Метаморфозы киллера
Нет больших радостей, нет лучших музык,
Чем хруст ломаемых жизней и костей.
Вот отчего, когда томятся наши взоры
И начинает бурно страсть в пути вскипать,
Черкнуть мне хочется на вашем приговоре
Одно бестрепетное: «К стенке! Расстрелять!»
Только идиоты считают, что убийцы не имеют ни нервов, ни сердца, только круглые дураки убеждены, что убийцы не страдают, переламывая шейные позвонки.
Стояла поздняя осень, в подъезде дома было душно, как в аду, солоноватый пот ручьями тек по лицу, руки словно слезились, и приходилось вытирать их о брюки, он менял площадки, всматривался в окно, беспрерывно глядел на часы, ожидая Льва Ребета. Подъехала грохочущая машина, он встрепенулся, ощупал мокрой рукой баллончик со смертельным газом, напрягся, словно Ребет уже был рядом, но машина оказалась совсем другой марки, и не объект вылез оттуда, а чахлая дама с зонтом.
Он с ненавистью наблюдал, как она вошла в подъезд, он слышал гудение лифта и на всякий случай перебрался на площадку между этажами. Мелькнула кабина, почти рядом распахнулась дверь, и прямо на него покатился по лестнице юный шалопай, пролетел, даже не взглянув на Богдана, хотя тот успел набросить на лицо маску равнодушия. Сердце билось так громко, как будто в голове орудовал кувалдой кузнец.
И тут бесшумно подкатил «Опель» с Ребетом, толстым, лысым, благодушным и совсем не подозревавшим, что это его последняя поездка на этом свете перед переселением в департамент иной. За руку видный бонза ОУН (организация украинских националистов) попрощался с телохранителями, отпуская, по-видимому, веселые шутки, ибо спина его тряслась от хохота, повернулся и медленно, вразвалку зашагал к подъезду.
Загудел лифт, захлопнулась дверца, снова гудение, гудение и гудение, которому нет конца. Богдан подтянулся к третьему этажу, на котором проживал Ребет, тот лениво вывалился из лифта, доставая на ходу из кармана ключи, увидел Богдана и сразу понял, что это – конец.
Даже вскрикнуть не успел – невидимая ядовитая пыль окутала и нос, и глаза, и главный идеолог украинского национализма мягко развалился на площадке, раскинув руки.
Богдан слетел вниз по ступеням, как на крыльях, быстро добежал до автомобиля, запаркованного метрах в пятистах от дома, уселся за руль. Заметил, что рукав пиджака вымазан в штукатурке, достал из-под сиденья щеточку с мельхиоровой ручкой и тщательно очистил пиджак, а заодно и брюки, приобретенные во франкфуртском филиале английского магазина Остин Рид. Он посмотрел в зеркальце и поправил галстук такой прозрачной голубизны, какая бывает у раннего утреннего неба, и не в какой-нибудь пошлой Германии, а далеко-далеко, где просторно и легко, и солнце выползает из-за укрытого дымкой горизонта, словно недовольное тем, что его разбудили, и плещет море у Николаева, куда он часто выезжал из родного Львова.
Включил мотор, и тут его вырвало прямо на переднее стекло. Все это произошло настолько неожиданно, что он сначала ничего не понял. Добрался до вокзала, оставил машину на стоянке и сел в электричку до аэропорта. Там ему снова стало плохо, пришлось выйти в тамбур. В памяти встали огромные, неимоверно расширенные от ужаса глаза Льва Ребета, и от этого сделалось еще тоскливее.
Утром Богдан уже сидел в самолете Франкфурт – Берлин, радио радостно докладывало о неимоверной высоте полета, словно с нее гораздо приятнее падать, особенно когда за бортом минус пятьдесят по Цельсию, стюардесса с механичностью заводной куклы демонстрировала все прелести надувного жилета, а потом вывезла на тележке стопку свежих журналов и газет.
Он схватил самую толстую газету и помчался по страницам, задерживаясь на крупных заголовках и траурных объявлениях. И тут опять его прихватило, да еще прямо в газету – хорошо, что гул самолета заглушал. Брезгливый сосед, наверняка проклятый немец, нажал кнопку вызова и пересел на другое место, придав физиономии рассеянный вид. Вот они, немцы! Богдан Сташинский не любил их еще со времен оккупации Львова, правда, ничего особо дурного они ему не сделали.
Подлетела стюардесса, протянула пакет, побежала за нашатырным спиртом и еще какими-то снадобьями, которые совала ему прямо с руки, как малому ребенку, а он сидел, беспомощный, бледный и совершенно мокрый, тяжело дышал и слабо улыбался – не хотелось выглядеть совсем слабаком перед милой дамой. Она погладила его по руке, заботливо и очень профессионально, как и подобает хорошо вымуштрованным стюардессам, которые даже во сне видят только безупречный сервис. Исполнив свой долг, Инге Поль – так было написано на пластиковой карточке, приколотой к лацкану пиджака, – встала, оставив у него в ноздрях некий весенний аромат, блеснула улыбкой, исчезла, а Богдан закрыл глаза и подумал, что, в сущности, он никому не нужен: одинокая птица без гнезда, летучий голландец, бродяга.
Фрейлейн Поль высоко оценила качество костюма на заболевшем молодом человеке и весьма удивилась, когда увидела, что в Берлине прямо к трапу самолета подъехал «Фольксваген» и забрал пассажира – такое случалось лишь при прибытии очень важных персон…
Огромный, рыжий, жизнерадостный, как солнце, Петровский до боли сжал ему руку в машине:
– Поздравляю!
– Но в газетах ничего нет!
