они заладили свое: «прелюбодейник»!

– Фарисеи они, эти монахи! – проворчал Лев. – Но император всё же совершил глупость. Надо было действовать не так прямолинейно.

– Легко тебе судить со стороны! – усмехнулся Михаил. – Вот посмотрим, как ты сам будешь управляться с преподобнейшими отцами, когда время придет!

– Я?.. – Лев удивленно взглянул на друга. – Чего это вдруг? Шуточки у тебя…

– А ты забыл, что сказал Вардану монах из Филомилия?

– Монах из Филомилия? – Лев наморщил лоб.

В его уме не сразу всплыло то давнее пророчество, о котором он и не вспоминал все эти годы. Лев чуть насмешливо поглядел на Михаила:

– Ты что, действительно поверил болтовне этого черноризца? Я уж и забыл давно про это, насилу припомнил!

– Ах, Лев, какой же ты замечательный! – воскликнула Фекла. – А Михаил… Если б ты знал! Он постоянно вспоминает об этом! Кажется, этот монах скоро будет мне сниться в страшных снах!

– Что, правда, что ли? – Лев переводил изумленный взгляд с Феклы на ее мужа и обратно.

– Зря вы глумитесь, – сказал Михаил. – Вот увидите, всё сбудется! Ты подумай, дружище, ведь мятеж Турка провалился? Провалился! А теперь вспомни: когда Вардан уходил от монаха, на нем лица не было. Что это могло означать? Что отшельник ему и предсказал провал мятежа! Так оно и вышло! Вардан нам не рассказал тогда, что отшельник напророчил ему, а только про нас передал, но думаю, пророчество было верным. А потому от пурпурной обувки никому из нас не уйти, вот увидите!

15. Когда восходит Пес

Взгляни: в моей руке лишь глиняная крынка,

И верещанье звезд щекочет слабый слух…

(Осип Мандельштам)

Майское солнце пробивалось сквозь переплетения виноградных лоз, зажигая яркой зеленью листья и вычерчивая на земле причудливую резную тень. Треск кузнечиков сливался с гудением пчел, аромат роз спорил с запахом свежескошенной травы, с ближнего поля слышалось мычание коров, а со стороны курятника – веселое квохтание. Под эти звуки, радовавшие его больше, чем иного аристократа благовония и звон кифары, седовласый, но все еще статный и крепкий селянин в белой рубахе до колен, подпоясанный веревкой, опершись на толстую суковатую палку, с важным видом говорил:

– И вот, слышь, как лето придет, он сказал, так священники, значится, все передерутся, и чума будет…

– Святый Боже! – воскликнула невысокая сухонькая женщина, испуганно возводя к небу темные, как маслины, глаза. – Да правда ли? Откуда ему известно?

– А вот, говорит, Пес ему так открыл! Говорит, ежели Пес восходит в Скорпионе, то всего этого, значится, и ожидать следует…

Панкратий был зажиточным земледельцем: он имел две пары волов, полсотни овец, большой виноградник и сад, взятое в аренду пшеничное поле, множество кур и гусей, всегда исправно платил налоги, и семья его никогда не голодала зимой; они даже частенько помогали бедным соседям. Но более всего питало тщеславие Панкратия то, что он умел читать, и известный в этих краях астролог, промышлявший составлением гороскопов для новорожденных детей суеверных богатых землевладельцев, проезжая иногда через их село, останавливался в его доме и удостаивал хозяина «ученой беседы». Беседы эти заключались преимущественно в том, что астролог, разгорячившись не то от пророческого экстаза, не то от выпитого вина – а вина в погребах у Панкратия всегда находились, и очень неплохие, – изрекал свои прогнозы, тыкая узловатым пальцем в разложенную на столе ветхую карту звездного неба и разглагольствуя про какие-то «дома», а Панкратий с умным видом поглаживал бороду, кивал и время от времени изрекал одобрительное «угу» или восхищенное «ого». После такой беседы Панкратий обычно преисполнялся чувства собственного достоинства, выпивал пару чаш вина и шел пугать свою набожную супругу. Феофания, как большинство селянок, была неграмотна и очень уважала и трепетала своего «ученого» мужа, почти с благоговением слушая пересказываемые им астрологические прогнозы, словно это было чтение Священного Писания за литургией.

И вот, этим теплым майским вечером, Панкратий, проводив астролога до калитки, подозвал жену, поливавшую в саду привитые виноградные лозы и яблони – в это время года их надо было поливать ежедневно, – и стал пересказывать ей очередные предречения звезд.

– Ох, беда-то какая, ежели чума! Не дай, Господи!

Феофания испуганно перекрестилась.

– Ежели звезды глаголют так… – начал Панкратий и умолк.

Он увидел с любопытством смотревшие на него из-за увитой плющом изгороди два синих глаза.

– Это кто тут к нам пожаловал? – Панкратий подошел к калитке и отворил ее. – Ну, заходи, милая, гостьей будешь.

В калитку вошла девочка лет восьми, стройная, немного худощавая, одетая в легкую шелковую тунику персикового цвета. Ее темно-каштановые с золотистым отливом волосы растрепались и кудрями падали на плечи, большие глаза цвета лазурита внимательно смотрели на Панкратия.

– Ты чья такая будешь? Не господская ли дочка?

Девочка молчала.

– Ты из того большого дома на холме? – спросила Феофания.

– Да.

– Ну, так и есть, господская! Да как ты сюда пришла одна? От ведь хватятся тебя!

– Не хватятся, – девочка улыбнулась. – Сейчас там все спят после обеда, и няньки тоже заснули.

– А ты и сбёгла? – Феофания всплеснула руками. – Еще такая малёхонькая, а гуляешь одна! Не страшно?

– Я не боюсь! Тут же люди везде.

– Людей-то пуще всего и надо бояться! – учительным тоном сказал Панкратий.

– Почему? – девочка удивленно взмахнула ресницами.

– Лукавый искушает, – вздохнула Феофания. – А ты, доча, такая хорошенькая! Тебе надо осторожнее с людями-то… С мужиками-то в особь…

– Да, мужчины любят красивых, я читала… Они из-за красоты даже войны затевать могут!

– Из-за красоты иной и глотку перережет! – сказал Панкратий.

– Бог с тобой! – испуганно замахала на него Феофания. – Ребенка напужаешь! Еще влетит от госпожи-то!

– Ты читать умеешь? Такая маленькая? – недоверчиво глядел Панкратий на девочку.

– Я не маленькая, – надулась она. – Мне уже девятый год. И меня уже четыре года учителя учат. Я взрослая! Читать могу и считать! Мы уже всего Гомера прочитали!

– Гоме-ера!.. – выдохнул Панкратий.

Это имя было для него почти священным: он знал, что Гомера читают образованные господа, – а значит, это нечто великое, недоступное простым смертным вроде него. Но что такая маленькая девочка уже прочла всего Гомера – это было совсем непостижимо.

– А как звать-то тебя? – спросила Феофания.

Она понятия не имела о Гомере и потому не была так потрясена, как муж.

– Кассия.

– Вишь! – сказал Панкратий. – Имя-то какое… тонкое! Чисто господское!

– Дык, они ж и есть господа, – сказала Феофания, – не чета нам, убогим… Господин-то Василий при дворе служит! Царя видит каженный день! Энто тебе не овец доить!

– Кто такой Пес? – спросила Кассия.

Панкратий приосанился. Хоть и господская дочка, и всего Гомера прочла, а всё-таки есть же вещи, которые она не знает, а он, простой земледелец, знает! Вот, что значит водиться с такими учеными людьми как астролог!..

– Это, дитя, звезда такая. Из созвездия Большого Пса. Ты знаешь, что такое созвездие?

– Знаю.

– Во. Пес восходит двадцатого июля, и восходит он, значится, в разных созвездиях, а от этого, значится, зависит, что у нас тут случится…

– Почему зависит?

– Ну… звезды… они нарочно для того служат, чтобы будущее предсказывать.

– Как они могут знать будущее? Ведь они не живые!

– Они… они встают так или этак… А будущее по ним предсказывают умные люди, которые, значится, понимают… Астрологи называются!

– А кто их этому научил, астрологов, – понимать по звездам?

– Ну… – Панкратий не находил, что сказать.

– Будущее только Бог знает! – упрямо сказала Кассия. – А все эти звезды… это… – она остановилась, вспоминая слово, которым отец называл астрологию, – суеверия! Вот.

– Да как это?! – воскликнул Панкратий. – Как же, милая, суеверия, ежели наш тутошний астролог в том году предрек, что у нас новый император будет? А Никифор-то государь как пошел на войну, так и не вернулся!

– Да какие еще страсти-то про него сказывают, – добавила Феофания, – будто болгарин-то энтот, Крум, из его головы себе чашу сделал и пил из ней, нехристь поганая! – она опять испуганно перекрестилась.

Девочка задумалась.

– Это совпадение, – сказала она, помолчав. – Совпало, вот вы и запомнили. А если б он прорек что-нибудь, а оно бы не исполнилось, то забылось бы, и всё.

– А и то! – оживилась Феофания. – Помнишь, Панкрат, энтот твой астролог сказывал в позапрошло лето, что будет недород? А у нас зерном-то все амбары были завалены… Значится, не всё сбывается… Може, и права девчушка-то? Може, и чумы никакой не будет?..

– Ты скажешь! – возмутился Панкратий.

Угрозу авторитету астролога он воспринимал как личное оскорбление – как это он, Панкратий, мог бы дружить с пустыми людьми и рассказчиками басен?!

– Может, Господь суд Свой отменил, по милости, а так бы и голод был, и всё, что хошь… Как с этой, как ее… Ниневией! Во!

Кассия опять задумалась.

– Если через звезды Господь указывает, то это может быть, – сказала она. – Вот как Рождество Христово было звездой указано… А если звезды сами по себе, то не могут они знать ничего!

– Так оно конечно, Господь! – сказала Феофания. – Куды ж без Господа-то?

– Ну, вот и славно! – обрадовался Панкратий: авторитет астролога удалось сохранить, и при этом вышло еще так благочестиво. – А ты, милая, коли зашла, так пойдем в дом, мы тебя молоком напоим, с лепешками!

Сидя на высоком табурете за столом, на котором стояло блюдо со свежеиспеченными лепешками, огромный глиняный кувшин молока и несколько стаканов и тарелок из красной глины, украшенных зелеными полосками, Кассия разговорилась. Панкратий с Феофанией и трое их малолетних внуков, с любопытством таращившихся на гостью из-за плетеной соломенной занавески, закрывавшей проход в соседнюю комнату, узнали, что Кассия с матерью и сестрой уже неделю живут в своем загородном доме и проживут, видимо, до конца лета… Как сестричка? Хорошо, растет, разговаривает много, веселая…

Рождение второй дочери, появившейся на свет через три года после Кассии, произвело небольшой переполох среди их родственников. Семейный врач развел руками, улыбнулся и сказал: «Хотел бы я знать, как вы это делаете…» – после рождения Кассии он говорил, что такое чудо вряд ли еще раз повторится, а никаких лечебных настоек Марфа не пила. Девочку назвали Евфрасией.

– Вот и славно, вот и слава Господу, что растет! – воскликнула Феофания. – А у нас тут разговоров было!.. Даже отец Нил раз на праздник-то Захарии праведного с Елисаветою, в проповеди и говорит: грешные мы, не веруем, не молимся, вот и не получаем ничего, а кто молится, тем Господь дает! Вона, говорит, господину-то Василию с госпожою Марфой уж второе дитя дарствовал, а долго как не было у них! Се, говорит, вера, она и горы движет! Так и сказал! Помнишь, Панкрат?

– Как не помнить, по-омню! Вишь, дитя, твои родители как, уж и в проповедь попали! Пример нам, грешным! Вот и ты с них пример бери! По молитвам-то Господь и подает, по вере…

Кассия слушала, ела лепешки. А Панкратий продолжал расспрашивать. Папа? Он приезжает навещать их, но не может надолго отлучаться из Города, потому что служит во дворце. Дворец? Да, Кассия много раз видела его, они гуляли мимо с мамой и с папой… Нет, внутри она не была, но папа рассказывал о том, как там всё устроено – очень красиво, много мрамора, золота, драгоценных мозаик, тканей, украшений… Государь? Его она видела только издали, во время службы в Великой церкви и еще на крестном ходе… Святая София? О, это очень, очень красивый храм, ужасно большой, как небо! Они живут недалеко и часто бывают там…

Часа через полтора Панкратий провожал Кассию домой. Они шли мимо огородов и виноградников, и Панкратий с важным видом объяснял:

– Вот, виноград выращивать – это штука не такая простая. Это не то, что ткнул в любое место, и он вырастет и вкусный будет. Не-ет, тут наука! До того, как сажать, надо, значится, перво-наперво узнать, какое вино даст земля. Потому как не всякая земля дает хорошее вино. И вот, значится, как это определить, что она дает? Тут наука! Сначала, значится, роешь яму глубиной… ну, фута этак два… Берешь оттудова комок земли и бросаешь его в кувшин с водой, в стеклянный… Взбалтываешь… А, забыл еще, важно что! Вода должна быть чистая, самая что ни на есть прозрачная… Дождевая должна быть вода. И вот, значится, болтаешь ты этот кувшин, чтоб замутилась вода-то. И ставишь на стол или там куда… В общем, оставляешь, пока, значится, не отстоится. Глядишь ее на свет, воду-то, кувшин-то этот, и вот, ежели видишь, что вода совсем прозрачная стала, значится, отстоялась. Можно пробовать! И вот, отпиваешь, значится, эту воду. И какой у ней вкус, такое и вино на этой земле уродится! Ежели, к примеру, вода дурно пахнет, или горькая, соленая, или привкус какой нехороший… значится, ни в коем разе виноград сажать нельзя. А вот ежели вода выходит вкусная, сладкая, ароматная, – смело засевай! Я так вот всю жисть делаю, и вино у меня!.. По всей округе славится!.. Да вот, хоть ты, дочка, можешь у родителей твоих спросить – даже в столице, говорят, такое вино не на каждом столе бывает! А все почему? Нау-ука!.. С головой все надо делать, а не так, что саженец воткнул – и тут тебе сразу и вина полные погреба…

Кассия шла молча, внимательно вслушиваясь в напевную речь селянина. Чудно́ как говорит, не так, как у них в доме…

Прилетевшая с поля большая золотистая бабочка на миг села Кассии на макушку. Она так красиво смотрелась на темных волосах девочки, что Панкратий загляделся. Кассия встряхнула головой, и бабочка взлетела, покружилась над ней и полетела вперед. Девочка провожала ее глазами.

– Наверное, это здорово – летать! – сказала она задумчиво. – Жаль, что люди не умеют…

– Э-э, дитя, люди-то умеют много чего другого, – сказал Панкратий, – чего не умеют бабочки! Не тужи! Эта бабочка всяко не такая красивая, как ты, дитя! Дай Бог тебе вырасти на радость родителям… и мужу будущему!

– Мужу? – Кассия посмотрела на спутника.

– А то ж! Вырастешь, выйдешь замуж…

– Зачем?

– Как – зачем?! – Панкратий даже остановился и почесал в затылке. – Потому что так все девицы делают… О муже чтоб заботиться, детей выращивать… Как твои мама с папой вот!

– Да, они хорошие. Они самые лучшие!.. Но я еще подумаю, – сказала Кассия серь езно.

Панкратий хитровато улыбнулся.

– Думай, дитя, думай… Учись… Ты еще малень… юная совсем. А вот подрастешь… У нас вона тут соседи, сын у них в монахи ушел… Дай, Господи, памяти… Да уж годов этак пять прошло… Вона как! Быстро время-то идет… Ушел, значится, в монахи, а моя дочь меньшая давай тож – и я, мол, хочу Богу угодить! Я ей говорю: на всяком, говорю, месте, Ему угодить-то можно, а из тебя – какая монашка, смех один… Куда! Заладила: хочу и хочу! Мать в слезы – любит она ее очень, меньшую-то. Хошь и Богу, а отдавать-то жалко… Ну, что делать? Стали, значится, ей жениха искать. В соседнем селе и нашли, из семьи крепкой, работящей… Малец-то видный, загляденье… Пригласили, значится, в гости… И как она, дочка-то, с ним спозналась, так и всё, про монастырь ни гу-гу! Скоро и свадьбу справили. Уж четвертый год живут, дитёв двое, славно! Вона как оно бывает! Вот и ты подрастешь, да как встретишь жениха, так и думать не будешь, там уж всё по-другому будет… Эх, дитя, дитя!

– Как же не думать? – удивилась Кассия. – Ум исчезнет?

– Эка ты сказала! А и впрямь – исчезает он от любви-то, да…

– Но это разве хорошо? Зачем мне быть без ума?

– Это, дитя, другое… Это не то, чтобы совсем без ума, а… другое там… Э, да что! Вырастешь, так узнаешь!

– Ну, всё, вот уже наш сад начинается, – сказала Кассия. – Дальше я сама пойду. Благодарствуйте!

Она слегка поклонилась Панкратию и, пройдя несколько шагов вдоль живой изгороди, нырнула в проход между кустами и вмиг оказалась на той стороне. Обернулась, помахала Панкратию рукой и стала подниматься к большому двухэтажному дому, стоявшему на вершине холма.

Панкратий смотрел ей вслед, поглаживая седеющую бороду.

– Касси-ия! – проговорил он напевно. – Бывает же… Всего Гомера!.. Дает же Бог людям ума!.. Не чета нам, убогим… Да хранит тебя Господь, прекрасное дитя!


…Невысокий худощавый юноша стоял на крыше дома и, запрокинув голову, смотрел сквозь осколок темного стекла на солнце, уже больше чем наполовину закрытое черным диском, который неумолимо захватывал все новые и новые кусочки света, и они словно исчезали в бездонной дыре. Внизу, на улицах, толпился народ самого разнообразного толка – от сановников и купцов до уличных торговцев и нищих.

– Исчезает! Исчезает! Скоро совсем закроется!

– Господи, помилуй нас, грешных!

«Интересно, – думал юноша, – какова тут закономерность? Ведь наверняка не случайно это происходит…»

Лев впервые наблюдал полное солнечное затмение. Он испытывал не страх перед грозным на вид явлением, но жгучий интерес, который вызывало у него вообще устройство видимого мира и его законы. Окружающий мир был полон тайн, но Лев был уверен, что к ним можно было подобрать ключ. Ведь как-то всё это устроено…

От солнца остался узкий сияющий серп. Над Городом повис полумрак; стало прохладно и неуютно.

– А-а! – раздался внизу истошный женский крик.

Юноша передернул плечами. Бедные люди, не понимают, что всё это легко объяснимо: просто луна закрыла солнце… Впрочем, он знал причину затмений только в общих чертах. Его интересовала периодичность, возможность предсказаний, и он знал, что нужно читать об этом у Птолемея, но пока ему так и не удалось даже подержать в руках книгу знаменитого ученого. И вот еще теперь… Как же всё неудачно вышло!

Льву на днях должно было исполниться шестнадцать. Окончив начальную школу, он прошел курс грамматики, стихосложения и риторики, и ему хотелось учиться дальше – математике, физике, астрономии, – но с учителями дело обстояло плохо. Хороших было мало, и они просили за уроки больших денег, а те, чьи уроки Лев мог оплатить, не удовлетворяли его. Последний его учитель, человек уже преклонных лет, прямо сказал Льву, что не может соответствовать его запросам, и что ему лучше найти себе более сведущего преподавателя или заняться самообразованием. Но для последнего нужны были книги, а денег на их покупку у Льва не было. Они с матерью с трудом сводили концы с концами. Отец погиб на войне, когда мальчику пошел только второй год; мать была очень нелюдима, ни с какими родственниками, кроме троюродной сестры и ее семейства, а также своего дяди со стороны матери, не общалась. Значит, нужно было искать преподавателя. Старик-учитель сказал Льву:

– Я не знаю, кто подошел бы тебе лучше, чем Иоанн Грамматик. Да вот только трудно тебе будет добраться до него, сынок. Он ведь из придворного монастыря, птица высокого полета. Да я слышал, и рода не безвестного, из Морохорзамиев… Но главное – горд очень, вряд ли будет учить просто так, а только если сам какой интерес тут возымеет…

Лев вздрогнул от удивления: Грамматик был из того же рода, что и его мать! Конечно, Лев слышал об Иоанне не раз, но даже и не думал об учебе у него: вряд ли этот ученый муж снизошел бы до безвестного и бедного юнца. Но вот если они родня, то… В тот же день Лев заговорил об этом с матерью. На вопрос юноши, не приходится ли ей родственником ученый грамматик Иоанн Морохорзамий, она ответила после краткого молчания, сильно побледнев:

– Это мой троюродный брат.

– Вот это да! Почему ты раньше мне об этом никогда не говорила? О, как замечательно! Значит, я смогу попросить его быть моим учителем!

– Нет, нет, Лев, только не это! – воскликнула мать, изменившись в лице. – Только не учеба у этого человека!

– Но почему, мама? – растерянно спросил Лев. – Ведь он один из самых ученых людей в Городе! И у него, говорят, есть доступ к патриаршей библиотеке, где столько книг… Разве ты не знаешь, что я ищу человека, который мог бы научить меня высшим наукам?

Мать смотрела на него скорбно. Помолчав, она тихо сказала, взяв сына за руку:

– Лев, я тебя прошу. Ради памяти покойного отца. Ради меня. Обещай мне, что ты никогда не будешь учиться у этого человека! Нет, не спрашивай меня ни о чем. Тебе лучше не знать, почему… Но поверь мне, поверь, этот человек ужасен! Да, он мой брат… к сожалению… Обещай мне, что ты никогда не будешь учиться у него! Обещай!

– Но, мама, – ошарашено сказал юноша, – я, конечно, не знаю, может, он и не очень хороший человек… Но ведь я буду учиться наукам, а не нравам… Если он станет склонять меня к каким-то порокам, я тут же брошу учебу у него, клянусь тебе! Но я не слышал про него ничего такого! Напротив, все его хвалят, я столько про него слышал, говорят, что он по жизни аскет и очень умен…

– Да, он очень умен. Но лучше б он таким не был.

– Но, мама!..

– Лев, мальчик мой, я тебя умоляю! Что угодно, только не учеба у этого человека! Погоди…

Она поднялась, быстро зашла за ширму, где стояла ее кровать, и принесла небольшой ларец из дерева, с резным узором из птиц и листьев. Сняв с шеи маленький ключик на веревке, она открыла ларец. Лев увидел там несколько золотых колец, большие тяжелые серьги, тонкой работы ожерелье, браслеты со вставками из красных камней… Гранатов? Лев сразу понял, что все эти вещи очень дорогие. Он взглянул на мать удивленно и вопросительно.

– Вот, это всё, что осталось у меня в память о твоем отце, Лев. Я никогда не надевала их с тех пор, как он погиб… Но и расстаться с ними не могла. Но теперь… я продам их, и пусть эти деньги помогут тебе получить образование! Поезжай на Андрос, сынок! Там живет мой двоюродный дядя. Он монах, уже старец, игумен монастыря, очень умный… В свое время он изучил много наук, до монашества преподавал тут в Городе, в монастыре у него большая библиотека… Мы с ним переписываемся изредка. И потом, у него есть знакомые ученые монахи, и он подскажет тебе, где можно найти книги… Поезжай, Лев! Только не ходи к Иоанну, нет, не надо!

Юноша молчал, пораженный. Значит, в прошлом между его матерью и ее братом что-то произошло? Или, быть может, мать знала про дядю нечто такое, чего больше никто не знал… Как бы то ни было, Льву пришлось пообещать матери не ходить учиться к Иоанну Грамматику. Фамильные драгоценности были проданы на другой же день. Аргиропрат с подозрением посмотрел на бедно одетую женщину, принесшую на продажу такие вещи, и, взвешивая и осматривая украшения, раздумывал о том, не надо ли донести эпарху, – а вдруг краденое? Потом неприятностей не оберешься… Но что-то в лице вдовы внушило ему доверие, и он, не задавая лишних вопросов, отвесил ей горку золотых номисм.

И вот, Лев готовился к отъезду на Андрос. Уже были куплены в дорогу необходимые вещи, мать написала письмо дяде-игумену, и сегодня юноша должен был пойти в порт и узнать, когда отходит нужное судно. Но случившееся затмение смешало планы. Народ всполошился и вывалил на улицы, побросав дела, а Лев полез на крышу дома, где они с матерью снимали комнату, и наблюдал величественную и жутковатую картину.

Темный диск полностью закрыл великое светило, так что только серебристая корона сияла вокруг пугающей черноты. Наступил мрак, и Лев увидел звезды, ясно обозначившиеся в потемневшем небе. У него захватило дух, и он улегся на теплую еще крышу, заложил руки за голову и предался созерцанию. На улицах между тем раздались крики ужаса. Но вскоре в небе вновь появился узкий сияющий серп, и словно огромное кольцо засверкало в вышине. Сияние быстро увеличивалось, исчезли звезды, сумрак начал отступать – всё повторялось в обратном порядке. Народ облегченно вздыхал, многие крестились. Какой-то спор внизу на улице привлек внимание Льва, и он, переместившись ближе к краю крыши, сел и прислушался к крикам. Граждане, убедившись в том, что солнце не погасло и небо не столкнулось с землей, обратились к текущим делам, пытаясь связать их с небесными знамениями.

– А я вам говорю: это всё потому, что потакают этим проклятым афинганам и павликианам, чтоб им пусто было! Господь гневается, вон и знамения посылает! И ведь государь начал их казнить, так нет, отговорили, чтоб им пусто было! А всё этот логофетишка дрянной, чтоб ему пусто было!

– Ну, ты и разошелся, господин, хе-хе! Логофет-то все ж пока он, а не ты! А то, поди ж ты, тебя вот не взяли в Синклит да в государевы советники, хе-хе!

– Да ты помолчи уж о Синклите! Нешто там все умные заседают? У кого деньги и знакомства, те там и заседают, чтоб им пусто было!

– И то! А ума у них, может, и с чернильный орех нет!

– Ха-ха-ха!

– Чего ржешь, дурак!

– А я вам говорю, что гнев Божий!

– Гнев-то гнев, да только на что? Может, не что павликиан не казнят, а наоборот, что казнить их стали?

– Вот-вот, и то! Я слыхал, что логофет не сам собой воспротивился казням, а так сказал отец Феодор, Студийский игумен, исповедник великий!

– Смутьян он великий, а не исповедник! Все б такие были исповедники, так у нас бы в государстве уже было бы действительно пусто!

– Не клевещи на святого! Он Божий человек, не чета вам! Вы только языком болтать можете, а он за правду сколько претерпел! Ты бы столько пострадал, так тоже был бы против казней! А то сегодня одних, завтра других… Господина-то Феодора тоже считали преступником, а теперь и государь его чтит, советы его слушает!

– Молчи, баба!

– Баба-то баба, но иной раз может поумнее мужа высказаться, хе-хе!

– Это кто тут такой умный нашелся, а?! А ну, как я сейчас твой череп вскрою, поглядеть, много ли там мозгов!

– Ш-ш-ш, вон эпарх едет с отрядом! Сейчас заметут вас, болтуны!

Спорщиков словно ветром сдуло. Верхом на пегом коне в сопровождении стратиотов проехал эпарх Константинополя, строго поглядывая по сторонам. Стратиоты имели нарочито лихой вид, стараясь показать, что им, в отличие от простого народа, никакие затмения не страшны. Улица пустела. Солнце снова начинало печь голову. Лев вздохнул и направился к спуску с крыши.

– Ну, что там? – спросила мать из-за ширмы, когда он вернулся.

Каллиста с утра лежала с приступом сильной головной боли.

– Да всё хорошо, мама! Солнце опять светит!

– Слава Богу!

Лев задумался. Павликиане, афингане… Император Михаил, по внушению патриарха и некоторых синклитиков, объявил этим еретикам смертную казнь. Решение поддержали и многие епископы, особенно в восточных провинциях, где павликиан было очень много. Но вскоре по этому вопросу возникли прения и в Синклите, и в патриарших палатах. С особенной силой против казни инакомыслящих выступали игумен Феодор и находившийся под его духовным руководством логофет Феоктист. Феодор сумел убедить патриарха; говорили, что он встречался и с императором, а логофет со своими сторонниками действовал в Синклите. Вспоминали Евангелие, слова Христа, что «Сын человеческий пришел не губить души человеческие, а спасать»; вспоминали Дионисия Ареопагита и историю со святым Карпом; вспоминали Златоуста, который грозил христианам Божиим гневом и истреблением, если они вздумают убивать еретиков. Кажется, этот последний довод более всего устрашил императора – ведь болгары продолжали опустошать приграничные области Империи, и Крум, как было слышно, расхрабрившись от недавних побед над ромейским оружием, собирался двинуться вглубь Фракии и далее к Царствущему Городу…

Текущие новости Лев узнавал или от друзей, или на рынке, или в Книжном портике, куда часто заходил смотреть в лавках рукописи, на покупку которых у него не было денег. Позиция Студийского игумена была юноше более близка. Он даже не раз собирался дойти до Студия в какой-нибудь из праздников, чтобы побывать на службе и посмотреть на знаменитого исповедника, а может быть, и получить от него благословение, но так и не собрался. Теперь Льва ждал неизвестный Андрос, новые места, новые люди, а главное – долгожданный учитель философии и книги, книги! Скорей бы!.. Правда, боязно оставлять мать одну… Впрочем, ее сестра будет наведываться… И ведь он же не навсегда уезжает. Даст Бог, еще свидятся!

