Колосс на глиняных ногах
Почему же такая могучая и уверенно, быстро растущая Россия вдруг так неожиданно рухнула? Что скрывалось за блестящим внешним фасадом Российской империи?
Недоедим, но вывезем
Свою славу главного мирового экспортера зерна в начале века Россия завоевала за счет недоедания собственного населения. Экономист П. Пудовиков уже в 1879 г. «на основании статистических данных доказывал, что мы продаем хлеб не от избытка, что мы продаем за границу наш насущный хлеб, необходимый для собственного нашего пропитания…»[49]Спустя 20 с лишним лет другой известный экономист А. Кауфман указывал: «вывоз наш растет быстрее, нежели производство хлеба, которое, между тем, должно, прежде всего, обеспечить продовольственные потребности быстро растущего населения страны. Ясно, что вывоз растет в ущерб внутреннему потреблению, иначе сказать – в ущерб питанию населения… И это при том, что для населения Германии, вообще западноевропейских стран, хлеб (вместе с картофелем) в гораздо меньшей мере является основой питания, чем для населения нашего отечества»[50]. Прошло еще почти 10 лет, и журнал «Русская мысль» вновь отмечал: «Усиление вывоза происходит у нас при помощи расхищения естественных сил почвы и отнятия у населения буквально изо рта куска хлеба, а у детей молока и пары яиц. Состав нашей внешней торговли способен привести в ужас каждого действительного патриота, задумывающегося над судьбами своего народа»[51].
Общая проблема недостатка хлебов резко осложнялась сильными колебаниями урожайности зерновых в России. Это периодически приводило к тому, что урожай на душу населения, с учетом экспорта, опускался до прожиточного минимума 15 пудов на человека и ниже, что было за гранью обычного голода:
Урожай основных хлебов на душу населения, за вычетом на посев, в Европейской России без и с учетом экспорта 4 главных хлебов, пуд/чел.[52]
Для того чтобы более наглядно представлять себе уровень пищевого потребления, необходимо учесть, что доля 4 главных хлебов в экспорте всех хлебов составляла в среднем 80–90 %. Кроме этого, из общего урожая необходимо вычесть расходы зерна на корм скоту и на производство спирта[53]. Всего по нормам Министерства продовольствия на корм скоту тратилось 6,5–7,5 пудов зерна на душу населения[54]. В СССР в 1925/29 гг. эта норма составляла 9,4 пудов зерна и 1,0 пудов картофеля в пересчете на зерно[55].
От голодной смерти Россию спасал картофель, но даже с его учетом чистый урожай на душу населения в 1891 г. был ниже прожиточного минимума и составлял 14,7 пуд./чел.[56],[57]
График наглядно демонстрирует ставшей крылатой фразу министра финансов И. Вышнеградского (1880–1892 гг.): «Недоедим, а вывезем». Эта практика вошла в историю под названием «голодный экспорт»[58]. Министр земледелия тех лет А. Наумов писал: «Россия фактически не вылезает из состояния голода, то в одной губернии, то в другой»[59]. Министр иностранных дел России В. Ламзодф: «От просящих хлеба нет прохода. Окружают всюду толпой. Картина душераздирающая. На почве голода тиф и цинга». Известный публицист начала века М. Меньшиков приходил к печальным выводам: «Народ наш хронически недоедает и клонится к вырождению… »[60].
Наиболее масштабным в современной истории стал голод 1891 г., увенчавший целую череду голодных лет. Голод 1891–1892 гг. охватил более 40 млн человек. В историю вошел так же самарский голод 1897–1898 гг. «В 1905 г. в Петербурге ожидали неурожая в 138 уездах 21 губернии и опасались, что число пострадавших может дойти до 18 млн»[61]. Официально установленный «физиологический минимум» равнялся 12 пудам хлеба с картофелем в год на человека. В 1906 г. этот уровень потребления был зарегистрирован в 235 уездах с населением 44,4 млн человек[62]. В 1911 г., когда почти половина всего товарного хлеба шла на экспорт, вновь разразился голод, охвативший до 30 млн крестьян и правительство опять оказывало помощь голодающим»[63].
Распространение информации о голоде ограничивалось, так, например, А. Панкратов, в своей книжке «Без хлеба» в 1913 г. писал: газетам «не дозволялось сгруппировывать под общей рубрикой известія о неурожаях и явленіяхъ, происходящихъ отъ онаго», «воспрещалось печатать какія-либо воззванія въ пользу голодающихъ». А въ 1892 году даже было предписано «воздерживаться относительно необходимости устроить пышную встрѣчу американскими судами, везущими хлѣбъ для голодающих»[64].