– Чего фрицам писать о разном дерьме? – успокоил он. – Эмигрантский листок уже сообщил сегодня, что пан Ребет внезапно умер от инфаркта при выходе из лифта в собственном доме. Они уже успели сделать вскрытие, но никаких следов! Тебя ждут в Москве! Чистая работа!
Но тут на Богдана поползли, надвинулись, словно локомотив, тоскливо-предсмертные, слезящиеся глаза Ребета, вдруг все поплыло, и он потерял сознание.
В Москве его направили в ведомственный госпиталь, выстроенный в добротном стиле сталинского классицизма.
– Ничего не понимаю, – бормотал бородатый профессор. – Анализы превосходные. Что за приступы рвоты?
Богдан пожал плечами, а профессор, уже легко подыхая от страха (еще со времен «дела врачей»), сформулировал вопрос гладко и пристойно, как и полагалось в столь богоугодном заведении.
– А может, была какая-нибудь внешняя причина? Вы не употребляли алкоголь? – он был деликатен, как врачи в рассказах Чехова, предупредительные и всегда страдавшие, если им прямо в руку совали деньги. – Впрочем, и невропатолог дал отличное заключение, – продолжал профессор вроде бы про себя…
Двери резко отворились, словно от удара сапога, и на пороге появился полковник Петровский, полный необузданной энергии и с горящими от ретивости глазами.
– Немедленно одевайся, тебя ждет сам председатель!
– Но у меня тут нет приличного костюма, – возразил Богдан. – Надо заехать домой и переодеться.
– Я тебе приказываю! – заорал Петровский голосом протодиакона. – Ты понимаешь, что нам будет за опоздание?!
– Я должен переодеться… – настаивал Богдан, упрямый от рождения и доводивший этим мать до слез.
Петровский зашелся от злости, даже его рыжая шевелюра встала торчком, глаза его метнули в Богдана громы и молнии, он подошел к телефону и осторожно, словно священнодействуя, набрал номер.
– Товарищ генерал, он в этот момент проходит рентген, мы опоздаем на полчаса.
В трубке прозвучало нечто матоподобное, увесистое, но выслушанное Петровским с должным почтением.
Поехали переодеваться.
Визит к председателю планировали использовать для выбивания ресурсов на расширение отдела «мокрых дел». Враги советской власти были, есть и будут, никуда они не переведутся, традиции и опыт у органов в этом трудном деле – дай бог каждой спецслужбе, убирали красиво и не совсем, убирали Савинкова, Рейли, Петлюру, вывозили из Парижа и пристреливали генералов Кутепова и Миллера, славно почистили еврейчиков-троцкистов в республиканской Испании и самому папаше Льву проломили голову ледорубом, агентуру подозрительную и некоторых своих сотрудников тоже отправили к праотцам, после войны пошуровали среди русских антисоветчиков, кое-кого выдернули, сейчас дошла очередь до националистов украинских, которых и раньше били, пора пришить, точнее, зашить эту «самостийную дирку».
На Лубянку подкатили к солидному председательскому подъезду, выходившему прямо на площадь Дзержинского, там стояла специально подобранная охрана, там лифт пахнул одеколоном, дабы главу безопасности не раздражали запахи старательных подчиненных, там на этаже лежал не линолеум, как во всем здании, а толстые паласы, там сортиры сияли белизной и даже имели рулоны с туалетной бумагой, будто соревновались с «Националем» или «Метрополем», где жили злодеи-иностранцы.
В приемной уже ожидал генерал Густов, начальник отдела, ведавшего мокрыми делами, он вопросительно и даже с некоторым страхом посматривал на величественного помощника председателя, тот осторожно, словно входя к тяжелобольному, открыл дверь, на цыпочках вошел в кабинет, вернулся и мягко промолвил: «Заходите!» И они двинулись все втроем: впереди приосанившийся генерал Густов, худой верзила, известный в прошлом борец общества «Динамо», за ним – виновник торжества, успевший переодеться дома в костюм от Остин Рида, не в тот, облеванный, а в другой, тоже мышиного цвета. Выглядел он намного моложе своих двадцати шести, совсем школьник, и Петровский опасался, что это вызовет удивление большого шефа.
Председатель Шелепин, известный в узких кругах как «железный Шурик», эрудит на тусклом фоне своих малограмотных коллег из ЦК (все-таки окончил Институт философии и литературы, знаменитый ИФЛИ, откуда вышла целая плеяда советских писателей), сановно поднялся из-за стола. Слыл он демократом, хотя был жесток и надменен, невыразительное лицо, волосы, словно каракулевая шапка, бесцветный взгляд.
Руки пожимал значительно и смотрел прямо в глаза, зная хорошо, что это производит впечатление прямоты и проницательности. Затем взял с письменного стола маленькую коробочку, раскрыл ее, вынул оттуда орден Красного Знамени на планке, сдвинул брови (все уже боялись даже дышать) и торжественно приколол его прямо к лацкану остинридовского пиджака – у Богдана на миг мелькнула мысль, что такую дырку не заштопать, пиджак погиб.
– Поздравляю вас, товарищ Сташинский! Вы сделали большое дело для нашей родины и для нашей партии!
– Служу Советскому Союзу! – ответил Богдан, как учили.
Пока Густов и Петровский присоединялись к поздравлениям, Шелепин возвратился к себе на трон, привычно пошелестел бумагами и царственным жестом указал всем на стулья, стоявшие у длинного совещательного стола, перпендикуляром упиравшегося в массивный хозяйский.