16. Кольца змеи

Вы относитесь к врагам с полнейшим презрением, как будто они уже окончательно побеждены; я же полагаю, что благодаря такой вашей уверенности мы подвергаемся несомненной опасности…

(Прокопий Кесарийский)

В субботу, на память святых Варфоломея и Варнавы, патриарх служил литургию в храме Апостолов. Храм был переполнен, народ толпился даже на улице, но мысли большинства собравшихся были заняты не праздником, а тем, что происходило во Фракии. После взятия болгарами Месемврии Город уже полгода бурлил, почти не переставая, то глуше, то сильнее, словно огромный котел, и пар вот-вот мог поднять крышку и вырваться наружу. Всё чаще там и сям слышались порицания в адрес императора и особенно императрицы, наглее становились торговцы, мрачнее смотрели рыбаки и каменщики, купцы кидали друг на друга обеспокоенные взгляды, придворные уже не так спесиво вышагивали по мостовым, знатные женщины опасались выходить на улицу без свиты из нескольких слуг, монахи больше не встречали в народе того почтения, к которому привыкли за прошедшие два десятилетия, – и всё чаще на улицах поминали «Константина, победителя болгар». Столица походила на натянутую струну, готовую вот-вот порваться. И над всем этим витал страх – почти непреодолимый, животный – страх перед потерей родных, разорением, осадой, голодом… И вот, люди собрались в храм не просто помолиться апостолам, но молить Бога о милости для державы – на литии прозвучали прошения о победе ромейского оружия, о мире, о благопоспешении благочестивому императору. Но всё это уже не умиротворяло душу, как прежде, не ободряло, не вселяло надежды. Угрюмое беспокойство читалось на лицах. Молились все, но по-разному: кто искренно, кто по привычке, кто с жаром, кто с тоской в глазах, кто сосредоточенно, кто рассеянно, кто надеясь, кто ропща…

Из-за страшной давки никто не замечал, как несколько человек уже долгое время возились у дверей в Юстинианову усыпальницу. Убого одетых, их можно было бы принять за обычных нищих, если бы не выправка, – за спиной этих бедняков, несомненно, была служба в войсках. Об их прошлом говорило и то, как слаженно они действовали, обмениваясь чуть заметными знаками и быстрыми взглядами. Теснившиеся рядом богомольцы ничего не замечали, а между тем ворота в усыпальницу уже были сняты с петель, и шестеро держали их, не спуская глаз с седьмого, высокого угрюмого армянина, который внимательно прислушивался к ходу богослужения.

И вот, с хоров послышалось медленное, прекрасное и торжественное:

– Херувимов тайно образующе…

Разговоры быстро стали стихать, переходя в шепот, и вскоре в храме настала почти полная тишина – казалось, он вдруг опустел. Когда певчие допевали «всякое ныне житейское», армянин чуть заметно кивнул, – и тут же все семеро с силой налегли на врата, и они со страшным грохотом упали внутрь усыпальницы. Взломщики, громко топоча, пробежали по створкам и устремились к высокому зеленому саркофагу, украшенному барельефами с изображением битв и военных трофеев. Припав к нему они хором завопили, так что услышали все собравшиеся в церкви:

– Восстань и помоги погибающему государству!

И тут же армянин громко закричал:

– Вот он! Смотрите! Великий Константин! Он восстал из гроба и пошел на болгар!

В храме поднялось неописуемое смятение. Стоявшие рядом с усыпальницей устремились туда, окружив саркофаг и виновников шума, которые продолжали выкрикивать:

– Великий Константин, победитель болгар! Непобедимый вождь! Он поможет нам! Он избавит нас от врагов! Он избавит нас от идольского нечестия! Да будут выкопаны кости икон!

Находившиеся в других концах храма пытались пробраться ближе и увидеть, что происходит; давка еще более усилилась, раздались крики – кого-то придавили; женщины свешивались с галерей, там и сям поднялся детский плач…

Умолкшие было певчие попытались продолжить «Херувимскую», но выходило нестройно. Патриарх в алтаре едва сдержал духовенство, рвавшееся взглянуть, что происходит, однако несколько свещеносцев и диаконов все-таки выбежали на солею.

– Дорогу, дорогу!

Эпарх с отрядом стратиотов сквозь толпу пробирался к усыпальнице. Взломщики были схвачены и со связанными руками выведены из храма. Но не опустив голову шли они, а дерзко глядя по сторонам и улыбаясь, точно герои…

Назавтра около полудня Никифор из окна патриарших палат наблюдал, как этих семерых, уже порядком исполосованных бичами и с трудом волочивших ноги, вели по Августеону к Милию, откуда должно было начаться их шествие по Средней улице. Эпарх самолично ехал впереди верхом на коне. Сразу после вчерашнего происшествия нарушители порядка были допрошены и сначала лгали, будто врата в усыпальницу отворились сами собой, но под угрозой пыток рассказали всё, как было. Эпарх приказал бичевать их и решил провести по Городу, причем они во всеуслышание должны были выкрикивать, за что наказаны и как пытались обмануть народ, – ведь за сутки слух о происшествии в храме Апостолов успел облететь весь Константинополь и обрасти самыми фантастическими подробностями. Говорили, будто Константин Исавриец поднялся из саркофага на белом коне, облаченный в золотые доспехи и сияющий пурпурный плащ, и, пройдя сквозь стену, отправился во Фракию воевать с болгарами; будто при этом в храме попадали ликами вниз все иконы, а духовенство онемело и от страха побежало из алтаря… Слова быстро перерастали в дела – в тот же день вечером на площади Быка двое бедных чернорабочих побили монаха. Рабочие рассуждали о происшедшем в храме и один во всеуслышание проклинал иконопочитание, говоря, что никогда при государях Льве и Константине Империя не терпела таких бед на войне с варварами, как при всех последних православных императорах, а второй рабочий поддакивал. Проходивший инок попытался образумить хулителей, но те набросились на него, злобно крича, что «от этих лентяев-черноризцев один вред», – и если бы не вмешательство окружающих, монаху пришлось бы худо…

Теперь стало ясно, что император совершил непоправимую ошибку, когда в начале царствования разжаловал множество стратиотов из константинопольских тагм под предлогом того, что они были нетверды в вере. Вспоминая те события, патриарх мучительно размышлял, не было ли здесь частично и его вины. Тогда он просил василевса объявить смертную казнь павликианам и афинганам и вообще строже смотреть за проявлениями ереси, но благодаря вмешательству Студийского игумена казнь была отменена. Однако Михаил, желая выказать ревность о православиии, решил «очистить от еретиков городские полки», – и в результате Константинополь наполнился разжалованными воинами, оставшимися без снаряжения, без занятий, без земли… Безумный шаг! – но полтора года назад он никому не показался таким. И вот они, плоды! Эти семеро все оказались из числа разжалованных. А их бывшие товарищи шатались по улицам и рынкам и всё громче заговаривали о том, что Империя терпит бедствия за «нечестивое идолопоклонство», что Константин, «победитель болгар», был великий пророк и угодник Божий, что в военных поражениях последних лет виновато православие и его защитники – монахи. Эти речи падали на подготовленную почву, ведь простой люд рассуждал прямолинейно: государство терпит беды от варваров уже много лет, и чем дальше, тем больше, и всё это при государях, чтущих иконы; при государях, которые иконы уничтожали как идолы, Империя отразила и арабское, и болгарское нашествия и одержала много блестящих побед, – значит, теперь Господь прогневался за идолопоклонство. И всё чаще, всё громче на улицах звучало: «Долой иконы!»

Положение стало угрожающим. Патриарх понимал, что еще одна победа болгар может вызвать катастрофу. Понимал это и эпарх – вчера вечером он ушел от Никифора крайне обеспокоенный, почти подавленный, и патриарху нечем было утешить его. Он не хуже эпарха сознавал, что столица стоит на грани гражданского мятежа: когда-то прасины, восставшие против Юстиниана Великого, призывали «откопать кости» императора и его сторонников, – теперь же народ грозился «сокрушить кости икон»…

Бессмысленно было закрывать глаза: ядовитая змея иконоборчества вновь поднимала голову, пока лишь медленно шевелилясь и поигрывая кольцами, но в этих движениях чувствовались злость и сила… Можно ли было еще упрятать гадину в клетку? – вот каким вопросам задавались православные, и вот почему так важна была сейчас победа ромейского оружия! Но что судит Бог?..

Патриарха томили тяжелые предчувствия. Отойдя от окна, он взял с полки книгу в коричневой обложке, украшенной узором из золотых крестов. Это были проповеди великого Богослова, которые Никифор любил перечитывать на досуге.

– Божественный Григорий, что скажешь ты ныне? – тихо проговорил патриарх, открывая книгу наугад.

Раскрылось «Первое обличительное слово на царя Юлиана» – там, где святитель рассуждал, почему Господь попустил воцариться гонителю христиан. «Одного еще недоставало, чтобы к нечестию присовокупить и могущество. Через несколько времени и то дают ему над нами умножившиеся беззакония многих, а иной, может быть, скажет: благополучие христиан, достигшее высшей степени и потому требовавшее перемены, – свобода, честь и довольство, от которых мы возгордились…»

– Да разве было оно – благополучие высшей степени? – прошептал патриарх.

Ему вновь вспомнились церковные смуты, которые сопровождали его патриаршество от первых дней и окончились лишь недавно. Какое там благополучие! Горький свиток Иезекииля-пророка!.. Но…

– Господь запретил выдергивать плевелы, чтобы не повредить и пшеницы, – сказал Феодор на совете в Магнавре, протестуя против казни павликиан. – Как же вы, богопочтенные, предлагаете истреблять еретиков? Ведь нам запрещено даже желать им зла! Послушайте не меня, убогого, но божественного Златоуста: «Еретика убивать не должно, – говорит он, – иначе это даст повод к непримиримой войне во вселенной». И еще: «Все неисцельно зараженные сами по себе подвергнутся наказанию. Поэтому если хочешь, чтоб они были наказаны, то ожидай определенного к тому времени», – Богом определенного, не нами! Не сказал ли Господь: «Все, взявшие меч, от меча погибнут»? Смотрите, почтеннейшие, как бы нас не покарали за то, что, зная Евангелие, мы пренебрегли им ради привременной выгоды! Богу такое убийство не угодно, и я никогда не одобрю этого!

Патриарх тогда согласился с ним и потом еще не раз размышлял об этом… Да, Феодор был прав, и происходившее сейчас подтверждало его правоту, хотя на первый взгляд казалось наоборот. Не далее, как позавчера патриарх получил письмо от Феофана, игумена Великого Поля: Феофан рассказывал о своем житье-бытье, о том, что хроника, которую он взялся дописывать за покойным синкеллом Георгием, близка к завершению, но ему в последнее время трудно стало писать из-за частых приступов почечной болезни, а в конце упоминал о дерзкой выходке местных павликиан, едва не запаливших обитель, и с раздражением замечал, что Феодор Студит и его единомышленники стали плохими советниками для императора. «Петр, глава апостолов, за одну ложь умертвил Ананию и Сапфиру, – писал Феофан, – великий Павел громко вопиет, что “делающие сие достойны смерти”, и это за один плотский грех! Так не противятся ли им те, которые освобождают от меча людей, исполненных всякой нечистоты душевной и телесной, служителей диавола?! К чему говорить об их покаянии? Пустые речи! Эти еретики уже никогда не могут раскаяться. Но Феодор, видно, считает себя умнее и святее первоверховных…» Патриарх покачал головой. Феофан ошибается… «Не знаете, какого вы духа», – сказал Господь ученикам, когда они хотели истребить небесным огнем самарян, не принявших Христа. Если единственным возможным доводом против инакомыслящих сочтен обнаженный меч, то это свидетельство слабости… Слабости, а не силы. Не потому ли еретики всё больше поднимают голову, что почуяли эту слабость?..

– Христиане заключают под стражу и бичуют тех, кто отстаивает Христа и Евангелие, – видано ли такое дело? Как бы не отмстил Господь за такой союз неправды! – говорил Феодор некогда по поводу смуты из-за эконома Иосифа.

Не предсказал ли он и погибель императору Никифору? Что ж, он был прав, когда предрекал какую-то бурю, как рассказывал Халкитский игумен Иоанн?..

«Когда мы были добронравны и скромны, – читал Никифор дальше у Григория Богослова, – тогда возвысились и постепенно возрастали, так что под водительством Божиим сделались и славны, и многочисленны. Когда же мы растолстели, тогда сделались своевольны, и когда разжирели, тогда доведены до тесноты. Ту славу и силу, какую стяжали мы во время гонений и скорбей, утратили мы во время благоденствия…»

Патриарх закрыл книгу. Змея ереси выгибалась перед ним, зловеще блестя чешуей, готовая к броску. Но может быть, еще обойдется? Что там во Фракии? О, если бы победа!..

Семерых «негодяев» между тем уже вели по Средней. Здесь было особенно людно, народ сбегался глазеть со всех сторон. Кто насмехался, кто хмурился, кто исподлобья оглядывал эпарха и стратиотов, кто поносил «нечестивых иконоборцев», а кто, спрятавшись за чужие спины, выкрикивал:

– Долой идолы! Они навлекли на нас гнев Божий!

Улыхав это, «негодяи» умолкли и перестали кричать о причинах своего наказания, но плетка эпарха быстро привела их в чувство.

– Мы хотели обмануть благочестивых граждан! – выкрикнул армянин, которого вели первым.

То же повторял второй и все остальные по очереди. Затем первый продолжал:

– Мы солгали, будто врата к гробнице нечестивого Константина открылись сами!

– Это мы хитростию открыли их!

– Мы дерзнули неправедно обвинять православных в бедствиях, которые терпит государство!

Пухлая торговка хлебом, смотревшая на процессию из-за своего прилавка, неодобрительно покачала головой:

– Ишь, складно как твердят! Эпарх-то, вон, слова подсказывает да плетку кажет! Бедняги, как исполосовали-то их!..

– Да-а, бичей не жалели! – хмуро проговорил стоявший рядом, с лотком на жилистой шее, торговец пирожками.

– Бичи не хлеб, чего их жалеть, – усмехнулся седой сутулый каменотес.

Он стоял, опираясь на суковатую палку грубыми мозолистыми руками и из-под насупленных бровей сурово глядел на процессию. Рядом с ним стоял подмастерье – юноша с только пробивавшемся на бороде золотым пухом, загорелый, с румянцем во всё лицо, – и с избитыми и истертыми руками.

– Они сейчас его нечестивым зовут да проклятым, – продолжал старик, – того государя… А я-то по-омню хорошо: при нем хлеб был дешевый, не то, что сейчас, и много было хлеба! Торговцы на рынке нищим, бывало, целые караваи кидали…

– Нда, а теперичи, поди, еще подорожает хлеб-то! – сказал оборванный мужик с мешком через плечо. – Болгары, слышно, уж пол-Фракии разорили и до самого Города грозятся дойти…

– А эти ироды, нет чтоб с варварами воевать, как надо, со своими же воюют, неймется им! Ико-оны им, вишь, кано-оны!

– И-и, чтоб им пусто было, канонистам этим! Их бы землю копать заставить, али кирпичи класть!

– Кости икон да сокрушатся!

– Ах ты, безбожник!

– Это вы безбожники, идолопоклонники треклятые!

– Да отсохни твой поганый язык, собака!..

Завязалась драка, и эпарх послал одного стратиота из отряда разнять ее.

Тем временем за всем этим следил внимательный взгляд – пожалуй, слишком внимательный, более цепкий, чем хотелось бы устроителям этого публичного шествия. Высокий худощавый монах только что вышел из Книжного портика с большим свертком в руках и, прислонившись к одной из колонн, пристально наблюдал за происходящим. Его взгляд успел охватить всё – и картину целиком, и мелкие детали, – заметить и беспокойство, прятавшееся за спесью эпарха, и неуверенность на лицах стратиотов, и угрюмые взгляды чернорабочих, и испуг в глазах прошмыгнувшего мимо черноризца; ухо улавливало разговоры в толпе, выкрики недовольные и одобрительные, и клич, который он уже не впервые слышал в последние дни:

– Да будут выкопаны кости икон!

Процессия давно ушла вперед, зеваки тоже разбежались – кто следом за ней, кто по своим делам, – Артополий опять погрузился в обычную суету, а монах всё стоял у колонны. Опустив сверток на землю и скрестив руки на груди, он глядел куда-то в пространство.

– Здравствуй, Иоанн!

Он вздрогнул и стряхнул задумчивость. Перед ним стоял невысокий монах с сокрушенно-просительным выражением лица, какое бывает у нищих, но при этом щеголевато одетый – ряса и мантия его были сшиты явно не где попало и стоили недешево.

– А, отец Симеон, приветствую! Как поживаешь?

– Помаленьку, милостью Божией, спасаемся… А ты о чем это тут так задумался? Я тебя еще вон от того угла заприметил, и всё иду, гляжу, а ты всё вот так стоишь да смотришь в одну точку, словно статуя!

Тонкая улыбка пробежала по губам Иоанна.

– Да так, задумался об образе нашего жития. Как говорили древние, «не довольствуйся поверхностным взглядом; от тебя не должно ускользнуть ни своеобразие каждой вещи, ни ее достоинство». Вот я и наблюдаю… Углубляюсь в сущее, так сказать.

– Хм… Да разве у каждой вещи есть достоинство? Взять хоть этих нечестивцев, которых тут провели, видал? Разрази их гром! Какую смуту они вчера устроили, проклятые еретики! Говорят, они из павликиан…

– У еретиков, – усмехнулся Иоанн, – есть одно очень большое достоинство: они заставляют православных думать. Прощай, господин Симеон, а то мне уже недосуг! – слегка кивнув собеседнику, Грамматик поднял с земли свой сверток и зашагал прочь.

– Эк ведь сказал-то! – пробормотал Симеон, провожая его взглядом. – Мудрит, всё мудрит чего-то… Э!.. – он махнул рукой и пошел своей дорогой.


…С улицы послышался взрыв детского хохота, визг, возня… Флорина выглянула в окно.

– Варда! – закричала она строго. – Ты что-то разошелся! Посмотри на себя, на кого ты стал похож! Ведь только всё чистое одел с утра, а теперь ты, что поросенок!

– Мама, мама! – раздался звонкий голосок. – Он опять дерется!

– Доносчица!

– Я не доносчица! Ты мне всю косу растрепал!

– Велика важность!

– Я тебе покажу, велика или нет! Вот тебе! Ха-ха! Догоняй!

– Ну, держись, Феодора!

Быстрый топот двух пар ног – и всё стихло. Флорина отошла от окна, качая головой.

– Вот сорванцы! Каждый день их приходится мыть – к вечеру всегда грязные, как эфиопы! Вы с Софией всё же не были такими неуемными. Да и Ирина не такая…

– Ну, мы ж не мальчики, – улыбнулась сидевшая в плетеном кресле молодая женщина. – И потом, я всегда была тихоней, ты знаешь. Феодора совсем другая!

– Да уж, не знаю, что из нее выйдет… Капризная, непредсказуемая… К тому же боюсь, как бы она не выросла толстушкой… Она и сейчас обижается, когда братья ее называют толстой, а что же будет, если она такой и вырастет?

– Ты погоди, дорогая, она ж еще мала. Рано судить, рано! Она еще первой красавицей у нас будет!

Обе женщины повернулись на голос. В дверях комнаты стоял высокий широкоплечий мужчина; черная шевелюра, крупный горбатый нос и густые брови придавали ему грозный вид, но темные глаза смотрели весело; он улыбался, сверкая зубами.

– Ах, Ма́рин, – сказала Флорина. – Ты всегда слишком снисходителен к детям, а Феодору баловать опасно, она такая своенравная…

Флорина являла разительную противоположность мужу: небольшого роста, миниатюрная, светловолосая, голубоглазая, с тонкими чертами лица, она в то же время обладала жестким характером, который совсем не вязался с ее внешностью. Марин впервые увидел ее в церкви в Афинах, куда приехал вместе с родителями навестить родственников. Флорине было тогда пятнадцать лет, и она показалась Марину похожей на ангела с фрески на стене храма. Всю службу он смотрел на это «чудное явление» во все глаза, а когда служба кончилась, понял, что уедет из Афин только вместе с девушкой, о чем тут же и сообщил матери с отцом. Те попеняли ему, что он в храме занимается не тем, чем нужно, но, расспросив родственников и узнав, что девушка из хорошей семьи и благочестивая, недолго думая, заслали сватов. В родную Эвиссу, городок в Пафлагонии, где семья Марина владела большими поместьями, юноша возвращался спустя три месяца, увозя молодую жену и немало приданого. С тех пор прошло восемнадцать лет. Марин уже давно был друнгарием, и в Пафлагонии его знали как одного из богатых землевладельцев, а жена его славилась в округе тем, что почти наизусть помнила весь Новый Завет и очень близко к тексту многие жития святых. В Эвиссе супруги владели двухэтажным особняком, который был виден издали и удивлял приезжих несколько тяжеловатым стилем – огромными мощными колоннами по бокам от входа, большим балконом, нависавшим над первым этажом вдоль боковой стены, и массивной крышей, крытой медью и сверкавшей на солнце так, что прохожие иной раз прикрывали глаза ладонью, глядя на этот дом, обсаженный яблонями и оливами и окруженный высоким каменным забором. У Марина и Флорины было шестеро детей: два сына – Варда и Петрона, и четыре дочери – Каломария, София, Ирина и Феодора.

Каломария, которой пошел семнадцатый год, была старшей и, оправдывая свое имя, самой красивой из сестер: черноглазая и высокая – в отца, правильные черты лица и золотистые волосы она унаследовала от матери; в ее движениях сквозила уверенность в себе. Она уже полтора года была замужем за молодым армянином по имени Арсавир, сыном одного синклитика. На три года ее старше, красавец подстать супруге, умный, состоятельный и со связями при дворе, он увез молодую жену в столицу, где она еще больше расцвела и, кажется, достигла предела земных желаний. Этим летом она приехала навестить семью, а заодно обсудить вопрос об обручении Софии, которой скоро должно было исполниться тринадцать лет: Каломария нашла ей жениха в столице – Константина, четырнадцатилетнего сына патрикия Феодосия Вавуцика. Патрикий был другом родителей Арсавира и, познакомившись с Каломарией и узнав, что у нее подрастают сестры, озаботился о будущем сына. Хотя Арсавир и шутил, что он «самую красивую уже отхватил», Феодосий, смеясь, говорил, что они люди скромные, да и сын у него не то, чтобы красавцем растет, а потому невеста будет в самый раз…

– Ты кстати зашел, – сказала Флорина мужу. – Мы тут на самом деле говорили не о Феодоре, а о Софии. Я что-то боюсь отпускать ее в Константинополь…

– Мама думает, – смеясь, сказала Каломария, – что столица это такое гнездо пороков!

– Гнездо, не гнездо, – возразила Флорина, – но суеты там побольше, чем тут, и соблазнов тоже. А София у нас такая тихая, смиренная… Боюсь, там такие не ко двору, как начнут «перевоспитывать», греха не оберешься…

– Ну, посмотри на меня! – воскликнула Каломария, вставая. – Разве я превратилась в «греховный сосуд»?

– У тебя всё же другой характер, чем у Софии. Она мягкая…

– Дорогая, – улыбаясь, сказал Марин, – порочный человек как свинья – грязи найдет. Посмотри на дочь наших соседей – она и не в столице, а влезла в такую историю, что не дай Бог. И кто тянул, а? Я вот совсем не боюсь за Софию. Мягкая-то она мягкая, но внутри – стержень железный!

– Да, мамочка, папа прав! Сколько я помню, она всегда брала верх над Ириной в играх, да и мне не спускала, хоть я гораздо старше! Мягко стелет, да жестко спать! – Каломария опять улыбнулась.

– И потом, – добавил Марин, – мы ведь ее туда ненадолго отпустим. Обручится, поживет месяц-два, да и назад. До свадьбы-то еще года два-три ждать придется.

– Уговорили! – вздохнула Флорина. – Присылайте сватов.

– Замечательно! – Каломария подошла к матери и поцеловала ее в щеку.

– Только надо подождать, чем кончатся фракийские дела, – вдруг нахмурился Марин. – Да и в Городе, ты говоришь, неспокойно…

– Не то, чтобы неспокойно… – поморщилась Каломария. – Просто некоторые бродяги мутят народ против икон. Но думаю, когда государь вернется из похода, он быстро усмирит их! Был такой Николай, пустынником прикидывался, а сам иконы поносил, даже при людях расколол образ Богоматери…

– Вот негодяй! – воскликнула Флорина.

– Да, – продолжала Каломария. – Так государь повелел его схватить и отрезать язык! Тот и умер после этого. Вот и с этими нечестивцами то же будет!

– А что говорит Арсавир? – спросил Марин.

– Ничего не говорит… Ничего особенного. Смеется даже.

– Смеется?

– Да, как начну спрашивать, что да к чему, так он улыбается: «Не квохчи, – говорит, – моя курочка, в нашем гнездышке всё спокойно!»

Каломария улыбнулась и, подойдя к окну, выглянула на улицу. Конечно, через знакомых до нее доходило много тревожных слухов; но раз Арсавир говорит, что всё спокойно, значит, беспокоиться не о чем. За время замужества она привыкла ощущать себя за ним, как за каменной стеной, он словно излучал надежность и ясность…

– А вот и дети бегут! – сказала Каломария, кивая в сторону окна. – В дом! Не к нам ли?

Вскоре за дверью раздался шум и в комнату влетели мальчик лет одиннадцати, крепкий на вид, загорелый, с темными вьющимися волосами, и девочка помладше, невысокая, круглолицая, пухленькая. Ее коса совершенно расплелась, и густые волнистые волосы глубокого черного цвета, даже темнее, чем у отца, словно плащ, покрывали ее почти до пояса.

– Ну что, сорванцы, всё носитесь? – весело спросил Марин.

– Голову не сверните! – сказала Флорина. – Ты, Варда, постарше, так хоть думай, где и как бегать!

– Да, мама! – ответил мальчик и лукаво поглядел на сестру. – Но больше всего приходится думать, как от нее убежать. Бегает она, как ветер, хоть и толстая!

– Я не толстая! – возмутилась девочка. – Я тебе дам, «толстая»! – и она ткнула брата в бок кулаком.

– Ой-ой! А-а! – Варда картинно схватился за бок и скривился, как от боли. – Она дерется!

– А ты не дразнись! – рассмеялась Каломария.

– Ладно, хватит шалить! – строго сказала Флорина. – Посидите вот, отдохните лучше! Феодора, иди сюда, я тебя заплету!

Девочка подошла к матери, а Варда уселся на скамью под окном и сложил руки на коленях, сделав постное лицо. Марин улыбнулся и погрозил сыну пальцем.

– Вот, Варда, – сказала Каломария. – Вы ведь еще не знаете… София скоро поедет ко мне в гости, я ей жениха нашла.

– Жениха? – вскричал Варда. – Да она еще маленькая! Тогда и мне невесту найдите, а то нечестно!

– Рано тебе еще думать о невестах, – строго сказала Флорина. – Придет время, и тебе найдем.

– Рано? – негодующе воскликнул Варда. – Софии не рано жениха, а мне невесту рано? Вот, так всегда…

– София умница и послушная, а на тебя никакой управы нет. Поумней сначала чуток, а там посмотрим, – сказала Флорина всё так же строго, однако, пряча улыбку.

– А-а, всегда вы так, – обиженно пробурчал мальчик. – Чуть что, так сразу: «непослушный», «поумнеть надо»… Да я еще умнее всех вас буду! Еще других буду учить!

– Вот хвастун! – воскликнула Феодора.

Она возмущенно всплеснула руками и тут же ойкнула от боли.

– Ну, не дергайся! – сказала Флорина. – Я еще не доплела.

Девочка вздохнула, опустила руки и спросила:

– И как его зовут, этого жениха?

– Константин.

– А сколько ему лет? – поинтересовался Варда.

– Четырнадцать, – сказала Каломария. – Они с Софией только обручатся, ну, а свадьба будет, когда подрастут. Года через три.

– Ой, как долго еще им ждать придется! – вздохнула Феодора. – А что, если… за это время Софии кто-нибудь другой попадется?

– Что значит – «попадется»? – нахмурилась Флорина.

– Ну… встретит какого-нибудь другого мальчика, и он ей больше понравится… чем этот Константин.

– Феодора! Что это за мысли у тебя в голове?

Флорина даже перестала плести дочери косу и, взяв ее за плечи, развернула к себе. Феодора стояла, опустив глаза.

– Ага, ага! – расхохотался Варда. – Каких житий святых ты начиталась, сестрица? Э, да ты ведь и читать еще не умеешь толком! Уж не наслушалась ли ты тайком захожих сказочников, а?

– Прекрати, Варда! – Флорина метнула на него грозный взгляд и обратилась к дочери: – Не смей и думать о таких вещах, слышишь? Вот еще притча!

– Ну да, – снова не удержался Варда, – святые все выходили замуж только по воле родителей!

– Варда!

– А Феодоре хочется, чтобы мальчик нравился, а не просто!

– Варда, пойди вон! – вскричала Флорина.

– Варда, ты и правда разошелся, – сказал Марин. – Пойдем, сынок, пусть женщины тут сами разбираются!

Взяв подскочившего мальчика за руку, Марин покинул комнату, улыбаясь в усы: в младшей дочери он узнавал себя. Когда отец с сыном ушли, Каломария упала в кресло и расхохоталась. Флорина строго взглянула на нее, но не выдержала и рассмеялась тоже. Феодора исподлобья поглядывала то на сестру, то на мать.

– Вот, вы смеетесь надо мной, – тихо сказала она. – Ну, и смейтесь, и смейтесь… А вот я так выйду замуж, что вы все завидовать мне будете, вот!

17. Версиникийский разгром

Если кто-то допустил промах в других делах, он через короткое время сможет его исправить; ошибки же, допущенные на войне, оборачиваются великим злом.