Избыточная смертность от самого сильного голода 1892 г., на фоне последующих событий, была относительно невелика: она превысила среднюю за 1890–1894 г. всего на 13 % или менее чем на 0,5 млн чел.[65] Однако прямые статистические подсчеты в данном случае не дают реальной картины. Косвенно о размерах проблемы может свидетельствовать крайне низкая средняя продолжительности жизни в России. Для мальчиков в 1900 г. она составляла 27,25 лет, для девочек – 29,38 года; местами она спускалась до 19,95 (Пермская губ.), между тем как во Франции она доходила до 43 лет 6 мес., в Англии – до 45 л. 3 мес., в Швеции – до 50 лет[66]. Н. Рубакин в этой связи замечал в 1912 г., что «Россия – не только страна высокой плодовитости, но и огромной смертности, – такой, какая не наблюдается ни в какой другой мало-мальски цивилизованной стране Европы»[67]. Основной причиной низкой продолжительности жизни в России был высокий уровень детской смертности (до 1 года). По этому показателю Россия превосходила Англию и Францию в 2 раза, а Швецию в 3,2 раза[68].
«Всякое народное бедствие <…>, – добавлял Н. Рубакин, – прежде всего, отражается на детской смертности, которая немедленно возрастает. Так, например, в 1905 г. из каждой тысячи умерших обоего пола в 50 губерниях Европ. России приходилось на детей до 5 лет 606,5 покойников, т. е. почти две трети… Такова, так сказать, нормальная смертность детей в России. Но в годы неблагополучные она становится еще больше…»[69]
Зависимость уровня детской смертности от достаточности питания была установлена еще Т. Мальтусом, который отмечал, что чем больше была нехватка питания, тем меньше детей доживало в аграрную эпоху до взрослого возраста[70]. Эти выводы подтверждала и статистика смертности по регионам России: в начале XX в. она была выше в перенаселенных центральных и центрально-черноземных губерниях, ниже – в западных и еще ниже в (хлебных) северочерноморских, новороссийских и украинских губерниях. В общем же, при существовавшей до 1913 г. пропорции в среднем в России ежегодно умирало на 1,5–2 млн человек больше, чем в развитых европейских странах, США или Японии.
Описания голода остались в наблюдениях русских писателей, например, таких как Л. Толстой, который, после посещения четырех голодающих черноземных уездов Тульской губернии, сообщал: «Употребляемый почти всеми хлеб с лебедой, – с 1/3 и у некоторых с 1/2 лебеды, – хлеб черный, чернильной черноты, тяжелый и горький; хлеб этот едят все, – и дети, и беременные, и кормящие женщины, и больные… Лебеда здесь невызревшая, зеленая. Того белого ядрышка, которое обыкновенно бывает в ней, нет совсем, и потому она несъедобна. Хлеб с лебедой нельзя есть один. Если наесться натощак одного хлеба, то вырвет. От кваса же, сделанного на муке с лебедой, люди шалеют. Здесь бедные дворы доедали уже последнее в сентябре. Но и это не худшие деревни. Вот большая деревня Ефремовского уезда. Из 70-ти дворов есть 10, которые кормятся еще своим»… «Всегда и в урожайные годы бабы ходили и ходят по лесам украдкой, под угрозами побоев или острога, таскать топливо, чтобы согреть своих холодных детей, и собирали и собирают от бедняков кусочки, чтобы прокормить своих заброшенных, умирающих без пищи детей. Всегда это было! И причиной этого не один нынешний неурожайный год, только нынешний год все это ярче выступает перед нами, как старая картина, покрытая лаком. Мы среди этого живем!»[71].
Другой выдающийся современник эпохи – смоленский помещик А. Энгельгардт отмечал в своих письмах: русскому интеллигенту «просто не верится, как это так люди живут, не евши. А между тем это действительно так. Не то чтобы совсем не евши были, а недоедают, живут впроголодь, питаются всякой дрянью. Пшеницу, хорошую чистую рожь мы отправляем за границу, к немцам, которые не будут есть всякую дрянь. Лучшую чистую рожь мы пережигаем на вино, а самую что ни на есть плохую рожь, с пухом, костерем, сивцом и всяким отбоем, получаемым при очистке ржи для винокурен – вот это ест уж мужик. Но мало того, что мужик ест самый худший хлеб, он еще недоедает…»[72] «Американец продает избыток, а мы продаем необходимый насущный хлеб. Американец-земледелец сам ест отличный пшеничный хлеб, жирную ветчину и баранину, пьет чай, заедает обед сладким яблочным пирогом или папушником с патокой. Наш же мужик-земледелец есть самый плохой ржаной хлеб с костерем, сивцом, пушниной, хлебает пустые серые щи, считает роскошью гречневую кашу с конопляным маслом, об яблочных пирогах и понятия не имеет, да еще смеяться будет, что есть такие страны, где неженки-мужики яблочные пироги едят, да и батраков тем же кормят…»[73]
Экспортирующая зерно и сахар Россия по уровню среднедушевого потребления этих продуктов отставала от развитых стран мира нередко в разы:
Среднедушевой остаток хлеба в 1913 г. (год максимального урожая)[74] и сахара в 1903 г., кг[75]
В 1895 г. был принят закон, по которому министерство финансов совместно с сахарозаводчиками определяло заранее на год вперед норму потребления сахара в стране – по 10,5 фунтов в год, в то время как в Англии душевое потребление составляло 92 фунта в год. Сахар, произведенный сверх этой нормы, следовало вывозить за границу и продавать там по демпинговым ценам, т. е. ниже цен российского рынка. Так, если внутри страны цена на сахар-рафинад равнялась 6 руб. 15 коп. за пуд, то в Лондоне он продавался по цене 2 руб. 38 коп. За 1890–1900-е годы вывоз сахара из России увеличился в четыре раза с 3,3 до 12,5 млн пуд[76]. Потребление сахара в России вырастет к 1910 г. всего до 8 кг/на человека.