– Коммунисты, как известно, не успокаиваются на достигнутом и не упиваются победами, – мягко начал председатель. – Еще много существует мерзавцев и за границей, и здесь, которые спят и видят гибель советской власти. Но есть один самый большой мерзавец из мерзавцев, который погубил тысячи наших людей… – тут председатель сделал небольшую паузу, чтобы все прочувствовали драматизм фразы, он умел обращаться с аудиторией и всегда, когда выступал на важных форумах, собирал самые бурные аплодисменты. – Имя его вам хорошо известно: это Степан Бандера. Ему вынесен приговор советского суда. Остальное вы продумаете сами, на то вы и профессионалы…
Проводив подчиненных до двери (!), Шелепин позвонил Хрущеву:
– Никита Сергеевич, только сейчас принимал нашего героя, специалиста по националистам. Как договорились, поставил задание по Бандере.
Украинец Хрущев, немало сделавший для превращения Украины в колхозную житницу страны (сколько на этом потеряли голов, никто не считал, да и зачем?), лично организовывал борьбу с бандеровцами после войны и не раз получал от Сталина крупные втыки за неэффективность. Бандеровское движение на Западной Украине ушло в леса и катакомбы, националисты получали поддержку от некоторых селян и беспощадно изничтожали советских районных и прочих начальников. Дело дошло до того, что прямо около рыночной площади боевик националистов застрелил униатского священника Костельника, чуть позже на квартире зарубили топором яростного борца против украинской самостийности писателя Ярослава Галана. Только к началу пятидесятых годов все бандеровское движение было беспощадно выкурено из сельской местности: войска вместе с танками прочесали всю Западную Украину.
Чекисты, взволнованные приемом у председателя, прошествовали в другой конец здания, где обитал генерал Густов. Хозяин кабинета достал из холодильника бутылку водки и два больших блюда с разнообразными бутербродами, лично открыл и разлил.
– За успех!
Тост был незамысловат, шеф террористического отдела умом не блистал, но любил читать стихи и кое-что знал наизусть. А вообще отличался немногословностью – лучшим качеством бойца невидимого фронта.
Петровский и Богдан вскочили (первый при этом чуть не опрокинул стол), засияли, резво чокнулись и выпили до дна.
– Степан Бандера, – говорил генерал, – это не просто враг, это чудовище, это изувер. Во время войны бандеровцы нас не щадили, верно служили рейху и гестапо в обмен на посулы получить свою самостийну Украину. Я впервые столкнулся с ними уже после войны в Ужгороде, когда служил в контрразведке Прикарпатского военного округа. Злее мерзавцев я не встречал, хотя к тому времени мы уже загнали их в подполье, в глухие деревни и в горы. Однажды я выехал в командировку в один городок, забыл название, черт, ну не городок, а большая деревня, короче, пошел в сортир во дворе, деревянная такая, недавно построенная будка, сел там как полагается орлом, и вдруг… доски подо мной скрипят – и лечу прямо в дерьмо! Подпилили, гады, совершили маленькую диверсию. Чуть не утонул, хорошо, что рост у меня приличный…
Густов налил еще по одной, смачно выпил, кривясь, словно только что выполз из подстроенной западни, и заключил:
– Так что вы должны понимать всю ответственность предстоящего задания.
Оставив Петровского у себя, генерал отпустил Богдана домой: у начальства свои, более тонкие, более секретные дела, к тому же Богдан, как ни странно, не состоял в кадрах КГБ, а числился специальным агентом, а статус таил в себе неуловимые нюансы. Львовский Смерш завербовал Богдана еще в студенческие годы, причем на мякине: бедный студент часто ездил «зайцем», за что и поплатился. Прекрасно знал и польский, и немецкий, был находчив и решителен, потому им и заинтересовались, стали выращивать боевика, идейно выдержанного и морально устойчивого. На следующий день Богдан и Петровский вылетели на военном самолете в Восточный Берлин, оттуда их подвезли к двухэтажному особняку на самой окраине города.
– Вот здесь ты будешь жить, – сказал Петровский. – Вот новые документы: Казимир Бубка, поляк, ранее проживал в Лондоне, отец служил в армии генерала Андерса. По профессии – коммерсант самого широкого профиля.
Дверь отворила экономка, мрачная старая карга, чем-то напоминавшая Гиммлера, она проводила обоих на второй этаж, где находились покои Богдана.
– Отдыхай, не забывай делать зарядку, ходи в кино, в театр. Видеться будем с тобой каждый день на стрельбище. Тем временем резидентура соберет информацию о режиме дня Бандеры. В рестораны ходить не надо, там много случайной публики, вообще лишних контактов остерегайся…
После этих напутствий Петровский удалился, а Богдан разобрал чемодан с вещами и выглянул в окно. Улица была пустынна, в ухоженном садике зеленела трава, подстриженная, очевидно, старательным Гиммлером, по деревьям весело прыгали и чирикали воробьи.
Переодевшись в новый костюм (на этот раз в яркую клетку), тщательно выбрив щеки и обдав себя истинно кельнской водой, он вышел из особняка и через полчаса уже находился в центре Берлина, тогда еще не разделенного стеной, народу толпилось тьма, особенно молодежи, слонявшейся у витрин.
И вдруг увидел знакомое лицо, мелькнувшее и исчезнувшее за углом, не поленился завернуть за угол и увидел узкую спину фрейлейн Поль. Некоторое время, словно опытный филер, шел за нею: в душе боролись заветы Петровского и здоровые инстинкты.
– Вы меня не узнаете?
Она растерялась и пожала плечами:
– Нет…
– Мы летели вместе из Франкфурта… мне тогда еще стало плохо…
– Да-да, конечно, я помню… Ну и как вы сейчас? Лучше?