(Св. император Маврикий)

Вечером 20 июня, когда уже почти стемнело и стража заперла врата в лагерь, в палатке стратига Анатолика при тусклом свете небольшого светильника шел невеселый разговор.

– Подохнуть можно! – воскликнул Иоанн Аплаки, вытирая пот со лба. – Погода такая, что скоро из нас тут выйдет жаркое! Надо было идти в бой сразу, как пришли, а мы уже столько времени торчим без пользы! Еще немного – и стратиоты свалятся с ног… Где у государя глаза?! Да и вообще, я уже перестал понимать, зачем мы отправились в этот поход.

– И не говори, – мрачно ответил Лев. – Мы давно могли бы отбить Месемврию и задать болгарам перцу! Но разве с этой бабой в штанах чего-нибудь добьешься!..

Лев по вызову императора прибыл в Константинополь из Анатолика с большей частью фемного войска; оставшаяся треть должна была оставаться на месте, поскольку с весны могли опять начаться набеги арабов на приграничные области. Собрались также ополчения из других фем и расквартировались в Городе и окрестностях. Император встретил Льва очень хорошо, при дворе смотрели на него как на героя – он прославился с тех пор, как в августе минувшего года одержал знаменитую победу над вторгшимся в Империю Фефифом, побив две тысячи арабов и забрав множество оружия и коней.

С первых дней пребывания Льва в Царствующем Городе особенное расположение к нему выказывал родственник императора Феодот Мелиссин. Патрикий всячески обхаживал стратига Анатолика, чему Лев про себя дивился, однако вопросов не задавал. Правда, он попытался узнать у жены, которая вместе с детьми продолжала после его назначения стратигом жить в Константинополе, в чем тут может быть дело, но Феодосия тоже понятия не имела о причинах этой внезапной симпатии.

От Феодота Лев узнал все подробности относительно положения в Городе и хода войны с болгарами. Император явно не хотел и боялся вести военные действия. Еще в начале ноября, когда Крум осадил Месемврию и требовал заключения мира на его условиях, Михаил был согласен на всё – и установить границу с Болгарией там, где она проходила при императоре Феодосии и патриархе Германе столетие назад, и платить болгарам дань дорогими платьями и красными кожами, и выдать перебежчиков. Болгары, со своей стороны, тоже обещали выслать ромейских перебежчиков в Империю. Но именно вопрос о перебежчиках стал камнем преткновения: многие синклитики, в первую очередь магистр Феоктист, а также позванный на совет игумен Студийский были категорически против их выдачи, хотя за нее были и патриарх, и присутствовавшие на совете митрополиты Никейский и Кизический. Последние были так раздражены на Студита еще с того времени, как его мнение взяло верх в вопросе о казни павликиан, что даже не хотели, чтобы ему давали слово. Но император позволил, и игумен произнес речь, доказывая необходимость военных действий, причем как можно более решительных.

– Нам ли не знать, – говорил Феодор, – насколько болгары вероломны, и как они не усердны к соблюдению договоренностей, когда видят слабость или нерешительность противника? Сейчас Крум делает вид, что стремится к согласию и дружбе, но, я уверен, это лишь льстивые слова, которыми он хочет усыпить нас. Если мы уступим, это не даст уверенности в желаемом мире, а скорее всего, не даст и самого мира. Предложение выдать перебежчиков мне кажется особенно неприемлемым. Подумайте, кого выдадут нам болгары? Трусов и безбожников, кинувших нашу христианнейшую державу и переметнувшихся к этим нечестивым варварам, где многие из них без зазрения совести, забыв Бога и заповеди, предались тем же беззакониям, завели по несколько жен, принимали участие в скверных жертвоприношениях! И теперь они вернутся к нам не потому, что захотели покаяться в грехах, но вынужденно, высланные болгарами. Принять их значит только множить число нечестивцев в нашей державе и полнить государственные темницы. Взамен же болгары требуют выдать их перебежчиков. И кого же это? Людей, которые от скифской жестокости, от языческого нечестия и бедствий прибегли к Ромейской державе, как к неприкосновенному алтарю, и приняли здесь святую Христову веру! Не предадим ли мы Самого Господа, отдав малых сих на растерзание жестоким варварам? Ведь небезызвестно, что их может ждать – пытки, поругание, жертвенные костры! Можем ли мы быть столь бесчеловечны, обрекая их на верную смерть?

– Господин Феодор говорит дело! – поднялся с места логофет дрома. – Эти люди, которых мы обязаны выдать, если заключим мир с болгарами, из-за превратностей жизни отказались от родины – а как говорят, ничего нет ее слаще, – многие же оставили и родных, потому что не вынесли скифскую жестокость и дикость и бежали к нашей кротости и порядку. Болгарские начальники, как хорошо известно, очень обеспокоены таким бегством, ведь оно приобретает всё больший размах. Потому-то они издавна ведут с нами переговоры об этом. Но мое скромное мнение таково, что мы не должны уступать этим варварам наших – теперь уже наших – благочестивых граждан!

Синклитики одобрительно зашумели. По лицу императора было видно, что он колеблется, но страх перед военными действиями всё еще брал верх.

– Люди хотят мира, господа! – сказал он. – И условия мира нам известны. Исход же войны всегда неясен. Что, если нам не удастся сразу одолеть врагов? Ведь это опять приведет к разорению наших земель, а оно, в свою очередь, чревато народным возмущением. А в Городе и так неспокойно… Но что скажет господин эпарх?

– Августейший государь и всё боголюбивое собрание! – сказал эпарх столицы, выступив вперед. – Тут много говорилось о том, приемлемы или неприемлемы условия мира, выдвинутые болгарами, а я хочу сказать о другом. Ничто так не поднимает дух граждан, как военные победы. Наши поражения последних лет привели к тому, что в народе растет не только недовольство государем, но, что еще опаснее, непочтение к православной вере. Все вы знаете, что иконоборцы вновь поднимают голову. Если сейчас мы примем мир, то придется установить границы с Болгарией там, где они пролегали до воцарения государей Исаврийского дома. А это означает полный отказ от всех завоеваний, сделанных в царствование Константина. При нынешнем состоянии умов и брожении в войсках это чрезвычайно опасно! С другой стороны, всего одна, пусть даже не решающая, но достаточно внушительная победа над врагами не только прославит государя, но и успокоит умы простого народа, уймет ропот против иконопочитания. За это, думается, не жаль заплатить любую цену. А чтобы нам быть более уверенными в своих силах пред лицом этих варваров, нужно собрать войско не только из Фракии, но и из восточных фем, обеспечить хорошее вооружение и обучение, и тогда победа будет за нами!

Речь эпарха пришлась по душе синклитикам, раздались аплодисменты.

– Верно говоришь!

– Не позволим иконоборцам издеваться над нашей святой верой!

– Да дарует нам победу Господь Вседержитель!

Император еще сомневался и взял время на размышление. Решающую роль сыграло полученное спустя несколько дней известие о том, что Крум, не дожидаясь ответа на свое мирное предложение, взял Месемврию. Студийский игумен оказался прав – болгары действительно говорили о мире, но делали противоположное. Вновь собрался совет в Магнавре, и уже почти единогласно было решено готовиться к войне.

Поначалу события как будто развивались благоприятно для ромеев. В первых числах февраля двое сбежавших из Болгарии христиан сообщили, что Крум готовит новое вторжение во Фракию. Император быстро собрал войско, в середине месяца выступил к Адрианополю и в сражении победил Крума; болгары воротились в свои пределы ни с чем, потеряв немало воинов. Победа ободрила императора и, наведя в Адрианополе порядок и вернувшись в столицу, он вместе с супругой посетил обитель святейшего Тарасия и после торжественной литии возложил на гроб почившего патриарха великолепный серебряный покров.

С наступлением весны были организованы широкие приготовления и собрано большое войско. Правда, новонабранные стратиоты с востока Империи были не очень довольны тем, что их повели в столь дальний поход. Особенно роптали армяне и каппадокийцы, многие из которых к тому же оказались плохо обученными новобранцами. Но это было бы еще не так страшно, если б не амбиции императрицы. Когда в мае войско выступило в поход к Месемврии, Прокопия с огромной свитой сопровождала императора почти до самой Ираклии. Это вызвало сильное негодование в войсках: и простые стратиоты, и многие архонты стали поносить Михаила.

– Он шагу не может ступить без своей бабы!

– И этот неженка поведет нас в поход!

– Позор!

4 мая случилось небольшое солнечное затмение, и войско пришло в страх; император тоже пал духом и, если бы не ободрения со стороны стратигов, пожалуй, повернул бы назад. Войска целый месяц делали переходы по Фракии без видимой цели, не подходя к Месемврии и не предпринимая никаких действий против врагов. Архонты недоумевали, а простые воины начали грабить окрестные села и обижать жителей, для которых поэтому пришествие своих мало чем отличалось от варварских нападений. Императорские тагмы и вовсе проводили время в праздности – Михаил не был любителем военных учений.

– Августейший, – как-то сказал ему стратиг Македонии, – осмелюсь тебе напомнить, что блаженный государь Маврикий учил не оставлять стратиотов без дела, ведь праздность в войсках – источник мятежей и смятения. А у нас, да не прогневается на меня твое величество, происходит ровно противоположное. Я боюсь, как бы, выйдя против врагов, мы не оказались бессильными.

– Мне кажется, Иоанн, ты зря беспокоишься, – ответил император с улыбкой. – Войско в хорошей форме, мы упражняемся во время переходов, и этого, по-моему, достаточно. Тем более, что я надеюсь обойтись без сражения.

– Как тебе будет угодно, государь, – холодно ответил Аплаки, откланиваясь.

В конце концов ромеи встали лагерем в тридцати милях от Версиникии. Крум выступил со своим войском в начале июня, но донесения разведчиков о многочисленности противников и их хорошем вооружении привели его в нерешительность, и болгары расположились у города. Две недели оба войска стояли наготове друг против друга, но ни одна сторона не решалась напасть. Это томительное бездействие день ото дня становилось всё невыносимее: стояла жара, люди и животные страдали от жажды и к концу второй недели пришли почти в полное изнеможение; в таком же бедственном положении были и болгары. Лев и Иоанн Аплаки неоднократно приступали к императору, призывая дать болгарам решительное сражение; их поддерживали и другие архонты, но Михаил больше слушался почти не отходившего от него магистра Феоктиста и нескольких его единомышленников.

– Крум не решится вступить с нами в бой, государь, – говорил Феоктист. – Ведь разведка доносит, что болгары в смущении. Если мы еще немного продержим их так, они снимутся и уйдут, и так мы без боя одержим победу, усмирим врагов и сами избежим потерь, – а что может быть лучше этого? Ведь исход боя всегда неясен…

Император согласно кивал, и стояние на жаре продолжалось.

– Нет, это невыносимо, невыносимо! – воскликнул Аплаки. – Собрать такое войско, провести в походе два месяца, две недели прожариться на этом пекле – и вернуться, не дав ни одного маломальского сражения! Позор! Да нас собственные жены и дети засмеют! А что скажут граждане? Нет, видно, конец приходит всему миру, если ромейской державой правят зайцы вместо львов!

Лев хмуро разглядывал узор на рукояти кинжала, который вертел в руках.

– Завтра я попытаюсь еще раз поговорить с государем, – сказал он.

На следующее утро после обычного смотра Лев, заметив, что Феоктист почему-то отсутствует, решил немедля воспользоваться случаем и попросил императора принять его.

– Государь, – сказал он, когда они вошли в шатер василевса, – мои и не только мои воины ропщут от нашего бездействия, они горят желанием сразиться с врагом. Ждать дальше нельзя! Если мы еще простоим несколько дней на этой жаре, мы не только не сможем сражаться, но у нас не будет сил даже для возвращения домой, и враги, чего доброго, перережут нас, как ягнят. Да избавит нас Бог от такой беды! Но если ничего дурного и не случится, хорошо ли это, августейший, если при таком войске и численном перевесе над врагом мы вернемся в столицу, не дав ни одного сражения? Это позорным пятном ляжет на Ромейскую державу, унизит наше войско, вызовет ропот в народе – ведь в столице ждут, что мы возвратимся с победными трофеями. Недостойно для ромейского императора обращать спину врагу!

– Что ты предлагаешь, Лев? – спросил император; слова стратига, сказанные с глубокой убежденностью, казалось, подействовали на него.

– Двинемся на врагов, государь! Если завтра с утра мы вступим в сражение, то еще до полудня ты увидишь, как мы одолеем проклятых варваров и завоюем победу. Ведь мы надеемся твоими молитвами обрести мужество и, уповая на Божию помощь, пойдем в бой!

Император неожиданно был увлечен горячностью стратига, на его щеках показался румянец, глаза заблестели. Он хлопнул Льва по плечу и сказал:

– Хорошо, будь по-твоему! И да поможет нам Бог и Пречистая Богоматерь!

Михаил тут же вышел из шатра, окинул взглядом собравшихся у входа военачальников – видя, что стратиг Анатолика пошел разговаривать с императором, они поняли, какова могла быть тема разговора, и решили подождать результатов – и возгласил:

– Завтра утром мы выходим на врага! Всем готовиться к бою!

– Ур-ра! – раздались крики. – Да вознаградит Бог твое мужество, августейший!

Феоктист, явившийся к императору только после обеда, бледный и угрюмый, – он что-то не то съел накануне и всю ночь и утро промаялся животом, – тщетно пытался отговорить Михаила от сражения. Император упрямо повторял фразу, сказанную ему Львом:

– Недостойно для ромейского императора обращать спину врагу!


…Комит стен Иоанн Эксавулий, стоя на башне, из-под руки вглядывался вдаль. На дороге, ведущей к Адрианополю, виднелось облако пыли, постепенно превращавшееся в темную массу, растянутую по дороге.

– Кажется, войско возвращается! – воскликнул он. – Но… что-то их слишком мало…

Когда император со своими полками приблизился, к Адрианопольским воротам, Эксавулий с топотиритами и хартулариями вышел встречать его. По мере приближения возвращавшихся стало ясно, что это не триумфальное шествие, а позорное и беспорядочное бегство: полки шли почти без всякого строя, никто никем не командовал, никто никого не слушал, все были заняты лишь одной мыслью – скорее оказаться под защитой городских стен. Многие из тех, кто покинул Город верхом, теперь были пешими; едва ли не половина воинов шла вообще без оружия и без доспехов. Все были пыльными, грязными, почти при последнем издыхании. Император, зеленовато-бледный от усталости и расстройства, едва держался на коне.

Зазвучали привычные славословия, но василевс отчаянно махнул рукой, и всё стихло. Михаил окинул взором встречавших его и сказал только одно слово:

– Разгром!

Опустив голову, император проехал через ворота, за ним в Город вошли тагмы, точнее, то, что от них осталось, и процессия направилась ко дворцу в полном молчании. Народ на улицах сбегался приветствовать императора, но славословия сменялись ропотом, улюлюканьем и криками возмущения, по мере того как распространялась весть о позорном бегстве императорских отрядов с поля боя. Ко дворцу Михаил подъехал уже под свист и ругань огромной толпы, бежавшей за ним.

– Трусы! – кричал народ, и мальчишки кидали грязью в стратиотов.

На следующее утро император отправился к патриарху; с ним вместе пришли сын и соправитель Михаила Феофилакт, императрица, магистр, доместик схол и прочие синклитики. Василевс прерывающимся голосом кратко рассказал о бывшем при Версиникии, чуть помолчал и произнес:

– Полагаю, при таких обстоятельствах я более не могу царствовать над вами. Видно, за грехи мои Господь не благоволит к моему царствованию, как не благоволил Он и к царствованию тестя моего… Ведь нас было больше, чем врагов, и ни один не проявил усердия, но все побежали!

Тут император не выдержал, закрыл лицо руками и глухо зарыдал. Все молчали, потрясенные. Патриарх встал и сказал.

– Державнейший, прошу тебя, не убивайся так! Дело еще можно поправить…

– Нет, нет! – вскричал Михаил, отнимая руки от лица. – Не говорите мне льстивых слов! Ничего нельзя поправить! Войско разгромлено! Пока я ехал по Городу, меня освистали, как преступника! Могу ли я после этого царствовать?! Это невозможно, нет! Сядь, святейший! Я почитаю за лучшее, если вы изберете себе другого императора, способного защитить нашу державу от варваров и править справедливо и достойно. Мне же позвольте покинуть дворец и предаться молитвенной жизни под сенью монастырской.

Он умолк и откинулся на спинку трона, бессильно уронив руки на колени. Шепот пробежал по залу. Многие растерянно переглядывались, кто-то кивал, другие качали головой, но никто не решался первым выступить с порицанием или одобрением. Тогда с места поднялась императрица.

– Что же это?! – воскликнула она с гневом. – Что я слышу, мой августейший супруг? Ты отказываешься от царства, когда никто не гонит тебя? И кого ты предлагаешь провозгласить взамен? Ты подумал, что сейчас начнется, какая грызня? Ты сбежал с поля боя, а теперь и с престола хочешь бежать! Ты забыл, что не люди, но Бог поставил тебя василевсом, и ты в ответе пред Ним за державу и твоих подданных? Как же ты хочешь бросить всё на произвол судьбы? Нет, я не могу одобрить это!

– Бог свидетель, государыня говорит разумные речи! – воскликнул Мануил, императорский протостратор. – Мы не желаем другого государя, о трижды августейший! Что же, что наше войско потерпело поражение? Судьба переменчива, и завтра она улыбнется нам вновь!

– Благослови тебя Бог, господин Мануил! – сказала Прокопия. – Полагаю, что на государя нашло временное затмение ума по причине охватившей его скорби. Сейчас он успокоится, поразмыслит и поймет, что раз облекшемуся в пурпур подобает в нем и умереть, а не менять его на черные тряпки!

– Сядь, августейшая! – устало сказал император. – Ты не блаженная Феодора, а я не великий Юстиниан, и не подобает нам произносить речи подобно трагическим актерам! Судьба улыбнется, говорит господин Мануил?..

Император поднялся, подошел к центральному окну, распахнул его настежь и сказал:

– Послушайте, как она смеется!

С улицы донесся шум и крики толпы, собравшейся перед Святой Софией.

– Долой с престола эту трость, ветром колеблемую!

– Позор! Он отдал державу на растерзание врагам!

– Бежал с поля боя в постель к жене! Трус!

Император прикрыл окно и, пройдя мимо притихших синклитиков, снова уселся на трон. Прокопия тоже села, красная от гнева и стыда.

– Отец, – сказал Феофилакт, сидевший на другом троне рядом с Михаилом, – положение в Городе угрожающее. Уличный сброд грозится «сокрушить кости икон». Если мы сложим с себя власть, то как знать, не возведет ли эта толпа на престол иконоборца?

Тут взоры всех обратились к патриарху.

– Что скажешь ты, святейший? – спросил император.

Никифор поднялся и обвел взглядом собрание.

– Государь, – сказал он, – если ты настаиваешь на своем желании сойти с престола, то мы, конечно, не можем удерживать тебя силой… Но в таком случае следует обдумать заранее, как избежать того, о чем сейчас сказал твой августейший сын. Я, со своей стороны, возглашаю в уши всех здесь собравшихся, что новый император, кто бы он ни был, будет венчан мною на царство не прежде, чем даст клятву не колебать священных устоев нашей Церкви. Что до твоей царственности, то в случае передачи тобою власти достойному мужу я ручаюсь головой за сохранность жизни и твоей, и твоих детей. И пусть Бог и это боголюбивое собрание будут свидетелями моего обещания!

Собравшиеся одобрительно зашумели, лишь Прокопия сидела молча, мрачнее тучи.

– Твои слова хороши, святейший, и нам любезны, – сказал император. – Но я, право, затрудняюсь предложить взамен себя определенного мужа. Разве что…

Император умолк в раздумье.

– Осмелюсь сказать, государь, – подал голос Иоанн Эксавулий, – мне кажется, положение всё-таки еще можно исправить. Если бы мы могли одержать над врагами хотя бы и не решающую, но всё же победу… Ведь значительная часть войска всё еще во Фракии. Кто сейчас начальствует над ним?

– Я оставил командующим стратига Анатолика Льва, – ответил Михаил.

– Это разумный выбор, государь! – воскликнул эпарх. – Лев – храбрый воин и искусный полководец.

– Да, – горько вздохнул император. – Если бы не бегство тагм и увлеченных ими, мы, возможно, победили бы болгар…

Эксавулий покачал головой:

– Не приведет к добру его начальство над войском…

Император вопросительно взглянул на него, но не успел ничего сказать. Дверь в залу с шумом распахнулась, и вошел спафарий Феофан, один из турмархов фемы Македония. Он был весь в пыли – очевидно, только что проделав большой путь верхом. Поклонившись императору, он сделал несколько шагов вперед, остановился, оглядел собравшихся и произнес:

– Государь, я прибыл из лагеря. Вчера в полдень войско и архонты провозгласили императором Льва, стратига Анатолика!

18. Неволею василевс

Хотелось верить бы в удачный ход событий. Как бы ни было, не пропадет и без Атридов Аргос. Всё течет: глядишь – и царским станет новый род.

(Константин Кавафис)

Бегство ромеев было столь же быстрым, сколь и беспорядочным. Лишь к вечеру основная часть бежавших собралась в лагерь. Император так пал духом, что повелел Льву распоряжаться за главнокомандующего, а сам, не желая никого видеть, забился в свой шатер и всю ночь провел без сна, оплакивая позорное бегство войска и трепеща от страха за будущность. Действительно, хуже положение было разве что после злополучного болгарского похода императора Никифора, – и это вместо триумфа, на который надеялся Михаил и которого, самое главное, так ждали в столице!.. Но войско Никифора было окружено и заперто в горах, и потому разбито, а нынешний разгром не шел ни в какое сравнение с тем: ромеи имели все возможности для победы, а вместо этого…

Да, такого позора давно не видело ромейское оружие. Войско еще не успело сойтись с врагом, и едва были пущены первые дротики и стрелы, как вдруг императорские тагмы повернулись и обратились в бегство, увлекая за собой самого императора и арьергард. Болгары сначала даже не поняли, что происходит, и подумали, что ромеи нарочно отступают, чтобы завлечь их в ловушку, а потому не решились преследовать их. Воспользовавшись смущением противника, Аплаки, чьи турмы стояли в первой линии на левом фланге, вступил в бой с врагом. Задние ряды анатолийских турм, заметив, что императорские тагмы бегут, начала было поворачивать коней, но Лев, увидев это, в бешенстве крикнул: «Всех перевешаю, негодяи!» – и почти все те, кто собирался бежать, остановились и вместе со своим стратигом устремилась на противника. Болгары отступили под напором анатолийцев, и Лев ободрился, но тут увидел, что враги собираются зайти с тыла, – а тыл совершенно не защищен: всё остальное войско, кроме македонян, сбежало! Стратиг выругался и дал приказ отступать, сохраняя строй.

– Если кто побежит, прибью на месте!

Они отступили в горы. К счастью, болгары не стали долго преследовать их, а устремились вслед за бежавшими ромеями, которые не только убегали, сломя голову – причем всадники давили своих же пехотинцев, и каждый думал только о спасении собственной шкуры, – но к тому же бросали по дороге оружие и доспехи, на поживу противнику. Иоанну с его воинами пришлось совсем туго. С самого начала на него устремился сильнейший из вражеских отрядов, потом и другие, а помощи от ромеев не было никакой. Льву со своим войском приходилось обороняться, и он не имел возможности помочь македонянам. В конце концов Аплаки, раненный, упал с коня, а стратиоты, решив, что стратиг убит, обратились в бегство. Часть ромеев укрылась в одной горной крепости, но болгары, дойдя туда, взяли ее и захватили всех бывших там, после чего, уже утомленные, с богатой добычей отправились в Версиникию, не только собрав множество ромейского оружия, но еще и захватив почти весь обоз противника.

До поздней ночи стратиг Анатолика ходил по лагерю, отдавая распоряжения архонтам и солдатам, проверяя надежность охраны и ободряя воинов. Многие боялись, что болгары нападут ночью и добьют оставшихся в живых… Лев вошел в свой шатер, когда в лагере уже почти все спали, кроме стражи, ополоснул водой лицо и руки, упал на постель и, смертельно уставший, тут же заснул.

На рассвете устроили смотр. Оказалось, что убитых очень много. Иоанн Аплаки, которого сумели унести с поля боя, умер ночью, и его с честью похоронили. Лев, с комом в горле, смотрел, как стратиоты засыпают могилу, и у него сжимались кулаки, но в присутствии императора приходилось сдерживаться. Впрочем, Михаил торопился в столицу и вместе со своими тагмами оставил лагерь еще до полудня, приказав Льву подождать, пока соберутся прочие бежавшие, и тоже возвращаться в Город, если же болгары нападут – попытаться отразить их…

– Я надеюсь на тебя, Лев! – сказал император, положив стратигу руку на плечо.

Лев какое-то время смотрел вслед уходившим тагмам, потом сплюнул и пошел к своему шатру. Весь день ромеи приводили себя в порядок: залечивали раны, готовили для копий новые древки взамен сломанных, чистили лошадей, чинили одежду. И лошадей, и оружия, и имущества осталось мало, только анатолийские воины были в лучшем положении. Лев повелел всем, у кого есть запасное оружие, делиться с другими. Посланные Львом разведчики доложили, что болгары ушли в Версиникию и, судя по всему, нападать пока не собираются. Тогда Лев выслал на поле сражения – побоища, как он его в мыслях называл, – два отряда, чтобы по возможности похоронить убитых ромеев и доставить в лагерь оружие, которое не успели забрать болгары. Оружия удалось собрать не так уж мало, и все приободрились. Вечером Лев велел всему войску собраться и произнес краткую речь; ее основную часть составляли выдержки из книги, которую стратиг возил с собой во все военные походы: это был «Стратегикон» императора Маврикия, где повелевалось карать отсечением головы воинов, покинувших строй во время сражения, расстреливать каждого десятого из тагмы, обратившейся в бегство «без серьезной и очевидной причины», и наказывать побоями стратиотов, во время сражения бросивших оружие, «как обнаживших самих себя и вооруживших врагов».

– Как видно, – сказал Лев, закрыв книгу, – наше войско подзабыло эти наставления блаженной памяти государя Маврикия. Так вот, – он медленно оглядел всех предстоящих, – пока я остаюсь командующим, не советую никому их забывать. Здесь отсутствуют те, кто побежал первым, однако, согласно последнему прочитанному указанию, следовало бы покарать и очень многих из присутствующих. Но, принимая во внимание нынешнее положение, да будут виновные на этот раз прощены. Мы останемся здесь еще на день, а послезавтра утром снимаемся и правильным строем, – он сделал упор на эти слова, – идем к Городу. Приказываю господам архонтам напомнить воинам правила поведения во время похода. Все нарушители, если о таковых станет известно, будут наказаны без снисхождения.

Наутро стража доложила, что из отставших и бежавших больше никто не приходил, зато ночная разведка донесла, что болгары как будто бы готовятся к новому выступлению – быть может, узнав, что ромеи не ушли далеко, и надеясь сокрушить их окончательно. Разведчики не были до конца уверены, что правильно поняли намерения врагов, но, по крайней мере, надо было быть готовыми к такому обороту дел. Новость стала известна после утреннего смотра, когда Лев с несколькими архонтами находился у себя в шатре.

– Что будем делать, господин Лев? – спросил Феодот Мелиссин. – Дух войска упал, и если враги вздумают нанести удар, нам, боюсь, несдобровать. К тому же, император увел с собой свои полки…

– И хорошо, что увел, – мрачно проговорил Лев. – Будь моя воля, я бы обезглавил его стратиотов на месте!

Он вышел из шатра, раздраженный; остальные последовали за ним. Выйдя, Лев глубоко вздохнул, окинул взглядом лагерь. Стратиоты копошились у палаток. К счастью, небо было затянуто облаками, и солнце не так палило.

– Да, – сквозь зубы повторил Лев, – таких «воинов» надо расстреливать…

– Главная вина, по правде говоря, не на них, – сказал Максим, один из двух оставшихся в живых турмархов фемы Македония. – Думаю, если б их упражняли побольше, а не оставляли в праздности, этой беды не случилось бы.

– Ну да, как же, – усмехнулся Лев. – Упражняли! Чтоб учить других, надо самому уметь держать оружие в руках. Но император, видно, знает только одно оружие – которым не вражеские твердыни берут, а баб по ночам!

Вокруг захихикали. Феодот с усмешкой переглянулся с шепелявым Михаилом. Леонид, стратиг Каппадокии, смущенно крякнул.

– Что, разве не так? – взглянул на него Лев. – Пословица гласит, что не подобает лани начальствовать надо львами! А что у нас? Император бросил нас, свое войско, на растерзание врагу, а сам бежал на грудь к жене!

– Хорошо сказано! – воскликнул Мелиссин.

– Сказано справедливо! – громко сказал Михаил.

Окружающие одобрительно закивали; слова Льва стали передаваться дальше, от архонтов к солдатам, и вскоре весь лагерь загудел.

И вдруг у одной из палаток стратиотов фемы Анатолик раздался крик:

– Так пусть лань не начальствует над львами! Пусть правит нами Лев! Льва – императором ромеев!

Крик подхватили другие стратиоты, и вскоре по всему лагерю послышались возгласы:

– Да живет император Лев! Льва ждет Римское царство!

Все устремились к центру лагеря, где, окруженный архонтами, стоял бледный, как полотно, стратиг Анатолика.

– Глас народа – глас Божий! – взволнованно произнес Феодот.

– Воистину! – прошептал турмарх Максим.

– Но я… Как я могу? – еле выговорил Лев. – Ведь это мятеж!

