Вы здесь

Как отравили Булгакова. Яд для гения. Книга первая. Как отравили Булгакова (Геннадий Смолин)

© Смолин Г.А., 2016

© ООО «ТД Алгоритм», 2016

Книга первая

Как отравили Булгакова

Вместо пролога

Тайные обстоятельства смерти великого писателя и драматурга Михаила Афанасьевича Булгакова и сегодня, по прошествии семидесяти пяти лет, побуждают исследователей возвращаться к документам, фактам и преданиям тех стародавних лет в надежде, хотя и призрачной, докопаться до истины. Тем более что жизнь и смерть великого писателя перекликалась с судьбой другого русского гения – командора Ордена Тамплиеров А.С. Пушкина.

Автором собран и обработан ценнейший, в том числе и архивный материал, заново открывший и существенно скорректировавший важные вехи трагической биографии Булгакова. Тут и тайные протоколы заседаний Политбюро ЦК ВКП(б), и секретная переписка его членов, отрывки из конфискованного дневника Булгакова и донесения о нем агентов ОГПУ, письма Булгакова, Фадеева. Представляет интерес новое прочтение великого романа «Мастер и Маргарита». Уникальна впервые поднятая (в связи с именем Булгакова) тема Ордена Тамплиеров в России, без которой невозможно понять и принять фантастическую фигуру Булгакова и его закатного романа «Мастер и Маргарита».

В книге представлены приложения с архивными документами – автобиографическими рассказами современников, мемуарами, дневниками, письмами, доносами, докладными записками агентов ОГПУ-НКВД, и другие неизвестные прежде эксклюзивные материалы, позволяющие нам по-новому взглянуть на жизнь и творчество Михаила Афанасьевича Булгакова.

Некоторые скептики уже выражали свои сомнения относительно правдоподобности выбранного преступником или преступной группой способа убийства М. А. Булгакова – поджаривать его на медленном огне в течение полугода. Академик РАЕН РФ А. М. Портнов так прокомментировал действия авторов и исполнителей убийственного арсенала «средневековой аптеки»: «Зачем преступнику или преступникам было рисковать, оттягивая развязку? Надо было заставить добропорядочных граждан поверить в естественную смерть, хотя бы от «наследственной» фамильной болезни Булгакова-отца, который скончался от гипертонического нефросклероза в 49 лет. Вот откуда проистекали все выгоды постепенного отравления организма специальными препаратами, включая и то, что частые недомогания Булгакова должны были бы сводить к «нулю» его бешеную работоспособность».

Чего в действительности опасались те, кто устранял Булгакова? Одно из своих последних произведений, пьесу «Батум», писатель посвятил Сталину и показал его романтическим героем. Почему это произведение никогда не было опубликовано и встретило такое сопротивление, в том числе со стороны Сталина? Если бы Булгаков написал то, что нужно Сталину, это было бы издано и поставлено, и он бы был осыпан почестями. Смысл этой пьесы и отторжение ее Сталиным в том, что Булгаков понял Сталина. А Сталину это не понравилось. Он хотел, чтобы о нем сказали иначе. Булгаков показал, что страной и властью овладел человек с фантастически сильным, железным характером. Он свысока смотрит на людей, считая их слабее себя. И эту колоссальную деспотичность показывает Булгаков в молодом Сталине. И сразу становится понятным характер этого человека. А как только понимаешь характер – тут же выстраивается вся его судьба.

Но Булгаков перестал бы быть Булгаковым, утратил бы свою независимость и право закончить «Мастера и Маргариту». Для мастера не имело никакого значения, понравилось бы это произведение вождю или нет. Дело в другом. Создав «Мастера и Маргариту», Булгаков ясно дал властям предержащим понять, что «перестраиваться», скажем, как Алексей Николаевич Толстой, который тонко чувствовал конъюнктуру момента, или же, как Илья Эренбург, он не собирается.

Агентура ОГПУ работала тогда мобильно, масштабно и на высоком уровне.

Тот же «коллективный Сальери», видимо, очень рано был информирован о каждом произведении Мастера в общем и о романе «Мастер и Маргарита» в частности. Булгаков однозначно встал у них на пути.

Итак, «коллективный Сальери» жил-был и здравствовал в СССР. Нашлось достаточное число высокопоставленных лиц, разглядевших в «Мастере и Маргарите» контрреволюционное, безусловно опасное выступление. Если уж мнение друзей создавало у них впечатление чего-то истинно неповторимого и единственного в своем роде (а Булгаков был убежден в этом), то можно себе представить мнение иерархов Кремля и мощного аппарата дозора (ОГПУ-НКВД).

Для очень верующего в коммунистические догмы, очень патриотичного, но в творческом плане чудовищно эгоцентричного «коллективного Сальери» в созидательной работе над «Мастером и Маргаритой» возрождался тот противник, имя которого прежде едва ли было достойно серьезного упоминания в «его» окружении Булгаков однозначно встал у «него» на пути! Такое видение ситуации могло объединить «коллективного Сальери» и большинство кремлевского руководства. Они испугались, что выход на арену такого единственного в своем роде великого писателя и драматурга, как Булгаков, отодвинет их в тень, и поэтому всячески препятствовали его продвижению.

Эта борьба развертывалась на конкретном политическом фоне, который не могли не учитывать ни «коллективный Сальери», ни идеологическая инквизиция высших иерархов партии.

Борьба за власть на всех фронтах в то время была на повестке дня. И в связи с этим нельзя не обратить внимание на то, что руководители ОГПУ, впрямую занимаясь такими эзотерическими организациями, как тамплиеры и антропософы в кругах творческой интеллигенции, были одними из первых, кто, преследуя широким фронтом инакомыслие, увидели в «Мастере и Маргарите» не только острую сатиру на существующий режим, но и прославление Ордена тамплиеров и масонства.

Увертюра

Adagio maestro[1]


…EinTeilvonjenerKraft

Die stets das Boese will und stets das

Guteschafft…

– …Так кто ж ты, наконец?

– Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо…

И.-В. Гете, «Фауст»

Заранее предупреждаю, что изложенное ниже находится за гранью человеческого понимания. И вот перед вами, искушенный читатель, невыдуманная история жизни и смерти великого русского писателя Михаила Афанасьевича Булгакова. Многочисленные документы и рукописи оказались в моих руках не случайно – теперь я прекрасно понимаю это! – достались в качестве презента, если, конечно, это можно назвать презентом. Передано мне все это богатство от Эдуарда Александровича Хлысталова, экс-полковника МВД, следователя с легендарной Петровки, 38. Он оказался человеком, чья отвага и решительность потрясли меня. Помочь ему я не смог, смог лишь полюбить как человека и профессионала. Как духовного отца, как личность, не способную поступиться своими принципами. Но по порядку….

Приступая к чтению рукописи, я слыхом не слыхивал о городе Ершалаиме, прокураторе Понтии Пилате, Киафе, Иешуа Га-Ноцри, Воланде, о рыцарях Ордена Тамплиеров, масонах и иллюминатах[2]. А если что-то и знал о тайных обществах, об эзотерических обрядах посвящения профанов в более высокие градусы масонских табелей, то, разумеется, нечто поверхностно-расхожее, второстепенное.

Нынче я осведомлен обо всем этом гораздо больше, или даже, скажем так, чересчур хорошо. И как я понял, тех, кто осмеливался жить собственной правдой. Слишком уж часто смерть подстерегала подобных смельчаков. Но стоит ли жить иначе – как простейшие микроорганизмы, как растения?

За почти что столетнюю историю, которую поведали мне пожелтевшие странички этих документов, писем или манускриптов, они были опалены огнем души множества людей. Огненный смерч вовлек этих смельчаков в бешеный вихрь, которому не было сил противиться.

По наитию я зримо чувствовал: пришел мой черед. Я последний из той когорты людей, кого бушующее пламя подхватило и закружило в неудержимом сатанинском танце, чтобы затем увлечь в бездну.

Вывод напрашивался сам собой. Я обязан предать гласности то немногое, что мы знаем или нам кажется, что знаем о Булгакове. Ради чего? Ответ прост. Я надеюсь, что сумею – пусть даже на мгновение – прервать безумную пляску огненного смерча, затеянную Воландом и его свитой, и тем самым лишить его миссию злой колдовской силы, чтобы испепеляющий огонь не успел поглотить и меня тоже. Задача не из легких, если учесть, что у тебя на глазах колдовские силы Ангелов тьмы обольщают агнцев божьих и дразнят смерть, кружа ее в мучительном сладостном ритме своего сатанинского обольщения.

Преуспею ли я в своих расчетах, не знаю.

Есть одна вещь, которую я хотел бы прояснить, прежде чем вы перевернете страницу: я вовсе не рвался пуститься в пляс и не по своей воле оказался причастным к этой истории. Например, как моя недавняя знакомая Ира, подруга Любови Булгаковой-Белозерской, второй жены Михаила Булгакова.

Помнится, Ирина как-то спросила меня:

– Вы знаете Булгакова?

Тогда я не понял вопроса, который не был однозначен, как показалось бы вначале. Только теперь мне приоткрылся тайный смысл фразы, и, возможно, я буду тем избранником судьбы, которому суждено понять тайный смысл предметов и людей, окружавших Булгакова, и узнать мастера лучше, чем кому бы то ни было.

Или же другой персонаж этой булгаковской истории – переводчик русской советской литературы на французский язык и масон, награжденный орденом Почетного легиона Гаральд Люстерник. Наконец, наш современник, профессор, доктор медицинских наук Леонид Иванович Дворецкий, исследовавший медицинскую карту именитого пациента Булгакова в те роковые шесть месяцев его болезни, сведшие писателя в могилу. И, конечно же, всех тех – причастных и непричастных к судьбе писателя, кого заманила в свои колдовские чертоги великая проза и драматургия Михаила Афанасьевича. Резюмируя сказанное выше, можно смело утверждать то, что во всем виноват Булгаков и та дивная музыка текстов его литературных шедевров.

Часть первая

А век тот был, когда венецианский яд

Незримый, как чума, прокрадывался всюду:

В письмо, в причастие, ко братине и к блюду…

Аполлон Майков, поэт

Аберрация

Есть два мира, тот, иной, и наш… В принципе, это одно и то же. Царство богов есть забытое нами измерение мира, в котором мы существуем.

Джозеф Кемпбелл, «Герой с тысячью лиц»

Меня пригласили в писательский городок Переделкино. За мной заехали ровно в полдень на черном «Мерседесе». До полудня я успел поспать три часа, затем кое-куда позвонить и отменить две деловые встречи, назначенные на следующую неделю, уложить в сумку бритвенный прибор и нижнее белье, а главное – собрать, склеить развалившееся по частям мое нутро, употребив на то всю свою изобретательность. Пришлось пустить в ход всяческие приспособления и ухищрения – от булавок до жвачки и цементирующей душу смеси коньяка с кофе. В результате появилась надежда, что теперь-то я хоть внешне похож на человека. Подготовившись таким образом, я поставил сумку у порога и, едва раздался звонок, открыл дверь и шагнул навстречу Владу Орлову – помощнику одного состоятельного человека, занимавшего видное место в масонской иерархии и пригласившего меня к себе в переделкинскую резиденцию. Имя его мне ничего не говорило: Гаральд Яковлевич Люстерник[3], уже много позже я многое узнал о его контактах, связях с Булгаковым. Причем речь шла о взаимодействии Люстерника с Мастером не только в области литературы, но и причастности последнего к Ордену Тамплиеров.

Я захлопнул за собой дверь и зашагал с моим напарником вниз по лестнице, стараясь дознаться до неминуемого вопроса: для чего меня пригласили на аудиенцию, что стоит за таинственным рандеву?

Но мне так и не удалось узнать цели визита. За все время пути по, казалось бы, нескончаемому центру Москвы – самому беспокойному, но импозантному на свете району, с неизменными рекламами обувных магазинов и аптек по всей трассе, где один квартал не походил на другой, – Влад лишь полюбопытствовал, что я, кажется, немного не в духе, и поинтересовался, хорошо ли я спал этой ночью. Я отмалчивался.

Влад Орлов без умолку говорил об архитектуре, вспоминая «дачу Сталина» и похожие на нее «дачи Берии» и других кремлевских руководителей того времени.

Из обрывков беседы я понял одно: моею персоной, кажется, заинтересовались всерьез, и ставки (другой стороной) сделаны немалые. Поездка, которой я ожидал и боялся, похоже, оборачивалась удачей и обещала принести мне неожиданные перспективы в моем проекте «Булгаков». Временами я испытывал искреннюю благодарность по отношению к Владу.

Своей легкой беседой он избавлял меня от раздумий над природой и симптомами моей проклятой болезни, а также от мыслей о манускрипте, что лежал на дне запертого ящика моего письменного стола.

Через полтора часа мы свернули с трассы на узкую, поросшую травой дорогу, что вела к каменному забору, опоясывающего роскошный сосновый бор, в котором светлели крыши писательских особняков и подсобных строений. Мы подъехали к воротам и выстроенному в довоенном стиле дому, стены которого уже давно тосковали по малярной кисти.

Мы увидели вальяжного, импозантного мужчину с ярко-голубыми глазами, тонкой, как пергамент, кожей лица и небольшим ртом. Тот появился на крыльце как будто призрак, прежде чем мы успели нажать кнопку звонка или постучать в металлическую калитку… Он был в сопровождении огромного курцхаара. Его свирепости мог бы позавидовать разве что ротвейлер.

Это был хозяин особняка Гаральд Люстерник. Он бросил собаке:

– Пирей, свои! – и курцхаар дружелюбно обнюхал нас с Владом и доверительно махнул обрубком хвоста.

На крыльцо вышел еще один мужчина. Он был высок – ростом под два метра, седовлас и с обаятельной улыбкой на лице. Это был Георгий Волков, охотник, журналист и великолепный собеседник. Среди своих его звали Джордж.

Влад представил меня, мы троекратно обнялись, поцеловались.

Гаральд Люстерник спросил меня, не желаю ли я выпить с дороги кофе или чашку чая. И все это – на одном дыхании. К тому моменту, когда он сделал следующий вдох, мы уже оказались на втором этаже, и Гаральд Люстерник показал нам с Владом наши комнаты. Комнаты были не смежными, но располагались рядом. Мне досталась большая, с занавесками из вощеного ситца и паркетным дощатым полом. Под огромным окном громоздилась нелепая складная лестница. Гаральд Люстерник перехватил мой недоуменный взгляд и пояснил, что лестница находится здесь на случай пожара.

Гаральд Люстерник оставил нас одних – распаковывать вещи. Я прилег на кровать. Влад принялся журить меня за то, что я завалился на постель прямо в обуви.

Я ощутил свое бессилие, снова очутившись между тем и этим светом. Этот синдром стал преследовать меня с тех пор, как Эдуард Хлысталов всучил мне сверток с двумя бандеролями. Я страстно желал поведать людям – и в первую очередь Владу Орлову – жуткую историю, которая со мной приключилась. Но четко осознавал: скажи я об этом хоть слово – и можно прощаться с жизнью.

– С тобой что-то случилось, Рудольф? – не отставал от меня Орлов.

– Ровным счетом ничего.

– Рудольф, у тебя неприятности?

– Никаких, – отрезал я.

– Рудольф! – В голосе Влада зазвучало отчаяние. – Послушай, если ты нуждаешься в помощи, доверься мне. Что-то произошло с тобой? Тебе пришлось драться?

Я почувствовал тяжесть в затылке и заявил:

– Влад, я не намерен далее обсуждать эту тему.

– Ты не намерен обсуждать!.. Боже, Рудольф! – воскликнул Влад. – Ты никогда ничего не намерен обсуждать. У тебя вечно какие-то тайны, до которых ты никого не допускаешь!

– Я совершенно не хочу с тобой ссориться, выяснять отношения. По крайней мере, сейчас… Но что мы скажем Люстернику и Джорджу?

– Говори, что хочешь, Влад. Мне плевать, – проворчал я.

Я закрыл глаза и глубоко вдохнул в себя воздух. В сознании промелькнул образ: черные птицы, пожирающие падаль на площади возле входа на Ваганьковском кладбище. Я услышал голос Эдуарда Хлысталова, увидел его пронзительные глаза: «Вы должны это взять…»

Мы сели ужинать в небольшой комнате, окна которой выходили в сад. Я быстро сообразил, что в доме Люстерника эта комната никак не могла служить столовой. Но это было идеальное место для теплой беседы, для задушевного общения близких людей. Мы, все четверо, стали проникаться друг к другу все большей симпатией.

К семге было подано роскошное красное французское бордо. Я благосклонно отнесся к этому смелому сочетанию, найдя его весьма изысканным, и, поднимая тост за хозяина, отметил его тонкий вкус. Глаза Влада заблестели. Беседа заметно оживилась. Мы коснулись тех тем, которые обычно обсуждают во время застолья современные культурные люди. Впрочем, круг их интересов, как правило, сформирован кино и театральными новостями Москвы.

Примерно в тот момент, когда мы приготовились отведать фруктового ассорти (а мне, жаждущему, представился шанс дорваться до бутылки бордо), все полетело к черту.

Закат окрашивал сад в золотисто-розовые тона. Джордж рассказывал очередную историю на тему охоты на вальдшнепов, а Гаральд одергивал его, напоминая, что эту историю уже слышал дважды. Орлов до того разошелся, что позволил себе чашку крепкого кофе. Мое же московское компанейство постепенно начало улетучиваться. У меня вдруг возникло чувство несвободы, даже одежда стала казаться тесной и неудобной. Захотелось немного размяться.

Я нашел возможность выйти из-за стола, не обижая хозяев. Выразив свое восхищение домом и садом, заявил, что отсюда открывается бесподобный вид и я хотел бы им полюбоваться, и, осторожно ступая (что должно было, по моему разумению, свидетельствовать о моей благовоспитанности и весьма умеренном количестве потребляемого алкоголя), приблизился к окну.

И тут увидел его. Того самого типа в черном, что стоял за мной в очереди в аэропорту Шереметьево. Или его двойника…

Я держал его в поле зрения несколько секунд. За это время он пересек проселок и приблизился к каменной ограде. Совсем недавно мы там гуляли с Владом… Странный субъект был одет в длинное, плохо пригнанное по фигуре черное пальто, совсем не подходящее для такой теплой погоды. От неестественной легкости его движений меня передернуло. Он поднялся по ступенькам наверх ограды и, прежде чем исчезнуть в лесу, обернулся, пристально посмотрел мне в глаза и улыбнулся. Правда, это была не улыбка, а гримаса.

И раздался звук – как будто удар гонга. Ярость и страх, эти вечные антиподы, словно борцы, услышавшие сигнал, из противоположных углов устремились к центру ринга, а этот ринг был у меня в голове. Они сцепились, готовые разорвать друг друга в клочья. Мой мозг пылал. Но при этой схватке как бы присутствовал и посторонний наблюдатель. Он-то и уловил, сильно тому удивившись, в маленькой гостиной переделкинского особняка запах джунглей полуострова Юкатан в Мексике, где мне приходилось бывать десять лет назад. Мой внутренний голос отметил: да, приятель, ты снова оказался втянут в ужасную игру. Втянут незаметно, против собственной воли.

Нечто подобное со мной уже было, когда высокопоставленные ублюдки делали из меня убийцу. Ловко это у них получалось: зашвырнут тебя в водоворот – и выбирайся, как хочешь. А чтобы выбраться, нужно пролить чью-то кровь, а им на это наплевать. Это твои проблемы. Хочешь выкарабкаться из этой каши – выбирайся, но самостоятельно. Потом, правда, в твоем сознании будут прокручиваться одни и те же картины: убийство, разрушение, еще раз убийство. И так до тех пор, пока будешь вышагивать по этой земле. Впрочем, не обязательно идти. Можешь просто стоять, будто статуя, непредсказуемая для окружающих, как мина с часовым механизмом. Допустим, в каком-нибудь особняке в стиле ампир, когда смеркается, а у тебя за спиной кто-то разливает по чашкам кофе…

– Не пойти ли нам в зал? – раздался высокий мужской голос.

Фраза Гаральда, казалось, прозвучала откуда-то издалека. Вот он, еще не сожженный мост, по которому можно вернуться. Мои глаза остекленели, в них застыло недоумение. Я отступил от окна, повернулся. Стол находился на прежнем месте и был покрыт все той же льняной скатертью. Я увидел салфетки, скрученные конусом, ломти французского батона и бокалы, наполовину наполненные вином. Мелькнула мысль: ничего прекраснее не может быть на свете… Я попытался изобразить улыбку и приблизился к столу, чтобы коснуться скатерти, ощутить под пальцами ее крахмальную упругость и убедиться, что пятнышко от пролитого вина по-прежнему алеет на белоснежной ткани. Это крошечное пятнышко олицетворяло для меня несовершенство, которое-то и делает жизнь возможной.

Джордж истолковал этот мой жест как просьбу наполнить бокал до краев и взялся за бутылку. Пальцы плохо слушались его (стараясь поддержать компанию, он выпил больше, чем следовало), но с задачей он все же справился. Глядя на этого импозантного гиганта, гостеприимного и простодушного, я растрогался до слез. Вытирая глаза, я врал, что, мол, так всегда случается, когда я попадаю на природу: чистый воздух вызывает-де у меня аллергию. В комнату вошел сияющий Влад.

– Кофе подан. Настоящий итальянский кофе! – воскликнул он. – Пойдем, Рудольф!

Я поставил бокал на стол, так и не сделав ни глотка. Влад взял меня за руку, как строгая няня расшалившегося малыша, и провел в длинный, узкий зал, где витал аромат кофе, смешанный с запахом пыли.

Сумерки уже сгустились. Мрачное помещение залы освещалось лишь огнем камина, возле которого стояли два низких диванчика. Только на них и можно было сидеть, так как кресла были под чехлами. Отблески огня падали на черное дерево столов, отполированных несколькими поколениями обитателей дома, – сюда клали книги, ставили чашки чая, локти и подсвечники. У зала был свой, особый колорит.

Гаральд разлил кофе по чашкам:

– Надеюсь, вы нас простите, Рудольф, за то, что мы содержим зал в таком состоянии. Мы почти не заходим сюда, когда бываем в доме одни. Он слишком велик для нас двоих. Но мы сочли, что вам будет любопытно взглянуть на него.

– Потрясающе! – сказал я. – Это какой-то рай на земле.

– Гардины настоящие, парчовые, старинные, – продолжал Люстерник. – В прошлом году мы собирались их заменить и произвели оценку. Полмиллиона рублей! Вопрос отпал сам собой. Решили сохранить – пусть висят, как висели. Одна беда – в них въелась вековая пыль. А чистить нельзя. Тронешь – только пыль и останется.

– Гаральд Яковлевич, они великолепны именно уже тем, какие есть, – заверил я. – Ваш зал – один из самых прекрасных, в которых мне довелось побывать. И не вздумайте чистить эти гардины!

– Как приятно это слышать от вас, Рудольф, – обрадовался Люстерник.

Джордж сидел возле самого огня напротив нас, подложив под спину большую подушку, закрыв глаза и тихонько посапывая. Гаральд Люстерник немного понаблюдал за Джорджем, затем пожал плечами, поставил перед ним блюдце и чашку и поднялся с диванчика.

– Вы любите музыку? – спросил он меня.

– Погоди, я полагаю, что… – Влад попытался перебить Гаральда.

– Ведь музыка – это божественно, – пропел Люстерник, не обращая внимания на вмешательство Орлова. – Какое блаженство – читать книгу и одновременно слушать Баха! Вы согласны со мной?

Гаральд ушел в самый дальний конец зала, достал какие-то лазерные диски и поднес к глазам, очевидно, с трудом разбирая в полумраке название. Похоже, это оказалось не то, что он хотел, и Люстерник положил диски на место.

– А знаете, я и сам когда-то играл, – вздохнул он. – И меня считали отличным пианистом.

Собственный храп разбудил Джорджа, он вздрогнул и открыл глаза. Какой-то миг тот осоловело таращился в темноту. Точь-в-точь как гусь Дак из диснеевского фильма. Потом его глаза опять закрылись, подбородок уперся в грудь, и Джордж снова захрапел. Мерное похрапывание Джорджа подействовало на Гаральда, как красная тряпка на быка. В голосе прорезались металлические нотки.

– У каждого композитора свой шарм, вы не находите? – обратился Гаральд ко мне. – Влад, к примеру, в восторге от Шопена, да, дорогой Джордж? – по-видимому, Орлов намеревался что-то ответить, но Гаральд не дал ему и словечка произнести. – Лично я предпочитаю Генделя. Он такой ясный и более организованный, что ли. Вот, смотрите.

Люстерник открыл шкафчик и принялся там суетливо копаться. Так добросовестный хозяин ищет тряпку, чтобы подтереть каплю воды на полу в кухне, сверкающей чистотой.