– Все в порядке. Может, куда-нибудь зайдем? Меня зовут Казимир Бубка. – Он расплылся в улыбке и слегка поклонился.
– Откуда у вас такой хороший немецкий?
– Это долгая история. Так, может быть, пойдем в кино?
Такой вариант вполне устраивал, ибо не нарушал устрашающих инструкций Петровского по поводу ресторанов, переполненных иностранцами и шпионами.
Завернули в кинотеатр и попали на шедевр соцреализма о передовике колхоза, которому мешает хозяйствовать председатель и буквально преследует передовика за то, что он, отец пятерых детей, по уши и совершенно безответственно влюбился в сельскую учительницу, милую интеллигентку, приехавшую из города, дабы сеять разумное, доброе, вечное. Фильм шел с субтитрами, Богдан с интересом смотрел картину, даже рот приоткрыл от удовольствия.
Инге откровенно скучала.
– Может, выйдем на улицу? У меня страшно заболела голова, – попросила она.
Богдан не стал спорить, хотя ему страшно хотелось узнать, добьет ли председатель передовика или же восторжествует истина, естественно, с помощью секретаря партийной организации, который всей своей мимикой давал понять, что поддерживает передовика, конечно, при условии, что он честно разрешит свой семейный конфликт.
– Вам не понравился фильм? – спросил он на улице.
– Полная чушь!
– Это потому, что вы не знаете русского языка.
– Возможно. А где вы изучали русский?
– Отец прекрасно говорил по-русски, и вообще для поляка этот язык – не проблема.
– Вы коммунист? – когда она задавала вопросы, бровь ее иронически изгибалась.
– Меня политика не интересует, я предпочитаю бизнес…
Красива до чертиков, подумал он, и пахнет лавром – запахи заслоняли у него все, с запаха он составлял свое мнение, словно собака.
Шли по улице, иногда он брал ее за руку и гладил запястье, кожа была тонкой и беззащитной.
– У вас костюм – как у английского джентльмена…
О, этот клетчатый костюм, он так им гордился! Но что делать дальше? Пригласить в особняк с Гиммлером? Исключено. В отель? Невозможно.
Свернули в переулок, уставленный домами из красного кирпича, остановилась у подъезда, вот и финал.
– Пока! – и шмыгнула в свою нору, оставив замешкавшегося любовника наедине со своими грезами.
Он рванулся было за нею, но замок брамы щелкнул, и вдали застучали каблучки…
Петровский появился ровно в девять, огромная домна, пышущая огненным здоровьем, великолепно рыжий и намазанный тошнотворным «Кармен».
– Как провел вечер? – бросил дежурно, словно ему это совершенно было до фени.
– Немного проветрился в центре.
Правда, Петровский был уже прекрасно осведомлен обо всех передвижениях Богдана, за которым сразу же пустили три бригады наружного наблюдения, аккуратно фиксировавшие каждый шаг. Уже в архивы восточногерманской контрразведки была запущена бумага с просьбой установить личность дамы, далее следовали приблизительные описания.
Конечно, Петровский отметил про себя момент умолчания в легко брошенном «проветрился», однако он был многоопытен, циничен и разумен: весь мир врет или чего-то недоговаривает, человек по своей природе порочен, это касается даже самых надежных сотрудников разведки, и важно, чтобы плюсы перевешивали минусы…
– Вот фотография Бандеры. – Богдан увидел волевое лицо и массивный лысоватый череп (опять лысый!). – Через несколько дней он будет присутствовать на годовщине смерти полковника Коновальца, основателя движения. Его мы кокнули в Роттердаме перед войной, наш парень преподнес ему коробочку конфет, которая разнесла не только полковника, но и весь квартал. Вылетишь в Мюнхен, потолкаешься там среди самостийников. Будь осторожен: у Бандеры мощная служба безопасности – безпека. Посмотри, как двигается этот подонок, как жестикулирует, как поворачивает голову, короче, изучи свою мишень, полюби ее, в конце концов! – он хохотнул. – Ты же своего рода художник, который любит свою картину… Старайся не попадаться ему на глаза, не дай бог, он тебя запомнит.
В Мюнхене на него напала тоска, совершенно черная меланхолия. Как обычно, в башку лезла разная чепуха: муравьи, ползущие по его собственному телу, изогнутая бровь Инге, вдруг отделившаяся от лица и улетевшая в небо, надпись черным углем на подмосковном доме недалеко от стрельбища: «Весь мир – дерьмо, все бабы – шлюхи, а солнце – е…й фонарь».
На мюнхенском кладбище, где собрались человек сто националистов, налетела нервозность, и казалось, что все знают о его намерении убить Бандеру, и смотрят, и вот-вот укажут пальцем, и сам Степан Бандера, мрачный и торжественный, казалось, только и норовит высмотреть Богдана в толпе, впериться тяжелым взглядом ему в лоб и заорать оглушительным басом: «Взять его!»
Бандера говорил медленно, не дергался и не размахивал руками – это радовало: голова легко войдет, и остановится в прицеле, и сядет на мушку, а потом с нее свалится. Это не дерганый, никогда не стоявший на одном месте Лев Ребет, царство ему небесное!
Что смогут сделать телохранители? Заслонить? Не успеют, все будет сделано неожиданно и мгновенно. И смерть будет мгновенной. Как и жизнь.
В тот же вечер Сташинский вылетел в Берлин, прибыл поздно, неожиданно для самого себя купил букет махровых роз, хотел сменить костюм в клетку на костюм в полоску, но решил не терять время: взял такси, добрался до дома Инге, изучил список жильцов на доске с кнопками, подождал, пока кто-то не открыл подъезд, и решительно поднялся по лестнице.