И тут же у него под ухом раздался шепот его комита шатра:

– Не бойся, друг! – Михаил от возбуждения шепелявил сильнее обычного. – Поотказывайся сначала для вида, а уж мы всё устроим!

Но Лев и не думал притворяться только «для вида».

– Нет, нет! Я не могу! – воскликнул он и почти в ужасе скрылся в шатре.

Архонты переглядывались. Всем в этот момент показалось, что случившееся – прямо-таки подсказка неба, единственный возможный выход. Действительно, трудно было представить более разительную противоположность Михаилу Рангаве, чем Лев, – и по характеру, и по отношению к военному делу, и вообще по жизни.

– Нужно уговорить его во что бы то ни стало! – сказал Мелиссин. – Если за кем сейчас и пойдет войско, то за ним!

– Да, только он и несчастный Аплаки не побежали от болгар, – сказал Леонид. – Позор на наши головы! А я ведь видел, что и у Льва кое-кто повернул коней, но он сумел остановить их!

– А какую он речь произнес вчера! – воскликнул Максим. – Ничего лишнего, всё по делу.

– Да, господин Лев не любит пустых слов!

– Идем, попробуем уговорить его!

Лев сидел в шатре, обхватив руками голову.

– Лев, послушай, – начал Михаил, – это не мятеж, нет! Это провидение! Подумай, разве сможет Рангаве теперь царствовать? Можно представить, как встретят его в столице! А как войско смотрит на тебя, ты только что видел!

– Нет, нет! – повторил Лев, сидя всё в той же позе.

– Господин Лев, – Феодот сел рядом и положил ему руку на плечо, – Михаил говорит правду. Ведь за тебя сейчас не одна какая-нибудь фема и не две, а всё войско! Это редкостное везение… Нет, что я говорю – везение? Тут воистину не случай, а божественный знак! И как знать, когда мы вернемся в Город, не провозгласят ли к тому времени другого императора? Но войско сейчас единогласно призывает на царство тебя и не примет другого так скоро. Отсюда может произойти великий раздор, а в нынешнем положении для государства это равносильно самоубийству. Ты не можешь, не имеешь права отказаться!

– Думаю, Феодот прав, – сказал стратиг Каппадокии. – Такое быстрое и единогласное провозглашение может быть только свидетельством воли Господней!

– Да как же иначе! – сказал Михаил и, наклонившись ко Льву, прошептал ему на ухо: – Вспомни филомилийского монаха!

Лев вздрогнул и, подняв голову, оглядел стоявших перед ним архонтов.

– Но… если даже я приму власть… как мы войдем в Город? Ведь они наверняка будут сопротивляться…

– Вот это уже другой разговор! – Мелиссин одобрительно хлопнул Льва по плечу и встал. – Не беспокойся, господин Лев! Твое дело – принять скипетр, а уж наше – ввести тебя в Царствующий Город!

– Мы всё устроим, всё устроим, – сказал Михаил. – А если ты боишься, что тебя назовут узурпатором, то и этого можно избежать.

– Каким образом? – теперь, когда вера Михаила в филомилийское пророчество так неожиданно стала получать подтверждение, Лев больше стал прислушиваться к его словам.

– Проще простого! – воскликнул Шепелявый. – Мы разыграем небольшое представление.

Через четверть часа Лев снова вышел из шатра вместе с архонтами. Собравшиеся вокруг стратиоты бурно приветствовали своего главнокомандующего, опять раздались славословия, но Лев поднял руку, и шум быстро утих.

– Я благодарен вам, о воины, за оказанное мне доверие и честь, но я не вправе принимать власть. Ведь я, как и все вы, давал присягу государю Михаилу и не могу нарушить ее. Прошу всех разойтись и сохранять порядок, пока мы не вернемся в Город!

Войско и младшие архонты зашумели.

– Нет, мы не хотим больше служить этому трусу! Он сам освободил нас от присяги, бросив нас тут на растерзание врагу! Не хотим никого на царство, кроме Льва!

Мелиссин подошел ко Льву и, прижав руку к груди, громко воскликнул:

– О, господин Лев, не отказывайся от предложенной тебе чести! Видишь, как всё войско просит на царство тебя одного!

– Мы не хотим более служить Рангаве, господин Лев! – возгласил подошедший с другого бока стратиг Леонид. – Мы просим на царство тебя!

Но Лев упрямо затряс головой:

– Нет, не могу! Не имею права! Я не нарушу данной присяги!

И тут к нему подскочил Михаил и, как бы в гневе, закричал:

– Ты должен принять царство, Лев! Мы все хотим этого! Если ты не примешь царства, погибнет держава Ромейская! Но да не будет так! – Михаил молниеносно обнажил меч и приставил его к груди стратига. – Иначе не быть тебе в живых, как изменнику, не восхотевшему спасти гибнущее отечество!

Лев отступил на шаг, и тут его крепко схватили под руки Феодот и Леонид. Михаил по-прежнему держал перед ним обнаженный меч. Архонты кричали:

– Не дай, Лев, погибнуть державе Ромейской! Бог не простит тебе этого!

– Хорошо, – сказал Лев с обреченным видом, – идемте обсудим всё еще раз.

И они снова скрылись в шатре стратига. Перед тем, как последовать за ними, Леонид сделал знак турмархам, чтобы те построили стратиотов, как положено.

– Всё прошло отлично! – Михаил, войдя в шатер вслед за Львом, довольно потер руки. – Вот, друг мой, теперь никто не скажет, что ты наглый узурпатор!

Лев ничего не ответил.

– Итак, приступим! – сказал Феодот Мелиссин. – Я сейчас!

Он ненадолго покинул шатер и вернулся с небольшим холщовым мешком, откуда вынул пурпурные сапоги, расшитые жемчугом, и с поклоном поставил их на землю перед Львом. Тот побледнел.

– Откуда они у тебя? – спросил он очень тихо.

– Припас на случай, – так же тихо ответил Мелиссин. – Позволь, государь, я расскажу тебе.

При слове «государь» Лев вздрогнул.

– Да, говори.

Феодот приблизился и зашептал ему на ухо. Тут-то Лев и узнал о причинах столь внезапной симпатии к нему со стороны Мелиссина.

В апреле при дворе стало известно, что начиная с Благовещения некая служанка каждые два или три дня, не то спьяну, не то действительно охваченная каким-то духом, выходила на берег моря к Вуколеону и, глядя на Священный дворец, громко взывала:

– Сойди оттуда, Михаил, сойди, удались от чужих!

Это возбудило недобрые разговоры среди придворных, а вскоре весть дошла и до императора. Тот обеспокоился и, поделившись своей печалью с Феодотом, велел ему подстеречь ту служанку, когда она опять начнет прорицать, подойти и расспросить подробно об имени и роде того, кто должен стать императором вместо Михаила. Мелиссин так и сделал, это случилось одним утром в середине апреля. Девица, взглянув на Феодота черными глазами, так и горевшими на ее бледном осунувшемся лице, сказала, очень медленно выговаривая каждое слово:

– Когда сегодня ты придешь на Акрополь, господин, подожди там до полудня, и ты увидишь…

Она внезапно умолкла, как бы ушла в себя.

– Что же я увижу там? – спросил Мелиссин, которому невольно стало жутковато.

Девица молчала, закрыв глаза и не шевелясь. Феодот потряс ее за плечо.

– Эй, почтеннейшая!

Она устремила ему в лицо отсутствующий взгляд и так же медленно проговорила:

– В полдень придут туда два человека. Того, что будет на муле, зовут Лев, спутника его – Михаил. Первый и сподобится царства.

И, резко повернувшись, девица пошла прочь, бормоча:

– Уйди, уйди, Михаил, сойди, сойди оттуда!

Вряд ли она была пьяна – вином от нее не пахло. Мелиссин постоял в раздумье, поглядел на солнце и, прикинув, далеко ли до полудня, медленным шагом направился к Акрополю. Там, в тени портика, недалеко от солнечных часов, он принялся ждать, рассеянно оглядывая прохожих. Не очень-то поверив словам девицы, он уже представлял, как вместе с императором посмеется над ее баснями. Но в тот самый миг, когда часы показали полдень, на Акрополь действительно въехал высокий армянин на пегом муле, которого вел под уздцы коренастый мужчина, что-то оживленно говоря всаднику и жестикулируя свободной рукой. Их лица показались Феодоту знакомыми, но он не мог вспомнить, где встречал этих людей. Он немедленно подошел к ним и, поклонившись, сказал:

– Господа, приветствую вас! Не могу ли я чем-нибудь помочь? Вы, я вижу, прибыли издалека?

– Да, – ответил всадник, встряхивая копной черных жестких волос, – только вчера из Амория.

– Позвольте представить! – вмешался коренастый, слегка шепелявя, и, встав в картинную позу, возгласил: – Этот муж не кто иной, как господин Лев, стратиг славной фемы Анатолик и великий победитель нечестивого Фефифа и всескверного его воинства!

– И любитель же ты всяких представлений, Михаил! – усмехнулся Лев, слезая с мула. – Э, господин Феодот, а я тебя узнаю! Мы ведь встречались во дворце года полтора назад, забыл?

Они вместе пошли к храму святого Павла. Лев вошел в церковь и усердно помолился. Мелиссин сопровождал его, но от волнения молиться не мог, а Михаил остался на улице сторожить мула. Потом Лев с Михаилом отправились во Влахерны, а Феодот – во дворец. Императору Мелиссин сказал, что допросил девицу, но та плела какой-то пьяный вздор, и все эти ее «пророчества» – чушь, недостойная внимания…

Когда патрикий окончил рассказ и отошел, Лев несколько мгновений стоял, сквозь щель в пологе палатки глядя в небо. Перед ним всплыло давно забытое лицо – худое, желтоватое лицо монаха и темные, чуть навыкате глаза, так странно, странно глянувшие тогда на него, гарцевавшего на вороном коне у покосившегося плетня…

– Что ж, – прошептал стратиг, – значит, судьба!

И, наклонившись, он решительными движениями расшнуровал свои сапоги и отбросил их в сторону.

– Позволь, государь! – подскочивший Михаил склонился перед ним.

Лев сел, и Михаил быстро надел на его ноги пурпурные сапоги. В руках Феодота оказался красный плащ с золотой каймой, расшитый орлами, – тоже «припас»?.. Лев поднялся, Мелиссин и Леонид накинули на него плащ, и Максим застегнул его золотой фибулой.

– Да живет Лев, император ромеев! – воскликнул Мелиссин, и все бывшие в шатре упали ниц.

Лев опять побледнел, в голове у него зашумело. Поднявшиеся патрикии подхватили его под руки.

– Выйди к войску, государь, – сказал Феодот. – Оно ждет тебя!

Лев взял поданное Леонидом копье и шагнул вперед. Михаил и Максим распахнули перед ним полог шатра, и он вышел наружу. Всё войско было построено вокруг, наконечники копий, шлемы и щиты блестели на солнце. При виде Льва раздался общий крик:

– Да живет Лев, император ромеев!

Лев оперся на копье. Головокружение прошло, хотя он по-прежнему был очень бледен. И, глядя на тысячи склонившихся перед ним людей, он прошептал:

– Господи! Да будет воля Твоя!


…Марфа сидела в гостиной, уронив руки на колени, неподвижная, застывшая, будто полумертвая; казалось, в ней жили только глаза – обрамленные темными кругами, они словно занимали пол-лица. Ей вспоминалось, как еще недавно в этой комнате было так уютно и радостно: Марфа сидела за прялкой, и льняная нитка бежала в ее тонких пальцах, а Кассия, забравшись в кресло рядом с жаровней, обхватив руками колени и опустив на них подбородок, слушала отца, который сидел за столом и, положив перед собою книгу в кожаном переплете, читал вслух описание Святой Софии, сделанное Прокопием Кесарийским: «И всякий раз, как кто-нибудь входит в этот храм, чтобы молиться, – звучал в комнате низкий спокойный голос, – он сразу понимает, что не человеческим могуществом или искусством, но Божиим соизволением завершено такое дело; его разум, устремляясь к Богу, витает в небесах, полагая, что Он находится недалеко и пребывает особенно там, где Он Сам выбрал…» Потом приходила нянька с маленькой Ефрасией, и начиналась веселая возня…

В сущности, вся их семейная жизнь текла, словно один такой бесконечный уютный вечер, в тепле и тишине, явственной и сквозь льющееся чтение, и сквозь звуки прялки, и сквозь лопотание младшей дочери – мягкая, убаюкивающая тишина, покой, мир… Но вечер оказался не бесконечным. Закончилась книжка, оборвалась нить, и наставшая тишина – иная, звенящая и неожиданно жесткая – оглушила Марфу. Василия больше не было: сорокалетний кандидат был убит в битве с болгарами при Версиникии.

19. Шипы

Темнота впереди – подожди!

Там – стеною закаты багровые,

Встречный ветер, косые дожди

И дороги неровные.

(Владимир Высоцкий)

До возвращения турмарха Феофана, посланного как вестника в столицу, Лев решил не двигаться из лагеря. Тревога по поводу болгар оказалась ложной: они пока не собирались нападать, но устроили в Версиникии пышное празднество по случаю победы. Феофан возвратился в лагерь днем 27 июня и доложил обстановку в Константинополе: Рангаве отказывается от царства, сторонников у него немного, а патриарх не против нового императора – однако при условии, что Михаила и его семью не тронут и позволят им уйти в монахи, а новый василевс даст обещание ни в чем не колебать устоев Церкви. Вечером в шатре Льва собрался совет.

– Всё складывается как нельзя лучше, государь, – сказал Феодот Мелиссин. – Теперь надо написать патриарху.

Письмо было составлено в тот же вечер. Лев просил у святейшего благословения на царство и молитв, обещая, что сохранит жизнь всему семейству Рангаве и, воцарившись, будет хранить православную веру и церковные установления. Феодот хорошо владел витиевато-высокопарным стилем придворных посланий, и письмо получилось «что надо», как выразился Михаил. Шепелявый вообще был очень весел и возбужден, шутил, подбадривал нового императора и уверял, что в Город они войдут с триумфом. Лев в этом совсем не был уверен, волновался и плохо спал. Прочие архонты старались сохранять спокойный вид, но внутреннее напряжение ощущалось. Простые стратиоты с воодушевлением говорили, что у Рангаве всё равно нет войска, потому что его тагмы это «не войско, а бабы», и кричали, что если им не захотят открыть ворота, они возьмут Город штурмом.

Утром двадцать восьмого числа Феофан с двумя другими архонтами повезли письмо Льва в Константинополь, а на следующий день новый василевс с войском двинулся к столице. Продвигались довольно медленно: не хватало лошадей, и часть поклажи воинам пришлось нести на себе. 1 июля, в пятницу, войско встало лагерем у стен царствующего Города. Все ворота были закрыты. Множество людей смотрело со стен, но не слышалось ни проклятий, ни приветствий: все выжидали, как обернется дело. Поначалу, когда только распространилась весть, что во Фракии провозглашен новый император, константинопольцы пришли в ужас: в придачу к болгарскому разорению, перед ними вставала еще и угроза гражданской войны. Но патриарх, по просьбе императора Михаила, успокоил народ, сказав, что никто не хочет видеть государства, истекающего братской кровью, и что как только будут обговорены определенные условия, нового василевса немедленно впустят в Город.

Сам Михаил не хотел даже выходить к народу и проводил почти всё время у себя в покоях, в молитвах и посте. Императрица неистовствовала:

– Ты всегда был тряпкой, всегда! Другие государи на твоем месте использовали малейшую возможность, чтобы сохранить царство, а ты готов собственными руками открыть ворота этому мерзавцу! Да ведь ты еще и ноги ему будешь целовать! Ничтожество! Зачем только я вышла за тебя?..

Михаил слушал жену с олимпийским спокойствием. В прежние годы ее претензии немало его утомляли, но он не любил препираться и предпочитал уступать ее неуемной энергии. Однако сейчас, сделав самый важный за свою жизнь выбор, он внезапно обрел ту твердость и непреклонность, которых ему так не хватало раньше. Он даже – неслыханное дело! – осмелился язвить в адрес супруги:

– А что, дорогая, ты вышла за меня ввиду того, что я когда-нибудь буду повелевать Империей? Странно. Мне так долго казалось, что ты искала такого мужа, чтобы повелевать самой… Тебе это неплохо удавалось целых двадцать лет. А теперь пора тебе вкусить и иной жизни – в самоотвержении и послушании.

– Негодяй!

– Вот так-так. Я негодяй? Да, я стал негоден к тому, чтобы помыкать мною, это правда. В этом смысле я – негодяй. Но утешься: я и сам уже никем не смогу повелевать, мы в расчете, дорогая!

– Как будто ты раньше мог повелевать! Всегда тобой вертели другие!

– Ты, например.

– Если б только я! Этот твой Феоктист, чтоб его вороны склевали! И эти монахи…

– Да, и они. Не всё же одной тебе должно достаться. Надо и с другими делиться, при таком-то богатстве – шутка ли, владеть целым императором!

– Урод!

– Когда-то ты находила меня красивым… Но я старею, конечно.

– У! – Прокопия стиснула кулаки.

– Дорогая, – сказал Михаил, всё с тем же спокойствием и ясностью во взгляде, которые странным образом обезоруживали императрицу, – если б ты могла видеть себя со стороны, ты должна была бы понять, что случившееся было необходимо нужно – прежде всего для тебя… И для меня, конечно, тоже. Святой Давид говорит: «Благо мне, что Ты смирил меня, Господи!» Пришла пора и нам смириться. Это я совершенно серьезно. Возьми себя в руки. Пройдет время, и ты поймешь, что так было нужно. А сейчас просто возьми себя в руки.

Прокопия закусила губу, помолчала и опять взвилась:

– Нет! Нет, я не могу! Отдать корону Барке! Дочери этого негодяя Арсавира! Пять лет назад он хвалился, что костей не оставит от нашего рода, и вот – так оно и выходит! И по твоей милости, болван! Что за ужас! Что за позор! Позор!!

Михаил встал, подошел к ней, взял за плечи и встряхнул.

– Прекратишь ты или нет? – сказал он тихо. – Ты совсем обезумела! Будет Феодосия носить корону или не будет и кто вообще будет ее носить, нас уже не касается, понимаешь ты это или нет? Надо думать о будущей жизни. О будущей – не той, что начнется через несколько дней, когда Лев войдет в Город, а о той, которая будет после этой, временной. Ты о ней думала хоть когда-нибудь, а? Так подумай, пока не поздно!

Он слегка оттолкнул от себя жену, повернулся и вышел из комнаты. Прокопия постояла, глядя ему вслед невидящим взором, а потом упала в кресло и зарыдала.

Между тем патриарх отправил нескольких епископов в лагерь ко Льву со свитком, который новому императору предлагалось подписать. Текст этот был зачитан на совете архонтов в шатре Льва. Помимо исповедания веры, император должен был не просто дать обещание не отступать от православия, но поклясться вообще никак не затрагивать церковные установления и «не потрясать прекрасно установленные в Церкви святыми отцами священные догматы», – при этих условиях Льва обещали впустить в Город и короновать.

– Святейший боится, как бы я не привнес новшеств в нашу святую веру, а сам первый новшествует, – съязвил Лев. – Что-то я не знаю о таком, чтобы прежние государи приносили подобные клятвы в качестве условия венчания на царство.

– Никто не приносил, – подтвердил Мелиссин, – кроме Михаила Рангаве. Эта та самая присяга, которую патриарх составил к его коронации.

– И он поклялся?

– Да, весьма охотно.

– Но это не привлекло на него благоволения Божия, как мы видим, – усмехнулся Лев. – Ну, а я-то не Рангаве. Против веры я ничего не имею, разумеется, но и ставить себе условия тоже не позволю.

От Феофана и его спутников, отвозивших его письмо патриарху, Лев уже знал, что симпатии константинопольцев и Синклита склоняются на его сторону и это придало ему решительности. К тому же он менее всего желал хоть в чем-то подражать Михаилу и не собирался «быть тряпкой и ублажать черноризцев».

– Ставить условия Рангаве патриарх, может, и имел некоторое право, – сказал комит шатра Александр. – Ведь святейший сам дал добро на переворот против Ставракия, я знаю это из первых рук – от Стефана, доместика схол. Но сейчас совсем другое положение.

– Вот именно, – кивнул Михаил. – Сейчас налицо Божественная воля, и не патриарху противиться ей!

Ответ Льва посланцам патриарха был таков: довольно и тех обещаний, которые он уже изложил в письме к святейшему; более никаких присяг до коронации он приносить не намерен, ибо «Богом цари царствуют», а Бог уже явил Свою волю через поражение одного императора и всенародное провозглашение другого.

– Ведь и в столице, как нам известно, народ держится того же мнения, – добавил Лев, и епископы не нашлись, что ему возразить.

– А если они не откроют нам ворота? – спросил стратиг Леонид, глядя на удалявшихся патриарших послов.

– Можно подумать, что открытие ворот зависит от патриарха! – пожал плечами Феодот Мелиссин.

Ворота, однако, оставались закрытыми еще несколько дней, пока, наконец, из Фракии не пришла весть, что болгарское войско, получив значительное подкрепление в виде свежих отрядов, готовится идти на Константинополь. Когда император узнал об этом, он немедленно собрал совет, куда пришли патриарх с несколькими епископами, синклитики и начальники дворцовой и городской стражи.

– Завтра утром, – сказал Михаил, – вы откроете ворота и впустите Льва с войском в Город. Вы, господа, – обратился он к синклитикам, – встретите его подобающими славословиями. Всё дальнейшее, – он повернулся к патриарху, – пусть совершится своим чином и порядком.

– Государь… – начал было патриарх, но император жестом остановил его.

– Я знаю, что ты хочешь сказать. Сейчас уже не время. Через несколько дней болгары будут у стен Города. Довольно уже переговоров, посланий… В конце концов, господин Лев дал тебе обещание, а теперь да будет воля Божия. Я пока еще император, не так ли?

Патриарх склонил голову.

– А раз так, мои приказы должны быть исполнены. Завтра в полдень вы откроете ворота, а пока сообщите обо всем Льву и войску. Надеюсь, новый император окажется способнее меня к управлению вами и сподобится милости Божией. Простите же меня и не поминайте лихом!

С раннего утра 10 июля в лагере готовились ко входу в Город. К полудню палатки были свернуты, а войска выстроены. Из Константинополя доставили лошадей и доспехи, так что все стратиоты и архонты были при полном параде.

Льву казалось, что всё это происходит с кем-то другим, а он как будто наблюдает со стороны: как открылись Золотые ворота и оттуда вышли императорские тагмы и выстроились, чтобы сопровождать нового василевса во дворец; как войско вновь, уже официально, провозгласило его законным императором; как он в сопровождении тагм и остальных отрядов въехал в Город на великолепном белом коне, приведенном из дворцовых конюшен; как со стен раздались крики: «Да живет Лев, император ромеев! Льву жизнь, услыши Боже! Льва ждет римское царство! Христианское царство Бог да хранит!»; как синклитики, облаченные в парадные скарамангии и хламиды, встретили его у Студийского монастыря и запели по обычаю славословия; как, поклонившись в Студийской базилике мощам Иоанна Предтечи, он проследовал по Городу в сопровождении толп народа, приветствовавших его восторженными криками, и вошел в Священный дворец. Время до ночи пролетело быстро – в приемах, славословиях, знакомстве с придворными чиновниками и осмотре дворцовых помещений. К вечеру жена и дети Льва прибыли на новое место жительства. Феодосия, с тех пор как узнала, что войско во Фракии провозгласило ее мужа императором, пребывала в постоянном страхе, почти не могла спать, и только теперь, когда она очутилась во дворце и все вокруг приветствовали ее как будущую августу, ужас отпустил ее. Вечером Лев зашел проведать супругу. Она кинулась ему на грудь и заплакала:

– Боже мой! Лев, я так боялась!

– Ну, ну, – ласково сказал Лев, обнимая ее. – Как видишь, всё хорошо, слава Богу! Бояться больше нечего!

Она подняла на него глаза:

– Неужели всё это действительно происходит с нами?..

Коронация нового императора была назначена на следующее утро, перед литургией. После утрени, отслуженной в дворцовом храме Святого Стефана, Лев, одетый в скарамангий и легкий пурпурный плащ, с торжественной процессией проследовал в Великую церковь. Войдя в храм через южные двери, процессия остановилась. Здесь Льва торжественно переоблачили в шелковый дивитисий и расшитый золотом цицакий, после чего у центральных дверей в нарфике состоялась встреча императора с патриархом. Никифор был спокоен, хотя Льву показалось, что он несколько бледен и, быть может, устал. Взявшись за руки, они прошли по храму до царских врат, где после молитвы Лев принял от препозита зажженную свечу, а затем вместе с патриархом поднялся на амвон. Там на переносном престоле уже лежали стемма, хламида и фибула. Патриарх подал возглас, и началась литания.

– Паки и паки миром Господу помолимся! – высоким сильным голосом выводил ектению молодой архидиакон.

– Господи, помилуй! – привычно отзывались певчие.

Лев с высоты амвона оглядел Святую Софию. Море народа, все нарядно одеты. Синклитики, венеты и прасины выстроились полукругом справа от амвона.

– Заступи, спаси, помилуй и сохрани нас, Боже, Твоею благодатию!

Патриарх чуть наклонился к императору и шепнул:

– После следующего прошения, государь, приклони голову.

Лев кивнул, и сердце – уже в который раз за эти дни – птицей затрепетало в груди.

– Пресвятую, Пречистую, Преблагословенную Владычицу нашу Богородицу и Приснодеву Марию со всеми святыми помянувши, сами себя и друг друга и всю жизнь нашу Христу Богу предадим!

«Всё!» – сказалось у Льва внутри, сердце стукнуло и провалилось куда-то. Наступало ожидаемое и неотвратимое – теперь уже точно и неизбежно. Он наклонил голову и, почти не дыша, слушал молитву патриарха:

– Господи Боже наш, Царь царствующих и Господи господствующих, чрез Самуила пророка избравший раба Своего Давида и помазавший того в царя над людьми Твоими Израиля, Сам и ныне услыши моления нас, недостойных, и призри от святого жилища Твоего, и верного раба Твоего Льва, его же благоволил воздвигнуть царем в народе Твоем святом, его же Ты стяжал честною кровию Единородного Сына Твоего, помазать сподобь елеем радования, облекая того силою свыше. Положи на главе его венец от камени честна, даруй ему долготу дней, подай же в десницу его скипетр спасения. Посади его на престоле правды, огради его всеоружием Святого Твоего Духа, утверди его мышцу, покори же ему все варварские народы, всади в сердце его страх Твой, к послушным же ему милость. Соблюди его в непорочной вере, покажи его строга хранителя Святой Твоей Соборной Церкви догматов. Да судит людям Твоим в правде и нищим Твоим в суде, да спасет сынов убогих, и да наследник явится небесного Твоего Царствия. Ибо Твоя есть держава, и Твое есть царство, и сила, и слава, Отца и Сына и Святого Духа, ныне и присно и во веки веков!

– Аминь! – пропел хор.

Патриарх взял с престола тяжелую, расшитую золотом пурпурную хламиду и подал ее двум веститорам, а те накинули ее на Льва и застегнули на правом плече поданной им патриархом золотой фибулой.

– Мир всем, – возгласил патриарх, благословляя императора и предстоящих.

– И духови твоему, – ответили за всех певчие.

– Господу помо-олимся! – торжественно протянул архидиакон.

Патриарх, обратившись к престолу, на котором осталась только стемма, начал читать другую молитву:

– Тебе, единому Царю веков, земное царство от Тебе приемлющий подклонил выю, и молимся Тебе, Владыка всех: сохрани его под кровом Твоим, царствие его утверди и творить волю Твою во всем того сподобь, воссияй во днях его правду и множество мира, да в тишине его тихое и безмолвное житие поживем во всяком благочестии и чистоте. Ибо Ты – Царь мира и Спас душ наших, и Тебе славу воссылаем, Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно и во веки веков!

Когда певчие пропели «Аминь», патриарх взял с престола царский венец и возложил его на голову Льва со словами:

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа!

В тот миг, когда прохладный золотой обруч коснулся его головы, Лев ощутил, как внезапно дрогнули руки патриарха и быстро опустились… слишком быстро… или ему почудилось? И тут он почти оглох от крика тысяч людей.

– Свят, Свят, Свят! – кричал весь собравшийся в храме народ. – Слава в вышних и мир на земле!

Лев выпрямился и взглянул в лицо Никифору. Губы патриарха чуть дрогнули, и император понял, что тот чем-то взволнован. Но в следующий миг патриарх уже справился с собой и спокойно и торжественно произнес:

– Слава в вышних Богу, и на земле мир!

Певчие повторили то же самое, и то же трижды прокричал народ.

– Се день Господень великий! – пели певчие. – День сей день радости и славы мира, когда венец царствия возложен достойно на главу твою!

Народ трижды повторял за певчими каждое славословие.

– Слава Богу, Господу всякой твари! Слава Богу, венчавшему главу твою!

Лев и слушал, и не слушал, у него слегка кружилась голова.

– Слава Богу, соделавшему тебя императором! Слава Богу, так тебя прославльшему! Да хранит Он тебя в пурпуре на многая лета!

Дальше всё было впервые: императорская молельня рядом с алтарем, каждение, ношение свечи на Великом входе и, наконец, причастие в алтаре… Иногда Льву хотелось потрогать самого себя за руку: «Может быть, я сплю?..» Потом были поздравления, подношения, праздничный обед… Коронация Феодосии августой была назначена на следующий день.