Основным питанием русского мужика, отмечает современный исследователь быта русского крестьянина Л. Милов, были ржаной хлеб, щи из капусты и каша. Мясо ели только по праздникам даже в богатых семьях. В простых семьях мясо берегли для «свальной работы», т. е. наиболее тяжелой, например сенокоса[77]. На севере России хлеба хватало только до марта-апреля, и «хлеб» делали из смеси ржаной муки и сосновой коры. Крестьяне и из других регионов России спасались, делая «хлеб» из лебеды. Последствия принятия такой пищи, употребляемой в России более или менее регулярно, однозначны: «крестьяне бывают малосильны и к работе неспособны»[78].
Лишние руки
Демография – это судьба.
Демографические приливы и отливы есть символ жизни минувших времен, это следующие друг за другом спады и подъемы… В сравнении с этими фундаментальными реальностями все (или почти все) может показаться второстепенным.
Характеризуя демографическую ситуацию в России накануне Первой мировой войны, Дж. М. Кейнс в 1919 г. отмечал: «Население европейской России увеличилось еще в большей степени, чем население Германии. В 1890 году оно было меньше 100 миллионов, а накануне войны оно дошло почти до 150 миллионов; в годы, непосредственно предшествующие 1914 году, ежегодный прирост достигал чудовищной цифры в 2 миллиона… Великие исторические события часто бывают следствием вековых перемен в численности населения, а также прочих фундаментальных экономических причин; благодаря своему постепенному характеру эти причины ускользают от внимания современных наблюдателей… Таким образом, необычайные происшествия последних двух лет в России, колоссальное потрясение общества, которое опрокинуло все, что казалось наиболее прочным… являются, быть может, гораздо более следствием роста населения, нежели деятельности Ленина или заблуждений Николая…»[81]
Прирост населения России был сопоставим с показателями Германии, Англии и Франции вместе взятых:
Среднегодоввые темпы прироста населения, в %, за 1900–1912 гг.[82]
Впервые избыток населения в России грозно проявил себя во время голода 1891 г. С этого времени общины ввели самый уравнительный принцип землепользования – по едокам, т. е. приоритетом ставилась обеспечение физического выживания людей[83]. Причина этого голода была предсказана еще Т. Мальтусом, который отмечал, что численность населения в аграрном обществе растет быстрее, чем производство продовольствия. Развязка наступает тогда, когда оказываются исчерпанными все доступные источники сельскохозяйственных земель.
Первые признаки нехватки земли стали проявляться в России еще в середине 1870-х гг. «В настоящее время, – писал в те годы А. Энгельгард, – вопрос о крестьянской земле, о крестьянских наделах сделался вопросом дня»[84]. «Мужики ждут только милости насчет земли. И платить готов, и начальство, и самоуправство терпеть и ублажать готовы, только бы землицы прибавили… насчет земли толков, слухов, разговоров не оберешься. Все ждут милости, все уверены – весь мужик уверен, что милость насчет земли будет. Любой мальчишка стройно, систематично, «опрятно» и порядочно изложит вам всю суть понятий мужика насчет земли, так как эти понятия он всосал с молоком матери»[85].