Удивленная фрейлейн (на сей раз изогнутыми оказались обе брови) в длинном махровом халате осторожно открыла дверь.
– Вы? – Бровь выпрямилась, но тут же изогнулась опять. – Что-нибудь случилось? – впрочем, вопросы звучали лицемерно, ибо букет роскошных роз говорил сам за себя. – Извините, я уже собралась спать…
Попыталась захлопнуть дверь, но Богдан с неожиданной проворностью сунул ногу в щель, протиснулся в прихожую и с ходу заключил ее в объятия. Уперлась сжатыми кулачками ему в грудь, пытаясь освободиться, розы мешали ему и кололись.
– Нахал! Кто тебя сюда звал?!
Он глупо затоптался на месте, не зная, куда деть цветы, все выглядело безумно нелепо.
– А ты так умеешь?
И Сташинский начал шевелить ушами – искусство, дарованное ему природой и успешно развитое во время детских дворовых игр, – это было так неожиданно и выглядело так смешно, что Инге расхохоталась и сменила гнев на милость.
– Заходите, если уж так случилось. Садитесь, я сейчас поставлю чай…
Переоделась в красивое платье в пандан джентльменскому костюму своего кавалера, подала чай с кексом, достала бутылку мозельвейн, включила музыку.
На фокстроте они совсем расслабились и били ногами по паркету, как стреноженные кони. И конечно же, Богдан потешал ее своими мобильными ушами.
Он проснулся рано утром и, как в сентиментальных романах, разбудил ее поцелуем.
– Ты что так рано? С ума сойти!
– Теперь ты будешь просыпаться в это время до конца жизни, – сказал он искренне.
– Спасибо, что осчастливил… Куда же это ты помчался, как заяц?
– Важные дела. Извини! – Он быстро оделся и отправился на виллу, управляемую женским близнецом Гиммлера.
Утро Петровский целиком посвятил беседе с Головановым, ведавшим сыском, установками и прочими техническими, но чрезвычайно важными в деле разведки сферами.
Всю жизнь Голованов проработал в московской «семерке», охотясь за шпионами и антисоветчиками, постоянная беготня без перерывов на обед или ужин напрочь испортила ему желудок (уже два раза оперировали язву) и сделала физиономию худой и язвительно-желчной, словно у записного сатирика.
– Инге Поль, – докладывал Голованов, – работает стюардессой в авиакомпании, иногда вылетает за границу. На работе характеризуется положительно: исполнительна, аккуратна, внимательна к пассажирам. Замужем не была, ведет довольно замкнутую жизнь, ее контакты сейчас устанавливаются с помощью немецких друзей.
– А какова ее политическая физиономия? Коммунистка? Общественница?
– По нашим данным, весьма аполитична и нейтральна. Не член партии, даже не была в ихнем комсомоле. В общественных мероприятиях участвует, но, как сообщают источники, без души. – Голованов скривил такую кислую физиономию, будто у него разрывалось сердце от общественной пассивности Инге.
– Фото имеется?
Голованов молча положил перед Петровским фотографию, и тот начал ее рассматривать так внимательно, словно ему попался в руки любимый «Плейбой».
– Ничего особенного, баба как баба. И что он к ней повадился?
– Любовь – это загадочное королевство, – важно заметил Голованов, который много читал и считал себя интеллектуалом. – Любовь и голод правят миром, – добавил он и рассказал страшную историю о том, как искали одного преступника, наконец, по его, Голованова, совету додумались поставить пост у квартиры его дамы сердца. Контролировали целый месяц, не спали ночами, словно выжидая зверя, и в итоге он вошел в капкан, не выдержало либидо.
– Да хрен с ней, с любовью! – махнул рукой Петровский. – Парень он молодой, пусть себе кобелит. Беда в том, что он об этом не доложил!
– Да, это плохо, – согласился Голованов. – В нашем деле биография должна быть чистой, скрывать от начальства нельзя. Сначала скрывают по мелочи, потом по-крупному, а дальше уже и преступлением может запахнуть.
– Пока что наружку не снимайте, собирайте о ней дополнительные данные, кроме того, попросите немецких друзей отстранить ее от заграничных поездок. На всякий случай. Кашу маслом не испортишь.
– Будет сделано.
Голованов встал и покинул кабинет, а Петровский поехал на стрельбище, где его уже ожидал пунктуальный Сташинский. Стреляли и по движущейся мишени, и по тарелочкам, и из разных поз, и из автомобиля. Богдан формы не потерял, наоборот, бил точно в яблочко, уверенно и весело, как и подобает настоящему боевику и спортсмену, несанкционированная ночь с немкой на точность попадания не повлияла.
Отстрелявшись, набросили брезентовые куртки, надели резиновые охотничьи сапоги и с двумя овчарками двинулись погулять по лесу. Деревья тревожно гудели под порывами ветра, солнце слабо пробивалось сквозь сосновые ветки, тут же уходя в сырь, резвились белки, сновали тут и там, весело помахивая пушистыми хвостиками, забирались на верхушки, прыгали и перепрыгивали, вертели мордочками, словно подглядывали и подслушивали.
– Больше всего меня беспокоит охрана, – говорил Богдан. – Заслоняют ли они его сразу же после выхода из машины? Доводят ли до двери?
– Только вчера мы получили из резидентуры описание местожительства Бандеры, по их данным, он часто приезжает домой без всякой охраны. Надо лично посмотреть, как выглядит все на месте.
Богдан улыбался, глядел на солнце, продиравшееся сквозь деревья, согласно кивал и думал, что неплохо было бы поймать одну такую белку и подарить Инге.