– Романтики такие скучные! – донеслось до меня. – Вечно ноют по поводу и без повода. Да так напыщенно!

Гаральд извлек из шкафчика затрепанный альбом, вынул из него лазерный диск и поместил его в порт музыкального центра.

– Черт! – выругался он.

– Да, Гаральд Яковлевич…

– Джордж, подойди и сделай что-нибудь! Вечно у меня нелады с этой твоей техникой! – простонал Люстерник. – Я уже вне себя, вне себя…

Джордж встал. Его сухое тело выросло к потолку, как будто кто-то снял с полки свитер и развернул его. Гаральд уступил Джорджу право щелкать клавишами центра, а сам вернулся к столу и подлил мне кофе.

Через мгновение из усилителей хлынули потоки бетховенской музыки. Ее волны покатились по залу. Кажется, седьмая симфония?..

Гаральд подскочил на диване. Вероятно, он не заметил, что, возясь с проигрывателем, повернул регулятор громкости до упора.

– Джордж! – взорвался он. – Убавь громкость. – Затем повернулся ко мне: – Седьмая симфония Бетховена. Пожалуй, это единственная его вещь, которую я способен выносить. Ну, еще «Крейцерова соната»… А все остальные чересчур помпезны. Вы не находите?

Джордж послушно повернул регулятор, но возвращаться к столу не стал, а застыл возле колонки, очевидно чтобы ему было лучше слышно.

Я не ответил на вопрос Люстерника. В течение нескольких минут мы, все четверо, молча слушали первую часть произведения. Стоило музыке зазвучать, как блаженно-хмельное состояние, в котором я пребывал, начало меня покидать. Очарование прекрасного зала померкло. Ощущение легкости пропало, и я почувствовал, как что-то давит на меня. Поначалу я никак не мог определить, что именно и откуда оно взялось. Как будто грозовое облако окутало меня и гроза впитывалась в мою кожу. Казалось, все мои восприятия проходили через фильтр незнакомой мне реальности – иной эпохи и места, иного, не моего, генетического кода. Облако вокруг меня становилось все гуще и гуще, пока в конце концов я уже не способен был разобрать, что за музыка звучит в зале. Казалось, пространство заполнено не воздухом, а каким-то куда более плотным, густым, вязким газом – никто из нас не мог и рта раскрыть. Влад коснулся моего плеча и робко улыбнулся, словно ребенок, ищущий ободрения. Он находился на расстоянии не более полутора метров от меня, но я увидел его словно через мощный телескоп, но из дальней дали. Один обман, сплошной обман кругом, подумал я. Все ложь – и то, что происходило сегодня днем, и то, что происходит вечером. Разместившись в гостях на «их» софе и попивая «их» кофе, я принимал, как мне казалось, участие в постыдном действе.

Гаральд Люстерник достал набор лазерных дисков и подошел к музыкальному центру. Включил музыку. Первая часть симфонии завершилась. После кратковременной паузы началась вторая часть. Вырвавшиеся из заточения звуки понеслись мне навстречу из противоположного конца старинного зала, соединяясь в некую музыкальную ткань, в основу которой – всепоглощающую радость – постепенно вплетались звуки невыразимой скорби.

Все еще стоявший в отдалении от нас в углу зала Джордж, увлеченный симфонией, подался вперед и стал потихоньку усиливать громкость звука. Точно так малыш-сладкоежка исподтишка – чтобы не заметила мама! – все накладывает и накладывает в мороженое варенье. Люстерник, поглощенный гостями, похоже, не заметил самовольства Джорджа.

Музыка звучала все громче. То ли Джордж, потакая собственной слабости, переусердствовал, то ли у меня не на шутку разыгралось воображение… теперь уже не определить. Несомненно одно – от покоя, от умиротворенности, которую подарили мне алкоголь и уют дома Джорджа, не осталось и следа. Музыка пронизывала мою плоть. Казалось, мелодия, словно ветер, распахнула дверь в другую вселенную, в тот мир, что не имел ничего общего ни с красотой старинного зала, ни с сидящим у музыкального центра Гаральдом Люстерником, ни с Джорджем, втайне от него крутившим ручку регулятора, ни с Владом Орловым, глаза которого сияли от счастья. Музыка пробрала меня до кончиков ногтей, и ни в каком-то переносном, а в самом прямом смысле слова, буквально вывернув наизнанку, вытащив мышцы наружу, выпустив кишки и наполнив каждую мою клеточку равно как ужасом, так и восторгом. По-моему, звук продолжал нарастать…

И вновь я уловил знакомый тяжелый запах испарений кавказских лесных джунглей, где все пышно разрасталось и плодилось. Чащобы «зеленки» наступали на меня, обволакивая, готовые поглотить всего меня без остатка. Я словно увязал в густых кавказских лесах и становился их частью, где, растворившись, уже невозможно отделить себя от этого мира, от этих дебрей, невозможно понять, кто ты есть и каково твое предназначение. Этого-то им и надо, руководителям военной кампании, кто делает из тебя убийцу. Пусть все вокруг превратится в нечто бесформенное и неопределенное, и нельзя будет понять, что за предмет перед тобой, и не за что будет ухватиться – вот что им нужно. И тогда появятся они, тамошние бандиты и террористы. И укажут тебе путь – ту самую дорогу к победе, чтобы выполнить очередную спецоперацию по ликвидации наемников-убийц. Мне припомнились подробности этого триллера из собственной жизни, а не из голливудской ленты, получившей Оскара…


Бетховенская музыка продолжала нарастать. Старинный зал стал оживать (именно зал, его фактура). Ворсинки ковра, лежавшего у меня под ногами, резко вытянулись – выросли в настоящий лес. И я, как Гулливер в стране лилипутов, поигрывал кронами этого леса, шевеля их носком башмака.

Чуть погодя я отхлебнул из чашки немного кофе в надежде, что он прочистит мне мозги. Кофе был потрясающий: черный и крепкий, вкусный до невозможности. Я поставил чашку на место и потер пальцами ткань, драпировавшую подлокотник дивана. К своему ужасу, я вдруг ощутил, что способен различить каждую ниточку этой ткани, имитирующую гобелен. Я будто приподнял покров над чем-то невидимым. Я быстро отдернул руку от подлокотника, но это уже мало что меняло. Все, буквально все в зале ожило, пришло в движение, задышало. Музыкальная ткань, казалось, проникала в мою плоть, вживлялась в мою суть. Сплетение звуков пробудило во мне какие-то доселе дремавшие силы. Я и не подозревал о существовании этих сил, мощных, непредсказуемых и неподвластных человеку. С каждой новой музыкальной фразой они нарастали во мне и рвались наружу. Что это была за мощь, каково ее предназначение, я не знал, но совершенно отчетливо чувствовал ее нарастающее давление. Возникла острая потребность в движении. Находиться в этом зале более было невозможно. Я резко поднялся, опрокинув столик и окатив Гаральда горячей черной жидкостью.

Он пронзительно закричал и вскочил с дивана. Я схватил его за плечи и встряхнул.

– Заткнись! – прорычал я. – Сейчас же заткнись!

Его голос был для меня непереносим. Я готов был на все, чтобы заставить его замолчать.

– Рудольф! – завизжал Влад.

Я толкнул Гаральда в грудь. Он рухнул на диван и умолк. А я бросился в тот угол, где стоял Джордж, рванул усилитель на себя, затем вознес его над головой и грохнул об пол. За ударом последовал странный звук – что-то пискнуло. И наступила тишина.

– Боже, Рудольф, что ты делаешь?! – Орлов кинулся ко мне.

– Прочь с дороги, Влад! – проорал я, но он не обратил внимания на предупреждение. – Прочь с дороги, ну! – повторил я. – Прочь сейчас же!

Влад замер. Тело его обмякло, руки безвольно опустились. Я направился к двери. На пороге оглянулся. Так погромщик бросает последний взгляд на дело рук своих, наслаждаясь картиной разрушения.

В зале воцарилась тишина. Все застыло, словно стоп-кадр. Волшебная ткань дивана вновь сделалась обыкновенной, мебель перестала дышать, из ворсинок ковра уже не вырастали леса, а люди были ни живы ни мертвы, молча застыли на месте.

– Да простит меня Бог, – пробормотал я, распахнул дверь, взбежал по лестнице на второй этаж в отведенную мне комнату и упал на диван. И внезапно уснул, как будто провалился в глубокий колодец-пропасть.

Вдруг раздалось легкое постукивание в дверь. Я взглянул на часы – было пять минут первого ночи. Очень удивившись, я вспомнил, что в гостях, и решил открыть. Встал и шагнул к двери, в полутьме споткнулся и, больно ударившись бедром о шкаф, взвыл от боли. Включил свет. Собака, вероятно курцхаар Пирей, обычно лаем бурно реагирующая на все посторонние звуки, странно поскуливала в коридоре, забившись в какой-то угол.

Я приоткрыл дверь – на площадке в длинной шубе стояла Елена Сергеевна Булгакова и улыбалась. Совершенно обалдев, я распахнул дверь. Елена Сергеевна сказала своим грудным голосом:

– Рудольф, извините за такой поздний визит, но просто дело очень серьезное. Входить не буду: внизу в машине меня ждет Михаил Афанасьевич. Зная, какое у вас сейчас настроение, я пришла вас успокоить: у вас все наладится, переживать не надо. Одевайтесь, вас ожидает «Мерседес» – едем в дом Мака, – ой, прошу прощения! – в дом Булгакова с его «нехорошей квартиркой».

Елена Сергеевна кивнула и притворила дверь. Из коридора послышался перестук ее туфель – она спускалась вниз.

Я налил в бокал бордо, сделал глоток, поморщился. Но умиротворение не наступало: сердце бешено колотилось, и унять его было невозможно. Я распахнул окно, взглянул в черноту ночи, затем прилег на кушетку. Вино разлилось внутри меня успокаивающим огнем, и это немного утешило меня, и вдруг я полетел куда-то в кромешную тьму. Уснул? Нет, это не было обычным забытьем спящего человека, а некие реальные перемещения в пространстве жуткого сумрака сначала над Подмосковьем, а затем – над залитой огнями ночной столицей, а вернее сказать – над совершенно незнакомой мне Москвой.

В эту ночь я был неведомым образом перенесен к порогу Дома Булгакова. Воздух был недвижим. Над моим ухом зазвенел комар, прилетевший из предместий Первопрестольной. Окружающий пейзаж казался необычным: Садовая зияла пустотой – ни привычной череды машин, ни людей на тротуарах; лишь фигура краснолицего бомжа в лохмотьях съежилась в проеме приоткрытых ворот.

Неожиданно раздался шорох шин – это бесшумно подкрался черного цвета «Мерседес». Лимузин резко затормозил и остановился подле меня. Дверцы открылись, из салона выбрался худой человек в строго черном костюме. Такого изможденного лица, как у него, я никогда прежде не видел. Водянистые, глубоко запавшие глаза смотрели оценивающе и высокомерно. На тонких губах змеилась презрительная усмешка.

Незнакомец приказал мне следовать за ним. Голос его был сухим и властным. Странно, но волю мою и тело парализовал беспричинный страх. Я подчинился.

Мы беспрепятственно нырнули в арку Дома Булгакова, прошли мимо бронзовых фигур Коровьева и Бегемота и оказались возле дверей в подвал. Незнакомец дотронулся до невидимой кнопки, и кованые створки бесшумно отворились. Мы спустились вниз, прошли по коридору и свернули в сумрачную боковую комнатку. Мой спутник толкнул неприметную дверь – та тихо скрипнула, и перед нами открылся низкий сводчатый коридор, ведущий куда-то вниз. Мы бесшумно двигались по ковровой дорожке, ведущей по спирали в подземелье; канделябры на боковых стенах освещали нам путь ярко горящими свечами.

Пока шли вниз, спутник не произнес ни слова.

Мы остановились перед тяжелыми коваными дверьми. На мои глаза надели повязку. Раздался лязг отпираемых запоров, мы вошли внутрь какого-то помещения.

Повязку сняли.

Я оглянулся и оторопел от увиденного: мы оказались в мрачном вестибюле с низкими сводчатыми потолками, в которые упирались колонны; в металлических светильниках-лампадах потрескивал огонь. У входа стояли три скелета, на полках в беспорядке покоились черепа или адамовы головы со скрещенными костями. На тумбочке, покрытой красным бархатом, воцарились кинжал, пистолет, стакан с ядом и таблица со знаковым изречением «Кинжал, пистолет и яд в руке посвященного – это последнее лекарство для души и тела». На стене картина и распятый Христос; внизу подписано: «Одним «Утешенным» доступен свет Истины, которого не ведают ни прелаты, ни князья, ни ученые, ни сыны «нового Вавилона».

Мой провожатый негромко, но довольно жестко сказал:

– Друг мой, не надо слов, только слушайте и подчиняйтесь. Вы удостоились чести быть принятым в наше братство. Вопросов не задавать, прошу делать то, что скажут.

Со скрипом передо мной распахнулись окованные железом двери, и мы оказались в просторном зале некоего громадного замка. Стены помещения, выложенные красным кирпичом, представляли правильные прямоугольники; в огромную залу вело шесть дубовых дверей. Пилястры и потолок радовали глаз зеленовато-голубыми тонами. С потолка свисал трос, держащий бронзовый равносторонний треугольник – своеобразный светильник; под ним стояли громадные витые канделябры с толстенными свечами. На шести венских стульях сидели в камзолах и париках какие-то сановники и непринужденно переговаривались между собой. Спиной к нише, обрамленной полудрагоценным опалом, в кресле, за столом-конторкой под тяжелым черным бархатом балдахина сидел Великий Командор Гаральд Люстерник. Над ним царил венчанный золотою короною двуглавый орел с распростертыми крыльями; в его сжатых когтях был меч…

Гаральда Люстерника я узнал тотчас же. По правую его руку возвышался светильник из трех свечей, а перед ним была раскрыта толстая книга, страницы которой были испещрены вязью то ли на иврите, то ли на арабском.

Пронзительно посмотрев мне прямо в глаза, он отдал кому-то распоряжение:

– Все уже в сборе, Приемщик, приступайте к делу. Итак, первая молитва – Моисеева.

Шестым чувством я понял, что сейчас будет проведен обряд посвящения в масонскую ложу. Я безропотно и легко подчинился ритуалу, и соглашался со всем, что мне говорили.

Как посвящаемый в капитул «Утешенных», я поначалу вступил на начертанные знаки на ковре, совершенно не понимая еще масонского значения символических фигур: тайна символов будет мне оглашена только после клятвы сохранения тайны и соблюдения орденских знаков. Положив руку на Библию и лежащий подле обнаженный меч, я стал читать текст клятвы, поданный мне спутником в сером одеянии.

– Клянусь, во имя Верховного Строителя всех миров, никогда и никому не открывать без приказания от ордена тайны знаков, прикосновений, слов доктрины и обычаев франкмасонства и хранить о них вечное молчание. Я обещаю и клянусь ни в чем не изменять ему ни пером, ни знаком, ни словом, ни телодвижением, а также никому не передавать о нем – ни для рассказа, ни для письма, ни для печати или всякого другого изображения и никогда не разглашать того, что мне теперь уже известно и что может быть вверено впоследствии. Если я не сдержу этой клятвы, то обязываюсь подвергнуться следующему наказанию: да сожгут и испепелят мне уста раскаленным железом, да отсекут мне руку, да вырвут у меня изо рта язык, да перережут мне горло, да будет повешен мой труп посреди ложи при посвящении нового брата как предмет проклятия и ужаса, да сожгут потом и да рассеют пепел по воздуху, чтобы на земле не осталось ни следа, ни памяти изменника.

Приемщик подошел ко мне и отрезал у меня часть волос на голове и ноготь на указательном пальце правой руки.

– Служи Богу, обрезывайся больше сердцем, чем телесно, в знак вечного союза между Богом и духом людей!

Далее последовала вторая молитва – Иисусова, по окончании которой Приемщик сказал:

– И был голос с неба: сей сын есть сын мой возлюбленный, о нем же благоволих. – И Вводитель надел на указательный палец моей правой руки кольцо со словами. – Сын Божий, прими это кольцо в знак и залог твоего вечного единения с Богом, истиною и нами! Аминь!

И наконец прозвучала третья молитва – Бафометова, представляющая пересказ начальных стихов Корана. Приемщик огласил в конце такое резюме:

– Один Господь, один алтарь, одна вера, одно крещение, один Бог и Отец всех, и каждый, кто призовет имя Господа, спасен будет.

Вводитель поднял меня с колена, помазал веки миром и проговорил:

– Помазую тебя, друже Божий, елеем благодати, чтобы ты увидел Свет нашего утешения, озаряющий тебя и нам всем путь к истине и вечной жизни. Аминь.

После совершения мной всех этих молитв и обрядов Приемщик вынул из ящика идол Бафомета и, подняв его на руки, показывал всем и произносил:

– Народ, ходивший во тьме, увидел великий свет, который воблистал и для сидящих в стране и сени смертной. Трое суть, которые возвестили миру о Боге, и эти трое – суть одно.

– JaAllah (слава Божия!)! – послышалось отовсюду.

Все, кто был поблизости, подходили к Приемщику, целовали идола и прикасались к нему своим поясом. То же повторил и я.

Приемщик взял меня за обе руки и проговорил:

– Ныне прославился сын человеческий, и Бог прославился в нем. Вот братья, новый друг Божий, который может говорить с Господом, когда пожелает; воздайте Ему благодарность за то, что он привел вас туда, куда вы пожелали, и ваше желание исполнилось. Слава Господа да прибудет в духе и сердце всех нас. Аминь!

Мне показали готовый диплом своего причисления к ордену, и этим вся церемония принятия в первую степень ученика закончилась. Великий Командор Гаральд Люстерник, или Председатель ложи, резюмировал:

– Теперь вы, брат, должны в качестве ученика, принятого в ложу, работать над собою, совершенствоваться в добродетелях, усваивать «царственную науку вольных каменщиков» и подготовиться к прохождению других, более высоких степеней.

Мне был вручен белый кожаный фартук, как знак, что я, будучи профаном, теперь вступил в братство каменщиков, созидающих Великий Храм человечества. Дали лопаточку – неполированную, серебряную; «ибо отполирует ее употребление при охранении сердец от нападения от расщепляющей силы», пару белых мужских рукавиц – в напоминание того, что лишь чистыми помыслами, непорочною жизнью можно надеяться возвести Храм Премудрости.

Я облачился в круглую шляпу – символ вольности, повесил кинжал на черной ленте с вышитым серебром девизом: «Победи или умри!».

– А сейчас Приемщик познакомит тебя с нашими сокровищами, – сказал Председатель собрания.

Им оказался мой спутник, который тут же кивнул мне: идем дальше.

Повсюду стояли странные приспособления из дерева – стеллажи с черепами, человеческими костями, высушенные звериные шкуры, перетянутые веревками и ремнями.

Я безропотно следовал за таинственным проводником, не в силах и помыслить о протестах или своем недовольстве. Создавалось впечатление, что мы шли по лабиринту из сводчатых полутемных коридоров, гигантских, залитых золотисто-серебряным светом зал с вернисажами и экспозициями реликвий, артефактов, гобеленов и полотен.

Анфилада из комнат закончилась, и мы продолжили шествие. Тьма окружала нас; лишь канделябры-светильники выхватывали те или иные предметы вокруг, и тогда я видел не то людей, не то призраков в длинных сутанах с капюшонами – так, что их лица нельзя было разглядеть. Все эти пилигримы неспешно брели в ту сторону, куда направлялись и мы.

Мы расстались с этим подземным мраком так же незаметно, как вошли в него, и оказались в огромной сокровищнице, полной золота и драгоценных камней. Там было светло, как бывает за городом в ослепительно-солнечный июньский день; однако я нигде не увидел окон. Залу освещали все те же трехсвечные канделябры, а с потолка свисал трос с гигантским треугольником, нашпигованным светильниками.

На стенах висели полотна с масонской символикой, о которой я прежде только слышал. В центре этих панно с ориентацией на север-юг, запад-восток красовались пятиконечные пламенеющие звезды. Линейка и отвес символизировали равенство сословий. Угломер – символ справедливости. Циркуль служил знаком общественности, а наугольник, по другим объяснениям, означал совесть. Дикий камень – это грубая нравственность, хаос; кубический камень – нравственность, но уже «обработанная». Молоток, как непременный атрибут мастера, служил символом власти. Являясь орудием для обработки дикого камня, он таил в себе знак молчания, повиновения и совести; а по другим объяснениям, молоток нес в себе символ веры. Лопаточка – снисхождение к слабости человечества и строгости к себе. Ветвь акации – бессмертие; гроб, череп и кости – презрение к смерти и печаль об исчезновении истины.

В симбиозе своем из каждого кусочка или предмета из одеяния масонов складывается облик Добродетели. Круглая шляпа – символ вольности… Обнаженный меч – карающий закон; это знак борьбы за идею, предназначенный для казни злодеев и защиты невинности. Кинжал – это символ предпочтения смерти поражению, борьбы за жизнь и смерть…

Потолок располагался слишком высоко, а сама комната была громадной и поражала немыслимой роскошью. В нишах стояли изваянные из камня две полуобнаженные фигуры Гермеса-Меркурия с повязкой на глазах: одна с жезлом в руках, другая – в привычной позе бегущего посланца. Особенно потрясала картина «Обезглавливание», где на облачном фоне воин в стилизованных римских доспехах и пурпурной накидке держал в правой руке окровавленный меч, а в левой – отрубленную голову. Второй план являл собой пасторальную идиллию: мирно беседующие обнаженные люди, а также отдыхающие животные – львы, собаки; а в стороне – закрывшейся щитом ангел. Все это только усиливало воздействие непритязательного сюжета; и настолько сильно, что я, находясь рядом, чувствовал себя дискомфортно – странно и неуверенно.

Ну, а Приемщик в сером одеянии снова обратился ко мне. Он сказал жестким, не терпящим возражения голосом, что все, что я вижу перед собой, откроет мне многие тайны и, если нужно, станет моим, если я опущусь на колени перед панно и помолюсь обычной молитвой во славу Господа.

Я посмотрел на старинный гобелен, испещренный геометрическими символами: равносторонними треугольниками, могендовидами, концентрическими кругами, прямоугольниками. В центре был выписан гроб, в котором, как было обозначено, покоится тело убитого архитектора Хирама (Адонирама), возводившего храм Соломона.

Я почувствовал, как сами собой сгибаются колени, а я опускаюсь на пол.

– Да святится имя Твое, да… – прошептали сами собой губы, но тут же мой рот сковала немота.

Вдруг я услышал божественную музыку. То было, несомненно, творение великого Моцарта, и музыка была так восхитительна, ярка и неповторима, что слезы непроизвольно потекли из глаз.

Райские аккорды маэстро гремели все громче и желаннее, кольцами обвивалась вокруг меня, и даже приподнимали мое тело над полом из красного с черными точками мрамора…

И вдруг прямо передо мной повисла посмертная маска Булгакова: небольшая голова, зачесанные на пробор волосы и умиротворенное лицо с закрытыми глазами.

Слезы хлынули у меня из глаз столь бурно, что я не мог различить черт моего спутника в черных одеждах. Чары рассеялись. Против моей воли губы мои зашевелились, повторяя слова заупокойной молитвы, смысл которых я давно позабыл:

– Libera me, Domine, de Morte Aeterna (заупокойная молитва – лат.).

Мой спутник был уже далеко впереди, он толкнул рукой в стену, покрытую гобеленом, и та легко отворилась. Я побежал следом, чтобы не отстать.

Проследовав дальше, мы оказались в помещении, задрапированном черными тканями. На стенах – черепа и перекрещенные кости с надписью «Мементо мори», на полу – черный ковер с нашитыми золотыми словами, и посреди ковра открытый гроб, покрытый красною, будто окровавленной, тканью. Я смотрел, как завороженный: ведь в гробу лежало чье-то тело; слева, где сердце, покоился золотой треугольник с именем «Иегова» с золотой ветвью акации; в головах и ногах усопшего были циркуль и треугольник. Гроб окружали три светильника-канделябра, поддерживаемые тремя человеческими скелетами. По правую сторону от жертвенника, на искусственном земляном холме, сверкала золотом ветвь акации. Все здесь символизировало глубокую скорбь: это было горе по убиенному архитектору храма Соломона – Адонираму.

Раздались три удара молоточком.

Мой спутник пояснил:

– Теперь ты должен пройти последнюю степень масонской лестницы ступеней, но в старом принятом шотландском обряде «Рыцарь белого и черного орла, Великий Избранник Кадош». Но мы должны быть уверены в твоем бесстрастии и преданности Ордену. Поэтому ты опустишь руку в расплавленный свинец и совершишь убийство человека.

– Как это?! – вскричал я. – Не могу-у.