К вечеру Лев так устал от суеты и волнения, что еле передвигал ноги. Зато детям не сиделось на месте: Константин, Василий и Григорий носились по дворцу, совали нос везде, и понять, где они будут через четверть часа, было совершенно невозможно. Младшего сына Феодосия оставила на попечение кувикуларий, а сама готовилась к завтрашней коронации. В этот вечер императорское семейство уснуло далеко за полночь.


…Патриарх вернулся к себе в покои довольно поздно, молча просмотрел принесенные письма, после вечернего правила благословил келейника, пожелав ему доброй ночи, и затворился у себя в келье. Но, засыпая, Николай сквозь дрему слышал, как святейший всё ходит и ходит по келье туда-сюда, время от времени останавливается – молится?.. думает?.. – и опять ходит и ходит… Утром Николай принес патриарху воды умыться и несмело спросил:

– Ты плохо спал, владыка?

– Вообще не спал.

– Что-то случилось?

Никифор помолчал, опустив голову, взглянул на келейника и сказал:

– Вчера, когда я возложил корону на голову императора, я ощутил боль, как от уколов. Словно стемма была усеяна не драгоценными камнями, а невидимыми шипами.

20. Болгарское нашествие

Кто сказал: «Всё сгорело дотла,

Больше в землю не бросите семя!»?

Кто сказал, что земля умерла?

Нет, она затаилась на время.

(Владимир Высоцкий)

Правление нового императора началось с подготовки к вражеской осаде. Лев приказал днем и ночью охранять городские стены, причем лично проверял, как бодрствует стража и хорошо ли укреплены ворота, ободрял войско и народ, призывал не падать духом, но надеяться на Бога и призывать Его на помощь. Во всех храмах столицы служились литии с сугубыми прошениями о победе над варварами и о мире.

Константинопольцы, видя, что император везде сам присутствует и заботится об общем благе, проникались к нему доверием и благодарили Бога, надеясь на скорое посрамление врагов. Уже никто не вспоминал о Михаиле Рангаве, который, вместе с женой и детьми постригшись в монахи в самый день провозглашения Льва императором, удалился в обитель на острове Плати, с сыновьями Феофилактом и Никитой, оскопленными перед отправкой в монастырь. Лев повелел бывшему императору «жить тихо» и положил выдавать ему с семейством ежегодное денежное пособие. Прокопия вместе с дочерьми была отправлена в построенный некогда в Городе на ее же средства монастырь святого великомученика Прокопия. Постригшись, бывшая императрица всё время молчала, хмуро глядя себе под ноги, и даже не подняла глаз на нового императора, хотя и поклонилась ему вместе с мужем и детьми, когда тот вечером в день провозглашения пришел в Фарский храм Богоматери, где после пострига укрылось семейство Рангаве. Один Бог и, может быть, муж знали, чего стоил Прокопии этот поклон.

Патриарх на другой день после коронации приступил ко Льву с просьбой всё же подписать обещание хранить веру непоколеблемой. К удивлению Никифора, император тотчас с радостью согласился и действительно подписал составленное патриархом исповедание. Лев был искренен: молитвы, прочитанные над ним при венчании на царство, так впечатлили его, что он действительно всей душой желал быть «строгим хранителем святой соборной Церкви догматов» и получить помощь Божию в предстоящей борьбе с язычниками. Патриарх несколько успокоился, хотя тревога всё-таки затаилась глубоко внутри…

Через шесть дней после коронации Льва болгарское войско под предводительством Крума подошло к Городу, и хан устроил перед стенами показ своих военных сил, а потом на равнине у Золотых ворот совершил огромное жертвоприношение, заклав не только тельцов и овец, но и людей из числа пленных фракийцев, к ужасу наблюдавших за ним со стен горожан. Потом последовала странная церемония: Крум вышел на берег моря, омочил ноги и умылся, а затем окропил своих воинов, воздавших ему громкие славословия, после чего предводитель болгар прошел посреди своих жен и наложниц, которые, пышно разодетые, выстроились с обеих сторон его пути, кланялись хану и прославляли его. Ромеи смотрели на всё это со стен Города, но никто не решился ни помешать болгарам, ни пустить стрелу в Крума.

– Что делает, а?! – прошептал Феодот Мелиссин, стоя рядом с императором на башне.

– Ничего, еще запоет по-другому, проклятый варвар! – сквозь зубы процедил Лев.

Действительно, Крум, обозрев стены Константинополя, был сильно впечатлен их высотой, толщиной и крепостью и, поняв, что взять Город штурмом не сможет, слегка пограбил окрестности и обратился к переговорам, требуя выдачи золота, драгоценных шелковых одежд и некоторого числа отборных девиц. Император собрал совет, чтобы обсудить вражеские предложения.

– Никаких девиц этот негодяй не получит! – сказал он сразу же. – И вообще, неплохо бы вместо выкупа проучить его, а то он слишком зазнаётся.

– Государь, у меня есть одна мысль, – подал голос Иоанн Эксавулий.

Лев взглянул на него чуть насмешливо и спросил:

– Не приведет к добру мое начальство над войском?

Иоанн побледнел.

– Помилуй, августейший! – и он упал к ногам василевса.

– Помилую, но при условии, – император улыбнулся, – если будешь служить мне не только из страха, но и по совести. А давать советы, я знаю, ты премудр. Так что скажешь?

Эксавулий поднялся, лицо его просветлело.

– Можно вызвать Крума как бы для переговоров, и на условленном месте устроить засаду.

Наутро хану было отправлено письмо, где император приглашал его выйти у Влахерн к берегу моря безоружным, с несколькими своими людьми, обещая прислать туда послов, также без оружия, чтобы обговорить условия мира и «исполнить всё по желанию» Крума. Рядом с условленным местом была некая усадьба, где накануне ночью спрятались вооруженные воины. На следующий день Крум прибыл на берег Золотого Рога с тремя спутниками. Императорское посольство во главе с Иоанном Эксавулием, приплыло из города на ладье. Когда ромейские послы вышли на сушу, Крум сошел с коня, поручив одному из сопровождавших держать его наготове, и уселся на землю. Когда начались переговоры, Иоанн, сказав вводное слово, предоставил говорить логофету, а сам через короткое время, как бы невзначай, обнажил голову; это был условный знак для сидевших в засаде. Но Крум, оскорбленный жестом Эксавулия, вскочил на коня и поскакал к своему лагерю. Вослед хану понеслись стрелы, одна засела в его плече, заставив покачнуться в седле.

Константинопольцы, смотревшие со стен, подняли крик:

– Крест победил!

Между тем двоих спутников Крума захватили в плен императорские послы, а третий был убит ими на месте. Воины из засады преследовали хана, стреляя из луков, однако не смогли ни убить, ни догнать. Логофет выругался:

– Вот дьявол!

– По грехам нашим! – простонал комит схол.

– Иди к воронам со своими грехами! – огрызнулся логофет.

Эксавулий только вздохнул, но ничего не сказал.

Взбешенный Крум на другой же день стал беспощадно опустошать окрестности Константинополя и берег Босфора, разграбил предместье святого Маманта и вывез из тамошнего дворца драгоценные мраморы и статуи, огнем и мечом прошел по побережью Пропонтиды и, наконец, взял Адрианополь, уведя в Болгарию множество пленных. Лев не сразу выступил против болгар – надо было привести в порядок войска и укрепить свое положение в Городе. Старшего сына Лев короновал соправителем, переименовав из Симватия в Константина, по совету Феодота Мелиссина: «так будет благозвучней и благородней». В начале октября император выступил против болгар, разбил вражеские силы, отбил Месемврию и немало варваров захватил в плен. После этого военные действия были приостановлены – приближалась зима, и ромейские послы начали переговоры с болгарами по поводу обмена пленными.

К Рождеству Михаил перевез из Анатолика в столицу свое семейство – теперь уже навсегда: особняк в Амории он решил продать. На третий день Святок Лев пригласил старых друзей на ужин в узком кругу. Впервые попав в Священный дворец, Феофил смотрел вокруг во все глаза. Великолепные мозаики, разноцветные мраморы, золото, шелковые занавеси, парадные доспехи стражников, мозаичные полы – всё сверкало невиданной красотой.

– Пойдем, пойдем, милый, – торопила сына Фекла, – не останавливайся! Даст Бог, еще успеем всё это рассмотреть…

Императрица уже ждала их в небольшой комнате, смежной со столовой; император задерживался в Консистории, его детей тоже еще не было. Кроме царственной четы и трех их старших сыновей, к обеду ожидались только препозит священной спальни, логофет дрома, друнгарий виглы, протоасикрит и несколько кувикуларий. Все они уже собрались и ждали у парадного входа в столовую, когда государь пригласит их войти, но Михаила с семьей было велено привести с другой стороны – Феодосия хотела немного поговорить со старыми друзьями без церемоний и свидетелей.

Императрица оглядела Феофила, которого не видела уже довольно давно.

– У вас очень красивый сын, – сказала она. – Очень!

– Ты находишь, августейшая? – спросил Михаил, окинув мальчика критическим взглядом.

Он как-то никогда не задумывался о внешности сына. Фекла улыбнулась с тайной гордостью:

– Он еще и умненький у нас! Учителя прямо удивляются!

Феофил с отсутствующим видом рассматривал мозаики на стене, как будто разговор шел вовсе не о нем.

– Ты любишь учиться, Феофил? – спросила императрица.

Мальчик взглянул на нее серьезно.

– Люблю. Я хочу изучить все науки!

– О! – улыбнулась Феодосия. – Похвально!

– Он очень любит читать, – сказала Фекла. – Причем читает какую-нибудь книгу и целыми кусками рассказывает оттуда наизусть. Я поражаюсь его памяти!

– Да, видно, у него прекрасные способности, – императрица внимательно поглядела на Феофила. – Вот что я думаю… Лев тут пригласил учителя для наших мальчиков, иеромонаха Иоанна. Он великолепно образован – говорят, в столице нет ему равных, особенно в философии и риторике. Феодот Мелиссин посоветовал нам взять его учителем, и Лев очень им доволен. Феофил мог бы учиться у него тоже, вместе с Симва… с Константином и Василием.

– О, это была бы для нас величайшая честь, государыня! – сказал Михаил.

– Ах! – Фекла подошла к императрице и поцеловала ей руку. – Благодарю тебя, Феодосия! Мы не смели и мечтать о таком!

– Ты хочешь учиться здесь, Феофил? – улыбаясь, спросила императрица.

– Здесь? Во дворце? – мальчик во все глаза смотрел на нее.

– Ну, конечно.

– Хочу!

Тут дверь открылась, и в комнату вошел император, а за ним трое сыновей. Все радостно, хотя немного церемонно приветствовали друг друга. Император потрепал Феофила по голове:

– Ну, здравствуй, крестник!

Когда все, в том числе и приглашенные придворные уже прошли в столовую и сели за стол, императрица, переглянувшись с Феклой, сказала мужу:

– Лев, пока тебя не было, мы говорили о Феофиле. Он очень способный ребенок и хочет учиться. Я подумала: хорошо бы, если бы он учился с нашими мальчиками. Как ты на это смотришь?

– Прекрасная мысль! – император улыбнулся. – Феофил, ты хочешь учиться вместе с Константином и Василием?

– Очень хочу, крестный!

– Что ж, так тому и быть, – он улыбнулся. – Выпьем за молодое поколение!

– Ура! – воскликнул Василий. – Мы будем учиться вместе!

– Да, – сказал император. – Во сколько у вас завтра занятия? В полдень?

– Ага, – кивнул Константин.

– Хорошо. Значит, Феофил, тебе надо быть здесь в полдень, познакомишься с твоим учителем, сразу и учиться начнешь.

– Государь! – Михаил встал, благодарно прижав руку к груди.

– Без церемоний, Бога ради! – воскликнул Лев. – Ведь мы друзья!

И тут Фекла, поймав завистливый взгляд логофета, исподтишка брошенный на Михаила, впервые подумала, что дружба с императором имеет не только хорошие стороны… Феофил не замечал ничего и даже почти никого вокруг – он восторженно смотрел на василевса. Учиться во дворце!.. Как ему повезло! Как здорово, что крестный стал императором!

– Ты ешь, ешь, – шепнула ему мать. – Не надо так глазеть на государя, – она улыбнулась. – Еще успеешь наглядеться.

Феофил почти машинально принялся за еду. Он уже считал часы до завтрашнего полудня.


…Марфа приехала после осмотра своих поместий почти совершенно без сил. Ее утомила не столько поездка, сколько то, что она увидела. Фракия была опустошена: почти везде разорение, плач и вопли из-за убитых или уведенных в плен родственников. При виде чужого горя Марфа почти забыла о своем собственном. Она старалась, как могла, помочь и утешить, раздавала земледельцам деньги, пожертвовала довольно большую сумму на восстановление двух разграбленных храмов. Служивший в одном из них отец Нил поразил ее своим видом: бывший веселый и разговорчивый священник поседел и словно высох. Болгары изнасиловали и убили его жену, а сына и дочь, еще девушку, увели в плен, и теперь он подумывал о принятии пострига.

– Вот весна придет – уйду в Вифинию, на Олимп. Там святой старец живет, Иоанникий, ты, может, слышала, госпожа?

– Да, о нем много говорят…

– Вот. Пойду, спрошу, что мне делать, куда податься… Детей-то теперь… увижу ли? Да и когда? Скорее всего, только на том свете…

– Может, наши еще выкупят пленных?

– Может… Но всех не выкупишь. Господи! Что было тут! Не рассказать, не сказать… Ужас, кара Господня, видно, грехи наши до неба взошли… Пойду к святому старцу! Если скажет, что надо тут сидеть, ждать, что дети вернутся, буду ждать, а нет – там и останусь.

– А почему ты именно на Олимп хочешь идти, отче? Может, лучше, например, в Студийскую обитель?

– Думал я об этом, думал… Но видишь ли, госпожа… Времена неспокойные грядут, говорят, не пришлось бы «бежать в горы». Так я и думаю, что лучше сразу туда и идти, где потише будет.

– «Бежать в горы»? Кто это говорит такое?

– Приезжал ко мне знакомый дьякон, и рассказал, что святейший, когда венчал нового государя на царство, ощутил как бы шипы, вместо царского венца – терновый. И святейший, говорит, нехорошее предчувствует, не то смуту церковную, не то гонения…

– Ох… Но может, еще смилуется Господь, не попустит? В Городе вроде спокойнее стало, против икон не слышно, чтобы возмущались… Да ведь и император, говорят, обещание подписал, что не будет догматы колебать!

– Подписал, да… Ну, Бог ведает. Может, еще и обойдется, устроится… Вот у нас тут, как варвары прошли, так я думал – всё, конец настал, плач и запустение, пепелище и поминки… Ан, нет, гляжу – народ копошится, отстраивается, поля опять распахивают… Урожай, что не пожжено, собрали… Тут у одного селянина мало того, что весь сад разорили, погреба разграбили и скот угнали, так еще и дочь одну в плен увели, а другую… страшно и сказать… Принесли в жертву! Как барана какого, кровопийцы нехристи!

– Боже! – Марфа смотрела на отца Нила с ужасом. – Так это… говорили у нас, что они, когда Город окружили, там людей в жертвы приносили вместе со скотом… Господи!..

– Да, так оно и было… Взяли, еще когда туда шли. Один малец пленный потом сбежал от них, пришел сюда, голодный, драный… ну, и рассказал… Вот ты плачешь, госпожа, а Панкратий… Панкратием его звать, отца-то… знаешь, что сказал? Поплакал, конечно, а потом и говорит: «Вот, поделом нам, маловерам, мы ее в монастырь-то не хотели отдать, Богу в жертву, так ее теперь эта нечисть своим бесам в жертву принесла…» Ну, я ему сказал, что всё-таки она жертва Богу вышла, мученица, если христианкой умерла. А он спрашивает: «Так это она молиться за нас будет Богу там?» Я говорю: «Будет». Тут он и вовсе обрадовался: «Чего тогда и плакать!» – говорит. А тут на днях встретил я его и спрашиваю, как житье-бытье. А он говорит: «Да что – житье? Виноград вот сажать надо!»

Через два дня Марфа возвращалась в Константинополь. Когда повозка уже выехала на главную дорогу, Марфа обернулась, посмотрела на особняк, возвышавшийся на холме, – к счастью болгары не тронули его: управляющий умолил их обойти имение стороной, выдав им взамен лучших лошадей из конюшни, много пшеницы и вина, – окинула взглядом окрестность, белевшие там и сям домики земледельцев, перекрестилась и прошептала:

– Да… надо жить дальше… Сажать виноград!

21. Грамматик

Чтение книг – полезная вещь,

Но опасная, как динамит.

(Виктор Цой)

Прошло два месяца посла начала учебы Феофила в Священном дворце. Мальчик был в восторге от учителя: Иоанн, казалось, знал всё, мог ответить на любой вопрос, но при этом не подавлял учеников своим превосходством. Часто Феофил оставался после занятий задать вопросы, не имевшие отношения к текущим урокам, или просто поговорить с Грамматиком. Очень скоро Иоанн уже знал почти всё про семью своего нового воспитанника, про отношения родителей, про то, что Михаил не любитель «излишней» образованности, а Фекла очень хочет, чтобы сын был ученым… Феофил и не замечал, как рассказывал Иоанну то одно, то другое, хотя по натуре был вовсе не болтлив. Настал день, когда Грамматик узнал и о филомилийском отшельнике.

– Отец часто вспоминал одно пророчество, а мама всегда сердилась и говорила, что ей так надоели эти разговоры… А теперь, выходит, пророчество сбывается!

– И что оно гласило? – спросил Иоанн.

– Один монах когда-то, много лет назад, предрек моим крестному и отцу, что они станут императорами. Один за другим, представляешь?

– Вот как! То есть пророчество уже наполовину сбылось.

– Да! – тут Феофил испуганно зажал рукой рот. – Ой! Ведь мама мне запретила рассказывать об этом… о том, что и моему отцу тот монах предрек царство…

– Не бойся, я никому не скажу. Даю слово!

Вечером Иоанн закрылся в своей «библиотечной» келье, где хранил книги, зажег светильники, открыл стоявший в углу шкаф, достал оттуда несколько рукописей, разложил их на большом столе и долго перелистывал, а потом еще дольше сидел в задумчивости, облокотившись на стол и подперев рукой подбородок. Наконец, он поднялся и пробормотал, складывая пергаменты обратно в шкаф и запирая его на ключ:

– Что ж… «Пророчества не уничижайте»! Я ждал такого знака. Теперь можно начинать!

На другой день Грамматик отправился навестить своего брата Арсавира. Тот был старше Иоанна на два года и жил в их родовом имении на берегу Босфора. Оно походило на дворец в миниатюре: здесь были и большие здания с портиками, и сады с прудами, и баня, и хранилища для воды, а кроме того – об этом знали многие, но мало кто видел своими глазами – под особняком были вырыты подземные помещения с какой-то особенной вентиляционной системой, так что даже в комнатах, находившихся на два этажа вглубь, воздух был свежий и приятный; там хранились пифосы с вином, оливковым маслом и зерном, а также разные соленья. Однако при жизни отца братья жили очень скромно: Панкрат Морохорзамий был скуп, слуг держал всего несколько человек, пища к столу подавалась самая простая, гостей в доме почти не бывало, и атмосфера была не из веселых. Правда, пока была жива супруга Панкрата, ее родные иногда заходили по праздникам, но после ее смерти хозяин дома сделался совсем нелюдим и хмур, родственников принимать перестал, а свояченицу выгнал с руганью, после того как она, зайдя в гости, стала жалеть племянников – «бедных сироток», оставшихся «без матери, без ухода». Впрочем, денег на учебу сыновей Панкрат не жалел, однако у него были некоторые особенные понятия – например, он считал, что мальчикам нельзя надеяться только на отцовские сбережения и имущество, но они должны уметь зарабатывать себе на жизнь собственными руками и для этого, помимо грамматики и прочих наук, непременно выучиться какому-нибудь ремеслу. Старшего сына он решил обучить каллиграфии, а младшего – иконописи. Арсавир, несмотря на ежедневные занятия, спустя полгода продолжал писать как кура лапой, но всё-таки послушно «осваивал ремесло». Иоанн, напротив, наотрез отказался учиться иконописи. Отец бил его и запирал в подземных помещениях, оставляя по два-три дня на хлебе и воде, но мальчик не сдавался: смотрел угрюмо, молча портил доски, предназначенные для уроков художества, и смешивал краски в отвратительную серо-бурую массу. Наконец, после очередной порции увесистых подзатыльников, на вопрос отца, почему он не хочет заниматься, Иоанн ответил:

– Я хочу заниматься, но не этим. А если ты так хочешь чтобы я умел зарабатывать себе на жизнь этим, то дай мне заработать уже сейчас. Плати мне каждый месяц по золотому, тогда буду учиться, а нет – лучше в подземелье умру!

Панкрат ошалел от такой наглости. Где это видано, чтобы ученику платили за то, чтобы он учился?! Да еще по номисме в месяц!.. Тем не менее, через некоторое время отец сдался и после этого даже как-то зауважал младшего сына. Мальчик, однако, смотрел холодно, почти всегда молчал, в конце месяца получал свою номисму и через год уже превосходно рисовал. Учитель говорил, что у него замечательные способности, и Панкрат мечтал о том, как пожертвует работы сына в какой-нибудь монастырь и тем обеспечит себе вечное поминание. Но вышло иначе: закончив первую в своей жизни настоящую большую икону, Иоанн вместе с ней и со скопленными за время учебы золотыми исчез из дома, и Панкрат больше никогда не видел младшего сына. В имении с видом на Босфор Иоанн появился лишь через полгода после смерти отца. Как он провел вне дома семь лет, никто не знал, даже Арсавир: Иоанн предпочитал не распространяться об этом. Старший брат лишь узнал, что Иоанн действительно употребил в дело освоенное ремесло, на заработанные деньги ходил учиться астрономии, геометрии и философии, а потом бросил иконопись и занялся преподаванием.

– А отец скучал по тебе, – сказал Арсавир, – так хотел повидать перед смертью…

По отцовскому завещанию Иоанн получил право на половину имения и доходов с него, а кроме того, кругленькую сумму в золотых и серебряных монетах. Брат рассказал, что отец, умирая, плакал и каялся, что дурно обращался с «младшеньким»: «Где-то теперь он мыкается по Божиему свету?..» Иоанн побывал на отцовской могиле, постоял там с полчаса в молчании, положил земной поклон и, возвратившись, объявил брату, что предпочитает оставить всё это хозяйство на его попечение, а сам только время от времени будет наведываться сюда отдохнуть от столичной суеты и получить очередную сумму золотом «на текущие расходы».

– Это что же у тебя там за расходы такие? – поинтересовался Арсавир.

– Книги.

Через два года имя Иоанна было уже известно в Городе, всё чаще к нему прибавляли уважительное «Грамматик», и в конце концов это прозвище закрепилось за ним. Обучив наукам, входящим в так называемую «математическую четверицу», сыновей нескольких синклитиков и клириков Великой церкви, он стяжал себе некоторую известность, в том числе у патриарха. Тогда Иоанн поступил в монастырь святых мучеников Сергия и Вакха, где постригались в основном лица из знатных семейств, и выпросил себе там для жительства небольшую пристройку, разделенную на две смежных кельи: в одной он жил сам, а в другой разместил свою библиотеку, к тому времени уже немаленькую. Никто не помнил, как долго он пробыл послушником и когда именно постригся в монахи, – это случилось как-то само собой и незаметно. В монастырской жизни он участия не принимал: жил анахоретом и «занимался наукою», как уважительно отзывались о нем братия, – однако на все богослужения и в общую трапезную ходил исправно. Игумен дал ему послушание переписывать книги, но Грамматик занимался этим не в монастырском скриптории, а у себя в келье. Иные из монахов перешептывались у него за спиной, что Иоанн «от многого чтения пришел в гордыню и прелесть бесовскую», а кое-кто насмехался, будто Грамматик «ищет философский камень». Иоанн и к похвалам, и к порицаниям относился с презрением и дружбы ни с кем не заводил, хотя если к нему приходили с вопросами, отвечать не отказывался. А с вопросами приходили всё больше, и клирики, и миряне, часто люди далеко не безвестные; однажды сам император Никифор вызвал Грамматика во дворец, чтобы выяснить один вопрос, после чего Иоанна стали даже и побаиваться. Так он и жил при монастыре ученым отшельником. Патриарх рукоположил его в чтеца, но Иоанн как будто не стремился сделать карьеру, его интересовали почти исключительно книги. Мало кто знал, что он был состоятельным человеком, и что знаменитое Морохорзамиево имение с «Трофониевыми пещерами» наполовину принадлежало этому худому молчаливому монаху.

Однако Иоанн при случае посещал «Арсавирово хозяйство» и любил поделиться с братом теми или иными мыслями. Старший брат, хотя и не обладал такими познаниями и развитым умом, как младший, но науками интересовался и был достаточно начитан.

– Ну, что скажешь, философ? – улыбаясь, спросил Арсавир, когда братья вдвоем расположились на террасе, откуда открывался прекрасный вид на море. – Долго ты что-то не приходил… А у нас тут пыль столбом: к жене приехали сразу две племянницы, замуж собрались, и вот, целыми днями обсуждают наряды, зовут то портных, то аргиропратов, слуги уже сбились с ног… да и меня несколько раз чуть не сбили, так что я уж почти поселился в этом углу дома, только здесь меня и не достают, – он рассмеялся. – А ты, верно, раз появился, так уж что-то надумал?

– Да. «Се ныне время благоприятное»!

– «День спасения»?

– Он самый. Пора сокрушить кости икон.

– Ого!

Арсавир встал, прошелся по террасе раз, другой. Иоанн наблюдал за ним из глубокого плетеного кресла. Наконец, старший брат остановился перед младшим, пристально посмотрел на него и сказал:

– А я ведь никак не думал, что ты это всерьез.

– Как будто я не знаю! – Иоанн небрежно пожал плечами. – Вот беда большинства людей: они всю жизнь находятся в постоянном рабстве чужой воле и чужим идеям, причем воле тех, у кого власть, и идеям общепринятым. И всё почему? Потому что не просто не умеют, а даже и представить себе не могут, как можно свободно мыслить и самому выбирать свой путь. Это ведь не так легко и, в каком-то смысле, довольно-таки неуютно. А потому, даже если перед ними появится какой-нибудь… скажем так, проповедник, изложит некое учение, заинтересует их, в конце концов убедительно докажет свои взгляды, они только покивают, может быть, восторженно похлопают, покричат о том, какая прекрасная мысль и прочее, но с места не сдвинутся, чтобы воплотить это в собственной жизни. Накатанные дороги привлекательнее, стоптанная обувь удобнее, а старое вино кажется всегда лучше нового… Уже только этого достаточно, чтобы поверить, что христианское учение – не от мира сего!

– Эк ты повернул! – Арсавир подвинул кресло и сел напротив брата. – При чем тут христианство?

– При том, что христианство – учение чрезвычайно сложное. Неудобовразумительное даже местами, как еще апостол Петр сказал. Чтобы за таким учением пошли толпы народа, и не просто пошли, но принимали лишения, муки, смерть, – это, «по-человечески глаголю», несбыточно. И если оно так распространилось, завоевало почти целый мир, то тут явно видно действие силы не человеческой. Заметь, что, например, агарянская вера, которая появилась значительно позже и уже завладела множеством умов, гораздо проще… Подумай, какой насмешкой наша вера является над обычным человеком, желающим покоя телу и уму: малейшая тонкость, небольшое отклонение – и ты в ереси, погиб душой! Можно ли предположить, чтобы подобное учение было изобретено людьми с целью овладеть чужими умами? Чтобы покорить умы, нужны такие учения, которые могут быть понятны и младенцам, а не такие, которые и не всякий ученый поймет. Ты никогда не думал о том, что все ереси, сколько их ни было от Рождества Христова, всегда стремились упростить православие? И это потому, что в нем есть нечто запредельное, непонятное уму, и обессиливший земной ум начинает властно требовать своего – того, что он мог бы понять!

– Молока, а не твердой пищи… Но, послушай, эту твою блистательную речь иконопочитатель мог бы повернуть как раз против тебя. Не потому ли ты восстаешь против икон, что не понимаешь какой-то богословской тонкости?

– Я так и думал, что ты возразишь именно это, – с усмешкой ответил Грамматик. – Нет, Арсавир. Иконы это не «тонкость», а грубость. Упрощение, введенное для того, чтобы покорить толпы… Нет, не покорить даже, а дать им учение, понятное их недалекому уму, чтобы их разум питался хотя бы такой пищей. Умная молитва – дело тяжкое, требует внутренней работы, подвига, постоянства… Скажешь ты какому-нибудь торговцу: «Вот путь соединения с Богом: молись в уме своем, да воссияет тебе божественный свет!» – и что? Сколько надо потратить лет и сил, пока он воссияет? А может, он и до самой смерти не воссияет? Так и жить, не соединившись с Богом, так и умереть? Это ведь нелегко – жить с такой мыслью. А тут тебе – икона: «честь образа на первообразное восходит», взирая на образ материальный, умом мы восходим к нематериальному Богу и освящаемся Его благодатью. Взирая и лобызая, ибо эта благодать истекает от самого образа, как ему присущая. Как просто! Любому глупцу понятно, не правда ли? Некоторые даже вместо причастия краску с икон скоблят и потребляют – наглядная картинка к сказанному! А что до богословия, так ведь с «тонкостей» как раз наш с тобой разговор об иконах и начался во время о́но.