– В Берлине тут неплохие девочки, правда? Я вчера с одной неплохо провел вечер… – провоцировал на откровенность Петровский и блаженно улыбался.
– И все-таки мне до конца неясно: каким образом я буду убирать Бандеру?
– Скорее всего, так же как и Ребета.
Затошнило. Нет, он не пойдет в подъезд, он задохнется там, он потеряет сознание.
– Лучше стрелять. В подъезде бегают люди.
Богдан вынул из кармана миниатюрный «браунинг» и произвел три выстрела по деревьям. Три белки камнем пали на траву и замерли, дрыгая лапками, одну он поднял и положил в рюкзачок.
– В твоих способностях я не сомневаюсь.
Ничего не рассказал об Инге, думал Петровский, ни слова не сказал, сукин сын, за это ведь можно в двадцать четыре часа выставить в Москву, а оттуда и еще подальше, в какой-нибудь Конотоп, в местное управление. Там и в глаза не видели иностранцев, но зато усердно против них работают, захлебываясь от счастья в водке. С другой стороны, не такой уж это и великий грех, сам год назад по пьянке переспал с одной немкой, большой мастерицей по этому делу, трясся потом целый год, все боялся, что кто-нибудь стукнет, но пронесло, отделался гонореей. И все же, и все же…
– Как твои личные дела? – теперь уже прямо и серьезно.
– Да никак!
– Говорят, что ты дома не всегда ночуешь…
– Гиммлер не дремлет, – улыбнулся Богдан. – Есть одна женщина, довольно приятная…
– Как ее зовут?
– Инге Поль. – И Сташинский рассказал все без утайки.
– Черт! Была бы украинка или русская…
Богдан промолчал, его самого тяготило, что влюбился в немку, хотя… коллеги говорили об интернационализме, что же тогда плохого в немцах? Даже среди евреев попадались приличные люди, он до сих пор с теплом вспоминал своего друга-портного, уехавшего из Львова в Израиль.
– Ладно, парень ты молодой, без бабы тебе нельзя. Но напиши о ней справку, особенно об обстоятельствах знакомства.
Богдана это не шокировало, в органах было принято сообщать не только о своих родственниках и друзьях (их список он составил много лет назад), но и о новоприобретенных связях.
– Она коммунистка? – проверял Петровский, на сей раз уже информацию Голованова.
– Она политикой не интересуется…
– Это тоже политика. Не вздумай раскрываться перед нею!
– Я же не полный идиот.
Если бы она была не немка, думал Петровский, если бы только она была не немка… Впрочем, в разведке работали немцы, кое-кого он знал лично, например Вилли Фишера – немца, сына коминтерновца, родившегося в Лондоне (не еврея ли?), во время войны обучавшего на Лубянке радиоделу партизан. Но это исключение из правил. Как бы из-за этого его кандидатуру не сняли, ищи потом другого боевика…
– Знаешь анекдот? О том, как немец подтирает задницу? Берет трамвайный билет, отрывает от него кусочек, проделывает в оставшейся части дырку, засовывает туда палец, вытирает им задницу, а потом палец. Оторванным кусочком чистит ногти.
Петровский призывно захохотал, колыхая своим мощным животом, Богдан слабо улыбнулся, ему стало обидно за немцев, которые таким причудливым способом вытирали свои задницы.
От Петровского не укрылась дымка замешательства на лице у его подопечного, и он добавил:
– Конечно, я не обо всех немцах… ведь были Маркс, Энгельс… Роза Люксембург… Эти люди были совсем не жадные, а самоотверженные, преданные делу революции.
Богдан расстался с Петровским в превосходном настроении: все сошло с рук, никаких табу на встречи с Инге, а он-то ожидал если не скандала, то сурового порицания, и далеко не в форме того невинного анекдота, никак прямо не связанного с Инге, все-таки его шеф – превосходный мужик, и это надо ценить.
Теперь он уже не мыслил своей жизни без Инге, не существовало в мире девушек красивее и умнее ее.
Однажды пришла дурная весть.
– Меня отставили от заграничных полетов…
– Почему?
– Не знаю.
– Но так не бывает, должна быть причина!
– Не смеши меня, Казимир! Где ты живешь? В Англии? В этой системе увольняют, если ты даже косо посмотрел на портрет Ленина…
Богдан любил образ вождя, простого как правда, решительного, как на картине, где он обращался к толпам с броневика, всегда чуткого к людям, особенно к крестьянам-ходокам.
Он хотел подарить ей убитую белку – ведь из шкурки, наверное, можно что-то сделать, – но передумал.
Они прошли в кафе, унылое настроение не помешало Инге съесть огромный, утопавший в жире айсбайн. В конце концов, все в этом мире временно, включая полеты за границу. Плохое всегда уравновешивается хорошим, не исключено, что после этой неудачи она найдет на дороге бриллиантовое кольцо. Главное, что они здоровы и любят друг друга.
– Могу я задать тебе вопрос? Я об этом тебя никогда не спрашивала. Что это за «Фольксваген» приезжал за тобою, когда ты прилетел в Берлин? Машина к трапу – это привилегия больших шишек. Или полиции.
– Когда это было? – он выигрывал время, мучительно придумывая вразумительный ответ.
– Не делай вид, что забыл. У тебя все написано на физиономии. Разве ты не помнишь, когда тебя выворачивало?
– Этого я тебе не могу сказать. – Богдану не хотелось врать.
Расплатились, молча пришли к ней на квартиру.
– Тогда еще один вопрос. – Инге не унималась. – Ты знаешь, что частенько говоришь во сне?
