Вы здесь

Как я выступала в опере. Вера и Надежда (Е. Г. Поспелова, 2018)

Вера и Надежда

Сегодня, в день Веры, Надежды, Любови и матери их Софьи, поздравляю всех прекрасных моих подруг, которые носят эти чудесные имена.

А также традиционно думаю в этот день про своих двух бабушек:

Веру Александровну Поспелову (в девичестве Токареву) и Надежду Васильевну Реформатскую (в девичестве Вахмистрову).

Обеих давно с нами нет.

Обе они нас с братом любили и баловали.

Обе были замужем за профессорами-филологами.

Мамин отец А. А. Реформатский, лингвист, называл свата, литературоведа Г. Н. Поспелова, – «со- дед».

Деды, несмотря на близость профессий и на то, что каждый написал по учебнику «Введений» – в языкознание и в литературоведение, – были очень разными людьми, и не могу сказать, что много общались. Тем более оба, ко времени рождения нас с братом, давно развелись с бабушками.

Внуков-то любили и приносили всяческие подарки да деньги в конвертиках, но с нами никогда не жили.

Дед Реформатский очень отличал моего брата по меломанской части, и при редких свиданиях они часами вдвоем распевали любимые куски из опер, причем так увлекались, что дед постоянно падал с шаткой трехногой табуретки, ударялся больно, но продолжал, как ни в чем не бывало.

А дед Поспелов очень умилялся, когда я, девчулечка, пела под гитару песню «Стройная креолка цвета шоколада». Сразу обливался слезами и называл меня «птичка на ветвях моей души».

Но оба были для нас с братом экзотическими блюдами, приходящими в гости знаменитыми дедами.

А бабушки были наши близкие и родные.

И, кроме мужей-филологов, тоже не были ничем похожи.

Баб-Василь, мамина мама, была черноглазая и рано поседевшая красавица, охотница, когда-то много курила, водила один из первых в Москве автомобилей («глазастую» эмку), ходила, не пропуская, на все концерты Рихтера и не раз возила самого Рихтера и Н. Дорлиак на машине за город. Знала Гете наизусть по-немецки, пела порой неприличные песенки (что-то про «замочек маленький секретный поручик Миша»… – дальше не помню).

«Бабусечка», папина мама, была ангел с изумительным овалом лица, кроткая, тихая, смешливая – в редких случаях, но до слез, – и, как называла ее моя мама, «уездная барышня». Самое страшное слово у нее было – «поросенок».

Баб-Василька служила заместителем директора музея Маяковского, подписывала письма против травли Синявского, которого приняла до этого на работу, что было рискованно, хранила у себя на столе в чугунной плошечке медвежьи клыки и обучала нас стихосложению.

Бабусечка была дирижером детских хоров, вкусно готовила, вышивала крестиком изумительные скатерти, почти нигде «в свете» не бывала и целыми днями слушала музыку по радио. Она была как-то очень внутренне грустна. Научила нас множеству песенок, некоторые из них, очень редкие, поет сейчас моя Лизка-певица. (Про «Фиаметту-цыганку», например.)


Баб-Василька родилась в деревне Арханка, Владимирской области, где была усадьба ее небогатых родителей. Она сохранила об этом месте бесконечные воспоминания. Как-то раз она ехала на лошади с почтой и по пути увидела роскошный пикник на траве. Барственный высокий мужчина, который «был там хозяин, это ясно», остановил ее, придержав за стремя, порасспросил о том и о сем, насыпал ей полную сумку конфет и сказал: «Ну, гарцуй дальше». Когда баб-Василька рассказала про этот случай своей однокласснице по Алферовской гимназии Ирине Шаляпиной, та закричала:

«Ах, это про тебя папка тогда рассказывал!»

Был это, значит, сам Федор Иванович, кто стремя-то держал.

А Бабуся девочкой обучалась и жила в Алексине при мужской гимназии, где был директором ее отец. Все воспитанники были в нее, прелестную и легкую, так или иначе влюблены, но больше всех – князь Ширинский-Шихматов и мальчик Шахеев. Как-то, когда она проходила коридором мимо спален мальчиков, князь выскочил из комнаты, бросился ее целовать и объясняться в любви.

– Ну, я такого ему тогда наговорила! – с неостывшим за шестьдесят лет возмущением рассказывала Бабуся.

– Неужели и «поросенка» сказала?! – ехидничали мы с братом.

Князь после этого раскаялся и присмирел, и только иногда, когда она проходила перед дверью, из-за нее доносилось: «Вера, простите меня!»