– Сможешь, – жестко отозвался Приемщик. – Во-первых, это будет не свинец, ртуть. Ну а вместо живого человека перед тобой его фантом, состоящий из туловища с приставленной головой. Мы приказываем тебе: порази «убийцу Адонирама», отомсти за его смерть!..

Когда я выполнил все, что от меня требовалось, мой спутник подвел меня к гробу и проговорил, что теперь я могу узнать заветное слово, без которого нельзя было закончить построение иудейского храма.

Я взглянул на покойника и ахнул: в гробу лежало тело Михаила Афанасьевича Булгакова. Но что-то было тут не вполне так, но что? Я напряженно думал, и никак не мог понять. Ах, да! Его лицо не было отчужденным ликом покойника.

«Да он ведь живой!» – успел подумать я.

Но тут над моей головой раздался оглушительный разряд грома и свет ослепил меня. Пропало все: комната-мавзолей Булгакова, мой спутник в сером плаще.

А я оказался в переделкинском особняке, в своей комнате.

И тут у меня в ушах прозвучал голос великого писателя:

– Все, что произошло с тобой, – великая тайна. Никому ни слова. Но важные моменты поверь бумаге. Торопись, времени в обрез.

– Какие моменты, о чем писать? – в недоумении поинтересовался я. Ответом было молчание.

Немая печаль сковала меня по рукам и ногам. Вечный мир Воланда, куда провидение перенесло меня, и где совершился со мной какой-то ветхозаветный языческий ритуал, – вот та новая планида, где мне нужно теперь жить-существовать. С прежней жизнью, казалось, теперь покончено навсегда. Нужно забыть законы здравого смысла людей, былую уверенность в идеалах сегодняшнего христианского мира. С этого момента ни душевного покоя, ни трезвости и ясности рассудка, ни женской любви – никаких человеческих радостей, а только потусторонние игры всерьез, где я, скованный навеки страшной клятвой, должен быть и жить с иными ценностями и по иным законам, если таковые там существуют…

С другой стороны, будет время прийти в себя после того кошмарного сна, когда я оказался в подземных залах масонского братства и был посвящен в высшие степени Ордена и дал клятву и обет молчания. Но чисто человеческое любопытство не давало мне покоя. И я попробовал отыскать те входы в подземелье с коридорами, залами и помещениями, которые, как мне показалось, существовали на самом деле, а не привиделись во сне.

Уже много позже я две или три ночи я блуждал в окрестностях Дома Булгакова в поисках входа в те самые катакомбы, где и должен был быть подземный замок. Но входа я так и не нашел. Работники Дома Булгакова, откровенно говоря, не понимали, о чем я их спрашиваю.

Хотя я повстречал похожего бомжа с испитым бордовым лицом, который прислонился к решетке арки Дома Булгакова. Это произошло в последнюю ночь, под самое утро.

Я остановился рядом с бомжом, протянул ему деньги и спросил:

– Помнишь, как ночью приехал черный «Мерседес», и я с мужчиной в черном прошел мимо тебя …

Он повернул ко мне ужасное иссиня-красное лицо и произнес жарким и сиплым голосом:

– Человек в черном ждет тебя. Разве ты не знаешь? – и захохотал диким смехом сумасшедшего.

Разумеется, клятва, данная мною, запрещала расспрашивать или говорить обо всем этом, тем более – упоминать о моих встречах с Булгаковым. Хотя глаза мои остаются слепыми, а рот – немым, но я не мог противоречить себе и пытался смотреть на все происходящее незамутненным взглядом ученого человека. Нужно было разобраться: в чем причина моих ночных кошмаров, всего этого умопомрачения? Неужели это нервный срыв, связанный со смертью Булгакова? Или какая-то дрянная пища, попадая в мой желудок, отравляла мозг? А может, причина – в моей совести, которая мечется между правдой и кривдой и не может найти тихую пристань? Или это вина неисполненного долга – клятва, данная умершему Булгакову? И от этого мечется моя душа и помрачился рассудок? Не знаю. Загадка какая-то, тайна… Может, сходить в храм, покаяться во всех грехах, вольных или невольных?..

Попытки примирить мою душу с телом закончились у меня ничем.

Я решил изменить свою жизнь по принципу: меняйся – или умрешь… Вернувшись в дом, я почувствовал страшную слабость. Нестерпимо болело бедро правой ноги, которым я сильно ударился, открывая ночью дверь Елене Сергеевне Булгаковой; – каждый шаг вызывал неприятную боль, руки мелко подрагивали. Я приготовил себе черный кофе, а сам поднялся в кабинет, достал дневник из дальнего ящика письменного стола и занялся бумагами Булгакова и всем тем, что было с ним связано….


…Утром мы, поздно позавтракав, уехали с Владом Орловым в Москву. С Люстерником и Волковым попрощались, как с закоренелыми друзьями. Про свой то ли сон, то ли явь я не проронил ни слова…

Когда мы подъезжали к метро «Проспект Мира», я распрощался с Владом и пошел пешком. Дорога заняла около часа. К одиннадцати часам я добрел до своей квартиры на Кошенкином лугу.

Я приступил к делу через пару минут после того, как ввалился в свою квартиру на первом этаже. Дрожащей рукой повернул ключ в замке ящика и осторожно извлек оба свертка, переданных мне экс-полковником МВД Эдуардом Хлысталовым.

Начало светать. Тишина оглушала. Чувства были напряжены до предела, обострилось даже обоняние. В таком состоянии я принялся развязывать обтрепанную бечевку, разворачивать выцветшую красную тряпицу, под которой, казалось, таилось нечто живое, да и сама она, ткань, как мне мерещилось, была живой и дышала.

Под тряпицей я обнаружил две пожелтевшие от времени рукописи – скорее всего, это были письма, выполненные изящным почерком. Между строк убористого текста кто-то старательно вписал английский перевод мелкими аккуратными буковками. Почерк был аристократический. Вторая рукопись содержала только текст, написанный неровно – видимо, автор манускрипта во время работы болел или пребывал в великом смятении. Чтение текста представляло серьезную трудность для того, у кого не было опыта расшифровки рукописей девятнадцатого-двадцатого веков. Я попробовал и пришел к выводу, что сначала лучше прочитать эпистолярий, поскольку было легче понять смысл написанного полстолетия назад.

Я отложил вторую рукопись и, устроившись за столом поудобнее, принялся за чтение первой. Это были письма, сочиненные лет пятьдесят назад.

Сверху на странице стояло всего одно красиво начертанное слово «Булгаков». Чуть ниже той же аристократической рукой, но мелкими буквами был выведено: «Доктор Н.А. Захаров, который вел своего великого пациента М.А. Булгакова до последних дней». Вот так. Строки аккуратного почерка, казалось, мерцали, становясь то ярче, то покрывались туманным флером, когда я всматривался в страницу, и притягивали меня к себе, словно страшная тайна, которую так хочется расшифровать.

Я начал читать, и у меня появилось ощущение, что я прорвал какую-то тонкую перегородку, отделявшую один мир от другого. До сих пор я жил в двух мирах – прошлом и настоящем, но теперь знал, что вырвусь наконец из реалий повседневности, шагну в третий мир – своеобразное Зазеркалье; в тот загадочный перевернутый мир, простирающийся где-то рядом, за каждой зеркальной поверхностью.

Только в одном я был уверен: пути назад нет.

Становление

Биография М. А. Булгакова

(П. С. Попов[4])


Михаил Афанасьевич Булгаков, сын профессора-историка, родился в Киеве 15 мая 1891 г. Ему было около шестнадцати лет, когда умер его отец, Афанасий Иванович. В большой семье Булгаковых значительную роль для внутренней биографии сына сыграла мать писателя, Варвара Михайловна, рожд. Покровская, – человек выдающийся и незаурядный. Михаил Афанасьевич с младенческих лет отдавался чтению и писательству. Первый рассказ «Похождения Светлана» был им написан, когда автору исполнилось всего семь лет. Девяти лет Булгаков зачитывается Гоголем – писателем, которого он неизменно ставил себе за образец и наряду с Салтыковым-Щедриным любил наибольше из всех классиков русской литературы. Мальчиком Михаил Афанасьевич особенно увлекался «Мертвыми душами»; эту поэму он впоследствии инсценировал для Художественного театра. Гимназистом Михаил Афанасьевич читал самых разнообразных авторов: интерес к Салтыкову-Щедрину сочетался с увлечением Купером. «Мертвые души» расценивались им как авантюрный роман. Сочинения в гимназии писал хорошо, но впоследствии говорил, что «с общечеловеческой точки зрения это было дурное, фальшивое писание – на казенные темы». Учителем словесности был человек весьма незначительный. Впрочем, от гимназии у Михаила Афанасьевича остались очень богатые впечатления, от университета – гораздо более скудные.

По окончании гимназии в 1909 году Михаил Афанасьевич, после известного колебания, избирает медицинский факультет; его интересовали также юридические науки. Он предпочел карьеру врача. Работа медика ему казалась блестящей и привлекательной.

Наиболее выдающимся из своих фельетонов, написанных в начале революции, он считал «День главного врача», в этом очерке описывается врач в боевой обстановке. Впоследствии многие случаи из своей медицинской практики он описал в ряде фельетонов, напечатанных в журнале ЦК Медсантруда «Медицинский работник» (1925–1927 гг.), предполагая издать особую книгу «Записки юного врача». Первая женитьба Михаила Афанасьевича относится к 1913 году. По окончании Киевского университета в 1916 году Михаил Афанасьевич в должности земского врача поселяется в Сычевке Смоленской губернии. Гражданскую войну на Украине (1918–1919 гг.) Булгаков пережил, находясь в Киеве. Его литературный дебют относится к 19 ноября 1919 года. В своей автобиографии Булгаков писал: «Как-то ночью в 1919 году, глухой осенью, едучи в расхлябанном поезде, при свете свечечки, вставленной в бутылку из-под керосина, написал первый маленький рассказ. В городе, в который затащил меня поезд, отнес рассказ в редакцию газеты». По собственному свидетельству, Михаил Афанасьевич пережил душевный перелом 15 февраля 1920 г., когда навсегда бросил медицину и отдался литературе. К творчеству Михаила Афанасьевича приложима характеристика, данная профессором А. Б. Фохтом в отношении А. П. Чехова, – Чехов был учеником Фохта по медицинскому факультету: «Немало дала писателю медицина, которая много берет из жизни и цель которой прекрасно отмечена у Гете: «Цель медицины, как науки, постигнуть жизни сложный ход». Действительно, врачу, как никому другому, близки интересы жизни, ему легче ориентироваться в типах, легче проникать в тайники человеческой жизни».

1920 год Михаил Афанасьевич проводит во Владикавказе (Орджоникидзе), там он пишет и ставит первые свои три пьесы, впоследствии им уничтоженные: «Самооборона», «Сыновья муллы» (из ингушской жизни) и «Братья Турбины» (не смешивать с известными «Днями Турбиных»). Во Владикавказе Булгаков читает курсы по истории литературы в Народном университете и Драматической студии. С 1921 года Михаил Афанасьевич поселяется в Москве; испытывая большие материальные затруднения, он принужден отдавать свои силы мелкой газетной и журнальной работе. Одно время он – конферансье в театре, то он – заведующий издательской частью научно-технического комитета. В качестве хроникера и фельетониста Булгаков работает в «Торгово-промышленном вестнике» и в газете «Гудок», печатается также в «Рупоре», «Красном журнале для всех», «Красной газете», «Красной панораме» и берлинской газете «Накануне». В приложениях к этой газете он печатает свои «Записки на манжетах» (1922 г., № 8 и следующие; в более полном виде эти записки см. в альманахе «Возрождение», т. 11. М., 1923 и журнале «Россия», 1923, № 5). Более значительные рассказы он публикует в сборниках «Недра» (кн. V и VI). Впоследствии они были объединены в собрании рассказов Булгакова «Дьяволиада». М., 1925 (второе издание 1926). Мелкие сатирические рассказы вошли в «Библиотеку сатиры и юмора», изд. Зиф – М. Булгаков «Трактат о жилище», М.—Л., 1926, и «Рассказы» в «юмористической иллюстрированной библиотеке журнала «Смехач», № 15, 1926.

В 1922 г. умирает мать Булгакова. Это был громадный толчок во внутренней жизни Михаила Афанасьевича. Он задумывает большой роман. Роман писался в Москве в 1923–1924 гг. очень порывисто и стал печататься под заглавием «Белая гвардия» в журнале «Россия» в 1925 г. № 4 и 5. В романе отразилась жизнь Киева, как ее пережил сам автор в годы гражданской войны на Украине. Романом заинтересовываются руководители Художественного театра; в апреле 1925 года МХАТ обратился к автору с предложением инсценировать роман. Внешний толчок совпал с интимным желанием Михаила Афанасьевича: он мечтал написать драму об Алексее Турбине. Еще 2 июня 1921 года из Тифлиса он писал: «Турбиных переделываю в большую драму». Поэтому к предложению МХАТа Булгаков отнесся со всею серьезностью и дал глубокую творческую переработку сцен романа, значительно видоизменив образ героя. Вскоре после постановки пьесы Булгаков так отозвался на вопрос о предпочтении повествовательной или драматической формы: «Тут нет разницы, обе формы связаны так же, как левая и правая рука пианиста». Пьеса имела три редакции; наиболее отличается третья редакция, вторая редакция близка к первоначальной.

В первый раз пьеса, которой автор дал название «Дни Турбиных», была сыграна на сцене Художественного театра 5 октября 1926 года. В настоящем сборнике «Дни Турбиных» печатаются впервые – в редакции, в которой пьеса исполняется на сцене театра. На первом представлении главные роли распределялись так: Алексей Турбин – Хмелев; Елена – Соколова; Николка – Кудрявцев; Мышлаевский – Добронравов; Лариосик – Яншин; Шервинский – Прудкин; фон-Шрот – Станицын.

«Дни Турбиных» имели шумный и устойчивый успех. Залог этого успеха лежал в жизненности и глубокой человечности главных действующих лиц: их судьбу Булгаков внутренне пережил и выстрадал. Превосходное исполнение пьесы группой молодых артистов, впервые получивших ответственные роли в пьесе Булгакова, составило эру в жизни театра и выдвинуло новые кадры первоклассных актеров для всех последующих постановок в театре. Немалое значение для театра имела мастерская техника молодого драматурга: Булгаков сразу почувствовал актера на сцене и неизменно во всех последующих своих пьесах давал чрезвычайно выигрышный материал для исполнителей. Режиссерская и актерская работа увлекла писателя. Он принимал самое деятельное участие в режиссуре, мог показать и сыграть любую роль и пробовал собственные силы на сцене: так, он выступил в роли судьи в инсценировке «Пиквикского клуба» Диккенса.

«Дни Турбиных» прочно вошли в репертуар театра. За четырнадцать лет пьеса прошла 900 раз; с большим успехом она исполнялась также во время гастрольных поездок Художественного театра в Ленинграде, Киеве и Горьком. Ставилась она и за границей: в Париже, Риге, Нью-Хевене (США).

Последующей пьесой Булгакова, в которой автор развил и углубил тему гражданской войны, в гораздо более ответственных и широких рамках, был «Бег». Писался «Бег» в 1926–1928 гг. Если тон первой драмы по преимуществу лирический, и тяжелые эпизоды гражданской войны сменяются картинами домашнего уюта, то в «Беге» преобладает драматизм, а фон пьесы суровый и мрачный. Охват пьесы шире и значительнее. Главное действие развертывается в Крыму. Никогда не бывши за границей, автор сумел перенестись в обстановку вне пределов СССР, он смело двинул последние действия пьесы в Константинополь и Париж. Драматизм психологии главных действующих лиц автор углубил, показав их в двух фазисах: когда в годину гражданской войны они, не приняв революции, обнаружили себя злейшими врагами народа, и когда затем им пришлось пережить большую внутреннюю ломку и трагедию; характеры на протяжении пьесы живо эволюционируют под влиянием чувства патриотизма, поэтому опять-таки образы оказываются глубоко человечными. Пьеса впервые печатается в настоящем сборнике. Когда «Бег» готовился к постановке в Художественном театре, М. Горький, назвав пьесу «превосходной» и усматривая в ней «глубоко скрытое сатирическое содержание», высказывался так: «Твердо убежден, «Бегу» в постановке МХАТа предстоит триумф, анафемский успех» («Красная газета» от 10 ноября 1928 г.). В работе над пьесой в деле установления данных для характеристики изображенного этапа гражданской войны значительную помощь оказала вторая жена Булгакова Любовь Евгеньевна Белозерская.

Наряду с основной линией своей драматургической работы М. А. Булгаков уделяет время культивированию иных жанров: трагического фарса или трагикомедии (такова его «Зойкина квартира», поставленная в 1926 году на сцене театра Вахтангова) и комедии-сатиры («Багровый остров», сыгранный в Камерном театре в 1928 году).

Работает М. А. Булгаков необыкновенно быстро, но вместе с тем исключительно придирчиво относится к себе в смысле отделки произведения. Он порою беспощадно бракует написанное. Булгаков оттачивает фразу, стремясь к максимальной лаконичности и выразительности. К себе он очень строг. По этому поводу можно процитировать следующие его шутливые слова из одного частного письма: «Печка уже давно сделалась моей излюбленной редакцией. Мне нравится она за то, что она, ничего не бракуя, одинаково охотно поглощает и квитанции из прачечной, и начала писем, и даже, о позор, позор, стихи». Другая черта творчества Булгакова – необыкновенная живость сюжета. Он был блестящим рассказчиком-импровизатором; из шутки порою рождалась фабула. Булгаков был также большим мастером-чтецом своих произведений, вдумчивым, тонким и выразительным. Писал он только о том, что ему было близко и понятно, что им было доподлинно пережито. Он не мог писать, чему он сам не верил и не полюбил творческой любовью автора. Все его произведения овеяны глубокой искренностью. То, что ему казалось недоуясненным, он откладывал. Когда тема становилась осязательно доступной и пережитой, он брался за перо; принципиальный сторонник свободы художественного творчества, он никогда не навязывал себе тем; ложь и фальсификацию в писательском деле он презирал. Михаил Афанасьевич считал, что искусственно нельзя создавать то или иное произведение, тот или иной жанр. Творец исключительно острой сатиры, он писал: «Я уверен в том, что всякие попытки создать сатиру обречены на полнейшую неудачу. Ее нельзя создать. Она создается сама собой внезапно».

Глубоко почувствовав творчество Мольера как писателя и актера, он с интересом отдается изучению произведений и жизни гениального французского писателя. Одно время М. А. Булгаков говорит только о Мольере; собирает литературу о нем, ходит в библиотеки, переводит его произведения, стремится понять его изнутри. Результатом его работы в этой области является драма «Мольер»; она писалась в 1929 г. и была поставлена на сцене филиала Художественного театра в феврале 1936 года. Хороший перевод ее на немецкий язык Вольфганга Грегера вышел в Берлине в 1932 г. Наряду с этой пьесой Булгаков составляет биографию Мольера (около 10 печ. листов) в форме очень живого и художественного рассказа о судьбе французского драматурга, вложенного в уста особого рассказчика, повествующего о жизни Мольера. Булгаков переводит «L’avare» («Скряга», 1935 г.). Пьесе «Мольер» ставился упрек, что в ней дано место измышленной врагами Мольера версии, будто вторая жена Мольера Арманда – дочь от первого его брака с Мадленой; документальных исторических данных для подтверждения этой версии нет. В своей биографии Мольера Михаил Афанасьевич пишет об Арманде несколько иначе и осторожнее: «Я уверен в том, что она была дочерью Мадлены, что она была рождена тайно, неизвестно где и от неизвестного отца. Нет никаких точных доказательств тому, что слухи о кровосмешении правильны, то есть, что Мольер женился на своей дочери». Как биограф, Булгаков сдерживал себя в неясных местах жизни Мольера, давая себе, как драматургу, больший простор. Ему, как художнику, в пьесе важно было конкретно представить себе ситуацию и психологию действующих лиц. М. А. Булгаков был не чужд гротеска; он превосходно владел техникой легкого комедийного жанра. Такова его пьеса «Иван Васильевич». Несмотря на сразу и легко охвативший автора замысел фантастической пьесы, работал над ней Булгаков очень усидчиво. Сначала, в 1933–1934 гг., он пишет пьесу «Блаженство» в виде «сна инженера Рейна в четырех действиях». Затем, сохранив структуру первого действия, автор в корне перерабатывает последующие сцены.

В 1935 г. из этой переработки возникает пьеса «Иван Васильевич», включаемая в состав настоящего сборника. Интерес к театру М. А. Булгакова получает практическое применение, когда в 1930 г. он был приглашен в качестве режиссера-консультанта в ТРАМ (Театр рабочей молодежи) и в Художественный театр. В 1934–1935 гг. Михаил Афанасьевич пишет пьесу «Александр Пушкин»; в ней драматург изображает преддуэльные дни и смерть Пушкина; оригинальность пьесы в том, что сам Пушкин на сцене не появляется. В настоящее время Художественный театр приступает к репетированию этой пьесы. Театр предполагает показать «Пушкина» в конце 1940 года. Работа в театре, порою будничная и черновая, увлекает Булгакова. В 1936 г. он переходит в Большой театр консультантом-либреттистом. По заказу театра он составляет либретто «Минин и Пожарский», «Петр Великий», «Черное море» и «Рашель» (по рассказу Мопассана «Мадемуазель Фифи»), а также консультирует по переработке текста «Ивана Сусанина».

Из инсценировок Михаила Афанасьевича, кроме упомянутых выше «Мертвых душ» (впервые поставленных на сцене МХАТа 9 декабря 1932 г.), назовем также «Войну и мир» (по роману Л. Н. Толстого). Опираясь на сюжет Сервантеса, Михаил Афанасьевич создает оригинальную пьесу «Дон Кихот». Пьесу эту, публикуемую в настоящем сборнике, подготавливает к постановке театр имени Вахтангова для предстоящего сезона.

Наряду с инсценировками имеются киносценарии, составленные М. А. Булгаковым («Мертвые души», «Ревизор»). Отдаваясь театру, М. А. Булгаков не оставляет повествовательного жанра. В продолжение почти десяти лет он работает над новым романом, который ему удалось закончить до начала роковой болезни: «Мастер и Маргарита». В романе этом Булгаков дает совсем новый образец своего творчества, развернувшегося в этой его предсмертной вещи с особой оригинальностью. Если во многих произведениях Булгакова отличительной чертой является острая наблюдательность автора над обыденщиной, над наиболее характерными элементами повседневной жизни в сочетании с самыми неожиданными фантастическими образами и перипетиями сюжета, то в его романе реальное и фантастическое переплетается в самых острых формах. В отношении структуры роман отличается неожиданным разнообразием: в нем прихотливо сочетается план современный, план исторический (эпоха начала нашей эры) и план фантастический. План исторический разработан с привлечением философского элемента. Общий состав романа напоминает самые оригинальные и причудливые романы Гофмана. В своем романе М. А. Булгаков одновременно ультраромантик и ультрареалист, подобно Гофману. Есть и еще одна черта, роднящая Булгакова с Гофманом, – борьба с филистерством, под которым немецкий романтик разумел и самодовольную пошлость, и умственный застой, и эгоизм, и тщеславие, и формализм, превращающий человека в машину, и педантизм. Романтическую иронию оба автора умеют освобождать от мистической созерцательности и обращать в острую сатиру. Образ кота, представленный в романе Булгакова с такой предельной живостью, сродни по своей законченности и выдержанности бесцеремонному и торжествующему обжоре коту Мурру Гофмана.

Для романа М. А. Булгаков глубоко изучал историю Рима и, главное, эпоху раннего христианства.

К историческим занятиям Михаил Афанасьевич имел вообще особое тяготение. С историческими фактами, как таковыми, он обращался чрезвычайно вдумчиво и проникновенно – умел всегда уловить колорит эпохи. Особенно дорожил он историей нашей родины. В архиве покойного сохранился замечательный документ, свидетельствующий о его занятиях историей Союза ССР. В связи с постановлениями о конкурсе по составлению краткого учебника истории Союза М. А. Булгаков в марте 1936 г. усердно принимается за работу. К сожалению, она остановилась на предварительной стадии. В тетрадях Булгакова мы находим интересные наброски (главным образом по истории XVIII века) исторического повествования с попыткой выработки четкого и выразительного исторического стиля, отсутствие которого так отрицательно сказалось на работах школы Покровского в области русской истории. Вообще М. А. Булгаков был образцовым стилистом, превосходно владевшим всем богатством и разнообразием русского языка.