«Толковали не о том, что у одних отберут и отдадут другим, – дополнял А. Энгельгардт, – а о том, что равнять землю. И заметьте, что во всех этих толках дело шло только о земле и никогда не говорилось о равнении капиталов или другого какого имущества»[86]. Равнять землю – «каждому отрежут столько, сколько, кто сможет обработать. Царь никого не выкинет, каждому даст соответствующую долю в общей земле…»[87] При этом если земля должна принадлежать обществу, «то другие предметы, скот, лошади, деньги, принадлежат дворам, семьям…»[88]
Слухи усилились с 1878 г. «После взятия Плевны о «милости» говорили открыто на сельских сходах… Все ожидали, что тогда в 1879 г. выйдет «новое положение» насчет земли… мысль о «милости» присуща каждому – и деревенскому ребенку, и мужику, и деревенскому начальнику, и солдату, и жандарму, и уряднику из простых, мещанину, купцу, попу… Толки об этом никогда не прекращаются… До войны слухов было меньше. Сильно толковать стали после взятия Плевны и как-то вдруг, сразу, повсеместно…»[89] «Министр внутренних дел Маков, желая убедить народ, что никаких равнений не будет, так как правительство и закон ограждают собственность, издал в 1879 г. известное «объявление»… «Объявление» однако, не достигло цели…»[90]. Между тем, из-за стремительного роста населения, площадь крестьянских наделов становилась все меньше:
При отмене крепостного права большинство крестьян уже было наделено землей в размерах, не обеспечивавших даже прожиточного минимума. В 1877 г. 78 % крестьянских дворов (6,2 млн) имели наделы ниже этой нормы и находились на грани полуголодного существования. Несмотря на то, что площадь пашни с момента освобождения крестьян выросла почти на 50 %, реальный возможный надел на мужскую душу, по данным Министерства сельского хозяйства, снизился с 4,7 десятины в 1861-м – до 3,96 в 1906 г.[91] На практике ситуация была еще хуже:
Средний надел, дес. на 1 душу мужского пола крестьян без разрядов[92]
В губерниях Центрального Черноземья среднедушевой надел был еще ниже, достигая в Курской и Орловской губерниях 1,7–1,8 дес. на душу мужского пола[93]. «Истинный смысл малоземелья остается фактом <…>, – констатировал А. Кауфман, – притом не только у наименее, но даже у изобильно обеспеченных землею групп крестьянства, и не открывает достаточного простора для приложения крестьянского труда… у многочисленных групп населения она не обеспечивает даже продовольствия»[94].
Все это время «крестьяне безропотно переносили ужасы голода, не поддерживали революционные партии», – отмечает В. Кондрашин[95]. Переломным стал катастрофический голод 1891 г., он похоронил надежды крестьян на «милость» дарованную сверху. Не случайно, по словам М. Покровского, «начало поворота современники, почти единогласно, связывают с неурожаем 1891 года»[96]. Впервые о «ряде крестьянских беспорядков» циркуляр министерства внутренних дел сообщит в 1898 г.[97], с 1901 г. крестьянские волнения стали вспыхивать по всей стране.
Кульминацией станет Первая русская революция 1905 г. движущей силой, которой, по словам С. Витте, являлось именно крестьянство: «Самая серьезная часть русской революции 1905 года, конечно, заключалась не в фабричных, железнодорожных забастовках, а в крестьянском лозунге: «Дайте нам землю, она должна быть нашей, ибо мы ее работники» – лозунги, осуществления, которого стали добиваться силою»[98]. Журнал Вольного экономического общества в 1908 г. сообщал: «Крестьяне старались, прежде всего, добыть землю своего помещика», «О претензиях крестьян на землю своих прежних помещиков пишут корреспонденты всех губерний». «Этого барина земля наша, и мы не дадим ее никому ни арендовать, ни покупать» гласят анкеты Вольного экономического общества»[99]. «У нас в воздухе висит что-то зловещее, – свидетельствовали в том же году из Воронежской губернии, – Каждый день на горизонте зарево пожаров, дышится и живется трудно точно перед грозой»[100]. П. Столыпин в те годы приходил к выводу, «что близко уже то время, когда нам придется стать перед вопросом экспроприации частновладельческих земель»[101].
Однако и это было уже паллиативом, перед лицом стремительно растущего населения. Сам П. Столыпин, выступая в Думе, указывал на полную безрассудность передела: «поголовное разделение всех земель едва ли может удовлетворить земельную нужду на местах…, придется отказаться от мысли наделить землей весь трудовой народ и не выделять из него известной части населения в другие области труда. Это подтверждается из цифр прироста населения… Россия, господа, не вымирает; прирост ее населения превосходит прирост всех остальных государств всего мира, достигая на 1000 человек 15 в год… Так что для удовлетворения землей одного только прирастающего населения, считая по 10 дес. на один двор, потребно было бы ежегодно 3 500 000 дес.»[102]. Таких запасов свободной пахотной земли не было даже в огромной России. «Эта цель в России недостижима, – подтверждал немецкий исследователь М. Вебер, – статистика не оставляет на этот счет никаких сомнений. Нужного количества земли попросту нет»[103].