Помню даже одну фривольную историю, что, вообще-то, для ангельской Бабусечки было нехарактерно.

Гуляет она с мальчиком Шахеевым по лесу и, о ужас, страшно захотела пи-пи. Как быть, что делать? Смышленая Бабусечка тогда сказала:

– А вот некоторые умеют залезать на деревья!

– И я умею!

– Да полноте, не поверю!

– Так смотрите, Вера! – сказал кавалер и через несколько минут исчез в густой листве где-то наверху. А Верочка тихо пристроилась у корней пожурчать.


Прозвище «баб-Василь» мамина мама получила после своей охотничьей поездки на Байкал. Там у нее был проводник-эвенк, и ему страшно трудно было выговаривать «Надежда Васильевна» – вот он и сократил ее имя-отчество до короткого и энергичного «Василь», а там уж мы, внуки, подхватили.

Одна моя подруга, которая была в мою баб-Василь просто влюблена, через двадцать лет после ее смерти сказала мне:

– Я назвала свою старшую дочь в честь твоей бабушки!

– Позволь, но твою дочь же зовут Василиса!

– Да! А разве не так звали твою бабушку по-на стоящему?

Про нее, про баб-Василь, даже как-то напечатали очерк в журнале «Охота», который, кстати говоря, она всю жизнь выписывала. (А «Правду» – нет.)

И вот как-то – звонок.

Пионеры.

– Вы – Надежда Васильевна Реформатская?

– Да!

– Покажите ваши зубы!

– Ну, дети, зачем вы такие злые? Я старый человек, и зубов у меня уже нет!

– Да не ваши – медвежьи!


Я не знаю, как они пережили уход блистательных мужей. Кажется мне, что ужасно. Но семейная история молчит про это.

Знаю только, как пережили войну.

Бабусечка отправилась с маленьким папой и с его сестрой в эвакуацию в далекий сибирский город Камень на Оби. Надо сказать, дед, папин отец, уже тогда ушедший из семьи, вывез в Сибирь и содержал оба семейства: и покинутое и теперешнее. Снял два дома в городке, сам заготавливал сено, и еще учил моего папу, как накидывать вилами, чтоб стог на телеге стоял и не падал, и купил обеим женщинам по корове, кормилице. Папа до сих пор помнит, как по избе, разъезжаясь ногами, ходил мокрый новорожденный теленок, недавно принесенный в простыне из хлева, где стояла его лохматая, сибирской породы, мамашка. Он ее кормил перед школой, в темноте сибирского утра, – держал изо всех сил за уши, потому что она норовила сунуть морду сразу на дно ведра, в аппетитные очистки, а при этом весь наваристый бульон выливался, мгновенно леденея, на пол.


Как-то осенью к ним в избу пришла местная женщина.

– Говорят, вы тут музыканты?

– Да.

– Научите моего парнишку на аккордеоне играть.

– Но я не умею, я пианистка.

– А у нас самоучитель! Только мы в нем ни хрена не понимаем, а вы музыкант – поймете и мальчишке покажете. А мы вам за это мешок картошки.

Картошка зимой была спасением, и Бабусечка действительно выучилась играть сама и научила не только сибирского паренька, но и моего двенадцатилетнего папу. Он сидел на печи и наяривал на всю избу: «Красавица народная, мать Волга полноводная».

В сорок втором Бабусечка написала в Москву в школу, где преподавала пение, сказав, что она готова на любую должность. Ответ был: «Не угодно ли физруком?» Бабуся согласилась и физруком, благо была худа, подтянута (да и вряд ли кто-то особо толстел в войну), и они ехали в Москву из Камня три месяца (!!!) в теплушках. Перед отъездом им посоветовали взять с собой ведро топленого масла – менять потом в Москве на что-то еще. И еще сказали: «ни на секунду не выпускайте из рук!» Они так и сделали, и Бабусечка в теплушке спала на лавке, держась рукой за ручку ведра. Но к Москве все масло было подчистую вычищено из ведра – во время сна Бабусечки и Киры, моей тети!