– Да, помню, – Арсавир помолчал. – Но я всё-таки не понимаю! Ты решил восстановить чистоту веры? Явиться, так сказать, спасителем народа от еретического пленения? Мессией? – он усмехнулся. – Народ, как ты говоришь, ищет простоты и неохотно идет за новыми учениями… допустим даже, что оно не новое, а подзабытое старое. Но в таком случае твоя затея почти наверняка провальна. Конечно, сейчас явилось немало противников икон… Это может облегчить тебе задачу, но… Полагаю, сторонников-то больше. И император вроде бы ничего против икон не высказывал до сих пор… Он, вон, даже клятву дал не колебать догматы Церкви! Среди придворных, как я знаю, большинство чтит иконы. Конечно, далеко не все, так сказать, сознательно и убежденно, но… Нет, не понимаю, на что ты рассчитываешь! Почему тебя так влечет эта затея? Сдались тебе эти толпы бездумных иконопочитателей! Не лучше ли оставить их веровать, как они привыкли, а не пытаться направить широкий поток в узкое русло?

Огонь полыхнул в глазах Грамматика.

– Да это ведь и есть самое интересное – развернуть вспять всю эту толпу и заставить ее последовать за собой!

Несколько мгновений братья смотрели друг другу в глаза, потом Арсавир отвел взгляд и проговорил:

– Ну ты, брат…

Он запнулся, помолчал, встал и прошелся по террасе, опять сел и сказал, усмехнувшись:

– И странные же шутки выкидывают мойры! Бывший иконописец собирается возглавить борьбу против икон!..

Иоанн рассмеялся.

– Я тоже об этом думал. Но кому же и возглавить ее, как не тому, кто изучил предмет, так сказать, вблизи и осязаемо? Да и потом, как будто я стал иконописцем по собственному желанию и влечению! – он чуть нахмурился. – Сколько глупостей и нелепостей, иногда погибельных, делают люди только потому, что их принуждают к тому родители!

– Ну, уж тебе-то грех жаловаться на родительский гнет! – возразил Арсавир. – Тебя никогда никто не мог ни к чему принудить… Всё сам, всё только своим умом! Мать – та вообще тебя чуть ли не боялась, хотя ты еще малявкой был. Отец, помню, дивился, в кого это ты таким «упрямым своенравником» пошел… Вот, разве что с иконописью только и вышло по его воле, да и то не совсем.

– У меня да, а у других бывает далеко не так! – отрезал Иоанн и встал, чтобы идти в другую половину дома, где находились его комнаты. – Ладно, я пойду к себе. Так что́, – он посмотрел на брата в упор, – ты предрекаешь мне провал?

– Ничего я не предрекаю! – буркнул тот. – Пророк я, что ли? Делай, как знаешь. Будто я мог бы тебя остановить, если б и хотел! Возможно, ты и прав… Но большой помощи на идейном фронте я тебе не обещаю, проповедник из меня никакой.

– Ха, так я на это и не рассчитывал. Довольно и без тебя людей, которые, если их убедить, смогут воздействовать на других – не риторикой, так авторитетом… или силой. Ты в этом деле был мне нужен для того, чтобы испытать на тебе действие некоторых идей – и только, Арсавир, и только.

Брат действительно был первым, перед кем Иоанн высказал вслух свои мысли насчет иконопочитания. Это случилось незадолго до начала злополучного похода Михаила Рангаве во Фракию. Братья встретились на праздничном богослужении в Великой церкви и после окончания службы разговорились, стоя в нарфике. Иоанн сказал, что за последнее время прочел кое-какие рукописи и обдумывает некоторые богословские положения. Арсавир заинтересовался:

– Слушай, приезжай сегодня к вечеру, расскажешь, что ты там надумал! И поужинаем вместе.

И вот, развалившись в кресле и скрестив на груди руки, Грамматик, наблюдая, как брат поправляет фитиль в светильнике, спросил:

– Ты помнишь, что говорит святой Григорий Богослов о том, как соединяются во Христе две природы – божество и человечество?

– Иоанн! – с шутливым упреком воскликнул Арсавир. – Я, конечно, читал не так и мало, но всё помнить наизусть мне не по силам. Из Богослова я помню хорошо то, что человек настолько же становится в обожении Богом, насколько Бог во Христе стал человеком… Еще помню насчет женских приукрашиваний… Недавно вот шпынял жену… Она всё норовит ресницы подкрашивать и румяниться, а я ей говорю: нечего ставить под подозрение естественную красоту! Обижается, – улыбнулся он. – А насчет соединения… Нет, уволь, не помню. Соборное помню, конечно: неслиянно и нераздельно. Не довольно ли и этого для мирского человека вроде меня? – он опять улыбнулся.

– Неслиянно и нераздельно – это да, кто ж не помнит. Но вот что иной раз удивляет меня: казалось бы, известнейшее Слово на Рождество Христово, все его слышали много раз в храме или сами читали… И никто не обращает внимания там на одно место… чрезвычайно интересное!

– Какое?

– «Источник жизни и бессмертия, отпечаток первообразной красоты, печать непереносимая, образ неизменяемый, определение и Слово Отца, приходит к Своему образу, носит плоть ради плоти, соединяется с разумной душой ради моей души, очищая подобное подобным, делается человеком по всему, кроме греха… О, новое смешение! О, чудное растворение! Сущий – начинает бытие, Несозданный – созидается, Необъемлемый – объемлется через разумную душу, посредствующую между Божеством и грубой плотью, Богатящий нищает – нищает до плоти моей, чтобы мне обогатиться Его Божеством».

– И что же?

– Заметь, как соединяются божество и плоть: «через разумную душу, посредствующую». Именно через это посредство объемлется Необъемлемый. Или, что то же самое, описывается Неописуемый. Не просто через плоть, а через одушевленную плоть. Понимаешь?

– Да, выходит, что так. Но что тут такого особенного? Понятно, что всякий живой человек есть одушевленная плоть. Не мог же Бог воплотиться в неодушевленную материю!

– Совершенно верно. Но что изображается на иконе Христа, например?

– Его плоть, конечно.

– А не божество?

– Нет, ведь оно неизобразимо. Но второй Никейский собор…

– Так-так, этот собор. Вспомним, что там говорилось: Церковь «не отделяет плоти Его от соединившегося с ней божества; напротив, она верует, что плоть обоготворена и исповедует ее единою с божеством, согласно с учением великого Григория Богослова и с истиной», а потому «мы, делая икону Господа, плоть Господа исповедуем обоготворенной и икону признаём не за что-либо другое, как за икону, представляющую подобие первообраза». Вот это следствие второго из первого совсем не очевидно.

– Как?

– А так. Да, плоть обоготворена, по учению великого Григория, всё верно. Но, по его учению, она обоготворена через посредствующую душу. Можно ли на иконе изобразить душу, как по-твоему?

– Душу? Конечно, нет. Она же бестелесна и невидима.

– Значит, на иконе мы изображаем одну плоть, без души, не так ли?

– Вроде бы так…

– Значит, получается, что на иконе невозможно изобразить обоженную плоть?

– Хм… Пожалуй, действительно так получается.

– Ты признаёшь, что пока рассуждение было логичным?

– Вполне.

– Прекрасно! Тогда ответь мне на вопрос: что в таком случае святого может быть в изображении такой не обоженной плоти и на каком основании можно называть иконы «священными» и поклоняться им?


…Настала шестая седмица Великого поста. Студийский монастырь уже вторую неделю был местом стечения самых разнообразных посетителей: стало слышно, что старец Платон при смерти, и люди спешили проститься с ним, попросить молитв и благословения. После возвращения из ссылки Платону не пришлось продолжать затворническую жизнь: он больше не мог ходить и нуждался в прислужнике. Он то лежал, то сидел, читая на память псалмы или совершая умную молитву, и принимал братий монастыря, приходивших к нему за советами и наставлениями. Он был уже совершенно не способен ни работать, ни даже читать; к нему приставили послушника, который при необходимости читал ему ту или иную книгу или церковное последование. Конечно, не могло быть более речи и о прежнем строгом посте и воздержании от омовений в бане, и старец скорбел об этом вынужденном ослаблении подвига, несмотря на уверения игумена Феодора, что Платон, которому шел восьмидесятый год, вполне заслужил этот незначительный и вынужденный отдых после сорока восьми лет непрерывного подвижничества и четырехлетних гонений за истину Христову.

Сам Феодор ходил по монастырю, как потерянный. Он понимал, что все когда-то должны отдать общий долг природе, что старец прожил святую жизнь и скоро присоединится ко всем от века угодившим Богу, и потому скорбеть о том, что Платон переходит в гораздо лучший мир, нежели здешний, не только неразумно, но и грешно, но… «Отче, отче, на кого ты меня покидаешь?» – этот горький помысел то и дело пронзал сердце игумена.

– Да не покидаю я тебя, Феодор! Хватит уже мучить себя, – прошептал старец, когда в цветоносный понедельник около полудня они остались в келье умиравшего вдвоем, что в последние дни случалось редко. – Всегда с вами духом буду! Перестань, чадо, не надо, не скорби.

Глаза Феодора наполнились слезами.

– Прости меня, отче, – тихо проговорил он. – Я стал таким же глупым юношей, как тогда… когда ты приехал к нам с Олимпа… Помнишь?

– Как не помнить! – глаза старца улыбались. – Только тогда ты как раз и перестал быть глупым… Видишь, как долго мы были вместе? Теперь мне пора, а у тебя есть еще тут дела́, Феодор. Еще много дел тебе предстоит!

Тут в дверь постучали, Феодор встал и отворил. На пороге стоял патриарх.

– Святейший! – игумен поклонился и взял благословение.

– Здравствуй, Феодор! – патриарх шагнул к ложу Платона. – Здравствуй, отче!

Платон силился приподняться, но патриарх остановил его знаком руки, подошел и благословил.

– Слава милости Божией! Посетил ты нас, смиренных! – прошептал Платон, целуя руку патриарха.

– Боялся я, что уж и не застану в живых тебя, Платон, – сказал Никифор. – Но милостив Господь! Не простил бы я себе, если б опоздал!

– Желал и я видеть тебя перед исходом, владыка, – ответил старец, – но не смел просить об этом твою святость. И вот, исполнилось желание убогой души моей… Теперь можно и умереть! Уж и часы мои сочтены… А отец игумен, – старец взглянул на Феодора, – сокрушается, вот, да и меня сокрушает… На кого, мол, я его покидаю!

Патриарх обернулся к игумену. Тот виновато улыбнулся.

– Не покинет он тебя, Феодор, – тихо сказал Никифор. – Тебе ли не знать этого? Но верую, что он будет предстательствовать за нас пред Богом. Вот и я пришел попросить молитв святых отца вашего… нашего общего отца!

– О, владыка! – только и сказал игумен.

Патриарх вновь повернулся к старцу, губы его дрогнули.

– Прости меня, отче! – сказал Никифор и опустился перед ложем на колени. – И помолись за меня.

– Владыка! – слабо вскрикнул старец. – Господь да простит тебя! Ты же прости мое окаянство и помолись, да неосужденно предстану пред престолом Божиим!

– Верю, что предстанешь Господу и сподобишься благодати молиться за нас! – сказал патриарх. – Поминай тогда нас, грешных… Неспокойно у меня на душе, отче! – вырвалось вдруг у Никифора. – Томит предчувствие, что нас ждут испытания…

– Благословен Бог, очищающий святых Своих в горниле искушений, да возблистают злата светлейше! – проговорил старец, и лицо его просияло. – Не смущайся, владыка! Испытания ждут вас, и великая слава ожидает вас, и не бойся, ничего не бойся. Храни веру, как зеницу ока, и Господь сохранит тебя! Благословен ты от Господа, и да будут благословенны пути твои!

Платон скончался на другой день, во вторник ваий. В самый день смерти он часто шепотом повторял: «Воскреснут мертвые, и восстанут сущие во гробах, и возвеселятся сущие на земле», – говоря и находившимся при нем в келье:

– Пойте, братия, пойте! «Воскреснут мертвые, и восстанут сущие во гробах, и возвеселятся сущие на земле»!

Старец умер в час захода солнца. Шепотом сказав краткое прощальное слово братии, он склонил голову набок и, закрыв глаза, глубоко вздохнул. Это был его последний вздох. Все стояли вокруг притихшие, а игумен опустился на колени перед ложем с телом своего духовного отца и прошептал беззвучно:

– Поминай нас, отче, у престола Божия!

22. Антикенсоры

Единственный недостаток в том, чтобы быть темной лошадкой – это невозможность поделиться. Масштабом сделанного, изящностью интриги.

(Мария Попова)

Возвращаясь из Священного дворца в Сергие-Вакхов монастырь, Грамматик иногда смотрел вокруг со странным ощущением: вот, жизнь идет, люди занимаются своими делами, и никто не знает, что уже скоро, скоро… Впрочем, кое-кто всё же знал – это был не кто иной как Феодот Мелиссин. Иоанн сблизился с ним вскоре после восшествия Льва на престол; это произошло как бы случайно, но на самом деле Грамматик действовал по плану. Еще за три месяца до того он узнал от монаха Симеона сплетню, будто сын патрикия Михаила Мелиссина, приходившегося шурином императору Константину Исаврийскому по его третьей жене, хранит у себя дома некие иконоборческие трактаты, которые его родные после второго Никейского собора припрятали и сберегли от сожжения. Сплетня эта чрезвычайно заинтересовала Иоанна, хотя вида он не подал. Грамматик понял, что, кажется, напал на след.

Незадолго до этого Иоанн наткнулся в патриаршей библиотеке на список «Размышлений» Марка Аврелия, где между девятой и десятой книгами нашел несколько вшитых листов из другой рукописи, написанных крупным четким почерком на очень хорошем пергаменте с широкими полями; видна была рука первоклассного писца; по верху и низу каждого листа шел орнамент из виноградных лоз, красиво выписанный киноварью, от времени слегка выцветшей.

«Вышепоименованный творец зла, – с таких слов начиналась эта рукопись, – не перенося благолепия Церкви, не переставал в разные времена и разными способами обмана подчинять своей власти род человеческий. Под личиною христианства он ввел идолопоклонство, убедив своими лжемудрованиями склонявшихся к христианству не отпадать от твари, но поклоняться ей, чтить ее и почитать Богом тварь, под именем Христа…» На следующем листе текст как будто бы продолжал предыдущий, но этого нельзя было сказать наверное, поскольку, просматривая рукопись дальше, Иоанн обнаружил, что это просто несколько разрозненных листов, сшитых вместе; между ними явно был пропуск: на одном листе текст вообще обрывался на середине фразы, а на другом продолжался уже с иного места.

«Они созвали весь священный сонм боголюбезных епископов, – читалось дальше, – чтобы, собравшись вместе, исследовать Писание относительно соблазнительного обычая делать изображения, отвлекающие ум человеческий от высокого и угодного Богу служения к земному и вещественному почитанию твари…» Следующий лист начинался с описания Вселенского собора, бывшего в Халкидоне; далее, по-видимому, снова после обрыва, шел лист, где излагалось учение о соединении в ипостаси Христа божества и человечества, а затем говорилось: «Однако всякий образ обыкновенно представляется происшедшим от какого-либо первообраза, и если изображение хорошо, то оно является единосущным изображаемому, чтобы оно удерживало все его черты, а иначе это и не образ. Итак, мы вопрошаем вас: как возможно, чтобы Господь наш Иисус Христос, будучи одним лицом при неслитном единении двух естеств – материального и нематериального, – писался, то есть изображался?»

Здесь вставка из неизвестной рукописи обрывалась. Полистав Деяния второго Никейского собора, Грамматик обнаружил там два первых отрывка – это были выдержки из соборного определения, принятого в Иерии при Константине Исаврийском; третьего отрывка Иоанн там не нашел, но это, очевидно, тоже была часть какого-то иконоборческого документа или трактата. «Любопытно, очень любопытно!» – подумал Грамматик и целую неделю не вылезал из библиотеки, роясь в ящиках, где хранились еретические рукописи, но ничего похожего не обнаружил. Тогда он стал внимательно перечитывать Деяния Никейского собора, изучая приведенные там иконоборческие положения и соборные ответы на них, а узнав сплетню про «еретический тайник» Феодота Мелиссина, стал выжидать удобного времени, чтобы выведать подробности. И вот, однажды Мелиссин по некоему делу зашел к игумену монастыря Сергия и Вакха. Уже уходя, он столкнулся на монастырском дворе с Иоанном. Грамматик как раз возвращался после очередного визита к Арсавиру в приподнятом настроении: доводы против иконопочитания, которые он развивал перед братом, действовали на того почти неотразимо.

– О, господин Иоанн, добрый день! – сказал Феодот, раскланиваясь с Грамматиком. – Я как раз сейчас думал о тебе, давно уж хочу зайти, поглядеть, как живут ученые мужи, – он улыбнулся. – Если ты, конечно, ничего не имеешь против.

– Всегда буду рад, господин Феодот! Если ты не торопишься, то я мог бы прямо сейчас принять тебя в моем скромном обиталище.

– О нет, я не спешу.

Библиотека Грамматика очень заинтересовала Мелиссина.

– Какое богатое собрание! – воскликнул он. – Даже не ожидал увидеть у тебя столько книг…

Он с любопытством покосился на шкаф в углу, который один из всех Грамматик не открыл, когда показывал гостю книги, но ничего не спросил. Иоанн следил за патрикием взглядом. Феодот полистал несколько рукописей и повернулся к хозяину.

– И что ты исследуешь сейчас?

– У меня несколько направлений интересов, – улыбнулся Иоанн. – Но преимущественно я занимаюсь философией. Вот, кстати, я бы хотел задать тебе один вопрос, господин Феодот.

– Да, разумеется.

– Недавно в патриаршей библиотеке я обнаружил любопытную книгу. Точнее, сама она ничего любопытного не представляет, это Марк Аврелий, но я нашел вплетенную туда вставку из другой рукописи – несколько разрозненных листов с отрывками из богословских трактатов. Мне удалось установить, что два отрывка взяты из определений Иерийского собора, опровергнутых затем на соборе в Никее. Но вот третий отрывок оказался из другого произведения. Я даже выписал…

Иоанн подошел к шкафу в углу, открыл его, достал с верхней полки лист пергамента и, прикрыв дверцы шкафа, протянул лист Феодоту. Тот стал читать, а Грамматик продолжал, не спуская с него глаз:

– Листы эти, видимо, из какой-то парадной рукописи: пергамент отменной выделки, причем места не жалели – поля огромные, прекрасный почерк, да еще вверху и внизу красивый узор из лоз…

На лице Феодота отразилось явное волнение, но он быстро справился с собой и, взглянув на Иоанна, сказал:

– Очень любопытный текст. По всей видимости, из иконоборческого сочинения. Ты говоришь, он вплетен в другую рукопись? Да, еретики так иногда прятали свои писания, спасая от уничтожения…

Он снова стал перечитывать скопированный отрывок.

– Я так и понял, – сказал Грамматик. – Вот теперь думаю: верно, надо сообщить об этом святейшему, чтобы он приказал вырвать эти вставленные листы и уничтожить? А то, неровен час, кто-нибудь еще прочтет и соблазнится… Время сейчас неспокойное.

– Любопытный текст! – повторил патрикий, не отвечая на вопрос. – Быть может, это даже отрывок из трактата самого Константина Исаврийского… Господин Иоанн, а ты знаком с преосвященным Антонием, епископом Силейским? – вдруг спросил он.

– Нет, – Иоанн был несколько удивлен таким поворотом разговора.

– Я тут получил письмо от него… Его интересуют некоторые богословские тонкости, и я подумал, что ты лучше смог бы разъяснить их. Могу ли я перенаправить его к тебе?

– Конечно, что за вопрос.

– Прекрасно, прекрасно! – Мелиссин вдруг как бы заторопился. – Прости, господин, сейчас мне пора идти. Думаю, мы еще поговорим с тобой…

– Надеюсь, господин Феодот.

Они вышли из «библиотечной» в первую келью, и тут Мелиссин, уже взявшись за ручку двери, повернулся и сказал, глядя в лицо Грамматику и в то же время как бы мимо него:

– А святейшему, думаю, про эту рукописную вставку говорить не стоит. Он и так весь в тревогах и заботах… Да и насчет соблазна для «малых сих» не стоит беспокоиться. Ну, кто в наши дни читает Марка Аврелия? – он усмехнулся. – Странно, что эта книга вообще оказалась в патриаршей библиотеке!

«Отлично! – подумал Иоанн, когда за Мелиссином закрылась дверь. – Феодот осторожен, но дал мне понять всё, что нужно! А у него, похоже, свои виды на эти листы из рукописи…» На следующий день Иоанн, отправившись в патриаршую библиотеку, захватил с собою ножницы и, поскольку за ним там уже давно никто не следил, спокойно вырезал из книги Аврелия листы, украшенные лозами, и спрятал под одежду; в тот же вечер они были заперты в «библиотечной» келье Грамматика.

После этого около месяца продолжалось затишье. Феодот при встречах с Иоанном раскланивался самым любезным образом, но не делал никаких попыток возобновить общение. Зато в сентябре Грамматик получил письмо от епископа Силейского Антония. Преосвященный спрашивал, каким образом при поклонении иконе изображенному на ней Христу воздается богопочитание, а самой иконе богопочитание не воздается. «Если же, – писал он, – поклонение едино, то не выходит ли, что мы воздаем иконе богопочитание и, таким образом, являемся идолопоклонниками?» Пока Иоанн раздумывал над ответом, подоспел очередной «знак»: на следующий день, в праздник Воздвижения Креста Господня, император венчал соправителем своего старшего сына, и Грамматик узнал, что предложение переименовать Симватия в Константина исходило от синклитиков, главным образом от Феодота Мелиссина. На другое утро, слушая в монастырском храме, как за богослужением поминали «благочестивейших императоров Льва и Константина», Иоанн несколько раз усмехнулся про себя и после обеда сел писать ответ Силейскому владыке – в духе теорий, которые с весны развивал перед Арсавиром.

За неделю до начала Рождественского поста Грамматик получил короткую записку от Мелиссина. Патрикий писал, что Антоний Силейский очень доволен итогами своей переписки с Иоанном, и приглашал Грамматика к себе на ужин. За ужином присутствовала вся семья Феодота, и разговор шел на общие темы, но после сладкого Мелиссин увел Иоанна к себе и, плотно прикрыв дверь, пригласил гостя сесть. Иоанн опустился в кресло возле стола, а Феодот скрылся за тяжелой шелковой ширмой в углу комнаты. Грамматик услышал звяканье ключей, скрип отворяемой и вновь запираемой дверцы – и патрикий появился с рукописью в руках. Он положил ее на стол – довольно толстую книгу в тяжелом украшенном серебром окладе – и открыл. Первое, что бросилось в глаза Иоанну, это крупный почерк, широкие поля и красноватый узор из лоз сверху и снизу страниц. Грамматик почти вскочил с кресла. Мелиссин улыбнулся и сказал тихо:

– Это полный текст определений Иерийского собора и «Вопросы» императора Константина. Здесь не хватает всего нескольких листов. Отец говорил мне, что книга стала разваливаться, и ее заново переплели; быть может, тогда листы и потерялись.

Грамматик тоже улыбнулся и молча вынул из-за пазухи страницы, которые он вырезал из книги «Размышлений» Марка Аврелия.

После этого Иоанн стал нередким гостем у Мелиссина. От него он скоро в подробностях узнал, как веруют синклитики и двор, что на уме у императора и множество других ценных сведений. Иконоборческая партия в Синклите была довольно сильна, но пока не выражала открыто своих взглядов; очень многие выжидали решения императора. Что до самого Льва, то он пока не думал о низложении икон: его сдерживали обещание, данное патриарху, и надежда, что можно будет добиться равновесия, не примыкая ни к одной из партий, а кроме того, Лев не был уверен в правоте иконоборцев.

– А к чему он вообще стремится? – спросил Иоанн. – Чего больше всего опасается?

– Хм… Ну, как и все государи, – ответил Феодот, – он хотел бы править долго и безмятежно, умереть своею смертью и передать власть детям. А опасается, понятно, противоположного. Впрочем, мне кажется, у него есть и какой-то особенный страх, но перед чем, я так до сих пор и не смог узнать. Но скажу сразу: только из страха потерять престол он вряд ли пойдет на церковный переворот – с одной стороны, по-военному горд и не захочет прослыть трусом, а с другой, благочестив и не станет предпринимать такой серьезный шаг, если не будет убежден в том, что это угодно Богу.

– Значит, надо убедить его, что ниспровержение иконопоклонства угодно Богу, поскольку восстановит истинный догмат веры, и что, если он пойдет на это, Господь продлит его царство и будет благоволить к его детям.

– Да, но в окружении государя нет достаточно богословски образованного человека, чтобы разрешить все могущие возникнуть сомнения. Ведь он, конечно, будет вопрошать и противную сторону, прежде всего патриарха.

– Думаю, – сказал Грамматик после краткого молчания, – я смог бы убедить государя. Но я к нему не вхож.

– Не беспокойся, господин Иоанн, – улыбнулся Феодот, – уж это я устрою.

В конце ноября игумен Сергие-Вакхова монастыря неожиданно сказал Иоанну, что ходатайствовал перед патриархом о рукоположении Грамматика и хиротония состоится на днях, а когда Грамматик вопросительно приподнял бровь, пояснил, что соответствующие указания исходят из дворца, и потому Иоанну больше не удастся сопротивляться, как он это делал в прошедшие годы. Действительно, побыв один день иподиаконом и три дня диаконом, Иоанн был рукоположен в священника. А спустя еще неделю император вызвал Грамматика к себе и сказал, что наслышан о его уме и познаниях, а потому хотел бы видеть его учителем своих сыновей. Через два дня Иоанн, уже причисленный к дворцовому клиру, давал Константину и Василию первый урок.

Получив свободный вход в Священный дворец, Иоанн, однако, вел себя скромно и сдержанно. Несмотря на то, что император иногда обращался к нему с вопросами, в основном относительно риторики – Льву хотелось уметь произносить речи по всем правилам ораторского искусства, – Грамматик всегда держался строго в рамках затрагиваемых тем, не говоря лишнего. Мелиссин иногда журил его, говоря, что дал Иоанну такую характеристику перед императором, что он мог бы действовать и посмелее.

– Не спеши, господин Феодот, не спеши, – улыбался Грамматик.

Он выжидал случая, чтобы узнать об «особом страхе» императора. И вот, как-то раз, когда занятия в «школьной» только что окончились, зашел кувикуларий и сообщил, что василевс просит Иоанна придти в императорскую библиотеку. Когда Грамматик пришел, Лев стоял у большого стола из черного дерева, на котором были разложены какие-то рукописи и астрологические таблицы Птолемея.

– Господин Иоанн, – сказал император, собственноручно закрыв дверь изнутри на засов, – ты ведь, с одной стороны, человек ученый, а с другой – монах, человек Божий… Веришь ли ты в пророчества? Точнее, я не так сказал… Не вообще в пророчества, а в то, что они, раз будучи изречены, так по предначертанному и сбываются, непременно и неотменно.

– Государь, твоему благочестию, думаю, известно, что даже истинные предсказания не безусловны. Ведь бывало, что дурные пророчества судом Божиим отменялись, если люди каялись и вели себя благочестиво. Думается, для твоего величества главное – хранить церковное благочестие и заботиться о благе державы и подданных. Ни в том, ни в другом никто из разумных, думаю, не сможет упрекнуть тебя. Но, – добавил Иоанн как бы простодушно, – разве государя беспокоит какое-то дурное пророчество?

Император, неспешно ходивший взад и вперед по зале, внезапно остановился и сказал как человек, долгое время желавший о чем-то поговорить, но до сих пор, хоть и с трудом, сдерживавшийся:

– Да, Иоанн, да! Видишь ли… В моей молодости, больше десяти лет назад, один монах предрек царство мне и еще одному человеку. Я тогда счел это пророчество пустой болтовней, но, как видишь, наполовину оно уже сбылось. И теперь я думаю о том, что если оно должно сбыться и во второй части…

– Относительно того другого человека?

– Именно! Так вот, это меня беспокоит, потому что, во-первых, мы почти одного возраста, я лишь на несколько лет старше его, и потому, если ему суждено царствовать после меня, то есть вероятность, что мое царствование прекратится… как-то внезапно и… Ты понимаешь?

– Да, государь.

– А кроме того, это в любом случае означает, что моим детям не суждено царствовать. Это тревожит меня больше всего!

– Августейший, как я уже сказал, тут всё зависит от мудрости и благочестия царствующего. Не изрек ли Господь через пророка Самуила, что Саул будет великим царем в Израиле и спасет народ от филистимлян? Не сказал ли пророк Саулу, что он изменится действием Духа Божия и будет творить всё, что сможет рука его, ибо с ним будет Бог? И это сбылось, но когда Саул отступил от Бога и стал грешить, тогда и пророчество потеряло силу, и Господь предал царство Давиду. С другой стороны, жители Ниневии, обратившись от грехов к покаянию и благочестию, отвратили гнев Божий, и дурное пророчество не сбылось. Как знать, быть может, пророчество, о котором ты говоришь, государь, имело в виду вовсе не то, что тот человек, получит царство, а то, что он будет тебе как бы «жалом в плоть», по выражению апостола, как бы напоминанием о том, что если ты вознерадишь, то станешь в очах Божиих недостоин царства, и тогда уже есть, кому передать престол вместо тебя…

– Ты хорошо сказал, Иоанн! – воскликнул император. – Наверное, ты прав… Мудрость и благочестие!..

Император вдруг взглянул на Грамматика так, словно хотел что-то сказать, но, видимо, передумал; это, однако, не укрылось от Иоанна. «Интересно было бы узнать, – подумал он, отправляясь к себе, – кто же был второй герой пророчества…»

Получив ответ на этот вопрос благодаря Феофилу, Иоанн понял, что «всё сходится»… и даже как-то «слишком» сходится. «Как после этого не веровать в провидение!» – подумал он. На другой вечер, зайдя к Феодоту Мелиссину, к которому мог приходить уже запросто, даже и без приглашения, он нашел его в дурном расположении духа.