Но даже нехватка земли была еще половиной беды, настоящая проблема заключалась в том, что перед П. Столыпиным стояла задача резкого повышения эффективности сельскохозяйственного производства[104]. Ее решение, утверждал П. Столыпин, возможно только на базе перехода к частному землевладению. Кроме этого «крепкий личный собственник», по мысли П. Столыпина, являлся бы «преградой для развития революционного движения»[105]. Идея была реализована в законе от 9 ноября 1906 г. «В основе этого проекта положен принцип индивидуального пользования… весь проект основан на том лозунге, который с цинизмом был высказан Столыпиным в Государственной думе, что этот крестьянский закон создается не для слабых, – т. е. не для заурядного крестьянства – а для сильных… мне мнится, – писал С. Витте, – что… последуют большие смуты и беспорядки, вызванные именно близорукостью и полицейским духом этого нового крестьянского закона. Я чую, что закон этот послужит одной из причин пролития еще много невинной крови»[106]. Замечание С. Витте оказалось буквально пророческим:
За время столыпинских реформ в руки 2,5 млн. сильных семейств, перешло более половины общинной земли России. А около 15 млн. крестьян (по данным Мосальского), оказались вынуждены искать приработок на стороне[107]. «Куда денет г. Столыпин эту страшную армию все растущего пролетариата? – восклицал князь Михаил Андроников. – Какой работою он ее обеспечит и где даст приют?». Ответом на этот вопрос может служить замечание генерала Ю. Данилова: «… те, кто остался на обочине бесспорного социально-экономического прогресса, инициированного реформами, сотни тысяч безземельных озлобленных крестьян, скитающихся на просторах империи, поставляли рекрутов в “армию нового социального взрыва”»[108].
Попытка переселения крестьян в Сибирь, закончилась тем, что из 3,7 млн человек переселенных за 1906–1914 гг., лишь половина основала там хозяйство, а треть вообще вернулась в европейскую Россию[109]. Мало того, по словам А. Кауфмана, «оказалось, что Сибирь не так уже многоземельна, чтобы утолить земельный голод все беднеющего и все размножающегося крестьянства, и не в силах не только питать, но даже и приютить миллионы переселенцев, которым нечем жить и в России»[110]. Подводя итоги, А. Кауфман в 1915 г. писал: «Переселение должно быть вычеркнуто из числа средств разумного воздействия на крестьянское землепользование и хозяйство… И, во всяком случае, следует твердо помнить, что переселение не может ни на йоту ослабить переживаемый нашим крестьянством кризис»[111].
Переселение не только не смягчило проблемы, а наоборот породило новую: о царящих среди «обратных переселенцев» настроениях свидетельствовал в своей брошюре сибирский чиновник А. Комаров в 1913 г.: «Возвращается элемент такого пошиба, которому в будущей революции, если таковая будет, предстоит сыграть страшную роль… Возвращается не тот, что всю жизнь был батраком, возвращается недавний хозяин, тот, кто никогда и помыслить не мог о том, что он и земля могут существовать раздельно, и этот человек, справедливо объятый кровной обидой за то, что его не сумели устроить, а сумели лишь разорить, – этот человек ужасен для всякого государственного строя»[112].
Видный экономист А. Мануйлов, член ЦК либеральной партии кадетов, на Аграрном съезде в мае 1905 г. указывал на главную причину растущего напряжения: в «России есть место только для полутора миллионов хозяйств… 32 млн работников избыточны. Как бы ни была приблизительна эта цифра, – отмечал М. Вебер, – вполне очевидно, чем грозит деревне последовательное внедрение капитализма в сельское хозяйство»[113]. Но это было только началом, предупреждал М. Вебер: «технически оптимальные размеры хозяйства намного превышают среднюю площадь крестьянского надела; на обширных пространствах с производственно-технической точки зрения значительный избыток рабочей силы обнаружится именно тогда, когда произойдет переход к «капиталоемкому» ведению хозяйства»[114]. М. Вебер считал, что «на обширных пространствах России в деревне лишь одна пятая рабочей силы может себе найти применение, даже для нормативного обеспечения продовольствием собственных нужд[115]. «При данном уровне техники экономически целесообразно использовать 21–23 % наличной рабочей силы, – отмечал немецкий экономист, – остальные 4/5, кое-где и больше, остаются невостребованными»[116]!
П. Столыпин не смог переломить тенденции роста количества «лишних рук»[117]. Во время столыпинских реформ абсолютная численность населения росла даже быстрее, чем в предшествующее время[118]. И все это растущее избыточное население было в основном молодым: в 1910 г. в России на долю молодежи до 19 лет приходилось 48,4 % всего населения (во Франции 34,6 %, Швеции 41,9 %, Англии 42,4 %)[119]. Уже только одно сочетание огромной избыточности и молодости населения само по себе превращало Россию в гремучую смесь, для взрыва которой было достаточно лишь малой искры… На эту данность указывал и Дж. Кейнс, по словам которого, накануне Первой мировой войны, на экономику России давила «растущая масса людей, оккупировавшая седьмую часть земной поверхности»… «Россия нестабильна снизу из-за разбухания населения…»[120].