Эта была новость, не отраженная даже в его служебных характеристиках. Неужели он говорит во сне? Сны ему только снились, но там он помалкивал и больше наблюдал. Случались и сны-праздники: карнавальный вечер во львовском Политехническом, где у него во время танца лопнула бечевка в шароварах запорожского казака. Или сны-фантазии: совсем недавно он попал под проливной дождь, в котором каждая капля была мертвой белкой…
– Что же я говорил?
– Ты говорил по-русски, иногда по-украински… Зачем ты притворяешься поляком?
– Ты меня удивляешь, Инге! Ну какой поляк не говорит на этих языках? Мой отец воспитывался в Российской империи.
– Во сне люди говорят на своем языке.
– Ты просто сегодня в плохом настроении.
Он возмутился, оделся и вышел, хлопнув дверью так громко, что посыпалась штукатурка, успев на прощание бросить уж совершенно абсурдное:
– Ты шпионишь за мною! Шпионишь!
На улице, возмущенный и разгоряченный, он попал под ливень (белки, к счастью, не сыпались), пыл его постепенно остывал, на сердце стало горько, он заскочил в гастштетте, выпил рюмку, затем другую, взял целую бутылку, удивив официанта, пить не умел и знал это, однажды во Львове еще студентом после попойки ухватил на улице Коперника толстую тетку, подбросил ее вверх и поймал. Дело закончилось в милиции.
Еле выбрался из гастштетте, качало, как на корабле во время страшного шторма, шарахались прохожие, уступая дорогу, долго ловил такси, прыгая на проезжей части, наконец какой-то добряк водитель смилостивился, и вскоре он предстал перед Инге, растерзанный, с заплаканными глазами.
– Ильза, меня зовут Богдан Сташинский, я вовсе не поляк, я украинец и гражданин СССР.
Хватило ума не рассказать всего.
– Где ты работаешь?
– Я не хочу тебя обманывать, Инге, это государственная тайна, но обязательно расскажу тебе об этом.
– Когда?
– Когда ты станешь моей женою…
Она промолчала, и это придало ему силы.
– Я люблю тебя, я не могу жить без тебя, – лепетал боевик, стоя на коленях и целуя ей ноги.
Она погладила его по голове, это был знак прощения.
Он улыбнулся и в ответ пошевелил ушами, он любил ее, как любит пес свою госпожу.
Тем временем дело Сташинского всерьез исследовалось в кабинете генерала Густова на Лубянке.
Петровский внимательно следил за выражением лица своего шефа, листавшего дело Инге Поль, добытое у немецких друзей.
– Неужели этот дурак хочет жениться?
– Он совсем спятил, я просто не знаю, что с ним делать. Либо отзывать и ставить на нем крест, либо заставить ее порвать с ним, вплоть до угрозы выселения ее из Берлина.
– Но это уже слишком. К тому же нет гарантии успеха, любовь ведь, как известно, зла… Как бы мы не погубили все дело, – сказал Густов, думая о том, что, пожалуй, ему пора начать курить трубку, к черту «Беломор», купить трубку и набивать ее табаком папирос «Герцеговина флор», разламывая папиросину за папиросиной, как покойный Иосиф Виссарионович.
– Но он раскрылся, оправдан ли такой риск? – настаивал Петровский, радуясь про себя мнению шефа, но в то же время страхуясь на случай негативного поворота всего дела.
– Вообще должен вам сказать, боевики – люди необычные и часто непредсказуемые. Не всякому дано убить человека. Все это нужно понимать. Кстати, что вы имеете против этой немки? Она неблагонадежна?
– Этого я не говорил. Беда лишь в том, что она немка, у нас же нет случаев таких браков.
– Из любого правила есть исключения. Кстати, у заместителя Дзержинского Петерса жена была англичанкой.
Густов насчет Дзержинского имел особое мнение, генерал в свое время работал в архивах, куда допускались лишь одиночки, и вычитал, что Дзержинский – наполовину еврей, наполовину поляк, любитель красивой жизни и заграничных курортов. Он раскопал меню, предписанное Железному Феликсу врачами (он был мнителен и постоянно лечился): совсем не черный хлеб и водица, как рассказывалось в советских учебниках, а супы из спаржи, телячьи котлетки, стерлядка паровая, цыпленок маренго, похлебка боярская. Густов не выносил евреев, заполонивших ЧК-ОГПУ, и почитал только латыша Петерса.
– Но тогда были совсем другие времена, – возразил Петровский. – Тогда вообще в разведке служили одни евреи и латыши… – он осекся, вспомнив, что Густов ведет свою родословную с Северного Кавказа, национальности его Петровский точно не знал, хотя ходили слухи о ратных подвигах – депортациях чеченцев и ингушей, совершенных генералом вместе с недавним шефом всей службы Иваном Серовым, возможно, и сам он был чеченцем, а может, и евреем, от которых органы еще не очистились.
– Давайте будем реалистами, – продолжал рассуждать генерал. – Разве плохо нам иметь боевика-нелегала, женатого на немке? Чудная легенда, легко осесть в любой стране. Вы верите Сташинскому?
– Верю, насколько может верить чекист. Главное, что уже закреплен на боевом деле…
– Да… Как писал поэт, «дело прочно, когда под ним струится кровь». – Густов подивился своей памяти, вытянувшей неожиданно строчки из «Алеко», все-таки не зря работал над собой. – И в воспитательных целях им надо организовать медовый месяц в Советском Союзе. По классу «люкс».