Баб-Василька, во время войны еще актуальная жена (дед газанул к писательнице Ильиной в пятидесятых годах), осталась с малюсенькой мамой в Москве. Ездила какие-то бревна разгружать, дежурила на крышах, гася «зажигалки», подрабатывала лекциями про Дениса Давыдова. («Дени́сила», как она рассказывала потом.) Было голодно, но у них гостило и грелось много народу знакомых, у которых были выбиты бомбежкой окна. В 1941 году она, с риском для жизни, поехала на машине в поселок НИЛ, где на даче жили ее свекровь и золовка с сыновьями – вывозить их. Но не успела – дороги перекрыли, потому что немцы были где-то уже совсем тут, вокруг. Всю семью золовки баб-Василь и мою прабабку угнали на работы в Германию. Бабушка вернулась под грохот обстрела.

А в 42-м году разбомбили питерскую квартиру первой жены моего деда Реформатского, тети Леши, как мы ее называли, которая была до баб-Васильки, и она приехала в квартиру к баб-Васильке… Так и жили – в одной комнате дед с баб-Василькой, а в другой – первая жена деда, тетя Леша, с новым мужем. Обе жены были страшно благородные и очень друг друга чтили и уважали. Это правда.

Потом, в 1960-м, этот старый дом в Дурновском переулке расселили, и семья тети Леши и наша семья получили квартиры на улице Дружбы, в одном подъезде, но на разных этажах. Я родилась уже тут, и прекрасно помню тетю Лешу и их дружбу с моей бабушкой…

Бывало, после какой-то душевной помощи со стороны тети Леши, баб-Василь говорила:

– Леша, я бы тебе памятник поставила.

– Надюша, уже целая аллея стоит, – отвечала тетя Леша.


Кстати, про трения между Бабусечкой и другой женой деда Поспелова в эвакуации, пока они жили в одном сибирском городке, я тоже ничего не слыхала.

Такое было поколение, много величия души и достоинства.

Да, вот еще вспомнила, почему моя мама родилась восьмимесячной: в 1938 году беременная баб-Василь шла по Гендриковскому переулку и вдруг почувствовала, что что-то падает из окна на втором этаже, и через секунду приняла в руки годовалого ребеночка, за которым кто-то не уследил!

Малыша спасла, но вскоре родила до срока. Такая вот история.

Вообще, про бабушек можно бесконечно.

Под старость баб-Василь плохо слышала, и это рождало очень смешные «мемы».

Например, как-то ее повезли на очередной концерт Рихтера (она утверждала, что на музыку ее глухота не распространяется). Но ее не предупредили, что играть Рихтер будет не сольно, а с Олегом Каганом. И вот выходят они оба, а баб-Василь на весь партер спрашивает в паузе:

– А кто это с ним – кудрявенький?

Или так: сидим обедаем.

Вдруг баб-Василь спрашивает папу:

– Скажи, Глеб, а Шостакович помер?

– Да здрассьте, давно уж помер, чего это вы, баб-Василичка?!

(Он, зять, тоже ее так называл.)

Проходит минута.

Папа (подтрунивая):

– Баб-Василичка, а ПРОКОФЬЕВ ПОМЕР?

Бабушка (невозмутимо):

– Красотки в поле.

С тех пор про то, что все называют «испорченный телефон», у нас говорится: «Ну, это типичные красотки в поле».

Остроумие не покидало ее до конца. Как-то она сказала нашей знакомой, И. Я. Вершининой, которая заботилась о ней, как ангел:

– Ира, ты должна мне платить жалованье!

– За что, Баб-Василечка?

– Ты через меня зарабатываешь себе место в Царствии Небесном!

В день перед смертью к баб-Васильке пришел доктор из поликлиники Литфонда, и она вдруг из последних сил разразилась нежной речью про моего отца – своего зятя! Трогательно было очень, я и смеялась, и всплакнула.

А тогда уехала с ночевкой к подружке, и наутро пришло известие. В следующий раз я увидела ее уже в гробу. Он стоял в средней комнате с роялем, и был концерт. Я тоже играла – вторую часть седьмой сонаты Бетховена и что-то еще.

Бабусечка пережила Баб-Васильку на семь лет и тихо умерла в 1992-м. Мы еще успели с мужем навестить ее перед венчаньем и записать на видеопленку. Склероз очень смешно исказил ее речь. В частности, она говорила очень забавно: «У меня склерЮс».

Бабусечка была заботливая и всегда знала – кто что любит из еды. Например, всегда покупала мне шоколадное масло, а Баб-Васильке, «со-бабушке» – творожные сырки.

Так и вижу, баб-Василька сидит на кухне, держа сырок в вытянутой руке и говорит нарочитым пятистопным ямбом, хорошо артикулируя басом:

– С кем поделюсь бабусиным сырком?


Хорошие они были, Вера и Надежда наши.

Сегодня день их Ангела.