Поиск путей выхода из демографического тупика, в котором оказалась Россия в начале XX века, отражает обращение к зарубежному и историческому опыту выдающегося политэкономиста того времени С. Булгакова:
«Платон, в целях уничтожения раздоров и борьбы за свое и чужое в качестве одной из главных мер требовал радикального насильственного регулирования численности населения достигаемого за счет тотального регламентирования процесса воспроизводства. Не желавших подчиняться этим законам оставалось одно – умереть»[121]. Аристотель только констатировал проблему, но не предлагал путей для ее решения: «Можно думать, что скорее следует определить деторождение, чем имущество, так чтобы рождений было не более определенного числа… Если оставить вопрос без внимания, то результатом такой неопределенности, как действительно во многих государствах и бывает, должна быть бедность граждан, а бедность производит беспорядки и злодейства»[122].
Не случайно «Утопия», утверждал Т. Мор, может существовать только при строго определенном количестве ее жителей, излишек должен был принудительно выселяться в колонии расположенные за пределами «Утопии»[123]. Англия хоть и не была «Утопией», но строго следовала этой рекомендации на протяжении почти двух столетий. Ф. Кенэ прокладывая дорогу Т. Мальтусу, отмечал, что население в своем стремлении к увеличению упирается в барьер достигнутого уровня развития производительных сил[124].
А. Смит указывал, что если бы спрос на труд сократился бы, «то заработная плата упала бы до такой дешевизны, при которой рабочие впали бы в самое несчастное существование. Многие из них не могли найти бы себе работу даже при самых тяжких условиях, они принуждены были бы умереть с голоду или искать себе пропитание в нищенстве, а то, пожалуй, и в преступлении. Скоро нищета, голод и смертность опустошили бы рабочий класс, а от него перешли бы и на другие классы, пока количество населения не достигло бы опять такого размера, при котором оно могло бы как-нибудь существовать…»[125]. «Все породы животных, – констатировал А. Смит, – размножаются в зависимости от имеющихся налицо средств пропитания, и нет такой породы, которая размножалась бы выше этих средств. В развитых же обществах недостаток средств существования может положить предел размножению людей только самых низших классов народа, и такое явление возможно лишь при одном условии – истреблении большей части детей, рождающихся от плодовитых браков в этих самых классах»[126].
Практически все экономические авторитеты того времени утверждали, что обнищание неизбежно, оно является платой за цивилизацию. Д. Рикардо. Т. Мальтус, Г. Спенсер… и т. д. биологически обосновывали социальное неравенство, трудности существования и вымирание нижних слоев населения. Т. Мальтус в своем ««Опыте закона о народонаселении» постулировал эту жестокую данность: «Человек появившийся на свет уже занятый другими людьми, если он не получил от родителей средств для существования, на которые он вправе рассчитывать, и если общество не нуждается в его труде, не имеет никакого права требовать для себя какого-нибудь пропитания, ибо он совершенно лишний на этом свете…»[127]
В итоге С. Булгаков констатировал: «перенаселение, вымирание лишнего населения от голодовок, войн и эпидемий, за которыми следует приведение населения в соответствие с емкостью территории, далее опять перенаселение и т. д. – такова нехитрая, но ужасающая в своей простоте логика натурального крестьянского хозяйства в течение длинного ряда веков… борьба за существование, таким образом, на первых стадиях культуры крайне простой, почти зоологический характер; оно напоминает размножение животных, где природа достигает сохранения вида, не щадя его отдельных экземпляров, и даже больше того, где погибель многочисленных экземпляров является условием благополучия вида, т. е. уцелевших»[128].
На основании этих рассуждений будущий отец «Сергий» приходил к выводу, что «Люди, имеющие чрезмерно большое потомство, в особенности одержимые наследственными болезнями, будут, по известному выражению Дж. С. Милля, рассматриваться, как пьяницы или преданные каким-либо излишествам. Быть может, человечеству предстоит немало испытаний, прежде чем оно изменит свое теперешнее отношение к этому вопросу»[129].
В то же время избыточный человеческий ресурс является основой для последующего экономического прогресса и перехода к капиталистическим формам хозяйствования. Тот же С. Булгаков в этой связи замечал: «С одной стороны, несомненно, что то увеличение народонаселения, которое имеется в русском крестьянстве, является одной из причин величайшей бедности этого населения, а с другой создается базис для… экономического и национального прогресса в будущем…»[130]. На эту данность указывал и проф. М. Ковалевский: «весь капитализм, вся наша теперешняя промышленность, все богатство нашей эпохи связано с тем состоянием перенаселения, которое человечество испытало накануне капитализма…»[131].