Густов пожал Петровскому через стол руку и, оставшись один, залез в ящик и достал блокнот. В свободное, а иногда и в не свободное от тяжких и ответственных трудов время генерал писал стихи, причем проникновенно лирические, и история Сташинского живо родила в его утонченной голове идею конфликта между долгом и любовью. Набросал несколько строк, получалось плохо. Чтобы зажечься, достал «Балладу Редингской тюрьмы» Оскара Уайльда, недавно взятую в служебной библиотеке, составленной из книг арестованных.
Не в красном был Он в этот час,
Он кровью залит был,
Да, красной кровью и вином
Он руки обагрил,
Когда любимую свою
В постели Он убил.
Здорово написано, хотя автор – педераст.
Самому писать расхотелось…
Богдан любил Мюнхен, хотя и считал, что баварцы слишком горласты и агрессивны, он быстро установил по фотографии дом, в котором проживал Степан Бандера, – место ему не понравилось: слишком людное, слишком бойкое, правда, в случае чего весьма просто скрыться в толпе. Много учреждений в доме напротив, сплошные фирмы и фирмы, рядом стройка, уже возведены три этажа.
Сначала боевик решил осмотреть сам дом изнутри, открыл подъезд собственным ключом (его специально изготовили для операции), доехал на лифте до третьего этажа и поднялся пешком до этажа шестого, где проживал вождь националистов, скрывшись под фамилией «Бровка», сиявшей на медной пластинке над щелью для почты.
Богдан прикинул, откуда удобнее прыснуть газом (неужели опять ждать недалеко от двери?), но вдруг ему почудились налитые ужасом глаза Ребета, и его затошнило.
Проклятие! Нет, надо стрелять!
Злясь на самого себя, он выскочил на улицу, вытер платком выступивший на лбу холодный пот, перебежал на противоположную сторону и занял место в кафе, откуда хорошо просматривался подъезд бандеровского дома.
Заказал содовой, тошнота постепенно улетучилась, зато фантазия проделывала фортели: то он видел, как Бандера медленно, чуть-чуть покачиваясь, шел к подъезду, выстрел – и голова взрывалась, словно бомба, и осколки летели вокруг, снова выстрел – и из тела Бандеры бил в небо кровавый фонтан…
Боевик расплатился с официантом и перешел в дом с фирмами. Обзор с третьего этажа оставлял желать лучшего, повсюду сновали люди, из двери вдруг вышел расплывчатый толстяк, улыбчиво осведомился:
– Вы кого-нибудь ищете?
– Где тут фирма «Диор»? (Между прочим, любимые духи Инге.)
– «Диор»? Работаю здесь двадцать лет и никогда не слышал… – он с подозрением оглядел незнакомца.
– Значит, мне дали не тот адрес, – вздохнул Богдан и нарочито медленно (не давать же деру из-за подозрительного идиота? Тогда он вообще спятит и позвонит в полицию!) пошел вниз по лестнице, уходил без всякого сожаления, ибо и обзор был плох, и людишки вокруг, судя по толстяку, достаточно гнусные.
Стройка его заинтересовала, рабочих уже не было, место же для стрельбы было просто идеальным: второй этаж, рядом с грудой кирпичей и не надо возиться с окном, стекло, естественно, никто не вставлял, настоящая бойница, специально созданная для стрельбы.
Он уже твердо решил под любым предлогом уклониться от проведения «экса» в подъезде, а провести его именно на этой социалистической стройке, прилег, мысленно взял в руки винтовку, прицелился – бах! – Бандера, маша руками, словно ангел крыльями, легко и изящно взвился в небо.
Хмыкнул от удовольствия, отряхнулся и вышел на улицу, ангельский вид Бандеры настраивал на благодушный лад, и самое главное: не было проклятой мути в груди…
Наставник встретил свое детище прямо в аэропорту и угостил в баре «редебергером», Богдан настроился на детальный отчет о командировке, но шеф только замахал руками:
– Сегодня я тебя трогать не буду, поезжай-ка, браток, к своей Инге. Кстати, когда вы собираетесь расписаться?
Сама доброта, само благоразумие, слава богу, что в системе работают трезвомыслящие люди, а не дундуки, портящие кровь!
– Мы пока еще не решили… – сердце Богдана наполнилось жаром благодарности, значит, ему дали зеленый свет.
На следующее утро Богдан докладывал все варианты «экса», вычертив мелом план улицы и дома на школьной доске, взятой в трофей и наконец нашедшей достойное применение.
– Почему тебе не нравится вариант прямо в подъезде? – допытывался Петровский.
– Там бродит народ… Да и вообще любой посторонний на площадке вызывает подозрение!
– Но в прошлый раз все прошло блестяще! – настаивал Петровский. – Струя почти в упор, стопроцентная гарантия!
– Я еле выбрался из подъезда, видимо, тоже хлебнул газа… И вообще, лучше не пытаться войти в одну реку два раза, – упорствовал Сташинский.
– Такого не может быть, ты же принял специальную превентивную таблетку.
– Как будто вы не знаете этим таблеткам цену!
Яды и прочие химикалии часто подводили, хотя их готовил цвет советской науки. У каждого подопытного кролика свое психическое состояние, некоторых и банкой таблеток не собьешь, а иные и от одного запаха валятся как подкошенные.
Надо стрелять.
– На стройке совершенно спокойно, нет ни души, удобная опора для стрельбы. Идеальный вариант.
– Допустим… – медленно уступал Петровский. – А отход там удобный?
Отход был прост и безупречен: иди в любую сторону, это не душный подъезд с людьми, черт побери! И у лифта могут скопиться, и у двери стоять, и по лестнице бегать…
– Значит, не баллон… Что ты предлагаешь?
– Разборную снайперскую винтовку, потом я ее выброшу, недалеко пруд.
Конец ознакомительного фрагмента.