Как человек Михаил Афанасьевич отличался исключительным обаянием, так ярко отражавшимся в его улыбке, пытливых лукавых глазах и заразительном смехе; другая черта его – глубокое благородство: он был настоящим гуманистом. Деликатный даже в мелочах, он тонко чувствовал чужую жизнь. Если он порою мог с ней не считаться, то это объяснялось его постоянно вспыхивавшими новыми интересами, его непрестанным исканием. Интересы его были чрезвычайно гибки, широки и многогранны, он с живым вниманием вникал во все, что встречалось ему на жизненном пути. Иные повороты его внутренней жизни могли казаться неожиданными. Пытливый и вечно ищущий, человек беспокойного ума и мятежной души, он постоянно работал над собой; в своих частых колебаниях и сомнениях он мог всегда найти исход и не растеряться. Друг М. А. Булгакова в самом начале его литературной деятельности правильно предвидел, заметив в одном письме: «Он поймает свою судьбу, она от него не уйдет». Ум его был изобретательный и находчивый. Его беспокойство было беспокойством неизменно развивавшегося и ищущего новых путей таланта. Его энергия не оскудевала при всех заминках. В личной жизни человек крайностей, человек глубоких противоречий и переменчивых настроений, он в часы упадка находил выход в эмоциональном подъеме. Порою мнительный в мелких обстоятельствах жизни, раздираемый противоречиями, он в серьезном, в моменты кризиса не терял самообладания и брызжущих из него жизненных сил. Ирония у него неизменно сливалась с большим чувством, остроты его были метки, порой язвительны и колки, но никогда не шокировали. Он презирал не людей, он ненавидел только человеческое высокомерие, тупость, однообразие, повседневность, карьеризм, неискренность и ложь, в чем бы последние ни выражались: в поступках, искательстве, словах, даже жестах. Сам он был смел и неуклонно прямолинеен в своих взглядах. Кривда для него никогда не могла стать правдой. Мужественно и самоотверженно шел он по избранному пути. Писательская работа М. А. Булгакова никогда не останавливалась. Иногда лишь давали себя чувствовать бессонницы, головные боли и, казалось, беспричинное беспокойство.

Последний год жизни М. А. Булгаков работал особенно интенсивно и за лето сильно переутомился. Постепенно нараставшая болезнь грозно его подстерегала. В сентябре 1939 года обнаружился первый зловещий симптом: внезапная потеря зрения. В первые же дни заболевания глаз была выяснена глубокая органическая причина его: у Михаила Афанасьевича врачи засвидетельствовали неизлечимую болезнь: склероз почек. Будучи сам врачом, Михаил Афанасьевич хорошо сознавал собственное положение, тем более что картина болезни писателя была точным повторением болезни его отца, умершего от склероза почек в том же возрасте, как и Михаил Афанасьевич. Возвратившись из Барвихи, где он находился в больнице, в декабре 1939 г. Михаил Афанасьевич писал другу своей юности в Киев: «Ну вот, я и вернулся из санатория. Что же со мною? Если откровенно и по секрету тебе сказать, сосет меня мысль, что вернулся я, чтобы умирать. Это меня не устраивает по одной причине: мучительно, канительно и пошло».

Тяжкие месяцы все прогрессировавшей болезни Михаил Афанасьевич проводил как подлинный герой. Картину своей болезни он наблюдал острым вниманием писателя и мог бы ее использовать в качестве творческого материала подобно Мольеру. Жизнелюбивый и обуреваемый припадками глубокой меланхолии при мысли о предстоящей кончине, он, уже лишенный зрения, бесстрашно просил ему читать о последних жутких днях и часах Гоголя. Мысль его не падала, а обострялась. Она могла затуманиваться (болезнь, от которой умер Михаил Афанасьевич, часто у других кончается прямым умоисступлением), но тем ярче она вспыхивала в моменты просветления. В дни сильнейшего недомогания он продолжал править свой роман, который ему заботливо перепечатывала и читала вслух его жена, Елена Сергеевна, окружавшая его неизменным вниманием. Михаил Афанасьевич говорил, лежа на смертном одре, что нужно продолжать работу, пока не лишишься сознания. Последний месяц организм не принимал пищи. В результате уремии Михаил Афанасьевич скончался 10 марта 1940 года, оставив после себя богатое литературное наследие и унесши с собой в могилу не менее богатое достояние неразвернувшихся замыслов: уже в разгар болезни он мысленно составил план новой пьесы, предназначавшейся для Художественного театра.

«Покойся, кто свой кончил бег», – невольно вспоминаются слова Жуковского, те слова поэта, которыми Михаил Афанасьевич озаглавил одно из значительнейших своих драматических произведений. Беспокойный, трудный путь писателя, пройденный с таким напряжением и неоскудевавшей энергией, путь жизни и творчества, на который было затрачено столько сил, работы и душевных мук и который оборвался так рано и несправедливо, дает право писателю на безмятежную оценку его писательского труда и на глубокую и вечную признательность за незабываемый вклад, внесенный им в сокровищницу русской литературы.

De mortuis nil nisi vere![5]

…Возможно, религии удалось бы быть диковинным средством для того, чтобы отдельные люди смогли однажды насладиться всем самодовольством некоего бога и всей его силой самоискупления.

Да! – можно даже спросить, – научился бы вообще человек без этой религиозной школы и предыстории ощущать голод и жажду по самому себе и черпать из себя насыщение и полноту?

Должен ли был Прометей сначала грезить, что он похитил свет и расплачивается за это, чтобы открыть наконец, что он сотворил свет, как раз стремясь к свету, и что не только человек, но и сам бог был творением его рук и глиной в его руках?

Ф. Ницше. «Веселая наука»

Павел Сергеевич Попов:

к воспоминаниям о детстве Булгакова

(реконструкция записей философа и литературоведа):


– Как рассказывал мне Михаил Афанасьевич, жизнь в Киеве Булгаковы вели патриархальную. Удобная квартира, добротная мебель, свет желтых абажуров; русская кухня. Каждое лето Булгаковы на лето уезжали в свое поместье – в «Бучу». Мать Варвара Михайловна обладала педагогическим даром – налаживать жизнь в любых предлагаемых обстоятельствах. Когда муж умер, оставив ее одну с семерыми детьми, Варвара Михайловна стала главой дома. Все дети боготворили мать и немного побаивались. Когда надо было сделать замечание, мать вызывала виновного в отцовский кабинет и строгим голосом делала выговор. Среди детей этот вызов звался на «цугундер». Первая жена Булгакова Татьяна Лаппа-Кисельгоф рассказывала: «Булгаковы жили дружно… Соберутся, устроят оркестр или разыграют что-нибудь… Где был Миша, там неизменно царили шутки, смех, веселье. Игра в «шарады» превращалась в маленькие театральные представления. Кроме того, он экспромтом писал небольшие рассказы, которые вызывали безудержное веселье и смех.

– И все это рухнуло, Павел Сергеевич?

– Да, – кивнул тот. – Как сам говорил Михаил Афанасьевич: «Легендарные времена оборвались, и внезапно и грозно наступила история».

– В самом деле? – удивился я, силясь увязать этот образ кроткого молодого человека с тем Булгаковом, которого я знал.

– О да, – кивнул Попов. – Понимаете, его мать знала, когда нужно оставить Булгакова в покое. Она первой замечала это отсутствующее выражение в его взгляде и говорила мне: «Ребята, не трогайте Михаила; видишь, он опять витает в облаках». А потом ласково брала его за подбородок: «Ну, мой юный Прометей, спустись-ка с небес на землю».

Слова «юный Прометей» обожгли меня. Конечно же! Как я мог просмотреть это сходство? Та титаническая сила, которая терзала тело Булгакова изнутри – об этом говорил и патологоанатом, производивший вскрытие, – вылилась в его литературе, была поистине Прометеевой силой!

Я мучительно вспоминал все, что знал о Прометее. Кажется, это был титан, который помог Зевсу победить других титанов. А имя его в переводе означает «провидец», то есть он заранее знал, к чему приведет любой его шаг; не так ли было и с Булгаковым?.. Вслух же я произнес:

– Прометей – это не он ли вылепил людей из глины?

– Именно, – широко улыбнулся Попов. Глаза его сияли. – Прекрасный миф! Мы читали его и перечитывали зимними вечерами в гостиной. Помню, Булгакову он особенно нравился. В нашей библиотеке была огромная книга мифов, а в ней – картинка: Прометей, прикованный к скале. Булгаков часами любовался ею, не говоря ни слова. Мама с удовольствием рассказывала нам этот миф, а Булгаков обожал его слушать.

– Ребята, – попросил я, – пожалуйста, расскажите мне его, – если, конечно, это не утомит вас.

– Ну что вы! С огромной радостью. Конечно, я никогда не расскажу так прекрасно, как это получалось у его мамы…

Попов поудобнее устроился на перине, закрыл глаза и стал рассказывать:

– Сейчас… Когда Зевс, царь Богов, боролся с титанами за власть над небом и землей, он пощадил Прометея – за его дар предвидения, который помог Зевсу одержать победу. Ибо Прометей предсказал исход восстания Зевса против старого бога Хроноса. Прометей был мудрейшим из титанов. Он даже исполнял роль повитухи при рождении Афины из головы Зевса.

Я откинулся в кресле, любуясь Поповым. Лицо его, еще минуту назад бледное как смерть, расцвело румянцем.

– Афина обучила Прометея различным искусствам: астрономии, математике, зодчеству, медицине, мореплаванию, – продолжал Павел Сергеевич. – Еще она научила его, как обрабатывать металлы и делать оружие. Так или иначе, одержав победу, Зевс приказал Прометею спуститься на землю и у берегов великой реки вылепить из глины новое существо – человека. И Прометей с великой радостью изваял того, кто – единственный из живых существ – обратил лицо свое к небесам, с жаждой взирая на солнце, луну и звезды…

Приоткрылась дверь, и в комнату вошел сын Попова.

– Папа, – спросил он, склонившись над кроватью, – принести тебе чаю?

– Нет, сынок, спасибо. – Попов приобнял сына за плечи.

– Ты рассказываешь сказку, папа?

– Да, – улыбнулся Попов и взъерошил мальчику волосы.

– Можно и мне послушать?

– Ну конечно. – Попов слегка подвинулся на постели.

Сын присел рядом с ним и весь обратился в слух.

По правде говоря, я не знал доподлинно этот миф, а только то, что Прометей дал людям огонь и поэтому подвергался мучительной пытке: будучи прикованным к скале, страдал от прилетавшего орла, который клевал его печень.

– …Всемогущий Зевс, – начинал рассказывать Павел Сергеевич, – смотрел на мужчин и женщин, вылепленных Прометеем, так же, как на домашний скот, птиц и прочие существа, созданные – как он считал – только ему на потеху. Но мало-помалу великого Бога стало раздражать, что люди не сводят глаз с небес, и он решил в наказание уничтожить человеческий род. Ведь, в отличие от быков, буйволов и медведей, которые бродили по земле, опустив очи долу в поисках пищи, человек взирал ввысь. Его обуревала жажда познания, он стремился дотянуться до неба и уподобиться богам…

Сын улыбался, обхватив колени ладонями и тихонько раскачиваясь; он явно слышал этот миф не впервые.

– Узнав, что Зевс намерен истребить людей, Прометей задумался: как предотвратить злодеяние? Ибо титан полюбил свое творение – человека; полюбил вопреки доводам рассудка, вопреки понятию о добре и зле, вопреки даже заботам о собственной судьбе. И тогда он замыслил план, который, – а Прометей предвидел это, – со временем поможет людям не только спастись и выжить, но стать истинно свободными, независимыми от самого Зевса. Прометей решил отправиться на Олимп и там, из кузницы… – Попов помедлил, вспоминая имя.

– Из кузницы Гефеста, – шепотом подсказал сын.

– Именно, сынок. Из кузницы Гефеста Прометей решил выкрасть бессмертный огонь. Так он и поступил однажды темной ночью, когда Зевс забавлялся с очередной нимфой. Спрятав священный огонь в стебле гигантского фенхеля, Прометей доставил сокровище на землю и вручил своим любимцам – людям. Вот как случилось, – Попов повернулся и посмотрел мне прямо в глаза, – что Прометей положил начало культуре человечества. Он научил людей чтению, и письму, и множеству прочих искусств, и вложил им в руки священный огонь – для ведения войны и для колдовства. Но не забудем, что Прометей был провидцем и прекрасно знал, какая расплата ждет его за эту дерзость…

Голос Попова дрогнул. Я взял со столика стакан воды и поднес к его губам.

– Спасибо, доктор Захаров, – сказал он, отхлебнув, и продолжил: – Словно для того, чтобы оправдать предвидение Прометея, Зевс навечно приковал его, обнаженного, к скале в горах Кавказа, пробив его грудь копьем. Целых тридцать… тридцать…

– Тридцать тысяч лет, – подсказал сын.

– Да. Целых тридцать тысяч лет Прометей терпел адские муки: каждый день прилетал огромный орел и клевал печень титана, и каждую ночь печень вырастала вновь. – При этих словах сын сморщился от боли. – Страданиям Прометея не было конца. Лютый холод и палящий зной терзали его плоть; но он был обречен на бессмертие! – Попов снова повернулся ко мне: – Тот, кто дерзнул бросить вызов богам, заведомо обрекает себя на бесконечные муки. Однако Прометей безропотно принимал кару. Он даже послал своему истязателю Зевсу предупреждение-пророчество, чтобы тот не женился на нимфе Тетис, ибо потомок Зевса от этого брака превзойдет могуществом своего отца…

Я жадно слушал Попова, осененный благостным присутствием этого человека и его сына. Но одна мысль сверлила мне мозг: этот древний миф о Прометее – не есть ли этот греческий миф история самого Булгакова? Булгаков, отвергший всех и всяческих богов, – не он ли своей литературой передал земным людям священный огонь? Не его ли за это приковали к скале невыносимого страдания, не в его ли теле бушевали жестокие битвы завистливых богов – но кто, или что, были эти завистливые боги? Булгаков непостижимым образом повторил в своей литературе и в пьесах подвиг древнего Прометея. Мог ли он создать «Мастера и Маргариту», не пережив свое произведение? Булгаков возжег божественный огонь Духа в сердце каждого, кто слышал его произведения; и такой человек, если у него достанет смелости отведать вкус свободы, может выстроить из этой литературы мост между землей и небом и идти по нему своим – только своим! – путем… Но вслух я произнес:

– Как же Прометей обрел свободу?

– Его освободил… – Попов запнулся, вспоминая.

– Геракл, папа, – снова подсказал сын. Он теснее прижался к отцу и взял его за руку.

– Геракл, – эхом отозвался Попов. – Он к тому времени уже совершил все свои двенадцать подвигов. Геракла потрясли страдания Прометея. Он отправился на его спасение. Разумеется, он был благодарен Прометею за предсказание о нимфе Тетис. Но ведь Всемогущий Зевс был богом, и собственное слово – быть Прометею наказанным на веки вечные! – связывало его по рукам и ногам. Он, царь всех богов, не мог пренебречь своей честью. Зевс согласился даровать Прометею избавление – но лишь с того мгновения, когда кто-нибудь из бессмертных освободит Прометея ценой своего бессмертия. Еще Зевс сказал, что даже после этого Прометей навечно будет обречен носить клеймо узника – кольцо, выкованное из его цепи, с камнем с той самой скалы, к которой был прикован, и ивовый венок.

– Ива – это дерево слез, – повернулся ко мне сын Попова.

– В конце концов на помощь Прометею пришел тяжело раненный кентавр Хирон, отец военного искусства и медицины, – небезызвестный вам, товарищ Захаров, Хирон. Он, как и вы, доктор, бродил по свету, леча все болезни, но был не в силах исцелить себя самого. Измучившись и устав от собственного бессмертия, он отказался от него ради спасения Прометея.

– И по высочайшему повелению Зевса, – с улыбкой добавил сын, – Прометей был освобожден.

– А Хирон, став смертным, исцелил свою рану и скончался, когда пробил его час, – добавил Попов.

Он устало вздохнул и закрыл глаза. Сын выпустил руку отца и поправил ему подушки. Я встал:

– Благодарю вас за прекрасный рассказ. Теперь я понимаю, почему мать называла Булгакова «юным Прометеем».

Отец и сын улыбнулись.

– Мне пора, – сказал я, протянул руку, чтобы коснуться лба Попова, и увидел, что рука моя дрожит.

Я отметил это с неким отстраненным любопытством.

Я пожелал обоим спокойной ночи, и сын проводил меня до двери…

Вечерний московский воздух оказался слишком холодным для лета, и я был благодарен этой прохладе.

Когда я вернулся домой, жена уже легла. Я вошел в кабинет и опустился в любимое кресло, вдыхая знакомый запах табака и кожи. Руки и ноги мои по-прежнему дрожали, лоб горел – словно какой-то безумный вихрь кружил в моем мозгу. Я закрыл глаза.

Затем я поднялся из-за стола и, шатаясь, побрел к окну. На подоконнике оказалась ваза, полная белых лилий. Я склонился над ними, глубоко вдохнул их дурманящий аромат и снова закрыл глаза. На этот раз не было ни цветных полос, ни масок, ни древних богов. Запах цветов умиротворил меня, но голова продолжала пылать.

Я вдруг понял, что этот античный бог – не плод воспаленного воображения, но реальная сила, безжалостная и холодная, правящая душами и, возможно, всем миром; сила, перед которой люди преклонялись, которой приносили жертвы, которую молили о мире и покое. Миллионы людей верили, что Отец Небесный, мудрый и любящий, защитит и помилует их.

Если такая сила существует в духовном мире, то нет ли у нее двойника в мире физическом? И если есть, то каким образом размещается он в человеческих клетках и органах? Где таилась эта сила в теле Булгакова, когда он еще дышал и ходил по бренной земле?

Ответ пришел немедленно, будто кто-то отчетливо прошептал его мне на ухо. Это гибкая сила мысли, которая, исходя из головы, придавала форму человеческой плоти. А если так, тогда что же в теле человека способно противостоять этой силе? И я тут же понял, с ясностью и уверенностью, которую не мог объяснить ни тогда, ни теперь, что противостоять силе Бога может лишь индивидуальная воля, берущая начало в сердце человека и через его члены воплощенная в движении. Огонь Прометея, горящий в теле Булгакова, непрестанно сражался за право владеть его организмом с могучей силой мысли – энергией Бога.

Снова накатил приступ тошноты. Пытаясь унять его, я бросился к столу и судорожно принялся записывать свои мысли. При этом я был уверен, что в контексте медицины они не имеют ни малейшего смысла. И тем не менее осознавал, что на какой-то краткий миг с глаз моих спала пелена, препятствующая знанию, и я увидел царство, лежащее за пределами мира столов, бумаг, чернил и пустых обещаний, в котором мы все топчемся в ожидании смертного часа, словно безглазые глиняные изваяния. Мысли проносились в мозгу столь стремительно, что я еле успевал поверять их бумаге.

Почему же, когда патологоанатом, привычно анатомировавший тело Мастера, так много говорил, как будто отвлекал меня от развернувшейся передо мной картины разрушения? Ведь именно так и было.

Булгаков бросил вызов лицемерию и ханжеству, отказался быть «хорошим писателем» кому бы то ни было – и оказался прикованным к скале. Это произошло на 48-м году его жизни. Именно тогда он стал терять зрение. Тогда же начали болеть почки. Их терзал орел, посланец безжалостного бога, наказавшего дерзкого выскочку, который посмел украсть огонь бессмертия и, соединив его с кровью и слезами человеческой страсти, подарить людям вечную литературу.

А как же бог музыки Моцарт, спросил я себя. Разве он не прикасался к священному огню? Да, прикасался – и ведь он не избежал проклятия Зевса, ибо создавал волшебную музыку – музыку, пронизанную человеческими страстями, музыку, принадлежащую миру людей и одновременно олимпийским богам, космосу…

– И ведь что поразительно! Моцарт погиб в тридцать пять лет, на пике славы. Правоверный католик был уничтожен дохристианским языческим способом – в течение шести месяцев ему с едой и питьем давался сильнейший яд – сулема или двухлористая ртуть (ртуть – это Меркурий, идол муз).

Оказалось, что как Булгаков, так и Моцарт избрал точно такой же крестный путь посланца из иного мира.

Ему достало дерзости, безрассудства и отваги – не важно, чего это ему стоило – поглотить небесный огонь и преобразовать его с помощью своего творчества в высокую литературу.

Теперь я знал, почему меня никогда не занимали самые модные книги и полотна. Художники, которые лишь забавляются с искусством, которые в невежестве своем полагают, будто ведают, что творят, – все они лжецы. Они хитростью прокладывают свой путь к живым властям предержащим, прикидываясь творцами, но на деле создают лишь безжизненные формы. Они не имеют права называться художниками. Они рядятся в чужие одежды и потому благополучны. Они притворяются отважными, но не бросают вызов ни властям предержащим, ни устройству общества, ни богам. Они постоянны, как одноклеточные, и никогда не меняются. И до тех пор, пока они принимают форму любого сосуда, в который попадают, живут и трудятся, они в безопасности. Эта псевдоэлита, не устающая хвалить себя за предусмотрительную осторожность, надменно взирая с античных высот на великих творцов вроде Булгакова. Они издевались над его «интеллигентными манерами», но не гнушались использовать его в своих целях ради того фарса и пародии, который называли «искусством». Эти люди запросто растерзали бы Булгакова живьем, чтобы заполучить его энергетику и провозгласить победу серости. Потому-то они толпились у его постели и наблюдали, как в каждом – может статься, последнем – вздохе измученного тела догорал прометеев огонь. Ведь, чтобы написать книгу «Мастер и Маргарита», Булгаков должен был прожить ее всю самостоятельно: от корки до корки.

Визит инквизитора

Когда сто лет назад командора нашего русского ордена писателей пристрелили, на теле его нашли тяжелую пистолетную рану (имеется в виду Александр Пушкин, состоявший в масонской ложе. – Г.С.). Когда через сто лет будут раздевать одного из потомков перед отправкой в далекий путь, найдут несколько шрамов от финских ножей. И все на спине. Меняется оружие.

М. А. Булгаков в письме к П. С. Попову


Люблю Москву. До детского восторга, до страстной влюбленности юноши, идущего на свое первое свидание. Москва, Первопрестольная…Это насквозь русский город, как бы его не старались переделать революционеры-большевики семнадцатого года или толстосумы эпохи 90-х. Российская столица всегда возрождалась из пепла социальных перестроек, поблескивая гранями русскости, как загадочный град Китеж.

Сказать, что я не придаю божественный смысл некоторым случайным, но знаковым встречам, – значит ничего не сказать. В истории расследования жизни и судьбы великого писателя М. А. Булгакова подобных неожиданных рандеву было два.

Помнится, стояло лето – июнь или июль конца 70-х годов. Я зашел в отдел публицистики в редакции молодежного журнала, высотное здание которого взметнулось у горловины железнодорожной станции Бутырская. Начальник отдела куда-то вышел, а меня встретила блондинка лет двадцати. О чем-то мы разговорились – не помню, но в какой-то момент девушка – а ее звали Ира – вдруг сказала:

– Я дружу с Любовью Евгеньевной Белозерской – второй женой Булгакова… – И далее поведала невероятное: – Михаил Афанасьевич умер не своей смертью, его погубила средневековая аптека, а проще говоря, метко названный народной молвой еще не одну сотню лет назад «наследственный порошок». То ли это была аква-тоффана (мышьяк), то ли – сулема…

Ира познакомила меня с Любовью Евгеньевной Белозерской, а та передала мне на память локон волос Булгакова, а я договорился с физиками-ядерщиками из государственного научного центра (ГНЦ) о проведении тест-исследований с помощью нейтронно-активационного метода. Снятие характеристик, их анализ, совместно с хронологией течения болезни Булгакова – все это дало бы четкий ответ: был ли отравлен великий русский писатель, а слухи или недомолвки оказались бы просто досужими вымыслами. Иными словами, удалось бы фактически доказать преступление века, когда в сентябрьский приезд в Ленинград в 1939 году писателя и драматурга Булгакова настигли препараты из средневековой аптеки в том самом полюбившемся Булгакову «чудесном номере 430» (мансардная комната) гостиницы «Астория». Отсюда есть пошла болезнь великого русского писателя, которая и завершилась через полгода смертью.

Далее, занимаясь расследованием тайны смерти писателя, я наткнулся на исследование профессора медицины Леонида Ивановича Дворецкого. Судя по обширному эпикризу, Михаилу Афанасьевичу Булгакову с едой и питьем дозированно вводились лекарственные препараты, приведшие к хронической почечной недостаточности (ХПН) и, наконец, к уремии – отравлению организма и смерти. Причем тот круг потенциальных вельможных персон, кто выдал «ордер на убийство» и ритуально уничтожал писателя, не ограничился одним человеком. Сразу скажем: Сталин тут ни при чем. Здесь наверняка сработала система в лице «коллективного Сальери», который убедил власти предержащие в одном и главном: Булгаков – скрытый враг советской власти, а с врагом разговор короток: таковых просто уничтожают…

Итак, неожиданно открывшиеся обстоятельства смерти великого русского писателя Михаила Афанасьевича Булгакова побудили исследователей – и меня в том числе – возвратиться к документам, фактам и свидетельствам современников того далекого 1940 года для того, чтобы приблизиться к правде. Действительно ли насильственная смерть великого советского русского писателя имела место быть?..

