Вы здесь

Как я был «оккупантом». Солдатская повесть. Цвай хундэрт (Н. А. Соляник)

Цвай хундэрт

Тактичный всё же народ – наши патрули. Завидев солдата в самоволке (уж куда яснее: форма-то не парадно-выходная), никогда не подойдут к нему пока он общается с немцами или, того лучше – с немочками. Инструкция, видимо, у них такая была: при местных не борзеть. Будут топтаться, топтаться поодаль, махорить. Но стоит отдалиться от тех же немочек – всё, каюк.

Как-то под вечер мы с моим другом Толей Балацким, механиком-водителем, забрели в гаштет, кафе по-ихнему. Уже не помню названия городка: крохотный, так, селение. А забрели, ясное дело, из леса. Из того самого, где выше сосен взметнулись наши антенны, где с утра до ночи тарахтят движки наших радиостанций, где пахнет дымным чайком и где так сладко – о, господи! – дурманит дух свободы. Лес – это вам не портяночная казарма. Лес – это, братцы, свобода!

Понял я это: лес – свобода – только здесь, в армии, притом – в Германии. Лес – он такой же, как наш, подмосковный, разве что более хвойный. Ну, и понятно, поаккуратней, почище, построже. Даже излишне построже. До педантизма. Представьте себе, чуть ли не на каждой еле, сосне отметина: синяя, жёлтая, красная. На фига, спрашивается? Или те же глиняные горшочки на стволах. Опять-таки на фига?

Потом нам, несмышлёным, объяснили, что все деревья в немецких лесах пересчитаны, и за каждым из них ведётся досмотр, о чём и свидетельствуют отметины: такому-то дереву три года, такому-то – пять лет, такому-то – десять. Это – на распил, это – лечить, эту сосенку – под рождественскую ёлку. А горшочки на стволах? Для сбора смолы. А мы-то, изверги, крушили их, приговаривая: «Живодёры! Над деревьями издеваетесь!..»

Лес потому ещё – свобода, что подвигает на подвиги (такой вот каламбур): из леса, пусть и ненадолго, можно уйти, чтобы, как говорится, на людей посмотреть и себя показать. Словом, ощутить ещё большую свободу. Ну и, по возможности, отметить эту самую свободу. Чревато, конечно. Но какой адреналин! Потому так любы нам были выезды в лес, на учения.

Словом, подходим мы с Толей Балацким к стойке бара, привычно распрямив гимнастёрки. Ах, гимнастёрка! Без малого столетие верой и правдой служила она русскому воинству: от генерала до рядового – прочная, удобная и даже по-своему элегантная.

Что она есть такое? Извольте. Та же длиннополая сорочка, только со стоячим воротником. И с нагрудными карманами. Ну и, естественно, с погонами. Как-то задался вопросом: сколько же пуговиц на ней? Оказалось, тринадцать: на вороте, на манжетах, на погонах, на карманах. И каждая – со звёздочкой. Как же после этого было не уважать её, такую звездастую? Рыжезелёная, когда новенькая. А если уже бывалая-перебывалая, прокалённая солнцем и отстёганная дождями и мытая-перемытая, – а драили мы её щёткой, прямо на асфальте, – то и вовсе бежевая. Хэбэшная. В гимнастёрке, туго подпоясанной ремнем (ни складочки!), поневоле выглядишь стройнее. Украшала она в своё время и меня…

А бляхи-то, бляхи! Горят! И – стрелки на штанах. Как наводить их, служивые знают. Оттягиваешь штанину вдоль ноги и несколько раз проводишь по изгибу междузубьем расчёски: вверх – вниз, вверх – вниз. И стрелка готова. Такая вот солдатская смекалка…

Гутэн таг! – здороваемся, при этом успеваем окинуть взглядом зал: наших, в смысле офицеров вроде нет. Встреча с ними была бы весьма нежелательной. Как с теми же «макаронниками», как называли мы сверхсрочников (прапорщики – по-нынешнему), имея в виду их сытую макаронную жизнь. Суть в том, что излюбленным нашим блюдом были макароны по-флотски. Деликатес! Давали нам их редко, в основном по праздникам. Сверхсрочники же, питаясь в офицерской столовой, могли улепётывать их сколько угодно.

В общем, и те, и другие запросто могли сдать нас: ведь нам, срочникам, служащим по призыву строжайше запрещено было посещать питейные заведения. Более того, имелось негласное указание владельцам этих самых заведений при появлении нашего брата тут же сообщать об этом в комендатуру.