– Не понимаю, Иоанн, чего ты тянешь? – раздраженно сказал патрикий. – Более удобный момент вряд ли представится. Если сейчас мы не убедим государя, его возьмут в оборот другие!

– Не сердись, господин Феодот, – спокойно и даже весело ответил Грамматик. – Осталось ждать совсем недолго. Я, кстати, как раз пришел просить тебя посодействовать ускорению дела.

– Да ну? – Мелиссин тут же переменил тон и выжидательно смотрел на Иоанна.

– Нужно, чтобы некто – ни в коем случае не я и, лучше всего, также не ты, довел до государя такую мысль: все императоры, ниспровергавшие иконы, не только вели победоносные войны с варварами и вообще правили довольно счастливо и, что касается государей Льва и Константина, долго, но и умерли своею смертью и передали царство своим сыновьям. А все государи, царствовавшие после восстановления иконопочитания, кончили довольно-таки плохо: Константин ослеплен, Ирина свержена, Никифор убит варварами, Михаил низложен. И, кроме того, военных побед на их счету почти не значится…

– Да это известно и так! – перебил Мелиссин. – Об этом говорят и в войске, и в народе, и давно говорят, эта мысль уже «доведена» до государя и без нас! Но иконопочитатели имеют на это свои возражения…

– Погоди, это еще не вся мысль. Главное, что надо довести вслед за этой мыслью, – то, что восстановление иконопочитания было сделано без должных богословских изысканий, грубо и неубедительно – и потому, кстати, в обществе до сих пор сильно противление иконам, – а значит, нужно, если не сразу отменить решения Никейского собора, то, по крайней мере, пересмотреть вопрос заново. Кроме того, надо представить ему и политическое соображение, которое государю, думаю, будет небезынтересно.

– А именно?

– Иконопочитатели не имеют единства между собой, они еще со времен восстановления икон разделены на сторонников строгого соблюдения правил и любителей снисхождения к немощным. Студиты очень усилили первый лагерь, но их противники, хоть и слабее духом, зато многочисленнее. Как я знаю, многие были недовольны студитами до такой степени, что не хотели признавать примирения патриарха с ними и до сих пор в душе считают их схизматиками и гордецами. С другой стороны, в лагере студитов тоже есть недовольные тем, что игумен Феодор примирился с патриархом на слишком мягких для Никифора условиях. Настоящего единства среди них нет: пожар лишь утих, но угли тлеют… Не удивлюсь, если когда-нибудь этот огонь вспыхнет снова. Для нас это может обернуться выгодно: отсутствие единства ослабляет противника. Разумеется, Феодор и ему подобные будут рьяно бороться за свои догматы, но зато сторонники политики снисхождения, думаю, в большинстве своем будут нашими, сразу или со временем, – особенно если увидят, что появился некий третий лагерь, с хорошо обоснованной догматикой и не слишком склонный к канонической строгости. А если на стороне этого третьего лагеря будет император, то…

– О, премудрый Иоанн! – воскликнул Мелиссин. – Теперь-то я понял! Всё будет сделано!

Дело было поручено протопсалту Евфимию, чьи симпатии к иконоборчеству давно были известны Феодоту. Успеху разговора способствовало и то, что на другой день после него, когда император был весь в раздумьях, из Болгарии пришла весть о смерти Крума: хан, готовившийся весной вновь пойти на Константинополь и уже собравший с этой целью множество осадных машин и прочих приспособлений и орудий, в Страстную пятницу умер жуткой смертью: внезапно он стал задыхаться, а через его рот, ноздри и уши потекли струйки крови, он упал навзничь, и когда подоспели врачи, хан был уже мертв. Среди болгар поднялось смятение, в результате чего некоторым пленным ромеям удалось сбежать, они и доставили на родину отрадную весть о «победе Креста». Новость облетела столицу, говорили, что Господь «невидимо поразил нового Сеннахирима». Иоанн, узнав о подробностях смерти Крума, задумчиво сказал:

– Любопытно… Похоже на отравление!

– Всё-то ты стремишься объяснить научно! – усмехнулся Мелиссин. – А все говорят, что это чудо Божьего вмешательства.

– Одно другому не мешает, – тонко улыбнулся Грамматик.

Когда император, взбудораженный тем, что услышал от Евфимия, обратился с вопросами к Иоанну, представить василевсу убедительные для него богословские доводы против иконопочитания не составило для Грамматика труда. Кроме того, Иоанн, как бы невзначай, упомянул и о том, что после второго Никейского собора все императоры, чтившие иконы, были несчастливы на войне и плохо закончили свое царствование, и это тоже впечатлило Льва – ведь одно дело, когда что-то говорит необразованный и суеверный народ, а совсем другое, когда это же слышишь из уст ученого мужа… Император, в свою очередь, изложил как собственную мысль, соображение о том, что иконоборческий лагерь может стать очень привлекательным для значительной части церковного народа, разделенного сейчас на ревнителей канонов и на более уступчивых, и таким образом церковная жизнь, возможно, станет внутренне более уравновешенной, чем это было в последние пятнадцать лет. Грамматик, конечно, горячо поддержал эту мысль василевса.

– Послушай, господин Иоанн, – сказал под конец Лев, – ты всё говоришь хорошо, но у меня есть еще одно сомнение… Ведь не на пустом же месте строилось обоснование иконопоклонства в Никее. Они опирались на предания, обычаи…

– Конечно, – улыбнулся Грамматик. – Только эти обычаи и предания имели совсем иной смысл, нежели им теперь придают. Изображения, как предметы, о чем-то напоминающие нам, – совсем не то, что изображения как предметы поклонения. Но сейчас, когда в угоду невежественной толпе их сделали предметом для нездорового почитания, настоит необходимость бороться с этим, иначе мы совсем потопим дух веры в бездушной материи.


…Император стоял у одного из окон в своих покоях, облокотившись на подоконник, и смотрел на сад, поражавший своей красотой. Несмотря на внешнюю суровость и почти страсть к военным походам и сражениям, Лев любил цветы, более всего лилии, и потому еще осенью приказал посадить их побольше прямо под окнами. Теперь они уже зацвели, и император, обдумывая только что состоявшийся с Иоанном разговор, любовался на огромную круглую клумбу, где на белом фоне цветы образовывали пурпурный крест, обрамленный алым, а от креста по белому расходились во все стороны желтые лучи; желтым, но более темного оттенка, был и обод, обрамлявший клумбу – и всё это из лилий. «Надо будет наградить садовников, – подумал Лев. – Постарались на славу!» Он повернулся к Грамматику, который стоял у соседнего окна, но смотрел не на сад, а вдаль, на лениво поблескивавшее за стенами море.

– Думаю, твой план хорош, Иоанн. Но сколько времени, по-твоему, вам понадобится, чтобы собрать материал?

– Вероятно, несколько месяцев, государь. Думаю, не меньше трех, но быть может, и больше, если придется ездить и по отдаленным монастырям. Все зависит от того, как скоро мы найдем нужные книги.

– Это понятно. Но, с другой стороны, нужно изъять и те книги, которые слишком явно проповедуют ложное учение.

– Безусловно, это было бы весьма полезно, августейший.

– В таком случае без объезда дальних обителей не обойтись… Итак, вероятно, месяца четыре-пять?

– Пожалуй.

– Возьмем шесть для полной уверенности. Да еще время для окончательной подготовки… Итак, к Рождеству Христову?

– Да, государь.

– Евфимий и господин Иоанн Спекта будут помогать тебе. И Феодот, само собой. А что с преосвященным Антонием?

– Он одобряет план и, думаю, уже в середине лета сможет присоединиться к нам.

– Прекрасно!

– Господин протоасикрит также выразил желание участвовать в работе.

– О, и Евтихиан? Хорошо, очень хорошо… Итак, Иоанн, – император улыбнулся, – у тебя будет свой боевой отряд… Точнее, не боевой, ведь вы пока высылаетесь вперед, чтобы разведать и изучить удобные пути для войска. Значит – антикенсоры веры!

Возглавляемая Иоанном группа лиц, которым император поручил собрать богословский материал для будущего собора, начала работу после Пятидесятницы; всем членам группы было разрешено жить во дворце и питаться от императорского стола. Никто и не подозревал, что у Грамматика уже давно был не только собран и заперт в шкафу в его келье необходимый материал, но и в главных чертах разработана та богословская система, которую он надеялся преподнести для принятия на будущем соборе. «Вопросы» Константина Исаврийского, хранившиеся у Мелиссина, не привнесли много нового в построения Иоанна, а, скорее, подтвердили обоснованные им положения; впрочем, у Грамматика были и некоторые собственные идеи. Шесть месяцев, данные императором, он надеялся употребить на сбор не столько дополнительных доводов – хотя, конечно, не исключал возможности, что найдет еще что-нибудь ценное по вопросу об иконах, – сколько разных редких рукописей, особенно эллинских авторов, которые могли обнаружиться в пыли монастырских и храмовых библиотек.

23. Предвестия

Вы же, братия, не во тьме, чтобы день постиг вас, как тать; ибо все вы – сыны света и сыны дня… посему не будем спать, как прочие, но будем бодрствовать и трезвиться.

(1-е Послание апостола Павла к Солунянам)

– Отцы мои и братия! Бог привел людей в мир для того, чтобы они, служа Ему добрыми делами, соделались наследниками небесного царствия. Но нам, монахам, Он даровал, помимо этого, еще особую, великую благодать. Ибо избрав нас из всего мира, Он поставил нас пред лицом Своим, чтобы мы служили державе Его без развлечения и суеты. Но почему я напоминаю об этом? Потому, братия, что каков дар, таков будет и спрос…

В храме Студийского монастыря после вечерни игумен говорил очередное огласительное поучение. Глуховатый голос, уже много лет звучавший в стенах этой древней базилики, увещевая, обличая, похваляя, ободряя и вдохновляя многочисленное братство, сегодня был суровее обычного.

– Не слышали ли мы многократно во святом Евангелии, – говорил Феодор, – что кому много дано от Бога, с того много и спросится? Не должен ли каждый из нас смотреть и наблюдать за тем, живет ли он сообразно с тем небесным званием, которого мы сподобились быть причастниками? И что же? Вы видите, что происходит у нас, несмотря на столь многие поучения, которые вы слышите от меня, несчастного, несмотря на чтение божественных Писаний и отеческих наставлений, несмотря на постоянную молитву и исповедь! Разве у нас не бывают часто волнение и малодушие, шумные разговоры, преслушание, надменность и тщеславие, праздность и дерзость, небрежение и холодность к порученным делам, нетерпение и ропот на старших?

Монахи стояли, кто глядя на игумена, кто косясь на соседей, кто низко опустив голову, а некоторым хотелось провалиться сквозь мозаичный пол или как-нибудь скрыться внутри одной из темно-зеленых мраморных колонн. Лучи вечернего солнца, вливаясь в храм через два ряда окон на южной стене, не достигали, однако, середины широкого центрального нефа, который в любое время дня был несколько затенен. И сегодня кое-кому из братий, стоявших справа, эта полутень казалась словно бы еще более тенистой и в любом случае более желанной – так хотелось им избежать острого игуменского взгляда…

– Но спрошу вас, братия: как мы сможем оказаться вместе с отцами, если не будем, насколько возможно, подражать их жизни? Мы не хотим нести ига послушания, не желаем явить хоть немного смирения, не хотим вооружить души терпением, но даже малая противность способна вывести нас из себя! Что же мы будем делать, когда посетит Господь? Вы помните, что мы пережили гонения, и кому-то они показались невыносимыми, так что некоторые отпали, хотя почти все и возвратились после с покаянием. Но теперь никто не гонит нас, у нас изобилие всего, а если иногда и бывает в чем недостаток, то и тогда – разве мы голодаем? Разве хоть однажды мы оказались без дневного пропитания? А ведь в миру не все имеют даже и его! И мы смеем роптать, а некоторые даже дерзнули, как вы знаете, самовольно оставить обитель! Как не страшимся мы суда Божия? И что я говорю о последнем и страшном суде, когда суд может постигнуть нас еще раньше? Не отберет ли у нас Господь во гневе то, что даровал столь милостиво? Что сделаем мы, если начнется новое гонение? Разве нам кто-то обещал, что мы до скончания жизни пробудем здесь в покое? Не говоря о том, что никому из нас не обещано, что он доживет даже и до завтрашнего утра: «не знаете ни дня, ни часа, в который приидет Сын Человеческий»! Как же можно столь беспечно предаваться нерадению, чада?

После вечерни, по дороге в трапезную на ужин, брат Ефрем тихонько спросил у шедшего рядом Агафона:

– Что это отец наш про гонения заговорил? Вроде бы ничто не предвещает…

– Не знаю, брат. Может, и предвещает что-то, да мы не знаем…

Игумен же, сидя за трапезой, вспоминал последний разговор с патриархом, состоявшийся накануне.

– Тебе не кажется, отче, – спросил Никифор, – что Иоанн Грамматик что-то замышляет против икон?

Слухи о деятельности «антикенсоров веры» начали бродить по Константинополю спустя два месяца после начала работы группы, когда к ней присоединился прибывший в Город епископ Силейский Антоний. Говорили разное, но более всего держались два мнения: одни рассказывали, что некие лица под руководством епископа Антония изучают древние рукописи, чтобы проверить, нет ли там каких указаний на будущность новой династии; другие утверждали, что на самом деле группу возглавляет Иоанн Грамматик и готовится «крушение веры». Сам преосвященный Антоний на вопрос патриарха сказал, что вероучительных вопросов они не исследуют, а занимаются в основном эллинскими сочинениями и астрологическими выкладками, поскольку император хочет узнать о продолжительности своего царствия и особенно о том, дарует ли ему Бог передать престол сыну, а кроме того, отчасти интересуется рекомендациями христианских отцов и древних философов относительно управления подданными.

– Повелел нам искать сочинения об этом не только в Городе, но и в отдаленных местах, хочет всё собрать в дворцовой библиотеке.

Действительно, вскоре все «антикенсоры», кроме протоасикрита, протопсалта Евфимия и Феодота, оставили столицу и отсутствовали до середины октября. Между тем в конце августа император вызвал к себе патриарха и сказал:

– Святейший, я тут читал книгу божественного пророка Исаии, и у меня возникли некоторые вопросы, которые я решил задать твоей честности.

– Я постараюсь ответить по мере моего разумения, государь.

– Очень надеюсь на это, святейший, ведь высота твоего ума и благочестия известны всем. В сороковой главе, – император раскрыл перед патриархом заранее приготовленную книгу и указал место, о котором говорил, – пророк вопрошает: «Кому уподобили вы Господа, и коему подобию уподобили вы Его? Не икону ли сотворил древоделатель, или золотарь, расплавив злато, не позлатил ли Его, подобием сотворил Его? Ибо древо негниющее избирает древоделатель и мудро ищет, как поставить икону Его, и да не поколеблется она». Я бы, наверное, не обратил на это внимания, если бы не вспомнил, как, еще в бытность мою стратигом Анатолика, один из господ архонтов не обмолвился однажды, что у пророка Исаии есть «пророчества против икон». И вот я вспомнил об этом, вчитался и смутился. Неужели тут действительно сказано о святых иконах?

– Нет, государь, – спокойно ответил патриарх, хотя сердце его тревожно забилось. – Ты и сам можешь увидеть, даже из этого малого отрывка, что речь тут об образах не в том смысле, в каком употребляем их мы. Видишь, пророк говорит, что иудеи, которых он обличает, уподобили Бога некоему «подобию», какой-то «иконе», как бы Самого Его сотворили из золота. Ведь язычники поклонялись и поклоняются своим идолам как самым богам или воображают, что Бог такой, как они его выдумали и изобразили. На самом же деле они никогда не видели Бога и не знают, каков Он, а потому их идолы суть плоды нечестия, образы несуществующих богов. Против этого зла и боролись святые пророки. Мы же, после того как Господь Иисус Христос истинно воплотился, изображаем Его по плоти и через Его образ возводим ум к Первообразному, а вовсе не самые иконы чтим, как богов. Этим и различаются иконопочитание и идолопоклонство.

– Ты говоришь хорошо, владыка, – ответил император. – Я и сам думал примерно так же, но хотел услышать твое мнение. Благодарю, святейший!

– Государь, – патриарх пристально взглянул на него, – осмелюсь обратиться к тебе с просьбой.

– Разумеется, я слушаю.

– Если кто-то… будь то господа архонты или люди простые, или из клира… Если кто-нибудь из них еще будет смущать тебя подобными доводами или просто излагать их как нечто, достойное внимание или любопытное, – прошу тебя, августейший, посылай их ко мне для беседы. Мне думается, так будет лучше для мира Церкви и твоей державы.

– Конечно, святейший, конечно! Но пока у тебя не должно быть поводов для подобного беспокойства. Все подданные нашей державы держатся правой веры, а если не так, то отступники скоро обнаружатся, молитвами Заступницы нашей Богородицы!

«А если не так…» Чем дольше патриарх размышлял над разговором с императором, тем двусмысленнее ему казались последние слова василевса. Кроме того, Лев ведь так и не назвал имя архонта, который завел с ним разговор про «иконоборчество» пророка Исаии. Да был ли он, этот «архонт»? Или, может, это был… кто-то другой?

Поделившись своими сомнениями со Студийским игуменом, Никифор узнал от Феодора кое-что, подтверждавшее его опасения.

– Замышляет? – переспросил Студит. – Гм… Я не задумывался об этом, владыка, но… Возможно, это действительно так. Ведь у меня была с господином Иоанном небольшая переписка.

– Вот как!

– Да. Он первый написал мне, это было… где-то в январе, насколько я помню. Спрашивал, как я понимаю термин «подлежащее». Он сомневался, что это понятие включает в себя сущность вместе с лицом…

После того как состоялось примирение студитов с патриархом и братия вновь вернулись в свой монастырь, Феодор встретился с Грамматиком в Великой церкви в день Преполовения Пятидесятицы. Они раскланялись, и приветствовали друг друга праздничным «Христос воскрес!»

– Приятно видеть тебя вновь в этом храме, отец игумен, – сказал Иоанн, и его губы тронула улыбка настолько тонкая, что ее можно было бы принять за насмешку, если б не дружеский тон Грамматика.

– Да и мне приятно вновь находиться здесь, господин Иоанн! – ответил Феодор.

– Ты не сердишься на меня? – Иоанн смотрел ему прямо в глаза.

– За тот собор? О, нет! Я с самого начала знал, что его решения не проживут долго. А что ты тогда повлиял на итог заседания… Да не особенно, в общем-то, и повлиял, – Феодор улыбнулся. – Хотя, конечно, твой ход был неглуп. Но им и самим хотелось нас осудить во что бы то ни стало, и они бы это сделали так или иначе, а большая или меньшая строгость приговора – вещь не такая уж важная. Ведь мы всё равно прервали бы общение с теми, кто так явно пошел против заповедей!

– Можно ли ожидать иных речей от знаменитого предстоятеля Студия! – Грамматик улыбнулся, опять так же тонко. – Я рад нашей встрече, господин Феодор. И рад, что между нами отныне ничего не стоит. Не так ли?

– Конечно!

Однако некий осадок у игумена внутри после этого разговора остался. Впрочем, Феодор немедленно укорил себя в подозрительности, размыслив, что Грамматик просто очень сдержан, видимо, от природы, и на людей более открытых и пылких может иной раз производить не слишком приятное впечатление, хотя на деле за этим ровно ничего не стоит. «Кроме нашей неспособности соблюдать заповеди, как до́лжно!» – вздохнул игумен.

Феодор мало общался с Грамматиком и был немного удивлен, когда тот написал ему. Оказалось, Иоанн прочел одно из сочинений Феодора относительно иконопочитания, и решился прислать автору некоторые свои соображения. Они показались игумену дельными, и он поспешил ответить Грамматику, вкратце обрисовав свое понимание вопроса, полагая, что такому умному человеку, как Иоанн, этого будет достаточно. Вскоре он получил от Грамматика ответ. Иоанн, похвалив «мудрость и глубокий ум» Студийского игумена, странным образом обошел молчанием собственно содержание письма Феодора, но зато задал новый вопрос – о том, как понимает Студит различие между богопочитанием, воздаваемом Христу, и почитанием иконы Христа. Феодор послал Иоанну ответное письмо, и вопрос был как будто исчерпан. Однако через некоторое время, в разговоре об иконах с несколькими братиями в келье у старца Платона, выяснилось обстоятельство, обеспокоившее игумена.

– Кстати, отче, – обратился к нему тогда старец, – разве ты переписываешься с Иоанном Грамматиком?

– Вообще-то это нельзя назвать перепиской, – ответил игумен. – Он написал мне отзыв на мое сочинение об иконах, я ответил ему кратко, и после этого он попросил меня объяснить различие между поклонением образам и богопочитанием. Я поспешил ответить и с тех пор не имею от него вестей.

– Вот как? А ведь господин Иоанн, похоже, не удовлетворился твоим ответом.

– То есть?

– Да вот, вчера ко мне приходили, как ты знаешь, два брата из Далматской обители и сказали, что Иоанн в состоявшемся при них разговоре с господином экзархом раскритиковал твое письмо. Он говорил, что ты излагаешь неясное учение, с богословской точки зрения сомнительное…

Феодор встревожился: значит, Грамматик не просто порицал его защиту иконопочитания, но еще и соблазнял других. Игумен немедленно написал Иоанну. «Если бы высказавший порицание был из необразованных простолюдинов, – говорил Студит, – то меня бы это не так тронуло, – я привык переносить и стрелы зависти, и порицания невежд. Но так как упрек сделан другом, и другом мудрейшим, то я счел необходимым восстановить то письмо в памяти и послать твоей благосклонности как можно более подробное объяснение…» Приведя вновь свое письмо, прежде посланное Грамматику, Феодор прибавил к нему и некоторые пояснения насчет относительного поклонения иконам в связи с единством образа и первообраза. Ответ пришел очень скоро, но касался больше не икон – о них Иоанн писал только, что всякий образ отображает нечто иное по сравнению с ним самим, – а поклонения Христу: Грамматик обосновывал, что Христу подобает богопочитание и поклонение и до воплощения, и после него. На это рассуждение Феодору было нечего возразить, но, однако, вставал вопрос: что же хотел, собственно, сказать автор письма? Уж не то ли, что раз икона есть нечто иное по сравнению с Христом, то поклоняться ей не подобает?..

Обсудив с патриархом обстоятельства этой переписки, Феодор стал склоняться к мысли, что Грамматик действительно «что-то замышляет»…

– Эта группа Антония Силейского, – сказал Никифор, – собрана императором вовсе не для исследования пророчеств о его царствовании, я уверен в этом! Они и в самом деле ищут по храмам и монастырям книги, по большей части действительно эллинские. Но вот, на днях у меня был игумен Хорской обители и сказал, что их библиотекарь обнаружил пропажу списка «Защитительных слов против порицающих святые иконы». Монахи все были допрошены и отрицают свою причастность к пропаже. Игумен подозревает, что это дело рук протопсалта. Евфимий по приказу императора три недели назад просматривал книги в их монастырской библиотеке и изъял оттуда древний список нескольких Платоновых диалогов и «Послания» Аполлония Тианского. Но это то, что Евфимий изъял открыто, а вот Дамаскина он, видно, унес тайно. Хотя, казалось бы, зачем им понадобились эти «Слова»? Вряд ли для того, чтобы выискивать там пророчества о царствовании государя…

В октябре, когда все «антикенсоры», исключая епископа Антония, который поехал в Силей, возвратились в столицу, патриарх вызвал к себе Иоанна Грамматика.

– Отче, я бы хотел получить от тебя некоторые объяснения, – сказал Никифор. – Во-первых, относительно того, чем же всё-таки вы занимаетесь по поручению императора вот уже пятый месяц. Преосвященный Антоний сказал мне, что вы ищете пророчества о царствовании августейшего Льва и собираете книги эллинских мудрецов. Но со временем до меня стали доходить и другие известия о вашей деятельности. Если они верны, то это дает повод обвинить вас, прежде всего тебя и владыку Антония, в том, что вы нечествуете против догматов веры.

– Святейший, – ответил Грамматик спокойно и несколько холодно, – у нас и в мыслях не было нечествовать против священных догматов. Владыка Антоний сказал тебе правду о нашей деятельности. Впрочем, могу добавить, что лично у меня есть тут и свой интерес: попутно я разыскиваю редкие научные и философские рукописи, которые хотел бы собрать в нашем богоспасаемом Городе. Тем более, что в тех местах, где иной раз мы их находим, они совершенно не у дел и часто хранятся в таких условиях, что еще немного, и они бы погибли навеки. Ты ведь знаешь, владыка, – Иоанн чуть улыбнулся, – что книги это моя слабость.

– Хорошо, – сказал патриарх. – Но вот, например, знаешь ли ты библиотеку Хорского монастыря?

– Как не знать! Я там бывал несколько раз в прошлые годы. Неплохое собрание.

– Я тоже бывал там и знаю, что книги там читаются постоянно и хранятся в достойных условиях. Так зачем же понадобилось господину протопсалту уносить оттуда творения божественного Иоанна из Дамаска, да к тому же еще и тайно?

Патриарх не спускал глаз с лица Грамматика, но тот остался совершенно бесстрастен, только чуть приподнял одну бровь и сказал:

– Он унес оттуда Дамаскина? Откуда у тебя такие сведения, владыка?

– От Хорского игумена. Он сказал, что книга пропала после посещения библиотеки господином Евфимием.

– Хм… Не знаю, владыка, в чем тут дело. Вполне возможно, что ее потеряли сами монахи.

– Они утверждают, что ничего не знают о судьбе книги.

– Утверждать можно всё, что угодно, но ведь это не обязательно должно быть правдой. Вероятно, господину игумену стоит поискать нечествующих против догматов веры среди собственной братии, – Иоанн усмехнулся. – Тем более, что у них там живут и чужаки – пришельцы из Палестины. Кроме того, книгу могли просто потерять. Не знаю, сообщил ли тебе отец игумен, что он даже не подозревал о наличии у них в библиотеке таких авторов как Платон и Аполлоний Тианский. Поэтому я не стал бы слишком поспешно утверждать, будто в Хорской обители все книги «читаются постоянно и хранятся в достойных условиях». Список Аполлония, обгрызенный мышами, был найден завалившимся за шкаф.

Вновь чуть заметная усмешка пробежала по губам Грамматика. «Ловко вывернулся! – подумал патриарх. – А как ты вывернешься сейчас?»

– Что ж, возможно, ты и прав, Иоанн. Но у меня к тебе есть и другой вопрос. Каким образом ты, состоя в клире, покинул Город не только без моего на то благословения, но даже и не сообщив мне ничего о своем отъезде? Разве ты не знаешь, что это каноническое нарушение, которое может повлечь за собой епитемию?

Иоанн, однако, не только нимало не смутился, но вновь усмехнулся и сказал, глядя в глаза патриарху:

– Да, безусловно, я проявил непослушание и самовольство, святейший. И конечно, если ты мог бы доказать, что я «нечествую против догматов веры», можно было бы извергнуть меня из сана. Но не знаю, извергали ли когда-нибудь в истории Церкви из сана за простое отлучение с места служения, тем более с поручением от государя… Однако в борьбе за веру всегда есть место подвигу, владыка!

Находившийся в соседней комнате келейник, услышав через чуть приоткрытую дверь эти слова, не поверил своим ушам. «Какая дерзость! – ужаснулся он. – Что же скажет святейший?!..»

– Не стоит тратить силы на подвиги столь незначительные, – в тон Грамматику ответил патриарх. – Трехмесячного отлучения от священнослужения, полагаю, будет довольно для твоего почтенства.

– Твоей святости виднее, владыка, – Иоанн даже головы не склонил.

Когда Грамматик в тот же день после ужина пересказал Мелиссину этот разговор, Феодот рассмеялся, покачал головой и воскликнул:

– Блестящая перестрелка, господин Иоанн! Но, однако же, такое неуважение к сану, столь явно выказанное… Тебе не кажется, что это несколько неосторожно?

– Пустое! Уважение к сану – вещь непостоянная, господин Феодот, – Иоанн улыбнулся, – как и сам сан. Сегодня у тебя нет сана, завтра есть… а послезавтра, глядишь, и опять нет!

– А ведь правда твоя! – Мелиссин от души расхохотался.

– Поэтому уважение должно иметь совсем другие основания, нежели наличие сана. Таких оснований три.

– А именно?

– Ум, власть и способность внушить страх.

– Хм… Второе и третье – не две ли стороны одного и того же?

– Не совсем. Можно иметь власть, но не внушать страха… по крайней мере, большого страха. Скажем, из-за мягкотелости или глупости. И можно внушать страх, не имея власти. Например, я хочу добиться от кого-нибудь согласия на то или иное дело. Он противится мне, а власти над ним, чтобы его принудить, я не имею или имею недостаточно. Но у меня есть друг или покровитель, который такую власть имеет. И вот, он говорит: «Если не согласишься с ним, – то есть со мной, – я сделаю с тобой то и то…»

– Да, ты прав, – Феодот помолчал. – Ну, а для тебя самого что тут привлекательнее как основа для уважения – ум, власть или способность внушить страх? Ум, вероятно?

– Ум, внушающий страх, – улыбнулся Иоанн, – и власть над умами.