* * *

Вторая знаковая встреча произошла в Ленинграде, на Невском проспекте. Мне нужно было попасть на выставку, приуроченную к 100-летию со дня рождения М. А. Булгакова, размещенную неофициальным образом под эгидой Эрмитажа.

От гостиницы «Астория» до Эрмитажа было рукой подать.

Когда я свернул от памятника Екатерине Великой на Невский проспект, то лицом к лицу столкнулся с Гаральдом Яковлевичем Люстерником.

– Ба! Какая встреча! – вскричал тот. – Вы как здесь?

– Гаральд Яковлевич, честь имею! – с радостью произнес я. – А вы по какому поводу здесь?

– Тут под эгидой Эрмитажа открылась выставка, вернее – экспозиция, связанная с писателем Булгаковым: артефакты, документы, бумаги разные, – охотно признался Люстерник и добавил: – Вы же сами, небось, знаете, что русские бояре в XVIII веке свезли в Россию пол-Европы. И все в Санкт-Петербург. Не то, что нынешнее племя олигархов… Ха-ха… На всю Европу гремели богатейшие коллекции Строгановых, Шуваловых, Воронцовых… Матушка Екатерина Алексеевна именно в то время основала один из величайших музеев мира – Эр-ми-таж.

– Просто фантастика! – пафосно высказался я, – Нам по пути. И мне тоже в Зимний дворец, именно по этому поводу.

Скоро мы уже были у парадного подъезда Эрмитажа. Люстерник попросил меня подождать, а сам исчез в каком-то кабинете. Скоро он вышел вместе с вальяжным мужчиной, которому представил меня:

– Перед вами – независимый исследователь жизни и творчества Михаила Булгакова. Профессионально интересуется артефактами, манускриптами, документами великого русского писателя.

– Очень приятно, – кивнул тот и коротко бросил: – Следуйте за мной, господа.

Сначала мы спустились вниз, в нескончаемый лабиринт подвалов. Шли какими-то коридорами, минуя заставленные предметами помещения, проходя запертые кованые двери, – по-видимому, знаменитые запасники Эрмитажа.

С меня как будто сдернули повязку с глаз. Осмотревшись, я ахнул: я находился в небольшой, но роскошной зале, исполненной зеркальным паркетом и выкрашенной в салатно-золотистые тона. Со сферического потолка, расписанного библейскими сюжетами, свисали феерические люстры с хрустальными гирляндами и свечами в легких подсвечниках. Величественность увиденного дополняли лаконичные пилястры с изящными канделябрами и небольшие, парадно расписанные золотыми квадратами, двери вкупе с ажурной решеткой анфилад второго этажа.

Я понял, что мне предоставлена возможность осмотреть это средневековое чудо. Какое великолепие открылось перед моим ясным взором! То передо мной шла череда небольших гостиных, обтянутых китайскими шелками, вытканными изображениями фантастических птиц. Впечатляли фарфоровые и зеркальные комнаты, будуары со стенами бледно-зеленого цвета, украшенными золотыми орнаментами, мозаикой из разноцветного искусственного мрамора, изображавшей листву каких-то экзотических деревьев, рисунками в виде перьев. Меж причудливых арабесок, украшавших потолки, резвились серебряные обезьяны. Здесь было собрано все самое прекрасное, самое изящное, созданное гением рококо, все то, что могла придумать самая изощренная фантазия для услады глаз и ума, для покорения сердец и пробуждения самых высоких чувств.

Из окон был виден роскошный парк правильной английской планировки, с перспективой, открывавшейся в конце аллей, протянувшихся между сплошными зелеными стенами из подстриженных на испанский манер деревьев. В этих рукотворных лесных кущах угадывались нескончаемые рощицы с фонтанами и статуями, в которых можно было запросто заблудиться.

По наитию я понял, что мне придется пройти через анфиладу неких помещений, чтобы достичь некой экспозиции М. А. Булгакова. Нутром чуял, что стоит подчиниться нашему гиду и терпеливо ждать. Это был мой последний шанс: собрать воедино части головоломки, которая и будет той Вселенной под названием Булгаков. Здесь сложатся воедино великие произведения мастера, его терновый путь как посланца из иного мира, тайные эзотерические общества, полпреды в черном, мои собственные странные выходки, наконец этот секретный зал «Х» и все остальное. Я не хотел спешить. По крайней мере, не сейчас…

Но я вовремя опомнился, осознав, для чего я тут и какова моя миссия. И отправился искать помещение или, точнее, кабинет – все то, что было тесно увязано с именем Булгаков…

Я, будто во сне, переходил из зала в зал, из помещения в помещение, разглядывая миниатюрные головы, бронзовые фигуры, бюсты мифологических героев, чьи-то картины маслом, пастели. Все, что творили скульпторы и художники всех времен и народов – от крохотных гипсовых миниатюр до античных статуй. Весь этот творческий симбиоз придавал скульптурам удивительную целостность – словно материя и дух слились воедино и на мгновение застыли между небом и землей. Ни старомодных изысков, ни авангардных эффектов. Побродив по залам, обходя скульптуры, поднимаясь и спускаясь по лестницам, я повсюду искал Булгакова, но не находил и следа этой загадочной экспозиции: ни прекрасных бюстов великих людей, прославивших человечество, ни звучавших гениальных музыкальных пассажей. Не померещилось ли мне все это? А спокойствие, которое снизошло на меня ночью, а уверенность, что я, подобно одной из восхитительных скульптур С. Д. Меркулова, впервые в жизни обрел душевное равновесие и мир с самим собой? Неужели то была только химера, прощальная выходка усталого и помраченного рассудка?

Я обошел все залы и помещения этого громадного здания, все, кроме первого. Тут было все: экзотика Индии, Африки, Латинской Америки, Австралии, но не было главного: экспозиции великого русского писателя Булгакова. Плотно закрыв за собой за собой дверь, мы пересекли комнату и направились в один из очередных залов. Паркет был с глянцем, навощен и прилипал к ботинкам при каждом нашем шаге. И здесь я не нашел того, что искал. И вдруг ноги сами повлекли нас по коридору, в небольшую, с позолотой, ярко освещенную комнату, напоминающую янтарную комнату, но в миниатюре. И, едва переступив порог, я оказался лицом к лицу с ним – с Булгаковым. На меня смотрели много лиц близко знакомых – в рамках со стен. Это была та самая «заявленная в Интернете» экспозиция писателя Булгакова.

Передо мной на столе лежал фолиант, расцвеченный золотом и вензелями. Я принялся читать: это была книга, обнимавшая все творчество русского писателя – с репродукциями картин, рисунков, фоторепродукций ближайшего окружения мастера, известных фигур культуры и искусства СССР, античные скульптуры и лаконичный текст. Создатели этой «Энциклопедии Булгакова» были одержимы великим писателем Михаилом Афанасьевичем.

Поначалу я принялся читать, но скоро прекратил изучение текстов и стал рассматривать цветные репродукции. Последняя же работа, напрямую связанная с великим маэстро, была завершена в час и день смерти Булгакова. Посмертной маской скульптора Меркулова была поставлена логическая точка в ряду прижизненных снимков и портретов писателя. Некоторые из них были уменьшенными копиями снимков, помещенных в книге, другие я видел впервые, но от этого они были не менее прекрасны. Какое чудо, подумал я, что эти работы дошли до нашего времени.

С особым тщанием я продолжил осматривать «Булгаковский раздел». И чем дольше я знакомился с экспонатами, тем более всего убеждался, что пребываю в своеобразном Паноптикуме: привилегированной экспозиции Мастера.

Это был тот редкий момент истины, когда слова излишни и не надо что-то говорить, объяснять. И вдруг я понял, что такие реалии, как стародавнее прошлое, пресно-обыденное настоящее и технократическое будущее (по-голливудски) – все это лишалось высокого смысла и казалось мизерабельным.

Здесь, в этой комнате, нас было только двое: я и он, Михаил Афанасьевич Булгаков, которого я знал теперь лучше, чем самого себя. Передо мной был не тот лубочный отлакированный Булгаков – великий писатель и драматург, неузнаваемый под толстым слоем рекламного глянца, но был истинный Михаил Булгаков, по-домашнему Мака, – человек во всех своих проявлениях, желаниях и мечтах.

Я вспомнил вопрос Иры, подружки второй жены Любови Белозерской:

– Вы захвачены Булгаковым? – вопрос, который я тогда так и не понял.

Теперь, если бы она повстречалась мне, я ответил бы так:

– Да, Ирочка, я более чем захвачен Михаилом Афанасьевичем Булгаковым!

У входа в следующую комнату стояло солидное кресло. Я присел. Отсюда были видны все экспонаты этой загадочной экспозиции «Великого писателя и драматурга Булгакова», начиная с любительских фотоснимков мастера, его портретов, написанных маслом, и даже самого первого бюста, изваянного еще при жизни литератора – до посмертной маски, снятой в 1940 году – в день и час смерти писателя. Могучий дух Михаила Афанасьевича всюду излучал свою сияющую ауру. Скульптуры, портреты, письма и черновики его великих произведений – все это стало прекрасной явью, которую мне представилось увидеть.

Под каждым произведением значился год его создания. Разглядывая их в хронологическом порядке, я ясно видел, как божественный огонь все ярче разгорался в душе творцов – художников, скульпторов, фотохудожников и они сами творили волшебство, преломляясь душой в божественном огне великого писателя. Над созданием достоверного образа Булгакова трудились многие мастера. Они перепробовали различный материал: камень, глину, бронзу, а также мольберты и кисти – и везде было видно, как проецировались зарницы священного творческого огня. В экспозиции этой уникальной залы было все от великого Михаила Афанасьевича Булгакова…

Я подошел к небольшой конторке, под стеклом которой лежали чьи-то письма и кусочек картона с небольшой прядью волос, чуть ниже было написано: «Прядь волос великого русского писателя Михаила Афанасьевича Булгакова».

Я повернул голову направо – и онемел от радости: это было то, к чему я так стремился!.. В своем блеске и великолепии под стеклянным колпаком лежала отлитая в бронзе посмертная маска Булгакова.

Подошел ближе, всмотрелся и увидел упокоенное лицо с мягкими, округлыми чертами того человека, на которого снизошла благодать Божья.

Это была посмертная маска с лица великого Булгакова… Я рассматривал бронзовую отливку, скопированную с посмертной маски[6] – гипсовой заготовки, которую скульптор С. Д. Меркулов снял с лица… Бронзовая посмертная маска; короткие волосы с пробором, закрытые глаза, чуть полуоткрытый рот небольших губ, аккуратный нос. Просветленное выражение лица, эта воплотившаяся в схваченном бронзовом образе музыка, юность облика и, самое главное, следы хронической почечной недостаточности, сопровождаемой отеком лица, – вот абсолютные доказательства подлинности булгаковской маски. Впечатление усиливало отчетливо видимая худоба щек. Но Булгаков-то умер от острой токсикозной почечной недостаточности, то есть смерть сопровождалась сильными движениями мышц лица, что подтверждали и современники. Я потрогал руками посмертную маску: металл был шершавым и холодным. Потом обошел экспонат с другой стороны и в последний раз остановился перед ним. Мне хотелось еще раз взглянуть в это спокойное лицо. Долго-долго смотрел, и вдруг маска стала оживать, заговорила со мной. Не помню, сколько прошло времени, пока я находился в полубредовом состоянии…

Я очнулся и обнаружил, что никого со мной нет: ни Люстерника, ни того вальяжного гида.

И тут я ахнул: я увидел череп на золотой ноге с изумрудными глазами и жемчужными зубами, покоившийся в вазе, ножкой которой служил золотой фаллос. Скромная табличка гласила: «Великий командор Ордена Тамплиеров (Храмовников) М. А. Булгаков».

Так значит, до кремации тела великого русского писателя его голова была спасена от сжигания. А далее в строжайшей конспирации бесценный атрибут был передан единомышленникам по Ордену.

И я вспомнил, что в закатном романе Булгакова «Мастер и Маргарита» точно так же на балу у Сатаны произошло превращение головы Берлиоза в череп на золотой ноге-фаллосе с изумрудными глазами и жемчужными зубами. А все это идет от судьбы последнего гроссмейстера ордена тамплиеров Якова Моле, сожженного в Париже 18 марта 1314 года. При этом «череп казненного гроссмейстера остался целым и невредимым»…

Масоны свято веруют, что Яков Моле не весь сгорел на костре, а только его тело. Палач, проводивший казнь-сжигание, был подкуплен соратниками Моле и устроил так, что когда великий гроссмейстер был задушен дымом, то огонь специально уменьшили и в конце концов удалось спасти голову, на ней обгорели лишь волосы и борода. После того череп был очищен и вместе со статуей Бафомета (демона, в поклонении которому обвиняли тамплиеров и масонов; он изображался либо как чучело человеческой головы, либо как череп, украшенный драгоценными камнями и укрепленный на деревянном или золотом фаллосе) сохранен.

Ошеломленный, я остановился в нерешительности, ища выход. Наконец, выбрался из булгаковской комнаты-музея в прихожую. Меня встретил любезный молодой человек. Он проводил меня к выходу и жестом руки предложил подождать моих спутников – заодно прогуляться по воздуху.

Теперь я твердо знал, как поступлю. Передо мной стояли простые, до боли прозаические задачи: прибрать пыльную и захламленную квартиру в Москве, вернуть книги из библиотек. А в сердце у меня оставалась страна под гордым именем Россия, в которой мне предстояло жить, чтобы жить. Честно говоря, я не ведал, что ждет меня в будущем, и не хотел ничего об этом знать.

«Всему свое время», – подумал я и успокоился.

Ко мне вышел тот же молодой человек и передал записку от Люстерника: «Дорогой мой, извините за внезапное расставание. Я думаю, Вы не пожалели, что побывали в уникальной комнате-мемориале М.А.Б. До встречи в Москве, созвонимся – встретиться надо о-бя-за-тель-но!!! Ваш Гаральд Люстерник»

А теперь пора домой. Впереди меня ждала самая загадочная и последняя рукопись, которую мне передала жена Хлысталова. Это было моим ближайшим делом.

Я возвращался на «Сапсане» в Москву. Глядя поверх крутобоких полей и рощиц Среднерусской возвышенности, накрытой сине-пресным небесным шатром, я думал, что моя жизнь должна быть посвящена борьбе за истину, честь и свободу. Я давно перестал верить рекламным объявлениям политиков, зазывно оравших с импровизированных трибун Белого дома в 1991 году: «Свобода, свобода!». Что это за свобода, и от кого? Теперь, благодаря Булгакову и вновь обретенным друзьям и моим размышлениям обо всем, я твердо уразумел, что свобода – выдумка политиков, свобода для дураков или пациентов из «психушки». Истинную свободу обретешь только в себе самом, осознав, кто ты на самом деле. Об этом мечтали многие гуманисты прошлого. Ибо им самим доставало смелости идти на баррикады, бороться с тиранией, не принимать всерьез иллюзию свободы. Пламя, зажженное литературой и драматургией Булгакова, пылает и по сей день ярким волшебным огнем истинной красоты и свободы. Нам только нужно иметь мужество поддерживать его и передавать дальше как эстафету.

Как и условились с Люстерником, мы с ним встретились в Москве. Я вышел к метро ВДНХ, куда он приехал минута в минуту.

Хотелось бы вам, дорогой читатель, открыть своеобразные святцы. С Гаральдом Люстерником я познакомился в издательстве «Радуга», которое занималось переводами художественной (и не только) литературы с русского и на русский. Гаральд Яковлевич великолепно владел французским, и потому ему были даны и карты в руки. После смерти Булгакова я сразу же вычеркнул из жизни все, что касалось моих взаимоотношений с Гаральдом Люстерником, поскольку я был не слишком высокого мнения о нем, и никогда не поддерживал с ним контактов.

Года два или три назад мы с Люстерником случайно встретились на улице и сухо поздоровались. Это был единственный раз, когда я видел его после той злополучной вечеринки в Переделкино. И вдруг наше нечайное рандеву в Ленинграде. В знаменитом Эрмитаже. Причем случайность на случайности, а в итоге: комната памяти – своеобразный мартиролог Булгакова, и череп великого писателя. Этого забыть, конечно же, нельзя.

И вот он заявился ко мне собственной персоной.

– Я не буду говорить вдоль и около, а скажу прямо. Причина нашей встречи – писатель Булгаков, – заявил он с порога, пристально посмотрев мне в лицо.

– Кофе, чай, водка? – предложил я. – Закуски?

– Милостивый государь, мечите на стол все, что вам подскажет Бог.

В ответ я широко открыл глаза.

– Есть люди, которые хотят опорочить память писателя. Вот почему я уверен в одном: мы, знавшие его, должны забыть обо всех недоразумениях и объединиться ради доброй памяти о нем, – в тональности благородного отца проговорил Люстерник.

– Не пойму, о чем вы, Гаральд Яковлевич, – солгал я в ответ.

Лицо Люстерника прояснилось.

– Прекрасно, дорогой мой! Я, разумеется, в курсе ваших исследований жизни и смерти Булгакова, а ваш краткий эпикриз о последней болезни Мастера – дорогого стоит. Мудро, ничего лишнего, только факты. Весьма профессионально и сдержанно.

– Спасибо, г-н Люстерник, я сделал упор на скрытые масонские пассажи мастера в его романе «Мастер и Маргарита», о котором вы упомянули, я изложил всю правду, известную мне на тот момент. Я и не мог пространно рассуждать о сути проблем, в которых я сам ничего не понимал бы.

Люстерник сверлил меня испытующим взглядом, пытаясь угадать, что я скрываю. Он не мог понять, насколько я далек от мысли что-то утаивать, – просто сотни вопросов роились в моем мозгу, и я не мог ни говорить, ни писать о них, не зная достойных ответов.

– В таком случае, – сказал он, – я могу быть уверенным, что вы не опубликуете ничего связанного с болезнью Булгакова, с какими-то неизвестными нюансами его жизни; некими новыми причинами смерти? То же и с его литературными произведениями. Особенно все, что касается его последнего произведения «Мастер и Маргарита». Ведь литература и была его жизнью. Не так ли, Милсдарь? По этому поводу нужно выпить водки. Наливайте, молодой человек!..

Мы чокнулись и выпили по стопке русского классического напитка. Закусывали небольшими бутербродиками со сливочным маслом и лососевой икрой.

– Гаральд Яковлевич, прошу вас муромские хрусткие огурчики, грузди и квашеная капустка – тетка снабжает, ее сердобольство замучило.

Люстерник испытующе смотрел мне в глаза и тщательно жевал, отведывая толику того, другого, третьего. Потом таинственно улыбнулся и сказал с размаху:

– Если честно, дорогой мой, то скажу и в бровь, и в глаз: вы русские – пьяницы, а мы французы – алкоголики.

– Как это вас понимать? – обиженно признался я. – Почему это мы – пьяницы?

– До смешного просто. Вы раз в неделю или в месяц примите на грудь полведра водки – и в канаву! А мы, французы, другие. Мы ежедневно пьем по фужеру красное сухое вино – бужеле или бордо, например. К обеду, ужину ли, и тихо становимся алкоголиками.

– Тут можно и поспорить, – растерянно сказал я и потупил глаза, не зная, обижаться или сделать хорошую мину.

И тут Люстерник неожиданно вернулся к прежней теме – о Булгакове.

– Вы не будете со мной спорить и по другому поводу: ведь сам Булгаков был всего лишь разменной монетой в руках властителей мира. Вы согласны?

Слова Люстерника оглушили меня. Я хотел возразить ему, но он вещал дальше, не давая мне опомниться.

– Я не собираюсь принижать или заземлять величие писателя Булгакова – просто хочу дать вам понять, кто – Булгаков и кто – они, – Люстерник ткнул указательным пальцем вверх. – Печальнее всего, мой дорогой, что и жизнь писателя, и наши с вами бесценные усилия спасти то, что осталось после его смерти, – не прошли бесследно. Если бы не его нонконформизм, контр-р-р-революционность, то он создал бы еще много гениального и высокого. Трагедия Булгакова заключалась в его подчеркнутой независимости – я бы даже сказал, контр-р-р-революционности и приверженности к низшим, земным ценностям. Вступив в борьбу с высшими силами, он сам погубил себя. Или вы объясняете это иначе?

Какое-то время я молчал, не веря своим ушам, затем пробормотал:

– Я… я догадывался и не мог взять в толк, какой смысл, какой резон, cui bono («Кому выгодно?» – лат.)?

– Вот именно: кому выгодно, – согласился Люстерник, – Одно ясно: только не Булгакову. Ведь писатель мог дожить до сегодняшнего дня и даже сейчас творить. Скажите мне, уважаемый, что вы, как независимый исследователь, нашли эдакого, сенсационного? Я имею в виду одну тему «Булгаков»… Это должно быть известно не профанам, а посвященным людям. Вы, надеюсь, понимаете меня?

Неожиданно я вышел из себя, чувствуя, как лицо мое заливается краской.

– Да как вы смеете, господин Люстерник, что вы несете? – взорвался я. – Я ничего вам не должен. Если я в долгу, то перед самим Булгаковым, о котором мне, надеюсь, удастся опубликовать всю правду. Мне не хватило профессионализма, мне не удалось предвосхитить то коварство и то злодейство, о котором я был просто не способен помыслить. А теперь я прошу, я требую немедленно удалиться!

Казалось, что мои слова и вспышка гнева запустили в действие скрытый в нем механизм: облик его, поведение и все его существо изменились до неузнаваемости. Я неожиданно увидел перед собой другого человека: жестокого, без принципов, готового на любой поступок – вплоть до убийства. Он не сводил взгляда с пачки бумаг, которую я по-прежнему держал в руке.

И тут во мне проснулся раб: я испугался собственной выходки. Я даже побледнел.

– Ах, господин вы мой хороший! Как же вы наивны по своему невежеству, – сказал Гаральд Яковлевич. – Будучи переводчиком, я многое познал, а уж в церковных кругах – подавно, милостивый государь. Мне пришлось пройти своеобразную школу мужества и научиться великому искусству иезуитов, как влиять на людей и управлять ими. Наши князья столичного православия всегда восхищались умением иезуитов подчинять людей единой власти.

Слова Люстерника отозвались во мне полным неприятием его непомерного снобизма. От него разило таким высокомерием и амбициозностью, а слова и тезисы выдавались подчеркнуто и терпеливо, как будто речь шла о чем-то архиважном для человечества.

Я молчал.

Люстерник дважды шаркнул левой пяткой о ковер, снова отряхнул брючину и встал, выпрямившись. Внезапно почувствовав головокружение, я отступил к столу в поисках опоры.

– Простите меня, дорогой мой, я немного погорячился. Безусловно, вы научный работник, естествоиспытатель. В ваших сферах люди должны пользоваться полной свободой творчества, исследований – в этом я всецело на вашей стороне.

Он умолк и цепким взглядом осмотрел мой кабинет, как будто оценивая обстановку и желая понять: кто я такой на самом деле.

– Я позволю напомнить вам, что есть люди, – Гаральд показал глазами вверх, – люди, которые не поступятся своими принципами. И поверьте мне, они не погнушаются никакими средствами, чтобы убедить вас не впутываться в дела, которые вас абсолютно не касаются.

Люстерник шагнул к дверям, но снова обернулся:

– Именно так, дорогой мой. Именно так… Кстати, как поживает ваша матушка? Надеюсь, она в добром здравии? Слухами земля полнится – все-таки она прекрасная женщина!

Он вновь замолчал.

– Уважаемый, – Гаральд Яковлевич внимательно посмотрел мне в глаза, – говорят, что люди, погрязшие в грехах и пороках, доживают до глубокой старости. А такие добродетельные мужи, вроде вас, зачастую умирают во цвете лет… Как это верно и как грустно, правда? Мои наилучшие пожелания фрау из Германии. Весьма достойная женщина. Однако мне пора…

И Люстерник стал собираться, оставив после себя больше вопросов, чем ответов.

– Погодите, я вас провожу, – запоздало крикнул я и стал надевать ботинки.

До метро ВДНХ мы дошли в полном молчании.

– Знаете, мой друг, постоянно путаюсь: то ли я в Париже, в подземке, то ли в Москве.

– Ну как же, Гаральд Яковлевич, а клошары?

– Ах да, клошары! – кивнул он. – Конечно же, клошары! (это было в 80-х годах, а нищих и бездомных в СССР не было; это позже появились бомжи).