Т-а-а-г! – вторит розовощёкий бармен.

Ох уж, эти немцы! До того небрежны в приветствии. Ну почему бы не сказать, как надо: «Гутэн таг!», «Гутэн мор-гэн!»? Нет же: «Т-а-а-г!», «Мо-о-ргэн!» Или – «Видэрзээн» вместо «Ауфвидэрзээн». На звуках что ли экономят? И тут верны своему прагматизму? Это равносильно тому, чтобы мы, здороваясь, говорили: «Де-е-нь!», «У-у-тро!» Нет же, говорим, как надо: «Здравствуйте!», «Добрый день!», «Добрый вечер!» Ну, друзьям, понятно – «Привет!», «Пока!»

Вспомнилась история почти анекдотическая. Рассказали мне её «макаронники» – наши, ротные. Как-то в гаштете набрались они до чёртиков. Шумели, наверняка буянили. Законопослушный бармен тут же позвонил в комендатуру. Забрали хлопцев. Отсидели они, всё честь по чести, и снова сюда, в гаштет: «У-у, морды!» В ответ – сама любезность: «Гут моргэн!», «Гут моргэн!..» Умеют, значит, правильно сказать, когда захотят…

Вотка? – бармен вскидывает на нас светло-голубые глаза.

Я-а-а, – киваю я. «Я-а-а» у них – наше «да». Ну, язык! И решительно добавляю:

Цвай хундэрт! (Двести.)

Балацкий, нахмурившись, смотрит на меня. Он не знал и не хотел знать немецкого языка по идейным, как говорил, соображениям. В войну погиб его дед, инвалидом вернулся отец. Дом сожгли. Как такое забыть? Конечно, он понимал, что немцы теперь не те, многое узнали и осознали, да и сами натерпелись от своего бесноватого фюрера, тем не менее, глядел на них так, словно хотел убедиться: действительно ли всё поняли и осознали?

Как-то в гаштете… Опять гаштет! Любили мы всё-таки хаживать в это заведение. И не выпить ради. Для этого немало и других случаев и возможностей было. Общения ради хаживали мы в гаштет. Пусть на кое-каком немецком, а с той стороны – на кое-каком русском, но ведь изъяснялись: кто есть кто, откуда, немного о политике. Мы это называли народной дипломатией.

Так вот, в течение, наверное, получаса Балацкий общался с одним пожилым немцем при помощи всего двух фраз: «Гитлер – сука!», – восклицал Балацкий, уже изрядно поддавший. «Сталинград!», – вторил ему немец, качая хмельной головой. «Гитлер – сука!», – снова восклицал Балацкий, ударяя кулаком по столу. «Сталинград!», – снова повторял немец и, задрав на спине рубаху, показывал зарубцевавшиеся раны. И ведь понимали друг друга.

Своего «сталинградского» немца, уже совсем «хорошего», он довёл до дому, прислонил, как полагается, к дверному косяку. Тот панически замахал руками: «Цюрюк! Цюрюк!» В смысле – назад. За дверью, действительно, послышался женский голос. Балацкий, понятное дело, ноги в руки и – назад, в часть…

Эту историю он нам частенько рассказывал. Мы ухахатывались. Особенно над этим его «Гитлер – сука!» Как будто немец и впрямь понимал, что такое по-русски «сука».

Всё ещё нахмурившись, он смотрит на меня, потом переводит взгляд на бармена и для убедительности выбрасывает два пальца. Тот понимающе кивает:

Айн момэнт», – и ставит на картонки-кругляшки две слёзные стопочки.

Как сейчас вижу: берём мы эти стопочки и аккуратно так, нежнейше, наслаждаясь их прохладой, чокаемся:

– Будем! – и лихо опрокидываем.

Неспешно закуриваем. Свои, махорочные.

– Ну, шо? – спрашивает Балацкий. – Ишо по одной?

Расслабившись, он любил вклинить украинское словечко. И ещё – когда волновался. Тут уж запаса русских слов ему явно недоставало. Родом он был откуда-то из Прикарпатья, то ли из Тернопольской, то ли из Хмельницкой области. Вообще, мы как-то мало интересовались, кто есть откуда: из какого города, посёлка? Это не считалось столь важным. Важно было, что все мы – из Союза…

– Чуть повременим, – говорю Балацкому, – оглядимся, освоимся.