…Сразу после разговора с Грамматиком Никифор послал записку Студийскому игумену, и на другой день Феодор был у патриарха. Тот в подробностях рассказал ему о встрече с Иоанном и заключил:

– Очевидно, они чувствуют за собой поддержку императора и потому не боятся. Антоний Силейский говорил мне, что государь дал им срок для сбора книг до Рождества Христова. Значит, на Рождество или вскоре после него они намерены публично обнаружить свои замыслы. И тогда мы должны дать им достойный отпор. Итак, у нас в запасе два месяца. Не так и много, но мы должны успеть подготовиться.

– Да, владыка, – ответил игумен. – Времени не много, но не так и мало. Сейчас самое важное, как мне кажется, – не показывать вида, будто мы что-то предпринимаем. Они так уверены в своем будущем успехе, что даже перестали бояться осуждения. Пусть же думают, что мы ничего не предпринимаем… и даже не подозреваем.

– Это правильная мысль, но Иоанн уже понял из нашего разговора, что я о многом догадался.

– Это ничего, святейший. Если они увидят, что ты ничего не предпринимаешь, то решат, будто у тебя нет ни сил, ни средств организовать отпор. А это придаст им самоуверенности – тем больнее будет им получить ответный удар.

– Пожалуй… Отче, я бы просил тебя сделать для меня копии всех писем, которые ты когда-либо писал в защиту святых икон.

– Да, владыка.

Никифор помолчал и сказал:

– Наш ответный удар должен быть не только неожиданным для них, но и таким, чтобы привести их в замешательство.

– Собор?

– Да. Нужно подтвердить свою верность решениям Никейского собора и подготовиться к беседе с императором. Я уверен, что он захочет надавить на нас. С Иоанном и его сборищем никаких разговоров, конечно, не может быть, но императора надо попытаться переубедить… или, по крайней мере, показать ему, что мы намерены отстаивать православие до конца.

– Такой собор был бы прекрасным ходом! Хорошо бы прямо на Рождество Спасителя.

– Пожалуй. Надо, чтобы к этому времени сюда съехались преосвященные и игумены. Но так, чтобы император и его… сообщники об этом ничего не знали. Приезжающим надо будет останавливаться не в Городе, а где-нибудь в предместьях, и не появляться здесь до времени собора… Ладно, это я еще обдумаю позже. Приглашения я разошлю сам. А ты, отче, пиши всем, кому только можно, и утверждай в православии. Нас ждут испытания, и один Бог знает, кто выстоит до конца… Пиши, Феодор, не умолкай!

– «Время говорить», владыка, и можно ли ныне молчать?!

24. Свидетели истины

Но узнаю́ тебя, начало

Высоких и мятежных дней!

(Александр Блок)

Императора разбудили в середине ночи и сообщили, что вечером в патриархии состоялся собор, где было почти три сотни епископов, игуменов, клириков и монахов.

– Председательствовал святейший, – докладывал комит схол. – Они дали обещание стоять за иконы до смерти, предали анафеме владыку Антония Силейского и его сторонников и постановили не допускать пересмотра Никейского собора, бывшего при Ирине. А сейчас они совершают бдение в Великой церкви, и вместе с ними толпа народа. Похоже, всё это готовилось уже давно, августейший. Не было бы бунта…

Работа «антикенсоров» была завершена в середине декабря, и Иоанн представил императору выписки со свидетельствами из Писания, где слово «икона» употреблялось для обозначения идола, и из отеческих творений, которые можно было истолковать в иконоборческом духе. При этом он посоветовал императору сначала показать патриарху собранные отрывки из Писания, а из отеческих свидетельств не все, но только часть. Лев так и сделал: 17 декабря, в воскресенье, он пригласил к себе патриарха и сказал, что некоторые из его людей нашли свидетельства Писаний, которые ясно показывают, что если там где и говорится об иконах, то только в отрицательном смысле, и поклонение образам запрещается как идолопоклонство.

– Я понимаю, – сказал император, – что там речь идет не об иконах воплощенного Бога, как у нас, а о ложных языческих образах, но далеко не все наши подданные достаточно образованы и начитаны, чтобы понимать это. Многие соблазняются, тем более что отрывки из Писания, где говорится: «Чему уподобили вы Господа?» и прочее, читаются в Церкви во всеуслышание. В народе говорят, что язычники побеждают ромеев потому, что мы впали в идолопоклонство. Поэтому мне думается, что для спокойствия нашей державы необходимо в виде снисхождения снять в храмах низко висящие иконы, чтобы им не поклонялись, поскольку мы не обретаем свидетельств об этом в Писаниях.

Патриарх возразил, что снисхождение в области догматов веры невозможно, а иконопочитание – догмат; что далеко не все обычаи, принятые в Церкви, имеют прямые свидетельства в Писании, но многие из них – устное церковное предание, например, обычай поклоняться Кресту; что вопрос об иконах уже достаточно был разобран на Никейском соборе и не следует заново его поднимать и начинать споры о том, что уже давно решено почтенным собранием отцов, в присутствии представителей от всех патриархатов. Тогда император сказал, что в таком случае Никифору надо встретиться с людьми отыскавшими в книгах свидетельства против икон, подробнее ознакомиться с их доводами и убедить их, что они ошибаются. Патриарх и от этого предложения отказался, заявив, что эти люди, кто бы они ни были, уже отлучили себя от Церкви тем, что пошли против установленных догматов, а потому ни в какие споры с ними он вступать не намерен, и единственное, что он может сказать об этих людях: «если кто благовестит нам нечто сверх того, что мы приняли, “анафема да будет”», по слову апостола.

– Может быть, – добавил патриарх, – кому-то не нравлюсь я, смиренный, и это из-за меня происходит такой соблазн против правой веры? Тогда изгоните меня и делайте со мной, что хотите, только веру не потрясайте!

– Да кто же дерзнет, святейший, изгнать патриарха и отца нашего или потрясти Церковь? Мы только провели небольшое исследование, поскольку противники икон много болтают и народ смущается из-за болтунов… А я верую так, как верит Церковь.

– Государь, если действительно так, то это прекрасно! Но чтобы ты мог убедиться, августейший, что об иконах я излагаю тебе не свое личное мнение, но общецерковное, я пришлю к тебе избранных отцов, чтобы и от них ты услышал истину.

Лев согласился и через день принял посланную патриархом группу епископов и игуменов, надеясь, что сумеет убедить их вступить с Грамматиком и епископом Антонием в прения об иконах. Но его ждало разочарование: все пришедшие, как по писанному, говорили заодно с патриархом и от диспутов с противниками икон твердо отказались. Более того, в ту же ночь патриарх, собрав клир, монахов и мирян, совершил бдение в Великой церкви, моля Бога «разрушить злой совет, совещеваемый против святой веры». Когда император потребовал от Никифора отчета, что это он сделал, патриарх ответил:

– Ничего плохого мы не сделали, государь. Мы лишь молили Бога, чтобы Он сохранил Церковь невозмущаемой, если это угодно Ему.

В пятницу утром произошло событие, воспринятое в столице как знак грядущей новой схватки за иконы. Несколько воинов с криками и руганью в адрес «идолопоклонников» забросали грязью и камнями образ Христа над Медными вратами – главным входом в Священный дворец. В тот же день после полудня император приказал снять икону с ворот и объявить народу, что это сделано для того, чтобы злонамеренные люди «более не оскверняли святыню». Иоанн Грамматик и Феодот Мелиссин наблюдали за происходящем на Августеоне из восточного портика. Народу собралось немало, но криков возмущения не было слышно, даже напротив – некоторые выражали одобрение решению императора.

– Да, – насмешливо заметил Мелиссин, – что-то сейчас не обрелось таких ревнителей икон, которые бы помешали «кощунству», как при Льве Исаврийце.

– А ты уверен, что они вообще были, те ревнители? – усмехнулся Грамматик. – Я не нашел в книгах свидетельств современников о тех «мучениках». Сдается мне, что это сказки, выдуманные иконопоклонниками после Никейского соборища.

Патриарх с архидиаконом и келейником тоже наблюдали из окна, как сняли и унесли икону Спасителя. Никто из них не проронил ни слова, а когда толпа зевак почти разошлась с Августеона, Никифор сказал:

– Пора созывать собор.

На соборе патриарх зачитал свидетельства против иконопочитания, предъявленные ему императором, истолковывая каждое по-православному, а затем спросил собравшихся:

– Не имеете ли вы что-то сказать на это, братия?

– Мы знаем и совершенно уверены, что наша вера истинна, и все умрем за это! – воскликнул Евфимий, архиепископ Сардский.

Собравшиеся единогласно подтвердили это. Тогда патриарх сказал:

– Итак, братия, отныне да пребудем в единомыслии, нераздельно связанные, как одна душа, в этом исповедании, да не обретут противники случая отделить кого-нибудь из нас, – и тогда они не возобладают нами, ибо, благодатию Божией, нас больше, чем их.

Узнав о состоявшемся соборе, император в первый момент был поражен. Однако! Патриарх, кажется, оказался гораздо хитрее, чем он думал… И всё это действительно походило на подготовку мятежа… А какова дерзость, как ловко они всё обернули – сумели созвать и провести такой большой собор, во дворце же об этом узнали только теперь!..

Через четверть часа император уже диктовал сонному асикриту краткое письмо к патриарху, призывая его с наступлением утра явиться во дворец для объяснений. Эту записку принесли и вручили Никифору в алтаре, в самом конце богослужения. Патриарх зачитал ее с амвона. Все взволновались, послышались крики:

– Мы пойдем с тобой, владыка! Постоим за веру!

Весь собравшийся народ единодушно последовал с патриархом и членами собора во дворец, однако их задержала стража, впустив только Никифора. Лев обрушился на него с упреками:

– Не ожидал я от тебя, святейший, такой скрытности и лукавства! Ты проводишь собрания, не ставя нас в известность, принимаешь решения, не уведомляя меня о них! Ты возмущаешь народ против власти и нарушаешь мир Церкви! Разве ты не знаешь, какое наказание налагают законы подстрекателям к мятежу?.. Впрочем, – продолжал Лев уже мягче, – я знаю, что твое святейшество не желает зла нашей державе. Со своей стороны, мы тоже не желаем зла Церкви, а только хотим рассмотреть всесторонне вопрос, смущающий людей… Я уже говорил тебе, что многие смущаются и готовы отойти от Церкви из-за почитания в ней икон. Они ссылаются на Писание и отцов, и если их недоумения не разрешить, у нас никогда не будет единства веры! Думаю, вам не следует упираться, нужно встретиться с сомневающимися относительно икон и разрешить вопрос в открытом споре.

– Государь, – ответил патриарх спокойно и твердо, – у меня и в мыслях не было производить смуту и чем-либо навредить твоей державе. Да не прогневается на меня твое величество, но я вынужден заметить, что ты первый нарушил церковный мир. Ты дал обещание не посягать на священные догматы, но сейчас открыто поддержал сторонников ереси, уже много лет соборно осужденной гласом вселенской Церкви. Молю тебя, государь, именем Христа Бога, откажись от поддержки этих нечестивцев, не переходи пределов, положенных святыми отцами! Кто теперь не чтит священные образа? Разве Рим, Александрия, Антиохия или Иерусалим не почитают их? Ты опасаешься, что мы не достигнем единства веры, если не согласимся на беседу с противомыслящими, а я говорю, что именно через беседу с ними мы встанем на путь разрушения веры. Что мешает этим людям послушно принять определения святого Никейского собора? Полагаю, только их развращенная воля. Но так и во все века отпадали от Церкви еретики, она же пребывала неколебимой. Нам не о чем разговаривать с этими отступниками. А если твое величество лично смущается относительно почитания священных изображений, то я готов представить доказательства православности их почитания.

– Твои доказательства мне известны, святейший. Мы ведь уже говорили об этом.

– Да, – сказал Никифор, – и в тот раз твое величество, как мне казалось, сочло мои доводы убедительными. Разве ты изменил мнение, государь, и теперь мои слова тебе представляются ложными?

– Не то, чтобы ложными, – ответил император, хмурясь, – но ко мне приступают со своими обоснованиями и люди противных мнений, чуть ли не обвиняя в ереси меня самого. Не могу же я ссылаться всё время только на твои доказательства, высказанные мне в частной беседе! Ты, конечно, говоришь складно… Но я хочу знать, что скажут остальные.

И Лев повелел позвать во дворец всех участников прошедшего накануне собора, а также синклитиков и прочих вельмож, были позваны и «антикенсоры». Уже совсем рассвело, когда все приглашенные собрались в Золотом триклине. Но Грамматика, Антония Силейского и их помощников Лев не решился сразу показывать публике, повелев им стоять за завесой в одной из ниш, откуда всё было хорошо слышно. Антоний вместе с протопсалтом даже подглядывали в щель между занавесями. Иоанн стоял у стены, скрестив руки, с равнодушным видом; хотя внутренне он испытывал волнение, по его лицу догадаться об этом было невозможно.

Воссев на трон, Лев пригласил патриарха сесть в кресло рядом; с одной стороны от них выстроились придворные в парадных одеяниях и с мечами, с другой встали епископы, клирики и монахи.

– Честные отцы! – начал речь император. – Я знаю, что вы вчера собрались все вместе, намереваясь защищать почитание икон, как будто бы им грозит какая-то опасность. Но я должен сказать, что здесь имеет место недоразумение, точнее, недоумение со стороны некоторых лиц, а вовсе не злой умысел с моей стороны!

– Государь, – ответил патриарх, – мы будем несказанно рады, если все недоумения разрешатся по воле Божией. Позволь же мне ради скорейшего их разрешения задать присутствующим один вопрос.

– Бога ради, святейший, – император сделал рукой пригласительный жест.

Он уже успел переговорить с Иоанном, и тот успокоил его, сказав, что, если даже диспут не состоится, иконопоклонникам всё равно не торжествовать долго:

– Собранные все вмести они будут геройствовать друг перед другом, и это прибавит им спеси, но зато потом, государь, воздействуя на них поодиночке, можно будет переиграть многое. Может быть, почти всё.

Патриарх, обведя глазами синклитиков и придворных, спросил:

– Скажите мне, господа, может ли исчезнуть несуществующее?

Те не поняли вопроса и недоуменно переглядывались, многие обращали взгляд к императору, но тот тоже ничего не понимал, хотя и не подал вида. Тогда патриарх задал новый вопрос:

– Пали ли при императорах Исаврийских Льве и Константине иконы или нет?

Синклитики закивали:

– Да, да, пали! – послышались голоса.

– Стало быть, – спокойно сказал патриарх, – они, конечно, стояли. Ведь не стоявшее как может упасть?

В рядах придворных воцарилось молчание. Православные украдкой переглядывались, пряча улыбки. Чтобы не затягивать тишину, император сказал:

– Знайте, отцы, что я думаю так же, как вы.

С этими словами Лев вынул из-под одежды большой золотой крест с вделанными в него эмалевыми иконками и приложился к нему.

– Как видите, – продолжал он, – я ни в чем не расхожусь с вами. Но появились люди, которые учат иначе и приводят доводы от Писаний. Итак, пусть они выйдут к вам, и вы обсудите между собой этот вопрос. И если они убедят вас в их правоте, то надеюсь, вы не будете препятствовать благому делу утверждения истины. Если же вы убедите их, что их учение является нововведением, то они будут принуждены немедленно прекратить учить худому, и да господствует та вера, что и прежде. Ведь если бы меня обвиняли и по менее важному поводу, мне не следовало бы молчать, а здесь вопрос церковный.

– Нет, не дело это! – раздались голоса. – Мы не хотим ничего обсуждать с этими отступниками! Мы и видеть их не желаем!

– Если это церковный вопрос, как ты истинно говоришь, государь, – выступил чуть вперед епископ Кизический Емилиан, – то пусть он и обсуждается в церкви, а не во дворце. Здесь ли место для церковных собраний? Разве ты не знаешь, что догматические вопросы всецело подлежат ведению церковной власти, и не дело придворных или мирских людей разбирать их и выносить суждения?

– Но я чадо Церкви, – возразил Лев. – Я выслушаю вас как посредник и, сравнив то и другое учение, узнаю, где истина.

– Если ты посредник, государь, – сказал Михаил, митрополит Синадский, – то почему не исполняешь дело посредника? Да не прогневается на нас твое величество, но ты не можешь быть судьей в этом споре. Судья и посредник между противными сторонами должен быть беспристрастен. Ты же явно покровительствуешь противникам священных образов – они уже полгода живут во дворце и питаются от твоего стола, как всем давно известно. Где тут беспристрастие?

– Нет, это не так, – сказал император. – Я же сказал, что я – как вы. Но раз меня обвиняют, я не могу отмалчиваться. И по какой причине вы не желаете говорить с ними? Из вашего упорства очевидно, что вы в затруднении, у вас нет свидетельств, подтверждающих ваши слова! Ведь я только хочу устранить смущение…

«Притворство!» – перешептывались собравшиеся православные, покачивая головами.

– Нет, государь, увы, ты только больше разжигаешь смуту своими действиями, – возразил Петр, митрополит Никейский. – Как ты предлагаешь нам беседовать с ними, когда вот, ты сам их союзник? Разве не ясно, что если ты и манихеев привел бы сюда и повелел бы нам спорить с ними, им была бы присуждена победа, потому что ты помогал бы им!

– Да, государь, – сказал епископ Никомидийский Феофилакт, – это не послужит к пользе. Приведет ли к установлению истины наш спор с противниками икон, когда твое величество на их стороне? Ведь уже одно это будет уздой для свободы рассуждений. Ты говоришь, что у нас нет свидетельств, но Свидетель нам, во-первых, Сам Христос, чье изображение тут перед глазами твоими, – и он указал на большую икону Спасителя, висевшую прямо над троном императора, – а во-вторых, есть тысячи свидетельств, подтверждающих это, и у нас нет недостатка в том, о чем ты заботишься. Но увы! – тут нет ушей, которые бы выслушали нас, ведь мы воюем против власти.

Пока император обдумывал, что возразить, патриарх глазами нашел среди предстоявших архиепископа Сардского Евфимия и чуть заметно кивнул ему. Тот вышел вперед и заговорил более дерзновенно, чем выступавшие до него:

– О, государь! С тех пор, как Христос сошел на землю, и доныне Он изображается и почитается на иконах повсюду в церквах. Так какой же наглец осмелится поколебать и упразднить предание, которому столько лет, предание апостолов, мучеников и преподобных отцов? Великий собор, бывший в Никее, уже раз и навсегда принял решение относительно икон, и всякий, дерзающий отметать его, ставит себя вне Церкви, поэтому нет нужды вступать в новые прения с иконоборцами. Мы имеем заповедь богоносного Павла: «Итак, братие, стойте и держите предания, которым вы научились или словом, или посланием нашим». И он же изрек еще: «Если мы или ангел с неба стал бы возвещать вам нечто вопреки тому, что мы благовестили вам, анафема да будет»!

Император уже начал раздражаться, однако пока еще изображал великодушие. Синклитики украдкой переглядывались: становилось очевидно, что задуманное василевсом мероприятие шло не так, как он предполагал. А Лев переводил глаза с одного епископа на другого, от одного монаха к другому… Все, все они были согласны и говорили или готовы были сказать одно и то же! Патриарх между тем нашел глазами игумена Феодора. Тот, поймав его взгляд, чуть заметно склонил голову и выступил вперед.

– Позволь, государь, и мне сказать несколько слов от лица предстоятелей монастырей, – сказал он.

Император окинул взором высокую сухощавую фигуру Студийского игумена. Лев знал, что не было среди собравшихся никого, кроме разве что самого патриарха, кто обладал бы бо́льшим авторитетом, чем этот худой монах с пронзительным взглядом, не ставший восемь лет назад главой Константинопольской Церкви только из-за нежелания императора Никифора… Что скажет этот? Вряд ли что-нибудь хорошее, но не дать ему слова нельзя, чтобы не подтвердить обвинение в пристрастности… Император кивнул, и Феодор заговорил:

– Зачем, государь, ты вздумал производить смятение и бурю в Церкви, которая наслаждается миром? Зачем ты хочешь вновь сеять среди верующих уже исторгнутые плевелы нечестия, а если и не так, – прибавил он, заметив, как император сделал нетерпеливое движение рукой, – то возбуждать надежды у давно осужденных еретиков? Зачем твое величество настаивает на словопрении с ними? Апостол Павел заповедал не спорить о вере с нечестивыми, не вести «скверных и суетных бесед на расстройство слышащих». Вспомни его слова: «Если кто учит иначе и не приступает к здравым словам и учению, согласному с благой верой, тот возгордился, ничего не зная, но заражен страстью к состязаниям и словопрениям, от коих бывает зависть, рвение, хулы, лукавые подозрения, страстные споры людей, растленных умом и чуждых истины, полагающих, будто благочестие служит для прибытка: отступай от таковых».

Хотя император и не надеялся, что «этот смутьян» скажет нечто отличное от слов остальных, но действительная речь игумена показалась Льву что-то уж слишком дерзкой, и он уже не мог скрыть своего недовольства – тем более сильного, что еще не так давно он надеялся с помощью Феодора расколоть патриарший лагерь: императору думалось, что игумен не устоит перед соблазном вступить в открытое прение о вере с Иоанном Грамматиком, и тогда можно будет вызвать на спор и других и внести какую-нибудь смуту в ряды иконопочитателей.

– Это я, значит, «растлен умом и чужд истине»? – сказал император гневно. – Ты, Феодор, как всегда, говоришь безумно и думаешь о себе слишком много! Если кто и возгордился, так это ты! Да и все вы тут порядочные гордецы! Вы даже не выслушали тех, кого я прошу вас выслушать, а ведь они, надо заметить, ничем не оскорбили вас даже до сего часа. Вы, не узнав еще в точности мнения другой стороны, уже бранитесь и поносите ваших ближних вместо того, чтобы разрешить их недоумения! И особенно ты, всегда любивший распри на пустом месте! Мало того, ты смеешь называть меня неразумным и чуждым истине и дерзко поносишь хулами… Ты забыл, что разговариваешь с императором, а не с простолюдином!

– Не свои слова я говорю пред тобой, государь, – возразил Феодор, нисколько не испугавшись, – но апостольские. Это учение святых отцов наших, это вера нашей Церкви. Вот и святой Игнатий Богоносец говорил: «Предостерегаю вас от зверей в человеческом образе, то есть еретиков, которых нам не следует не только принимать, но, если возможно, и не встречаться с ними». Если запрещено беседовать с еретиками, то кто сможет заставить нас вступать в рассуждение с иконоборцами, которые отвергли древнюю веру и противятся истине?

Император стиснул в кулак руку.

– Итак, Феодор, тебе кажется, что я делаю лишнее? Этим ты едва не вынуждаешь меня сказать тебе действительно лишнее, чтобы ты уже не смог вернуться в свой монастырь!

Взгляды императора и игумена встретились. Засиявшие глаза Феодора говорили: «Я всегда готов пострадать за веру Христову!» Однако император не дал ему заговорить.

– Но ты не заставишь меня поступить неосмотрительно по твоему желанию, – продолжал Лев, с трудом сдерживая гнев, – и не сделаешься от меня «мучеником», хоть ты уже и готов! Нет, я стерплю великодушно ваше презрение, лишь бы вы не отказались от беседы с теми, кто уверяет, что ваше мнение противно общей вере. Если же вы не захотите этого, то тем сами явно признаете свое поражение… и тогда вам уже поневоле придется последовать их учению!

Последние слова император произнес угрожающим тоном, но это не поколебало православных.

– Нет, нет! – раздались голоса. – Никаких споров с еретиками! Да не будет! Наша вера правая и во всем согласна с верой всей Церкви!

Среди придворных нарастало ожидание чего-то уж вовсе скандального и провального для императорского замысла. Феодор воодушевился еще более.

– Внемли, государь, – произнес игумен с прежней смелостью и столь вдохновенно, что многим из смотревших на него, пришли на ум древние пророки, чьи речи начинались словами: «Так глаголет Господь…», – тому, что чрез нас говорит тебе божественный Павел о церковном благочинии, и убедись, что не следует императору делаться судьей в таких делах. Последуй апостольским правилам, если считаешь себя православным! Апостол говорит: «Положил Бог в Церкви, во-первых, апостолов, во-вторых – пророков, в-третьих – учителей». Вот те, кто устраивает и исследует дела веры по воле Божией, а не император! Ибо апостол не упомянул о том, что императоры могут распоряжаться делами Церкви.

Лев сверкнул глазами, но и на этот раз сумел взять себя в руки и сдержать негодование. Усмехнувшись, он с иронией произнес:

– Итак, ты, Феодор, извергаешь меня из Церкви?

– Не я, – отвечал игумен, – но божественный апостол. Если же хочешь быть верным сыном Церкви, то ничто не мешает этому, только следуй во всем духовному своему отцу, – и Феодор простер руку в сторону патриарха.

«Отлично! – подумал Никифор. – Я знал, что Феодор не подведет!» Остальные православные тоже не могли скрыть своего торжества по поводу того, как умело Студийский игумен подвел свою речь к последнему удару. Император не хуже них понимал, что игра проиграна. Он поднялся с трона, гнев засверкал в его глазах.

– Вон отсюда! – крикнул он, не в силах более сдерживаться.

Покинув дворец, православные вновь отправились в патриаршие палаты, где стали делиться друг с другом впечатлениями от визита к императору, хваля тех, кто мужественно говорил перед ним. Более всего расточалось похвал Студийскому игумену. Патриарх даже обнял Феодора, расцеловал и не отпускал от себя: в тот день Никифор, наконец, совершенно оценил этот непреклонный характер, который когда-то столько порицал. Теперь, в преддверии бури, когда уже сгустились тучи и раскаты грома возвещали о том, что молнии не замедлят засверкать прямо над головой, патриарх, оглядываясь вокруг, раздумывал, на кого он сможет безбоязненно опереться в грядущей борьбе, кто из обещавших стоять за православие действительно останется верен, если дело дойдет до ссылок, тюрем и бичей. И первым, о ком патриарх без тени сомнения мог сказать: «Будет верен до смерти!» – был игумен Студийский. Да, на Феодора можно опереться, этот – не подведет!

Спустя час или полтора в патриархию явились люди от эпарха и огласили собравшимся императорский приказ: немедленно разойтись по своим местам, монахам не выходить из монастырей, епископам не выезжать из своих епархий, впредь не делать подобных собраний, не учить и не вступать в беседы об иконопочитании. Так император хотел обеспечить спокойствие в обществе, но православные смотрели на этот приказ иначе, и опять, по знаку патриарха, вышел вперед Феодор Студит.

– «Праведно ли повиноваться вам более, нежели Богу, судите», – начал он знаменитыми словами из Деяний Апостольских. – Нет, скорее нас лишат языка, чем мы откажемся хотя бы и на малое время от защиты веры, ведь это послужит во вред Церкви! Что до собраний, то если святейший наш владыка не пригласит нас, мы и без запрещения императора собираться не станем; в противном же случае не послушаем вас, но пойдем по зову нашего архипастыря и будем говорить, что следует, ради защиты веры!

Взгляд Феодора выражал такую бесстрашную решимость, что посланные опустили глаза и, не находя, что возразить, ретировались. Часам к четырем пополудни почти все православные разошлись, но Феодора патриарх попросил остаться и пройти с ним в его покои.

Император, узнав об ответе Студийского игумена от лица всех православных, в гневе воскликнул:

– Они еще увидят, чья возьмет! Упрямые идолопоклонники! Уж не думают ли они, что народ не удастся убедить, что клир и монахи пойдут за патриархом в огонь и воду? Какая самонадеянность! Но напрасно они думают, что никого не найдется противостать их нечестию!


…Отпустив келейника, патриарх тяжело опустился в кресло. Откровение, полученное им при коронации Льва, сбывалось на глазах, и худшие опасения оправдались: всё-таки опять иконоборчество! Ересь, казалось бы окончательно низверженная восемнадцать лет назад, воскресла. И во главе нечестия оказался Иоанн, этот сильный, но холодный и надменный ум… Недаром патриарх никогда не любил этого монаха, несмотря на все его познания, аскетизм и молчаливость! Никифору вспомнилось, как на злополучном соборе, получившем от противников прозвище «прелюбодейного», Иоанн сумел всего парой фраз решить исход дела в сторону наиболее резкого решения. Да, этот человек умеет играть людьми, а император попал под его влияние… Теперь схватка неизбежна.

Патриарх опять вспомнил, как Халкитский игумен рассказывал, что заключенный в его монастыре Феодор часто говорил о грядущей буре. Не эту ли бурю он провидел еще тогда?.. Никифор взглянул на Феодора, задумчиво стоявшего у стола. Игумен поднял голову и посмотрел на патриарха ясным взором.

– Не унывай, владыка! – сказал он. – Буря прогремит и пройдет… и святые просияют светлее золота, как предрек отец Платон, а беззаконики посрамятся и «падут при аде», как сказано. Бог милосерд, не допустит нам искушаться выше сил и не предаст наследия Своего врагам!

Патриарх встал, несколько мгновений смотрел на игумена, сказал тихо:

– Прости меня, отче! – и опустился перед ним в земном поклоне.

– О, владыка! Господь с тобой! Прости и ты меня, грешного! – и Феодор тоже бросился патриарху в ноги.

Они обнялись и расцеловались со слезами, и эти слезы вымыли последние занозы недоумений и обид, еще цеплявшиеся где-то в глубине души. Они смотрели друг на друга и молчали, им не нужно было ничего говорить: невечерний Свет сиял в них и соединял воедино – отныне и навсегда. С этого часа они трудились, не покладая рук, и письменно, и устно призывая всех верных быть мужественными, восставляя упавших духом и увещевая немощных в вере. Игумен часто встречался с патриархом, чтобы обсудить планы дальнейших действий, и, кроме того, чувствуя, что святейший нуждался теперь в его особенной поддержке.

Константинопольская Церковь готовилась к новой схватке с ересью.