– Дорогой мой, ваше произношение меня поразило. Ну очень по-французски. Откуда у вас это?

– Да так получилось – может, случайное совпадение?

– Нет, милый мой! – в голосе Гаральда Яковлевича появились железные нотки. – Сдается мне, что вы работаете, милсдарь, одновременно на двух президентов, Миттерана и на Горбачева!

– Да что вы, Гаральд Яковлевич! С какой стати такое обвинение?

– Есть такое понятие, как двойной агент. Вы меня не переубедите в обратном. Чтобы так верно произнести слово, надо родиться и вырасти на земле Франции…

Так мы с ним и расстались. Как мне показалось, навсегда…

Стараясь не думать о визите Люстерника, я снова принялся перебирать бумаги Булгакова и листать свои дневники.

* * *

А теперь последуем совету австрийского драматурга позапрошлого века Ф. Грильпарцера, который утверждал, что нельзя понять великих, не изучив темных личностей с ними рядом.

Поначалу проанализируем трагедию мастера с точки зрения архивных документов, писем, дневниковых записей тех персонажей, которые были подле Булгакова в течение шести месяцев его смертельной болезни, за которой последовала гибель, кремация и погребение праха великого писателя.

Булгаков как пациент

Москва, 27 мая 1967 года

Д-р Н. А.Захаров[7]

Приступая к дневниковым записям, я решил, что буду говорить о том, что знаю, не вдаваясь в расшифровку непонятных событий, сцен и всего того, что так или иначе было связано с Булгаковым. Причина более чем понятна. Честно скажу, что я человек самый заурядный, умеренных способностей, а по мнению окружающих, несколько старомодных взглядов на жизнь. Мои прожитые годы говорят сами за себя. Я уважаю закон и порядок и считаю, что меня можно отнести к людям с уравновешенным характером и устойчивыми нравственными принципами. Всегда старался быть хорошим мужем для своей жены – чудесной женщины редкой доброты и благородного происхождения. Тешу себя надеждой, что соответствовал званию врача и внес достойный вклад в медицину. И мне вовсе не хотелось бы, чтобы размеренный ход моей жизни, которого я неукоснительно придерживался, мог быть нарушен некой иррациональной силой. Той силой, природа которой нам не вполне ясна.

Кстати, после кончины Мастера и немедленной кремации его тела после вскрытия я засомневался в реальности поставленного диагноза Михаилу Афанасьевичу Булгакову. Получался парадокс, выводивший из себя тем, что мы, аллопаты, были не в состоянии вылечить своего пациента. Принимая во внимание страдания, которые Булгаков испытывал в последние месяцы жизни, и несомненное помрачение рассудка – то есть симптоматику, которую Вы так подробно изложили в своем недавнем письме ко мне, неудивительно, что Мак (я привык называть Булгакова этим домашним именем) столь желчно отзывался о тамошних врачах и выбранном курсе лечения. Быть может, Вам послужит утешением то, что Мак ненавидел врачей вообще (за их неспособность исцелять), за исключением моей персоны. Вероятно, я оставался другом Булгакова только потому, что мне никогда не доводилось лечить его. Честно говоря, я только присутствовал для некоего медицинского консилиума, а пользовали его другие эскулапы и посланцы от медицинской науки.

Вы (мой будущий читатель) попросите поделиться с Вами сведениями о неизвестных периодах жизни моего друга, а также сообщите о необычных явлениях, связанных с невольным вторжением Булгакова в Вашу судьбу – как при жизни Булгакова, так и после его смерти. Получи я подобное письмо еще полгода назад, я счел бы его плодом расстроенного ума – настолько фантастично выглядели события, которые Вы до меня довели. Теперь же я так не считаю. И вот почему – последние месяцы со мной происходило нечто подобное. Без какой-либо видимой причины у меня появились те же признаки нефросклероза почек, что и у Мастера. Сей факт (особенно после того, как я ознакомился с симптомами болезни, описанной в Вашем послании) до основания поколебал мою уверенность в том, что мои представления о природе мира, об окружающей нас реальности соответствуют истине. Еще более поразительно то, что и мне нанес визит человек, одетый в черные одежды. Его сходство с личностью, описываемой Вами, несомненно.

Это случилось за три месяца до кончины Булгакова, в среду вечером. Помню точно, потому что был именно этот день недели, а по средам я всегда возвращаюсь домой значительно позже обычного. Вскоре после того, как последний студент покинул прозекторскую, я принялся набрасывать тезисы лекции, которую намеревался прочитать студентам на следующий день. В какой-то момент я оторвал взгляд от стола и увидел перед собой невысокого господина. У него были узкие глаза и вытянутое лицо. Гость произнес загадочную фразу. Всякий раз, когда вспоминаю ее, кровь стынет у меня в жилах.

– Лучший гарант безопасности – молчание, – сказал он. – Что было, то прошло. Ваш коллега и друг одарил вас тайными знаниями. Это знание следует забыть, как только испытание огнем и водой свершится.

– Прошу прощения, – прервал я гостя, сочтя, что он заблудился в поликлинике, разыскивая кого-то из моих коллег, и случайно попал ко мне. – Полагаю, вы ошиблись кабинетом. Назовите специалиста, которого вы ищете?

– О каких ошибках вы говорите? – усмехнулся гость. – Их нет и быть не может. Разумеется, за исключением тех, что способны совершить лично вы, доктор, если будете вмешиваться в процесс лечения Булгакова со своими консультациями. Как вы заметили, чтобы не блуждать в потемках, имеется на это другой врач, который видит то, что у Булгакова творится внутри, и гораздо компетентнее, нежели вы. Лучшие умы медицины борются за исцеление и жизнь писателя Булгакова. И об этом знает товарищ Сталин, оценивший Булгакова как видного драматурга и крупнейшего писателя.

– Даже та-ак? – выдавил с трудом я.

– Даже так, – механически повторил незваный гость. – Знаете, доктор, я не люблю, когда со мной играют в загадки или прятки по детской терминологии. Не выносите мои мозги. Итак, вы меня прекрасно поняли?

– В общем-то, да, – растерянно произнес я и зачем-то снял очки и на секунду отвернулся, чтобы взять футляр и спрятать их. А когда поднял голову, гостя в комнате уже не было.

Вскоре после этого визита мне стал сниться Мак. Но это был не тот Михаил Афанасьевич Булгаков, которого я знал. У него был изможденный вид, лицо было мертвенно-бледным, превратившись в совсем нетипичный, «небулгаковский» лик. Вместо чудесной короткой стрижки с пробором – серые, грязные космы, торчащие в разные стороны. Булгаков походил на доживающего свой век старца или немощного пациента, страдающего неизлечимой болезнью.

Примерно в те же дни я заметил, что с моим здоровьем творится что-то неладное, причем симптомы странной болезни были в основном похожи на описанные Вами: плохо стало со зрением, замучили почечные колики – давали о себе знать почки, да и со всем остальным возникли проблемы – с кишечником и желудком. В организме начались необратимые, как я догадываюсь, изменения, участились судороги, спазмы, давала о себе знать мигрень. Болезнь рождала болезнь. От беспрестанных болей не было спасения.

За пару недель до ухода Булгакова на меня обрушилась новая напасть: каждую ночь в три часа стал являться призрак и уверять, что именно он и есть настоящий Булгаков. То запугивая, то умоляя, он добивался от меня какой-то святой правды. Пытаясь осмыслить происходящее, я усомнился в себе: я ли это, доктор Захаров, и все ли нормально с моей психикой. И чувствовал, что о моих сумасшедших ночах не следует говорить никому, даже любимой жене.

Минула еще неделя, и я всерьез занемог. Начались болевые спазмы в кишечнике – точь-в-точь как у Булгакова (судя по описанию) – все в полном соответствии с хроническим отравлением мышьяком. Весь мой врачебный опыт оказался бессилен побороть болезнь. Похоже, некая завладевшая мной сила пыталась сломить мое сопротивление, заставить примириться с фактом существования призрака. Честное слово, да я и сам стал бояться, что скоро умру. Еле-еле оправился от анемии, вызванной кровотечением. И только тогда, когда на уровне подсознания я признал реальность всех этих сверхъестественных происшествий, состояние моего здоровья улучшилось. Есть ли смысл в том, что я говорю?


Рукопись лежала передо мной, я читаю эти странные слова: «…есть ли смысл?..» Его нет и в том, что происходило со мной вслед за встречей с Гаральдом Люстерником, роль которого мне до конца не ясна… Эти сны, описание головы Булгакова, зрительные галлюцинации лечащего врача Николая Захарова… Как все это соотносилось с тем, что стопудовой тяжестью навалилось на меня? Должно же быть какое-то логическое объяснение этому процессу! Нужна ясная голова. И, черт бы их всех побрал, я должен вернуть своей голове ясность.


Москва, 7 июня 1967 года

Д-р Н. А. Захаров

Я старался разобраться в происходящем, но ни на йоту не приблизился к разгадке. Напротив, я все больше и больше попадал под влияние потусторонних сил, явно угрожавших не только моей научной деятельности, но и жизни. На четвертой неделе испытаний я подал прошение об освобождении от занимаемой в университете должности. Решил заняться исключительно своим здоровьем: восстановить психику и привести в норму физическое состояние, пока деградация не стала необратимой. Отдых пошел на пользу: я обрел душевное равновесие. Так продолжалось до тех пор, пока я не получил во вторник Ваше последнее письмо. А я уж было подумал, что с той чертовщиной навсегда покончено, – просто случился в организме какой-то труднообъяснимый сбой, а потом все само собой наладилось.

Смогу ли я понять, что все это значит? Хочу, Всеволод Иванович, быть с Вами откровенным: я и не желаю выяснять, что все это значит. Более того, обращаюсь к Вам с настоятельной просьбой: прочитав это мое послание, уничтожьте его. По меньшей мере уничтожьте все то, что могло бы указывать на происхождение письма и его автора. Я не имею права рисковать безопасностью моей жены, которая, кстати, любила Булгакова точно так же, как и я. Надеюсь, моя просьба не останется без внимания. А если так, попробую вспомнить и связать воедино несколько эпизодов из жизни, а точнее, из детства и юности моего друга (по вполне понятным причинам эти события не упоминаются в нашей биографической книге о Булгакове).

Выполняя Ваше пожелание, я также намерен рассказать Вам, по возможности полно, о контактах, которые Булгаков имел в общественных и политических кругах, во всяком случае, о тех, которые, на мой взгляд, заслуживают Вашего внимания. Расскажу также о ранних заболеваниях Булгакова, но эти сведения получены, увы, из вторых рук.


Москва, 17 июня 1967 года

Д-р Н. А. Захаров

Поскольку по своей первой профессии я врач, то давайте начнем с болезни. Меня весьма привлекает Ваша гипотеза. Мысль, что наш организм должен обладать совершенной системой, которая призвана защищать его в целом и самое себя как уникальный механизм в частности, кажется мне очень интересной. Вы же в своих рассуждениях о природе человеческого сознания идете несколько дальше. Мне по душе Ваша идея о том, что намерения и помыслы человека влияют на его физическое состояние, либо укрепляя тело, либо разрушая его. Историю болезни Булгакова, которую Вы столь полно представили в своем письме, я нашел весьма необычной. Случай действительно тяжелый. Квалифицировать его я не могу, но налицо раздвоение сознания. Обычно, когда трескается ваза, этому находится объяснение: то ли ее уронили, то ли окунули в расплавленный металл, то ли ударили молотком. Сталкиваясь с подобным явлением, мы выходим, как минимум, на три проблемы. Что послужило причиной явления? Почему, если речь идет об амнезии – своеобразной ране в сознании, она не затягивается со временем? И, вероятно, самое важное, ибо вопрос касается не только феномена Булгакова, но и непосредственно нас с Вами: понимание такого явления, как раздвоение сознания, даст нам ключ к открытию природы сознания других людей?

Именно после того, как Булгаков покинул мир наш, я пришел к выводу, что писателя, по всей видимости, убрали с помощью средневековой аптеки. Сначала с едой и питьем шли умеренные дозы яда (скажем, мышьяка), пока не наступала пора, когда преступник прибег к классическим способам убийства. Он уже не травил Булгакова мышьяком, а пускал в ход лекарства, в подобных случаях обычно прописываемые врачом. Эти сами по себе безобидные средства добивали ослабевший организм жертвы и одновременно исключали всякую возможность обнаружить мышьяк при вскрытии тела… во всяком случае, методами, какими врачи располагали в ту эпоху. Именно здесь таилась окончательная разгадка тайны смерти Булгакова и дополнительное доказательство того, что убийцей был существующий тогда режим, система. Это, во-первых, те, кому творчество Булгакова было как гость в горле: это «коллективный Сальери» и та «каббала святош» властей предержащих, которая правила бал. И разумеется, главным режиссером был не Сталин, как это по делу и без дела заявляется в обывательской среде. Кстати, о власти узурпаторов, тиранов и диктаторов великолепно сказал долго живущий в России дипломат и философ Жозеф де Местр: «Ничем нельзя исправить странную привычку большинства обыкновенных людей судить о могуществе по тому, что они могут делать, тогда как его нужно оценивать по тому, что они не могут делать». Мысль об исторической слепоте и ограниченности любой власти была проработана в «Мастере и Маргарите». Всесильный прокуратор Понтий Пилат не может спасти даже безвестного бродягу, ибо тогда рухнула бы вся пирамида его власти, не верящей в добрых людей.

Другой вопрос. Тревожили ли круг убийц сны-воспоминания о том, когда они стояли у постели Булгакова и наблюдали агонию умирающего великого писателя, ими самими отравленного? На все эти и другие вопросы никогда не суждено будет ответить: время окончательно унесло с собой значительную часть фактов, которые помогли бы воссоздать подлинную историю исполнителей преступления.

Казалось бы, чего проще – стоило бы провести эксгумацию тела Булгакова, но в могиле на Новодевичьем кладбище, к великому сожалению, только останки его третьей жены Елены Сергеевны и капсула с прахом Булгакова. Другой, не лишенный риторики вопрос – Булгакова ли этот пепел из крематория? И ведь что знаменательно: никто толком не прояснил – чья же идея была кремировать тело покойного? Ни близкие родственники, ни жена Елена Сергеевна ни словом не задели этот вопрос.

Если бы тело Булгакова предали земле, то время погубило бы его одежду (она истлела), но пощадило бы его останки, которые можно было бы исследовать. Как, например, в случае смерти Наполеона и последующей эксгумации тела через двадцать лет для транспортировки императора в Париж участвовавшие в траурной процедуре были ошеломлены: его тело не подверглось тлению. Мы-то знаем объяснение этого чуда… Ведь хорошо известно, что мышьяк является смертельным ядом, но в то же время предохраняет живые ткани от разложения. Музеи часто используют это свойство мышьяка для консервации экспонатов. Тело человека, подвергшегося регулярной интоксикации мышьяком, разлагается очень медленно. Вот так немое тело Наполеона поведало о том, как он был убит. Еще и сегодня оно способно было бы рассказать об этом. Для этого достаточно было согласиться вскрыть могилу императора в Доме Инвалидов, где покоится прах великого полководца и государственного деятеля. Но – увы и ах! – никто не даст на это согласия!.. Как говорится: нет тела, нет проблемы.

То, что со смертельной болезнью Булгакова многое не ясно, вопросов больше, нежели ответов. И то, что великого писателя отравили, представляется настолько очевидным, что я не понимаю: почему никто до этого не подумал о средневековой аптеке?

С тем же Наполеоном все стало понятно много позже. Ведь симптомы, вызываемые дозированным использованием мышьяка с едой и питьем, до удивления напоминают симптомы ряда распространенных заболеваний. Врачи ориентируются прежде всего на постановку диагноза болезни; мысль о возможном отравлении приходит к ним в самую последнюю очередь. А для этого нужно видеть всю картину болезни.

Но я наблюдал Булгакова ежедневно, был опытным врачом и не мог не знать о подобном феномене. Смерть от мышьяка была, разумеется, редкостью в нашу эпоху. Как случилось, что я не подумал об этом тогда?

Это в самом деле удивительно, но объяснимо. Просто такой вариант никому в голову не пришел бы. А тут еще симптомы острого и хронического отравления мышьяком разнятся, и очень значительно. Давая малыми дозами мышьяк с едой и питьем, Булгакова как бы поджаривали на медленном огне, и те признаки, которые были следствием постепенного умерщвления организма ядом, сбивали с толку врачей. Синдром хронического отравления был полностью объяснен только в 1930 году в одной немецкой работе. Поэтому меня или доктора Вовси или того же Берга не вправе было упрекать в беспомощности. Да и нынешних историков или ученых-исследователей ничто не наводило на мысль об отравлении.

Хотя обстоятельства болезни и смерти Булгакова настораживали с самого начала. Перед поездкой в Ленинград в сентябре 1939 года Булгаков отличался завидным здоровьем, ему была свойственна высокая жизненная активность в сочетании с умеренностью в привычках. Он воздерживался от употребления часто вредных для организма лекарств, которые рекомендовались врачами. Почему же в то время, когда ему не исполнилось и 50 лет, здоровье его так катастрофически быстро разрушалось? Ни результаты вскрытия перед кремацией, ни подробное изучение его последних лет жизни не давали убедительного ответа на этот вопрос. Ни одна из работ, касавшихся этой темы, не принесла ни Эдуарду Хлысталову, ни Вам, Всеволод Иванович, полного удовлетворения.


Постфактум

И самое удивительное в том, что сам Булгаков, родившийся в семье священника, крещеный, никому не поведал (или, точнее сказать, не завещал) о желании сожжения своих останков после смерти и о гражданской панихиде без отпевания. Согласно результатам исследования истории болезни писателя М. А. Булгакова начиная с сентября 1939 года по 10 марта 1940 года профессором Л. И. Дворецким (г. Москва): «В свидетельстве о смерти М. А. Булгакова, выданном 11.03.1940, в качестве причины смерти указывается: нефросклероз, уремия. Как известно, свидетельства о смерти выдаются на основании медицинской документации: медицинской справки о заболевании или результатах патологоанатомического вскрытия. Мы не располагаем заключением патологоанатомов о причине смерти М. Булгакова, поскольку нет достоверных сведений о том, проводилось ли патологоанатомическое вскрытие писателя. Поэтому, скорее всего, свидетельство о смерти было выдано на основании справки из поликлиники».


Москва, 17 июля 1967 года

Д-р Н. А. Захаров

Представьте себе, компанию: я, доктор Захаров, лечащий Булгакова, а рядом православный священник из подмосковного прихода отец Никон и при нем – чистейшей воды атеист – писатель Юрий Львович Слезкин.

М. А. Булгаков считал себя православным человеком. Но помимо того он был посвящен в масоны, а точнее – в тамплиеры высокого градуса посвящения. Друг Булгакова – Николай Николаевич Лямин начал опекать писателя, когда тот женился второй раз на Любови Евгеньевне Белозерской (считается, что он ввел его в круги «посвященных»). Под верховенством командора тамплиеров А. А. Карелина Булгаков прошел обряд инициации и стал тамплиером. Но, к сожалению, это было проведено настолько скрыто и завуалированно, что ни имени, ни градуса Маки мы до сих пор не знаем. Большая надежда в раскрытии тайны путем расшифровки его «масонского имени» где-то в тексте романа «Мастер и Маргарита». Это, пожалуй, все, что я могу сообщить о скрытом и до конца не выясненном влиянии четы Ляминых на моего друга и пациента.

Кстати сказать, в том же МХАТе было довольно-таки много кавалеров Ордена тамплиеров. Это и попавший под влияние антропософов Михаил Чехов, перебравшийся сначала в Германию (в 1928 году), а потом в США, в Голливуд. Идеи и философия тамплиеров увлекли, а вскоре овладели сознанием Булгакова. Тот же литературовед Павел Сергеевич Попов был членом «Антропософского общества» и Ордена тамплиеров. Он был одним из первых учеников Карелина (командор Ордена). Режиссер Завадский, которого посвятили в рыцари высших степеней, позже был достаточно изобличен показаниями единомышленников, выражаясь сухим языком протоколов ОГПУ-НКВД. Из деятелей театра в орден входили также Р. Н. Симонов и М. Ф. Астангов. Да и сам С. Эйзенштейн в письме своей матери в 1920 году сообщал, что был принят в Орден розенкрейцеров.

Павел Сергеевич Попов мне не нравился, несмотря на его общительный характер и бесспорный талант беллетриста. Не очень-то меня интересовали и темы, которые он обсуждал в тесном кругу своих единомышленников-тамплиеров. Они строили планы трансформации законных правительств, которые бы подчинялись масонам, боролись за пересмотр основ фундаментальной философии, и были солидарны в том, что атеизм – официальная религия СССР; он и его единомышленники в качестве стратегического направления приветствовали раскол человечества на два лагеря с полярными идеологиями.

Вы, конечно, помните в «Мастере и Маргарите» жуткую сцену убийства барона Майгеля? Воланд расправляется с членом Зрелищной комиссии за то, что тот – «доносчик и шпион». Однако за кадром остается очень многое. Если Майгель – член Зрелищной комиссии, на кого он может доносить? На актеров? А обвинение в «шпионаже»? Шпионаж подразумевает внедрение, однако в свиту Воланда Майгелю внедриться не удалось, да он и не пытался. И почему, наконец, чекистским стукачом должен заниматься лично князь Тьмы? И где – самое главное – доказательства шпионской деятельности Майгеля? И почему Майгель – барон? Где вы в 30-х годах Советской власти видели баронов? Что за нонсенс – барон заседает в Зрелищной комиссии. Все становится на свои места потому, что барон – это минимальный титул, дававший права на звание рыцаря. Барон Майгель – это реально существовавший рыцарь Штейгер.

Он был одним из руководителей ордена тамплиеров в Москве и ближайшим другом Михаила Чехова. Когда начались аресты московских тамплиеров, Штейгер почему-то не был арестован, что и дало повод в среде творческой интеллигенции Москвы подозревать его в сотрудничестве с ЧК-ГПУ.

Помните ключевой эпизод бала Воланда – казнь барона Майгеля! Руками своего персонажа Азазелло Булгаков расправляется с предателем, выстраивая параллель: Мастер – Иешуа, Майгель – Иуда…»

Таинственная фигура барона Майгеля была расшифрована в книге канадского ученого А. С. Wright. Mikhail Bulgakov. Life and Interpretations: «Образ барона Майгеля основан на реальном двойном агенте бароне Борисе Сергеевиче Штейгере, в чьи обязанности входило подслушивание светских разговоров иностранных дипломатов». Он занимал комнату в коммунальной квартире по адресу Средний Кисловский переулок, дом 1, кв.1. Там же в примечании автор пишет: «Подробности о бароне Майгеле были подтверждены Еленой Сергеевной Булгаковой в разговоре с М. Michel Vassilieff. Я благодарен Dr. N. Е. Andreyev за точное указание имени – Штейгер, а не Штейнгель».

Тут возникло внешне логичное, но по сути фантастическое предположение: если «сатанинский бал» Булгакова происходил в Американском посольстве (Спасо-Хаус), а Штейгер вращался в дипломатических кругах, не помнит ли его кто-нибудь из старых американских дипломатов? Представьте себе мое удивление, когда в письме господина Кеннана я прочел следующие строки: «Борис Штайгер, советский гражданин швейцарского происхождения, хорошо образованный и воспитанный человек, прекрасно говорящий по-французски, много вращался в дипломатическом обществе. Мы все его знали. Говорили, что он имеет влиятельные связи в высших правительственных кругах; и, очевидно, это так и было». Верно… «Я еще могу добавить, – сказал господин Кеннан, – что Штейгер, насколько я помню, был доверенным лицом выдающегося политического деятеля Енукидзе, погибшего во время чисток в 1937 году» (Москва – Принстон, по телефону).

Павел Сергеевич Попов, будучи литератором, публицистом и другом Булгакова, на ту пору разделял взгляды вольных каменщиков и употребил много времени и энергии на то, чтобы претворить идеи франкмасонства в жизнь. Он страстно желал служить человечеству, словом и делом влиять на процесс становления цивилизованного общества, цивилизованной личности. Каждый из посвященных в это тайное сообщество должен был постоянно самосовершенствоваться и бок о бок с братьями трудиться ради всеобщего блага.

Увы, этого нельзя сказать об иллюминатах. По мнению Карелина, иллюминатизм был создан не великим белым братством – во что истово верили его адепты, а братьями тьмы, проворачивающими свои дела в мрачном Зазеркалье. И целью тайного общества иллюминатов являлся захват власти и распространение влияния масонов по всей Европе и Америке.

А. А. Карелин возглавлял организацию тамплиеров в Москве. Поначалу, пока командор вел с Булгаковым разговоры о высоких идеалах, о свободе, всеобщем братстве и духовном расцвете, и я сам верил, что наш великий писатель – истинный тамплиер.