Зал небольшой. Мягкий полумрак, деревянные столы, заставленные пивными кружками, лимонадом – пожилые, молодёжь, дети. Немцы любят отдыхать в гаштете всем семейством.

– А нас, кажется, приглашают, – киваю на столик у окна. – Вон тот камрад в клетчатом пиджаке. Давай ещё по сто – и к нему.

– Давай.

Присаживаемся. Кладём на стол краснозвёздные пилотки:

Гудэн абэнд!

В ответ, естественно, «А-а-бэнд!».

Камрад! – приподнимаю стопку. – Гэзунд! На здоровье!

Он никак не отреагировал на мои слова или сделал вид, что не понял, и, отхлебнув пива, продолжал глядеть на нас не то чтобы с интересом, а как-то проникновенно-пытливо, и глаза холодные, что осеннее небо.

Капрал? – задерживает взгляд на моих погонах.

– Сержант, – констатирую я, заведомо зная, что он опять чего-то не поймет.

Он ухмыльнулся:

Бундэс рэпублик – гут. Дойче дэмократише рэпублик – шлехт!

О чём это он? – наклонился ко мне Балацкий.

Да так… Западный он немец.

Оцэ дило! – насупился Балацкий, пухленькое лицо его порозовело, короткий «ёжик» на голове ощетинился.

Да, непростая штучка этот камрад. Да какой он к чёрту камрад? Казачок засланный.

Бундэс рэпублик, – обращаюсь к нему, также чеканя слова, – капитализм.

– О, я-а, я-а! – воскликнул он и поднял большой палец.

А ДДR, ГДР, – продолжаю, – социализм, справедливость.

Он слегка поморщился, напрягая слух, потом покрутил пальцем у виска:

Найн! Шлех!.

Похоже, он провоцировал нас. И тут слышим справа и слева свистяще-шипящее:

– Официрэн! Официрэн!

Я сидел спиной к двери, Балацкий – вполоборота.

– Что там? – тихо спрашиваю его.

– Патрули. Трое. Офицер и два солдатика.

– Да, влипли. Ладно, что-нибудь придумаем.

Казалось, зал со всеми его мэнами, фрау, киндэрами замер. Одни взирали на нас с любопытством: дескать, чем всё закончится? Другие – с сочувствием: мол, такая уж солдатская доля – ущемлённость во всём и вся.

– Где они? – спрашиваю Балацкого.

– У стойки бара. Лимонад пьють.

Немец, уже достаточно раскрасневшийся, расплылся в нехорошей улыбке:

Дас ист паник?

«Да помолчи ты, чёрт рыжий!», – чертыхаюсь про себя и снова к Балацкому:

– Вечно стоять они там не будут. А к нам, пока мы за столиком, не подойдут, сам знаешь.

– Так-то оно так… О-о! Офицэр кудысь подився.

– Может, в гальюн? Сваливаем!

Разом вскочили и, схватив пилотки и огибая столики, рванули к выходу мимо солдатиков с патрульными повязками:

– Тихо, ребята! Вы нас не видели.

Те и мяу сказать не успели, как мы уже были на улице и во весь упор неслись в сторону темнеющего невдалеке леса. Лес, он – родной, он спасёт! Вот и заветная тропинка. Мы её ещё днём присмотрели. Летим, не успевая потирать обожжённые хвойными лапами лоб, щёки.

– Передохнём, – сдаётся Балацкий. – Нас воны уже не догонють. Та й не знають, куда мы побиглы.

– Догадаться могут. В лес, где учения. Но мы через двадцать минут будем на месте. А там нас фиг найдёшь.

– Это точно, – согласился Балацкий. – Слухай, а ни-мэць той точно с Запада?

– Сто процентов.

– Шпион?

– Да ладно тебе.

– Впэршэ шпиона бачу. Вин шо, хотив нас завэрбовать?

– Тебя завербуешь! Хорошо, хоть не стал восклицать: «Гитлер – сука!»

В темноте я почувствовал, как он улыбнулся:

– А солдатикам, мабуть, влэтыть за нас.

– Ничего, обойдется. На губу3, по крайней мере, не посадят. А придёт время, сами станут в самоволку бегать. Дело солдатское.

– И то так, – он замедлил шаг.

– Ты чего?

– Водку нэ допылы?

– Ну, Балацкий! Ну, хохол! О водке сожалеет. Скажи спасибо, что ноги унесли. А то были бы нам цвай хундэрт…