«Необходимость свободных рук, как условие развития капитализма, была выяснена Марксом…, – отмечал С. Булгаков, – Основным пунктом развития капитализма является, во всяком случае, перенаселение, все равно ЕСТЕСТВЕННОЕ или искусственное усиленное экспроприацией, является, поэтому неизбежно нищета и бедность… отсюда следует, что первоначальное предкапиталистическое перенаселение, с сопровождающими его горем, нуждой и бедствиями, было необходимым условием создания теперешней цивилизации, ценой прогресса: перенаселение это было экономически прогрессивным, как необходимое условие перехода к высшей форме производства… Человек ценится дешево в эту тяжелую эпоху, и еще дешевле ценится человеческая личность»[132].
К аналогичным выводам приходил С. Витте, который обращал внимание на эту особенность российской действительности: «быт (русского крестьянина) в некоторой степени похож на быт домашнего животного с той разницей, что в жизни домашнего животного заинтересован владелец, ибо это его имущество, а Российское государство этого имущества имеет при данной стадии развития государственности в излишке, а то, что имеется в излишке, или мало, или совсем не ценится…»[133]
На селе избыток «лишних» рук, отмечал С. Булгаков, вызывает «Поднятие цен на землю или аренд, (что) ведет к задолженности, к зависимости беднейшей части населения от спекулянтов на народную бедность. При этом развивается с особой силой паразитизм, который не имеет никакого отношения к производительному процессу, эксплуатирует обнищавшее крестьянство: таковы земельные спекулянты… кулаки, ростовщики… – все это паразиты, которые заводятся в тканях больного организма, как черви… Дело ясное, что улучшить положение вещей в такой перенаселенной деревне можно одним только способом: разрежением населения, эмиграцией»[134]. А если эмиграция невозможна?[135] С. Булгаков не смог найти ответов на эти вопросы и ушел от политэкономии к догматическому богословию, став известным отцом Сергием[136].
Революционное разрешение проблемы становилось неизбежным. Подтверждая эту закономерность, историк Д. Голдстоун в своей книге «Революция и бунт в начале современного мира» обращает внимание, что великие европейские революции – Английская и Французская – имеют нечто общее с великими азиатскими бунтами, которые разрушили Оттоманскую империю и отстранили от власти правящие династии Японии и Китая. Все эти кризисы возникали, когда политические, экономические и социальные институты сталкивались с одновременным давлением роста населения и сокращением доступных ресурсов[137]. К подобным выводам пришли многие западные исследователи России начала XX в.[138]
Какие же альтернативы крестьянской революции предлагала ведущая либеральная мысль того времени, воплощенная в партии конституционных демократов – кадетов?
По словам М. Вебера: «программа кадетов при всем ее радикализме ограничилась одной целью: обеспечить землей нижние слои крестьянства, наиболее страдающие от ее нехватки… Если же будет осуществлена хотя бы частично реформа в духе кадетов, то вполне возможен мощный подъем замешанного на “коммунистических” дрожжах “естественно-правового” духа. Это способно привести к чему-то совершенно “небывалому”, но к чему именно – предвидеть невозможно. Во всяком случае, неизбежен глубокий экономический упадок на 10–20 лет, – предупреждал М. Вебер, – пока “новая” мелкобуржуазная Россия проникнется духом капитализма: и тут придется выбирать между “материальными” и “этическими” целями»[139].
«Из исторического опыта, – продолжал М. Вебер, – следует, что проведение самой реформы и затем установление новых арендных отношений на такой территории и при таком количестве заинтересованных участников возможно только при условии деспотического правительства и стабильной экономики. Миллионы крестьян, арендующих землю у государства, образуют класс колонов таких масштабов, которые знали разве что Древний Египет и Римская империя. Бюрократическое правительство не может решить эту проблему, потому что неспособно выступать против аристократии и класса земельных собственников. А демократическому правительству будет не хватать «железной» авторитарности и беспощадности в отношении крестьянства»[140]…
Основным естественным инструментом сокращения избыточного населения была не эмиграция, а индустриализация. Переход к капиталистическому (индустриальному) производству в Европе являлся, отмечал в этой связи С. Булгаков, «в известном смысле, вынужденной необходимостью дальнейшего уплотнения населения… закон убывающей плодородности почвы, этот бич человечества, а вместе с тем и самый надежный его руководитель по пути прогресса, стоит у колыбели капитализма, повелительно требуя перехода к новой, высшей форме производства. Нищета и перенаселение характеризует общественное состояние в начале капиталистического развития»[141].
Переход к индустриальному обществу изменял сам демографический закон, На эту данность одним из первых обратил внимание Т. Мальтус, который еще в 1798 г. опубликовал памфлет «Опыт о законе народонаселения» в котором отметил, что в аграрном обществе плодородие почв увеличивается в арифметической прогрессии, а населения в геометрической. Как следствие указывал Мальтус, нищета вызвана не структурой общества или политическими институтами, а постоянной тенденцией к уменьшению средств к существованию народонаселения, которая сдерживается только нищетой, ведущей к повышению смертности, и единственным путем к разрешению этой проблемы является принуждение бедноты к сокращению ее численности[142].