Позже П. С. Попов утвердился в своем мнении.

Приложение

Записи Павла Сергеевича Попова, которые попали необъяснимым образом в мой архив вместе с другими бумагами и документами

(скорее всего, переданы от Иры и Л. Е. Белозерской)


«Отчетливо помню зиму 1926 года. Пока я часто разъезжал тогда по командировкам – то в один город, то в другой, исколесил всю европейскую часть СССР. Мы с Булгаковом тогда еще не познакомились. И вот, наконец, окончилась полоса кочевой жизни командированного. В тот год поползли слухи, что вышел негласный указ, запрещавший тайные общества. Москву лихорадило. Правда, внешне это никак особенно не проявлялось. Все проходило или тайно, или полутайно.

Как-то вечером после тяжелейшего рабочего дня я зашел в буфет ЦДЛ – пропустить рюмку-другую коньяку. Хотелось снять напряжение, иначе бессонница была бы обеспечена. Здесь я и Булгаков (после нашего недавнего знакомства) часто коротали долгие зимние вечера, беседуя с приятелями. Я открыл дверь в писательскую таверну и увидел Булгакова, сидящего в компании людей, из которых я знал только двоих: Аполлона Карелина и барона Бориса Штейгера.

Булгаков сидел спиной и так, что не было видно его лица, но отчетливо слышался его легко узнаваемый голос…

Чистопородный барон Штейгер, которого за глаза в узком кругу называли «Хамелеоном», снискал себе известность тем, что бывал в дипломатических и театральных кругах, любил в кого-нибудь переодеться и имитировать голос этого человека. (Позднее, в 1937 году он был арестован и расстрелян заодно со своим шефом Авелем Сафроновичем Енукидзе.)

Барон Штейгер был посвящен в рыцари ордена тамплиеров, как и Булгаков, а я познакомился с бароном в доме у друзей Михаила Афанасьевича, куда он захаживал довольно часто…»

Несмотря на то, что литератор Павел Попов всегда приходил Булгакову на помощь – подарил ряд ценных книг, а когда Булгаков бедствовал, то оплатил поездку его и жены в Ленинград и ввел его там в высшие придворные круги, – я его недолюбливал. Средний литератор, он возомнил себя классиком. Правда, когда дело дошло до сочинения либретто некоего балета, он сам не стал этим заниматься, а заказал опус Булгакову, собираясь со временем выдать его за свой собственный.

«…Итак, компания, представшая моему взору, расположилась за круглым столом, в центре которого в стеклянном стакане горела одна-единственная свеча. Они сидели плечом к плечу, склонившись к ее пламени, и разговаривали вполголоса, напоминая всем своим видом классических заговорщиков, обсуждающих нечто невероятно тайное. Я обратил внимание на то, как странно был одет Аполлон Карелин. На нем был выходной костюм. Согласитесь, это не самый подходящий наряд для писательской забегаловки. Булгаков никак не отреагировал на мое появление в заведении ЦДЛ. Он был поглощен разговором, и в глазах его я заметил уже знакомый мне нечеловеческий, звездный блеск.

Я не стал навязывать столь серьезной компании свою персону, присмотрел себе пустующий столик неподалеку от занятых беседой друзей-единомышленников и расположился за ним – в двух шагах от пышущей жаром печки-голландки – в надежде быстро отогреть закоченевшие ладони и ступни (помню, что в тот год выдалась суровая зима).

Я стряхнул снег с головы, открыл литературный журнал, который прихватил с собой из университета, и устроился так, чтобы на страницы падало побольше света. Однако содержание беседы, протекавшей у меня за спиной, было столь необычным, что я никак не мог сосредоточиться на рукописном тексте. Смысл прочитанных слов до меня не доходил.

Собеседники, обращаясь друг к другу, употребляли не имена, а псевдонимы, взятые из античной истории: Леонид, Антоний, Нерон, Калигула… В их разговоре фигурировал некто под именем Цезарь. Судя по всему, он был их вождем или наставником. Позже мне удалось выяснить, что Цезарь – это псевдоним Адама Вейсхаупта, основателя засекреченной ложи иллюминатов, к которой якобы принадлежал Аполлон Карелин. Собравшиеся требовали, чтобы Булгаков выполнил какое-то взятое на себя обязательство. По-моему, они хотели, чтобы он написал пьесу о некоей грандиозной фигуре.

– Это выдающаяся личность, – услышал я голос Карелина, которого, впрочем, в том обществе называли Леонид.

– Поистине так, – сказал Штейгер, носивший странный титул барона. – Кто, как не он, дал свет тем же публикациям и постановкам Булгакова! Кто, как не он, смотрит на деятельность тамплиеров сквозь пальцы? Деяния его велики. Он достоин титула «Носитель Света». Более того, память о нем должна сохраниться. Ты увековечишь ее. Только ты, ты один способен создать достойную пьесу про него и высветить его истинную роль в новой России, – тут важна фокусировка его деятельной и мощной натуры.

И Булгаков ответил в совершенно несвойственной ему манере:

– Драматургия фигуры такого масштаба – задача не из легких. У меня, кстати, мало информации о нем. Нужно масса документов о его деятельности в молодые годы, чтобы воссоздать на бумаге достойную проекцию его жизни и поворотов судьбы. Пока что я не уверен, что создам сценарий, равновеликий этой фигуре. Разумеется, я польщен тем, что идея исходила от самого Карелина, но поймите, у меня так мало достоверных данных, а в особенности желания… А что, если моя муза от меня отвернется?

– Не отвернется, – заверил Булгакова командор. – Твой талант бесспорная данность. Самое время взяться за решение задачи, которая тебе по плечу. Так пожелал триумвират Ордена, их устами говорит Космос, по сути— это образец прозрения, и столь великого, что сия энергия способна управлять самими звездами…

Я оглянулся. Мне показалось, что Булгаков словно стал выше ростом.

Внезапно наступила гнетущая тишина. Затем они вновь заговорили, но так тихо, что я не мог разобрать ни слова. И все же я, доктор Захаров, признаюсь, что от одного тембра их голосов меня охватил озноб. И это несмотря на то, что я сидел недалеко от жаркой печки-голландки.

– Музыка в литературе – это солнечный свет, энергия, – отчетливо произнес тот, которого звали Антоний. – Это та сила, которая плела паутину и обволакивала человеческую душу. Сила, спасающая человека от самого себя.

– От самого себя? – спросил Булгаков и тут же согласился: – Да, вы правы.

– Кстати сказать, – изрек Штейгер с притворной печалью, – Руссо был прав. Простой человек утратил безгрешность и осквернил свою первозданную чистоту. Ему нельзя давать свободу выбора. Хотя, конечно же, он должен быть искренне убежден, что обладает такой свободой.

– Это и есть истоки революции, – вздохнул Карелин. – Вторую революцию народ не выдержит. Довольно того, что мы уже обожглись в горниле социального катаклизма.

– Какой именно революции? – переспросил Булгаков.

– Любой, – проворчал Калигула, говоривший с легким иностранным акцентом. – Стоило вам заикнуться о революции, как она уже началась, идет и будет длиться столько времени, сколько вы будете рассуждать о ней.

– Это будет до тех пор, пока произведения искусства не перестанут брать в плен человеческие души, – добавил барон Штейгер, – и заставлять людей следовать в том направлении, на которое мы укажем.

– Не понимаю вас, Борис Сергеевич, – занервничал Булгаков. – Зачем морочить людям головы? Даже во имя их же блага!..

– Позвольте, я вам это объясню, – вкрадчиво произнес Калигула с акцентом. – Те, кто видел насквозь и глубже, им просто на роду написано – вести за собой незрячих профанов. Такова их миссия, данная свыше.

– Руссо[8] изрек истину, – тихо, но отчетливо произнес Булгаков, – о том, что человек выпал из колыбели изначальной свободы и, осквернив свою первозданную чистоту, стал зависимым… Он живет в рабстве! В этом, и только в этом его грехопадение. Мы обязаны помочь людям вновь обрести свободу.

– Должны, – задумчиво сказал Штейгер и повторил, как будто сомневаясь: – Должны…

Я глянул через плечо и увидел, как Булгаков кивнул в знак согласия.

– Мы должны побудить человека к действиям, которые пошли бы ему же на пользу, – сказал командор. – Высоким словом и волшебной литературой, замешанной на музыке, которая поведет человека к прозрению, к новому видению мира, к братству! Музой, которой являешься ты, Булгаков. Командор «Святого Георгия» Карелин[9] лично выбрал тебя для выполнения столь ответственного задания.

Он также распорядился, чтобы в свое время ты прошел курс специальной подготовки, после чего будешь допущен в центр внутреннего круга – в центр, из которого управляют будущим мира:

Булгаков отпил немного вина из стакана и кивнул.

– Я сочиняю художественную литературу, пишу сценарии и пьесы, работаю, как печатающая машинка, – сказал он и добавил с легкой улыбкой: – Подарю вам, наконец-то, обещанный роман о Мастере и Маргарите. Там будет все!..

– Леонид, а какое обучение предстояло пройти, чтобы Мастеру быть допущенным к высшим сферам?

– Об этом попозже, – отмахнулся Карелин.

И тут Калигула с легким акцентом сказал:

– Трагедия революции и гражданской войны заключалась в крушении практически всех их иллюзий. Народ, на который молились старые революционеры и ради которого они приносили в жертву не только самих себя, свою жизнь, свое счастье, но часто и своих близких, подвигнутый на революцию, оказался не созидателем «блаженной страны», о которой пелось в их песнях, а всего только взбунтовавшейся белковой массой, чей убийственный порыв был направлен на уничтожение мозга нации и на самоистребление.

Карелин согласился с ним:

– Интеллигенция, продукт тончайшего многовекового отбора общества, у нас, в России, оказалась в стороне от революционного движения именно потому, что сама она была продуктом не революции, а многовековой эволюции. Будучи хранителем культуры, она одна могла стать гарантом дальнейшего развития общества.

Постоянно обновляющаяся, вбирающая в себя все лучшие силы других слоев и классов, она никогда не претендовала на командные высоты, понимая и ценя свою роль «генератора идей», в результате которых только и совершалось продвижение вперед человечества.

Именно эту роль сыграла интеллигенция как во время «великих революций» в Западной Европе, так в еще большей степени в постреволюционный период реставрации и начала нового восхождения общества.

Калигула с акцентом кивнул, достал из кармана лист бумаги и стал что-то рисовать на нем карандашом.

– Вот круг, а в нем – другой, и в нем еще круг и так далее, – объяснил Калигула. – Поднимаясь от одного уровня к другому, вы все глубже и глубже проникали в тайны мироздания и аккумулировали бы психическую энергию, при помощи которой можно было бы воздействовать на разум и сердца людей…»

Аполлон Андреевич Карелин, увидев, а еще раньше – предугадав неизбежность крушения революционных идеалов общества, сразу же по приезде из Франции в Москву принялся за работу, которой пренебрегали тамошние политические партии: за воспитание человека будущего, за перевод революции с пути бунтов и катаклизмов на путь целенаправленного развития индивидуума, в результате чего только и возможна последующая эволюция всего общества.

Почему в России с революцией произошло иначе, нежели во Франции или в Англии? Почему Россия не смогла воспользоваться опытом своих предшественников, заимствуя лишь отрицательные стороны и ничему не научившись положительному? Нам кажется, причина здесь одна: отсутствие в России того самого «просвещения», охватывавшего все общество в целом, на что с такой завистью и уважением смотрел русский человек, попадавший в Европу, и о чем, к слову сказать, у нас совершенно забыли, заменив это емкое понятие техническим термином «обучение». Просвещение предполагало не просто прогресс науки в познании мира и человека, но – главным образом – восприятие и усвоение плодов этого познания в сознании общества и каждого человека в отдельности. С одной стороны, это вызывало потребность во всеобщем образовании народа, а с другой – становилось мощнейшим стимулом тех перемен, которые народ сам вносил в свою жизнь.

«…За столом воцарилась тишина. Ее нарушил Булгаков. Он начал о чем-то расспрашивать своих собеседников, но говорил так тихо, и я не расслышал ничего. В этот момент возле моего столика появилась буфетчица. Она принесла мне коньяк, лимон, сыр и хлеб.

Затем я услышал голос барона Штейгера:

– …Избранные методы подготовки еще раз демонстрировали глубину ума Командора. Он учил нас говорить простым смертным доходчивым языком прямо противоположные, взаимоисключающие вещи. В результате наши истинные цели остались за пределами понимания людей. Так, например, чтобы расположить к себе законопослушных граждан, мы должны донести правду: что осуждаем все виды революции и являемся приверженцами мирного, эволюционного пути развития человечества. В том случае, если имеем дело с носителями других взглядов…

– Обычному человеку, не чувствующему своего величия, – перебил его Аполлон Карелин, – не доставало ни ума, ни воображения, чтобы понять наши цели. Ради достижения нашей благородной задачи мы должны идти и на сознательный обман. Более того, мы высоко ценим братьев, владеющих искусством притворства или конспирации – понимайте, как вам кажется лучше…

Выпала пауза.

– …Мы предпочитаем находиться в тени, окутывать свою деятельность пеленой тайны, скрывать даже сам факт существования ордена, действуя от имени какой-нибудь другой организации, – добавил Леонид. – Например, анархистов.

В разговоре наступила пауза. Потягивая маленькими глотками коньяк, я ждал, чем все это кончится, и, надо признаться, мне было очень не по себе. Поначалу, переступив порог буфета и заметив Булгакова, я намеревался поприветствовать его. Теперь же, невольно подслушав речи, не предназначенные для моих ушей, я, взволнованный, желал одного – незаметно выскользнуть и остаться незамеченным. Поскольку за такие речи можно было запросто поплатиться жизнью.

Барон Штейгер продолжал просвещать Булгакова:

– Видите ли, Михаил Афанасьевич, действуя на благо человечества, мы прибегаем к тем средствам и методам, которые иные по невежеству используют во зло. Мы привлекаем к своей работе только самых талантливых. Лишь исключительно мужественные и благородные люди могут быть допущены в высшие сферы посвящения. Им, избранным, одареннейшим из одаренных, обладающим даром предвидения, великой энергией и истинной мудростью, дано вести за собой людское племя, и вести до тех пор, пока эти тугодумы не проникнутся духом свободы. Вы – из плеяды творческих лидеров, Булгаков. Как говорит Командор, задача состоит в том, чтобы вы помогли нам… – Штейгер задумался и продолжил: – заронить искры нашего света в души тех, кому недостает ума самим воспользоваться представившимся случаем. Цель высока, мы идем к ней, и тут очень многое зависит от ваших произведений.

– Честь имею! – с жаром произнес Булгаков. – Я рад оправдать доверие высокого собрания.

– Ваша литература и драматургия донесли свет не только до тех, кто познал власть настоящей свободы, но и до тех, кто по сию пору просто-напросто прозябал на земле, – сказал Леонид.

– Мы надеемся, – продолжил Штейгер, – что волны популярности от ваших литературных произведений, – как сценариев, романов и пьес достигли бы ушей и глаз каждого из тех, кто все еще исповедовал ложную религию и ставил свободный человеческий дух на службу политике. Словно целебное зелье, волшебный стиль вашего слова будет воздействовать на человеческий разум, и все это заставило бы всех и каждого глядеть на мир под выверенным нами углом зрения. Сотни тысяч, а скорее всего – миллионы жителей планеты пробудились бы ото сна и загорелись энтузиазмом… Ваше творчество прочистило бы мозги заблудшим и наставило бы их на путь истинный – на тот путь, который привел бы весь мир к новому порядку.

Я допил коньяк, закусил лимонной долькой и поглядел на хлеб с сыром. Аппетит отшибло напрочь, кусок не лез в горло. Я поднялся и покинул буфет. Булгаков так никогда и не узнал, что я наведывался туда в тот зимний вечер. Помню, я ощущал в желудке какую-то неприятную тяжесть. Хлеб и сыр тут были явно ни при чем. Я с тревогой размышлял о будущем Булгакова…»

Таким образом, в беседах на подобные темы, Булгаков провел немало вечеров в компании А. А. Карелина и его приятелей и в писательских буфетах, на посиделках под оранжевым абажуром у московской интеллигенции, и в прочих укромных местечках. Однажды я встретил его после одного из таких сборищ. Булгаков себя практически не контролировал. Он был увлечен теорией, выдвинутой командором и его единомышленниками. Другими словами, всякий раз новое учение о свободе человеческой личности использовалось для создания иерархической структуры, подчиняющей эту личность обществу или его надстройке – государственному аппарату.

Соответственно этому возникали и ложные представления о возможности обретения свободы путем сокрушения государственного аппарата и перестройки общества, тогда как противоречие коренилось не вовне, а внутри самого человека, являющегося ареной противоборствующих идей, поставляющих ему ложные ориентиры. Выход был только один: вернуться к истокам заблуждений и попытаться найти соответствие между этическими постулатами христианства, способными сформировать духовную структуру личности, и полученными в результате общих усилий человечества знаниями об окружающем нас мире, которые позволяют определить место человека в природе и задачи, которые он должен решать на своем жизненном пути.

У Командора тамплиеров Аполлона Андреевича Карелина хватило еще сил и мужества, чтобы попытаться заложить основы практической перестройки человеческого сознания для формирования нового человека, способного выбраться из той дьявольской ловушки, в которую угодила не одна только Россия, поддавшись вульгарному материализму. От анархизма им было взято главное – учение о свободе воли творящего себя человека и, тем самым, перестраивающего окружающий его мир. Вместо анархического лозунга всеобщего разрушения.

«…Булгаков выглядел крайне возбужденным. Вот уже два часа прошло после встречи с Карелиным, и строгое лицо Булгакова все еще пылало и глаза лихорадочно блестели. Несколько раз я пытался втолковать Булгакову, что его новые друзья городят ерунду, и советовал освободиться от их влияния. Булгаков игнорировал мои советы. В конце концов я решил, что не имею права лезть к нему в душу и тем самым оскорблять достоинство уже взрослого человека, и прекратил попытки его переубедить».

Если честно, то слухи и сплетни о подозрительных друзьях Булгакова возникали то тут, то там, а я, будучи домашним врачом писателя, всегда боялся того, что его упрямство и простодушие сослужат ему дурную службу.

Вещь, которую читал на сей раз Булгаков, никак нельзя было назвать изысканной безделицей, изящной и мелодичной. В гармонии не было ни ангельского, ни дьявольского начала, но, похоже, ее создавал на наших глазах сам демон.

Мне часто казалось, что Булгаков живет одновременно несколькими жизнями, но в каждый конкретный момент лишь одна или максимум две дают о себе знать, что и отражается на поведении Булгакова. После одного неприятного инцидента – Булгаков был в высшей степени груб с прислугой в лице Насти – ее сильно обидело его неуважительное отношение к ней, я же вспомнил библейское выражение: «Его левая рука не знает, что творит правая».

И так всегда: Булгаков провоцировал скандалы или наносил кому-либо оскорбление, а потом страдал, раскаивался, его мучили угрызения совести. Он часто и подолгу рассуждал о неких смягчающих его вину обстоятельствах, которые, как утверждал Булгаков, оказывались сильнее воли человека, и пытался найти оправдание в тезисе: «Когда я пьян, то теряю над собой контроль». Его также преследовала навязчивая идея – идея самосовершенствования. Что правда, то правда, Булгаков не терпел чрезмерного проявления эмоций, кто бы их ни выражал – он сам или кто-либо другой. Существовали, однако, как я заметил, две стандартные ситуации, в которых Булгаков неизменно терял самообладание. Он выходил из себя всякий раз, когда кто-либо из близких ему людей – брат, друг или женщина, которой он увлекался, – подвергались критике или осмеянию. Булгаков тотчас же поднимался на их защиту с яростью, зачастую совершенно неуместной при сложившихся обстоятельствах. И второе – его безраздельно захватывала идея красоты, будь то красота природы, человеческих отношений или созидательной силы человека. Красота во всех ее проявлениях повергала Булгакова в трепет.

Он верил в себя, надеялся, что станет гораздо более умным, даже мудрым, гораздо более добрым к любящим его людям – набраться бы только благоразумия. Сколько раз он клятвенно заверял друзей, что скоро он изменится к лучшему!

– Вот увидишь, мой друг, – мог сказать он приятелю, – при следующей встрече ты меня не узнаешь! Со мной произойдет метаморфоза.

Но это было совершенно необязательно: те из нас, кто по-настоящему любил Булгакова, хотели, чтобы он оставался самим собой. В конце концов, настроение человека – его личное дело. Мы все принимали его таким, каким он был. И только сам Булгаков таким себя не принимал.

Дорогой Вячеслав Иванович, в какой степени подобная информация, доложенная Вам, ответила на Ваши вопросы? Допускаю, что она нисколько не прояснила природу тех загадочных ночных событий, очевидцем которых я стал очевидцем – я имею в виду последние, предсмертные недели Булгакова.

Но об этом мой рассказ попозже…

Диалоги, невольно услышанные литератором Павлом Поповым 35 лет назад в мрачном, похожем на каземат, буфете ЦДЛ, звучат удивительно знакомо! Слишком уж похожи они на то, что в разные годы и в самых разных местах мне доводилось и слушать и говорить самому в обстановке строжайшей секретности. Хотелось бы навечно выкинуть из головы эти словосочетания: «СВР, спецгруппы… работа под крышей посольства… меморандум, секретная миссия…» Но никуда от них не деться. Как меня инструктировали в конторе: «Понимаешь, Рудольф, тайная подрывная сеть создает предпосылки для успешного мятежа, для селекции «цветных» революций по принципу домино. И не очень-то важно, кто сплел агентурную сеть и какие политические взгляды исповедует. Поскольку многие из оппозиционеров законной власти были воспитаны на тоталитаризме, мы сконцентрируем свое внимание на уничтожении инфраструктуры, столь ненавистной потенциальным революционерам. Конечно же, весьма важно, чтобы каждый оперативник до того, как мы предпримем акции, ознакомился с конкретной революционной ситуацией. Игнорирование местных религиозных обычаев и политического расклада элит чревато лишними проблемами для безопасности контрразведки и приводит к неэффективности наших действий…» У меня теперь избыток информации о работе различных агентурных сетей и о той работе, что велась под лозунгом «цель оправдывает средства». Зачастую она велась так, что даже агенты-исполнители не подозревали об истинных целях операций.


Москва, 10 сентября 1967 года

Д-р Н. А. Захаров

Об интимных отношениях Булгакова с женщинами. Право же, мне нечего тут сказать. Будучи скрытным вообще, об этом он тем более не любил распространяться.

Знаю, что у него были увлечения и в Москве, и в Ленинграде, но о них мне известно очень мало. Не подлежал сомнению тот факт, что Булгаков часто влюблялся, но он также часто и разочаровывался в любви. Вы должны помнить, что положения в обществе столичной интеллигенции он достиг только благодаря своему литературному таланту, и светские дамы никогда не позволяли ему забыть об этом. Я думаю, что писатель, к сожалению, был для знатных московских красавиц чем-то вроде божка, языческого идола, привезенного в модный салон прямо с раскопок, или становился в своем роде игрушкой, которую так и хотелось потрогать… И только! Но Булгаков был не из тех, кто позволял играть собой – кроме, разумеется, хорошеньких женщин.

Он, конечно же, не мог жить, не влюбляясь. То и дело увлекался, а потом охладевал к избраннице. Его пассии менялись. Рвалась одна любовная связь – Булгаков спешил завести другую. Думается, подобные истории далеко не всегда заканчивались без осложнений. Пишу Вам об этом как медик литератору, стараясь как можно полнее ответить на все Ваши вопросы.

Булгаков испытывал сильное влечение, – как бы поточнее выразиться, – к необыкновенным женщинам. Цвет кожи или национальность тут ни при чем, и я вовсе не имею в виду девушек из низших сословий, которых в те годы в Москве было пруд пруди, – они не вызывали его интереса.

Булгакова, как магнитом, тянуло к нежному женскому телу. Если уж он любил, то любил исступленно. А если ненавидел – то до самозабвения, особенно если заподозрил измену. Да, он обожал женщин, но вместе с тем страшно боялся их.

Вы спрашивали о философе и литературоведе из МГУ Павле Сергеевиче Попове? Помнится, Булгаков сообщил мне о нем в 1939 году. Хотя Попов познакомился с Булгаковым много раньше, в 1926 году. Тот сразу же, оценив булгаковский талант, выразил желание стать биографом писателя. В связи с этим Попов со слов Булгакова зафиксировал ряд фактов его жизни и творчества, которые использовал позднее для создания биографического очерка. В ту пору Булгаков разделял многие его политические взгляды и литературные вкусы; он стал ближайшим другом и помощником Мастера.