Однако теория, описывающая тенденции аграрного общества не подошла для индустриального. Т. Мальтус усовершенствовал свою теорию и опубликовал ее в «Принципах политической экономии», вышедших в 1820 г. Теперь численность населения лимитировалась уже не столько наличием доступного продовольствия, сколько возможностью обеспечения его работой, при сохранении определенного социального статуса и уровня эффективности производства. Другими словами, утверждал Т. Мальтус, необходим баланс между потреблением и производством[143]. В случае нарушения баланса предупреждал Мальтус: «гибель в той или иной форме просто неизбежна. Человеческие пороки – это очень активные и умелые пособники уничтожения людей. Они передовой отряд великой армии, сеющей смерть и разрушение, и часто сами завершают эту зловещую работу»[144].
Проблема индустриализации становилась вопросом жизни и смерти самой цивилизации. Переход к индустриальному обществу решал сразу два вопроса: увеличения производства и одновременно снижения темпов прироста населения! Города ненасытно поглощали избыточное крестьянское население. Немецкий экономист Ганзен даже «высказал мнение, которое пытался утвердить разбором данных статистики населения г. Мюнхена, что городское население, предоставленное само себе, вымерло бы, так как смертность здесь превышает рождаемость»[145]. До Ганзена еще в середине XVIII в. Ж. Руссо назвал большие города «могилами человеческого рода», в то время смертность в больших городах превышала рождаемость. Дж. Лондон, назвал столицу самой богатой страны мира начала XX в. – Великобритании «Бездной» и отмечал, что: «Бездна – это поистине колоссальная человекоубойная машина»[146]. По словам С. Витте: «Во всех государствах Западной Европы <…> теснота жилища, плохое питание, чрезмерное отягощение работой ведут к вырождению (фабричного рабочего) населения»[147]. По этому показателю Россия шла вслед за Францией и Англией с опозданием на полвека…[148] Данный факт наглядно подтверждала статистика, количества детей в центральных российских городах, приводимая С. Прокоповичем.
Размер семьи c.-петербургского рабочего (чел.) в зависимости от его годового заработка (руб.)[149]
«При заработке менее 400 р. число женатых рабочих ничтожно <…>, – комментировал результаты своих исследований С. Прокопович в 1909 г. – При бюджете в 600 р. петербургский рабочий только в исключительных случаях может воспитывать детей, а так как средняя заработная плата петербургского рабочего равняется 300–350 руб., то только незначительная часть всего числа рабочих может иметь в городе семью и детей. Петербург не был исключением, так по данным переписи 1897 г. в Москве из 288 169 рабочих одинокими были 268 325 человек»[150].
«Средний размер семьи петербургского рабочего 1,27 человека. Положение провинциальных рабочих только немногим лучше. Средний размер рабочей семьи в 50 губ. Европейской России – 1,98 чел., показывает, что ряды пролетариата пополняются у нас не пролетарскими детьми, а пришельцами со стороны крестьянства». «В то же время средняя семья всех классов по России состоит из 5,63 человек… Заработок русского рабочего недостаточен для воспитания детей; о содержании же потерявших трудоспособность стариков не может быть и речи», – заключал С. Прокопович[151].
Несмотря на общие закономерности перехода от аграрного к индустриальному обществу, Россия значительно отставала в этом вопросе от стран Запада. Величину этого отставания наглядно демонстрирует ключевой для переходного периода показатель – доли городского населения. По этому показателю даже Европейская часть России уступала основным конкурентам, например, таким как Англия или Германия в 4–5 раз.
Россия уступала развитым странам и в динамике увеличения доли городского населения. В конечном счете, отставание стало столь велико, что предопределило невозможность движения России по европейскому пути развития. Понимание причин этого отставания лежит в основе понимания всей последующей истории России. И здесь мы вынуждены обратиться к теории, для того, что бы выявить различия в развитии России и Европы:
Доля городского населения в общей численности населения в 1910 г., в %[152].
Объемы производства, о которых говорил Т. Мальтус, определяются в экономике производственной функцией – Q, которая, согласно модели экономического роста Р. Соллоу, состоит из труда – L, капитала – К, природных ресурсов – R и технического прогресса – Т:
Q = (L, K, R, Т);
Другими словами выпуск продукции, при прочих равных условиях, определяется вкладом труда, капитала, природных ресурсов и применением достижений научно-технического прогресса. При этом общий выпуск определяется объемом лимитирующего фактора.
С другой стороны объем выпуска ограничен емкостью платежеспособного рынка сбыта:
Q = (P, V );
где:
P – цена товара;
V – объем товара.
Анализ этой зависимости имеет смысл начать с природных ресурсов, поскольку именно они являются той точкой опоры всей системы, к которой затем прикладывается и труд, и капитал. В аграрном обществе основным и определяющим, первичным природным ресурсом является Земля.