Поначалу Булгаков был доволен тем, что остановил свой выбор на Попове, который, как он писал, был в любом деле незаменим: выполнял просьбы и поручения Михаила Афанасьевича, вел переписку Булгакова, рекомендовал, кого взять прислугой, и подбирал апартаменты для мастера.

По причинам, которые мне до сих не вполне ясны, товарищ Попов взялся информировать меня о жизни Булгакова. Все началось с небольших примечаний-комментариев, коими секретарь неизменно завершал послания, надиктованные Булгаковым. Со временем тексты Булгакова становились все короче, а примечания Попова – длиннее и обстоятельнее. В конце концов я стал получать письма, где не было ни одного слова Булгакова, обращенного ко мне, – исключительно информация Попова. Я никогда не встречал подобного человека, но со всей определенностью могу сказать, что Попов был довольно-таки занятным типом. Казалось, он абсолютно не понимал разницы между главным и второстепенным: какое-нибудь письмецо из тех, которым на досуге балуются обыватели, он составлял с той же старательностью и дотошностью, что и важный юридический документ. Без сомнения, он очень любил совать нос в чужие дела. Словно слепой крот, неустанно работающий лапками с необычайно острыми коготками, он повсюду рыл норы, забираясь в них все глубже и глубже, постоянно что-то копал и разнюхивал. Вероятно, в отсутствие Булгакова он с наслаждением обследовал каждый клочок бумаги на рабочем столе мастера.

Письма, отсылаемые для меня а-ля секретарем Булгакова, были полны всевозможных сплетен. Поначалу я проявлял к ним определенный интерес, ибо Булгаков не слишком баловал меня разговорами. Мне часто приходилось довольствоваться слухами о том, как он живет и что делает в Москве. А этот крот Попов по собственной инициативе взялся обеспечивать меня таким количеством сведений, о каком я и не мечтал. Но вскоре эти сообщения стали меня утомлять, так как представляли собой бесконечный, нудный отчет о жизни Булгакова, причем факты были, как мясо в мясорубке, перемолоты в мозгу хитрого грызуна. Что меня особенно раздражало, так это то, что в обмен на свою информацию Попов постоянно пытался выманить у меня сведения о детстве и юности Булгакова, о его участии в белогвардейском движении, а также о предыдущих женах мастера да и обо мне самом. Зачем? Это для меня и сейчас остается загадкой. Видимо, Попов – один из тех узколобых интриганов, что влезают в чужую жизнь, собирая все слухи и сплетни в надежде когда-нибудь пустить их в дело и извлечь немалую выгоду. Так длинномордые крысы шарят по углам, запасая на зиму крупу. Допускаю и то, что этот литератор пристроился к Булгакову, рассчитывая погреться в лучах славы великого писателя и, быть может, даже подкормиться за его счет. Тысячи ничтожеств самоутверждаются таким образом. Со временем я обнаружил, что эта жалкая тварь рассматривает Булгакова как некое подобие собственности, на которую он всякий раз пытался претендовать. Я перестал отвечать на депеши Попова. Однако прошло еще немало времени, прежде чем литературовед прекратил информировать меня о Булгакове.

Неожиданно (вскоре – увы, по поводу последнего романа Булгакова) я получил от Булгакова письмо, где он отзывался о своем секретаре со странной смесью недовольства и подозрительности. Вчера я довольно долго искал это послание у себя в архиве, но, к сожалению, так и не смог найти. Придется полагаться на свою память. Надеюсь, мне удастся пересказать его, ничего не исказив. В нем Булгаков, прежде с восторгом отзывавшийся о Попове, заявлял примерно так: «Более хитроумного и затаившегося до поры казачка мне не доводилось встречать на этом свете». Характеризуя своего помощника, Булгаков называл его «мой мнимый друг» и сообщал, что намерен прекратить всякие отношения с Поповым. Правда, незадолго до смерти мастер помирился с этим человеком. Зная, как круто Булгаков может изменить и свое поведение, и свое отношение к людям, я не придал особого значения ни ссоре Булгакова с Поповым, ни их примирению. Я обратил внимание на другое: судя по некоторым фразам, Булгаков испытывал некое дружеское влечение к Попову; появление этого чувства совпало по времени с завершением работы над «Мастером и Маргаритой». Я, увы, не помню тех предложений дословно, но с уверенностью заявляю, что в них сквозил намек на то, что Булгакову грозила вполне конкретная опасность. Впрочем, вот некоторые примеры: «узурпация власти литературы в низменных целях», «промывка мозгов методом шифровки литературных текстов», «мелодика пьес: минорная тональность и эзотерические прерогативы ее использования» и так далее. Для меня это была китайская грамота, ибо я ничего не смыслю в теории литературы. Но я не мог не заметить, что Булгаков чем-то всерьез обеспокоен, и это непосредственно касалось его персоны, угрожая его здоровью, а может, и самой жизни. Булгаков писал, что ему теперь все труднее и труднее дышать. «Временами, – жаловался он, – из-за этого меня охватывает ужас. Кажется, что душа покидает тело». Булгаков спрашивал, что следует делать в таких случаях. Нарастающее чувство беспокойства, депрессии, жуткие головные боли… Душа… Что мог ответить я, ничего не смыслящий в подобного рода вещах. Но я отвечал, давал ему советы: когда начинаешь задыхаться, сядь спокойно в кресло и повторяй, повторяй: «Господи, помоги мне… Господи, спаси…» И так много, много раз, пока приступ не пройдет.

Через несколько лет, как известно, Попов после длительного перерыва в отношениях зашел к Елене Сергеевне. Прошу не осудить меня за резкость стиля, если я скажу: тараканов, грызунов страшно трудно уничтожить. Наверное, они не поддаются полному истреблению. Впрочем, кто бы он ни был, этот Попов, грызун или нет, именно из его писем я почерпнул основную информацию о «зоологическом» неприятии Еленой Сергеевной этого мнимого друга ее мужа…

П. С. Попов, урожденный сын суконного фабриканта из Иванова, сам отнюдь не сочувствуя революции и последующим событиям в СССР, уже усвоил правила игры и зорко следил за «антиреволюционностью» и «крайней реакционностью» в литературных произведениях как Достоевского, так и Булгакова, и стремился сгладить крайности в оценке новой власти.

Очень скоро политическая осторожность Попова плавно перешла в подлость. В 1944 году он написал донос на своего университетского соученика и друга философа и филолога Алексея Федоровича Лосева. Как мне свидетельствовала жена Лосева Аза Алибековна Тахо-Годи, тот обвинил ее мужа в идеализме, лишив его возможности занять кафедру логики в МГУ, которую в награду получил сам.

Ну да ладно, хватит о мнимых друзьях и людской подлости…

Именно здесь, в Нащокинском переулке (ул. Фурманова), д.3/5 Булгаков создал свои последние писательские и драматургические шедевры, именно здесь, по-видимому, его болезнь приобрела необратимый характер и стала быстро прогрессировать – последние ее стадии я, как доктор, наблюдал лично.

У компанейского Булгакова были две ярко выраженные черты характера, которые, я совершенно уверен, самым серьезным образом влияли на развитие его болезни.

Во-первых, Булгаков очень неохотно расставался с тем, что входило в круг его интересов или было ему подконтрольно, – будь то отношения с друзьями или образ или уклад жизни. Всякое отторжение оказывалось мучительным для него, даже если речь шла о физиологическом отторжении недоброкачественной пищи. Однажды Булгаков признался мне, что всякий раз подавлял рвоту, ибо она внушала ему жуткий страх задохнуться и к тому же изматывала его организм.

Во-вторых, несмотря на то, что Булгакова постоянно обуревали разного рода опасения, да и состояние здоровья было неважным, он никогда не распространялся о своих тревогах и недомоганиях и жаловался лишь тогда, когда страдания достигали такой степени, что он не мог обходиться без посторонней помощи. Он напрягал всю свою волю, стараясь скрыть от людей то, что его терзало. Но рано или поздно напряжение достигало предела и все тайное извергалось из кратера души, подобно вулканической лаве. Симптомы болезни, душевного расстройства были налицо. Становился очевиден его страх перед депрессией и изматывающая idee fixe о неизвестно откуда взявшейся неизлечимой болезни. Я никогда не сомневался (хотя и не проводил специальных исследований), что недуги Булгакова прогрессировали в основном из-за того, что он вечно носил на сердце и утаивал от окружающих все, что порождало в нем беспокойство и причиняло физическую боль. Равно как и по причине того, что он постоянно подавлял нервное напряжение и рвоту. Таковы предпосылки его заболевания.

Когда я пишу эти слова, я полностью отдаю себе отчет, почему я по собственной воле не придал должного внимания десяткам писем Булгакова, писем, в которых фактически содержалась история его болезни, и теперь, к своему глубокому сожалению, не могу поверить эти факты бумаге. Причина одна – для того, кто искренне любил Булгакова, крайне тяжело было погружаться в историю его тревог, его смятений.

Требовались очень крепкие нервы, а я таковыми никогда не обладал. Хотя, признаюсь, имел намерение проанализировать эти послания с медицинской точки зрения. Полагаю, при моей врачебной квалификации я мог бы справиться с этой задачей. Но – увы и ах! – поезд ушел уже давно…

Устные весточки от Булгакова я получал в течение многих лет. Отвечал я на них, конечно же, дружески, но обычно, как врач пациенту этих приснопамятных шести месяцев: бесстрастно, ответом на вопрос.

Возможно, некоторые мои советы помогали Булгакову обрести уверенность в своих силах. Честно говоря, не знаю. Знаю только, что виню себя за трусость. За то, что вполуха выслушивал крики о боли другого человека, оберегая себя от излишних треволнений. Конечно, признание не из приятных, даже когда оно делается по прошествии стольких лет. Но, к моему стыду, в свое оправдание к вышесказанному добавить мне нечего.

Если не брать во внимание обычную простуду, которую Булгаков подхватывал в сырую или холодную погоду, первым серьезным недугом Булгакова, насколько мне известно, стала хроническая астма. Ее приступы, как я уже упоминал, появились у него тогда, когда он находился в подавленном состоянии в связи со смертью матери Варвары Михайловны в Киеве 1 февраля 1922 года.

Свою роль тут, наверное, сыграл и тот факт, что на плечах Булгакова лежала ответственность – забота о семье. В то же время он очень боялся, что унаследовал от отца смертельную болезнь – нефросклероз. В течение нескольких последующих лет, когда Булгаков все силы тратил на то, чтобы зарабатывать деньги и материально поддерживать семью, он жил под гнетом этой мысли.

А то, что в феврале-апреле 1920 года Булгаков сам перенес тяжелейший тиф на Кавказе и не смог уйти с разбитыми белыми… Я часто задавался вопросом: не этот ли тиф спровоцировал его позднюю болезнь почек? Сам Булгаков, однако, в течение первых полутора-двух лет после тифа не придавал этому значения. Потом Булгаков здорово простудился, у него появился сильный жар. А все из-за того, что он промок под дождем, а едва добравшись до дому, тотчас принялся за работу, вместо того чтобы переодеться. Он приобрел хронический бронхит, а вдобавок насморк, от которого периодически страдал до конца жизни. Если наркозависимость, тиф, бронхит и насморк и не были причинами последующей смертельной болезни Булгакова, то, несомненно, усугубили течение хронической почечной недостаточности. Кстати, я ничего не знал о его болезнях до тех пор, пока осенью 1939 года не получил от Булгакова письмо из Ленинграда, где он просил меня о двух одолжениях: никому не говорить о его внезапном заболевании, когда они с Еленой Сергеевной остановились в гостинице «Астория». Он предпочел связаться со мной, со своим лечащим врачом, чтобы узнать, чего ожидать в дальнейшем. Булгаков никогда не верил, что кто-либо из медиков скажет ему правду о состоянии его здоровья.

По поводу своих болячек Булгаков консультировался у разных светил медицинской науки того времени и в Москве, и в Ленинграде, и у иных докторов, имена которых были на слуху. Согласно записям Елены Сергеевны Булгаковой, среди них были проф. Андогский, Арендт, Раппопорт, Забугин, Аксенов; проф. Вовси, проф. Страхов. Проф. Бурмин. Проф. Терке. Левин, Бадылкес. Манюкова Мария Павловна. Проф. Кончаловский. Проф. Авербах, проф. Виноградов. Жадовский, Покровский П. П., Покровский М. М., Цейтлин, Шапиро М. Л., Блументалъ В. Л., Успенский В. П., Струков (фамилия вписана карандашом).

Врачи расходились во мнениях: одни ставили диагноз хроническая почечная недостаточность, другие склонялись к тому, что это фамильное заболевание (его отец скончался в возрасте 49 лет от нефросклероза).

Что правда, то правда, плоть моего друга и пациента была неким полем битвы, где силы жизни беспрестанно вели сражение с силами смерти.

В своих вопросах ко мне Булгаков интересовался о том, что я думаю о гипнозе, не поможет ли он ему в данном случае. Мастер побывал в Лавре, у священника, который якобы творил чудеса, исцеляя страждущих при помощи гипноза. Увы, несмотря на самое доброе расположение к этому священнику и волевой настрой Булгакова, чуда не произошло. Болезнь мучила Булгакова все больше и больше, и избавления от нее он так и не обрел до конца своих дней.

В течение последних лет, которые Мастер провел в Москве, он пережил несколько приступов лихорадки, катара верхних дыхательных путей, обострения ревматизма, резких желудочных болей, ревматическую лихорадку. Когда Булгакову исполнилось 48 лет, он признался мне, что вынужден был провести несколько недель в постели с диагнозом: воспаление легких, чему он был обычно подвержен зимой. Примерно год спустя у Булгакова появились нелады с глазами – он стал слепнуть. В последний год своей жизни он жаловался на мучительные головные боли, изматывающие колики в желудке, воспаление кишечника. В связи со всем этим я, как лечащий врач, запретил Булгакову употреблять вино, крепкие алкогольные напитки, специи и кофе. Булгакову было предписано прочищать желудок слабительным. Болезнь писателя усугублялась бесконечными тревогами и волнениями по поводу будущего его литературных и драматургических произведений.

Я уверен, что женщины тоже немало потрудились, чтобы приблизить кончину Булгакова. Мастер, без сомнения, отдавал себе отчет в том, что сломлен, захлестнут теми черными силами, которые атаковали его отовсюду. Годы, прожитые в борьбе за элементарное существование, годы изнурительной борьбы с чиновниками от искусства отразились на психике и здоровье Булгакова самым трагическим образом. По мере того как шло время, состояние Булгакова неуклонно ухудшалось.

Вы интересовались отношением Булгакова к алкоголю. Могу Вас заверить, что Булгаков (по крайней мере, насколько я его знал) никогда не злоупотреблял спиртным. И от литератора Юрия Львовича Слезкина я ни разу не слышал ни малейшего намека на то, что во Владикавказе Булгаков пристрастился к выпивке. Был период, когда он попал в страшную зависимость от морфия, и только первая жена смогла вытащить его из наркотического омута. В целом о Булгакове можно говорить как о человеке выдержанном. Я не веду речь о тех моментах, когда на Булгакова, что называется, накатывало, тогда, конечно же, могло произойти все что угодно. Что же касается другого Вашего вопроса… Не мне судить, болел ли мой друг сифилисом. Тут ответ, конечно же, однозначен: нет!

Припоминаю случай, описанный в свое время в одном из посланий Булгакова. Возможно, он Вас заинтересует. Я, кстати, хотел отправить Вам оригинал этого письма, но, увы, перевернув весь свой архив, не нашел его. Булгаков сообщал, что в тот период, когда он начал ощущать первые признаки болезни, то его раздражительность крайне возросла. Насколько история, рассказанная Булгаковом, соответствует действительности, я не знаю. Сам он, конечно же, уверен в ее истинности, однако я во всем этом сомневаюсь, ибо давно заметил, что изложение событий устами впечатлительного Булгакова часто кардинальным образом отличается от того, что было на самом деле. Как врач я имею все основания усомниться в том, что подобный инцидент мог всерьез повлиять на ход болезни.


Москва, 18 октября 1967 года

Д-р Н. А. Захаров

Не знаю, насколько полезной для исследования окажется эта информация, но записываю ее в надежде на то, что можно будет понять суть случившегося лучше, чем я. Возможно, она, информация, прольет дополнительный свет как на характер заболевания Булгакова, так и на характер самого мастера. Прилагаю к своему письму копию дневника, который Булгаков вел в молодости. Кстати, это единственный дневник Булгакова, в подлинности которого можно быть уверенным. Мастер оставил эти записи мне на хранение в 1939 году, когда я покидал Москву, вероятно, опасаясь утерять тетрадь во время своих бесконечных переездов с квартиры на квартиру. Неугомонный Булгаков редко жил на одном месте более года.

Подтверждаю, как на духу, что, доверяя бумаге воспоминания о наших давних встречах с Булгаковом, я говорил правду и только правду. Повторюсь: я надеюсь, приведенные мною факты окажутся полезными для работы потомков.

При этом позволю себе высказать здесь настоятельную просьбу. Ни при каких обстоятельствах содержание моих записей не должно попасть в руки третьих лиц. Мои домашние строго предупреждены об этом. Впредь я не желаю иметь дело с таинственными явлениями, с которыми имел несчастье столкнуться и о которых пишу здесь. Преследовал меня с относительно недавнего времени полонез П. И. Чайковского, который, думаю, исчезнет из моего сознания так же внезапно, как появился. По крайней мере, последние три-четыре недели они (я имею в виду людей в черном) меня не беспокоили. Да поможет мне Бог – я надеюсь на то, что когда закончу это письмо, они окончательно оставят меня в покое. Причина моей сверхосторожности в том, что я делаю и впредь намерен делать все, что в человеческих силах, дабы обеспечить свою личную безопасность и безопасность моей дорогой жены.

И еще об одном. Садясь за запись своего пространного послания, я не собирался упоминать об этом происшествии со мной. Есть вещи, о которых не хочется вспоминать – по крайней мере, в деталях. Однако в интересах науки, а также испытывая определенное, если так можно выразиться, сострадание к великому мастеру, взвалившему на свои плечи столь тяжелую ношу, опишу и очень коротко этот случай. Как раз в самый разгар таинственной болезни, вдруг поразившей мою плоть, мне довелось остановиться на ночь в домике, принадлежавшем родственникам моей жены. После совершенно невероятных событий, случившихся в ту ночь (включая снежную бурю – необычную для того времени года), я оказался в помещении один-одинешенек. Чуть раньше, то есть вечером, помнится, я ощутил в ушах подзванивание, сопровождавшееся той же самой симптоматикой, которую Вы описывали. Испугавшись, что я самым натуральным образом схожу с ума, и отдавая себе полный отчет в том, что человек не может обходиться без сна целую неделю (семь ночей подряд я валялся на кровати, не смыкая глаз, объятый невыразимыми страхами и всевозможными физическими страданиями), я приготовил себе снотворное и выпил его перед тем, как отправиться в постель.

Мне удалось уснуть. Снились какие-то фантастические сны: некий незримый оркестр исполнял музыку из оперы Римского-Корсакова «Сказание о граде Китеже», и я никак не мог разглядеть дирижера и его руки. Я проснулся задолго до рассвета, мокрый от пота, и, оставив всякую надежду снова задремать, встал, закутался в плотный теплый халат и уселся перед умывальником напротив простенького зеркала и зажженных свечей, вознамерившись побриться. Неожиданно, к своему ужасу, я обнаружил, что лицо, смотрящее на меня из зеркала, мне не принадлежит. Оно чрезвычайно напоминало Булгакова, загримированного под Мольера – правда, такого Булгакова я никогда не знал. Зеркальный двойник был значительно старше, бледный, с измученными глазами, словно перед смертью. В первое мгновение, когда я увидел образ Мольера-Булгакова, у меня подкосились ноги. Но уже через мгновение я вскочил со стула, перевернул туалетный столик с умывальником, отчего зеркало упало и раскололось на три части. Я провалялся на кушетке, пока закатный солнечный диск не озарил стену комнаты. И лишь тогда я встал и заварил крепкого чаю. От сердца отлегло, и я успокоился.

Вот и все, что я могу поведать потомкам в своем досье. Более я не знаю. В заключение повторю, что меня взволновал и продолжает волновать странным явлениям, вторгшимся в мою жизнь. Но более всего мне хочется наконец-то обрести покой.


О каких событиях шла в записях Захарова речь? О том, что литературовед Павел Попов настоятельно добивался у него, лечащего врача, сообщать любые подробности о самочувствии смертельно больного писателя, а главное – разговоры того с домашними и гостями? Почему Эдуард Хлысталов так настоятельно просил, чтобы я забрал с собой этот ветхий, покрытый пылью манускрипт (наследие 20-х и 30-х годов прошлого столетия Ордена Тамплиеров СССР)? О, как хочется избавиться от всего того, что несет в себе скрытую угрозу! Черт с ними, с вопросами, на которые я пока еще не нашел ответа!.. Как бы там ни было, придется усвоить одно и главное: я вляпался в нечто такое, чему даже не могу подобрать определение. Хотя отыскалась бы спасительная соломинка, потому я все читаю, читаю, читаю…

Архив мастера. Письма

Когда Он был снят с креста, а сам крест вынут из земли, ученики Его, Машара и Орсен, выкопали из земли камень, который лежал у подножия креста, потому что на этом камне остались капли крови и воды, истекшие из Его раны, в Грааль не попавшие. Они истолкли этот камень, а их ученики разнесли полученный от них песок в разные страны и во время бурь развеяли его, заповедав ветрам разнести его по всей планете. Так что теперь вся наша Земля стала священным для нас Граалем, объединяющим наши души и наши сердца во имя работы, заповеданной нам Эоном Любви.

Легенды русских тамплиеров, «О Граале»


Кстати сказать, достопамятная гостиница «Англетер» в Ленинграде находилась рядом с гостиницей «Астория». Судя по расследованию Эдуарда Хлысталова, если великий русский поэт С. А. Есенин погиб в «Англетере» (ему было 30 лет), то другой великий писатель, М. А. Булгаков, смертельно занедужил в «Астории» и через полгода скончался на сорок девятом году жизни в Москве (сравните: его сестры и братья прожили долгую жизнь, преодолев возрастные рубежи 75 и 80 лет).

В романе Булгакова «Мастер и Маргарита», где, как известно, нет ничего случайного или лишнего, читаем о последнем убежище беглого финдиректора театра Варьете: «…Римский обнаружен в номере четыреста двенадцатом гостиницы «Астория», в четвертом этаже, рядом с номером, где остановился заведующий репертуаром одного из московских театров, гастролировавших в то время в Ленинграде, в том самом номере, где, как известно, серо-голубая мебель с золотом и прекрасное ванное отделение». А в черновой редакции книги даже уточнено: номер этот расположен «рядом с лифтом».

На первый взгляд, это описание излишне подробно, мало что дает читателю булгаковского романа. Даже необходимое уточнение в реальном комментарии («заведующий репертуаром» – актер МХАТа и родственник писателя Е. В. Калужский[10]) не разъясняет дела. Но очевидно, что для автора романа ленинградская гостиница «Астория» – место хорошо знакомое, обжитое и чем-то дорогое, запомнившееся навсегда.

Булгаков жил здесь в комнате № 430 летом 1933 и 1934 годов, когда MXAT приезжал в Ленинград на гастроли и привозил булгаковский спектакль «Дни Турбиных». В «Астории» он работал над романом «Мастер и Маргарита», отсюда отправлялся в гости к А. Н. Толстому, Е. И. Замятину, художнику Н. Л. Радлову, у которого встречался с А.А. Ахматовой. Елена Сергеевна Булгакова вспоминала, что в июне-июле 1934 года они прожили в «Астории» больше месяца. Последний раз они приезжали сюда в роковом сентябре 1939 года, снова поселились в «чудесном номере» (№ 430), и именно здесь Булгакова настигла смертельная болезнь.

Словом, с фешенебельной, в известном смысле «номенклатурной» гостиницей «Астория» связан целый «сюжет» булгаковской биографии. Но в истории этой чего-то не хватает. В романе есть явно ироническое описание роскошного номера «люкс» в «Мастере и Маргарите», но мы мало что знаем о будничной жизни писателя Булгакова в гораздо более скромной мансардной комнате «Астории».


Сохранился интереснейший документ – воспоминания горничной из гостиницы «Астория» Г. Потаниной, знавшей Булгакова и беседовавшей с ним на литературные темы.


«Русская мысль»

22 мая 1969 года, Париж

(Воспоминания горничной

гостиницы «Астория» Г. Потаниной)


Это было в период 1933—35 гг. Работала я тогда горничной в гостинице Интуриста «Астория» в Ленинграде. Михаил Булгаков останавливался, насколько я помню, дважды на нашем 4-м этаже (номер 430). Приезжал он со своей красивой, женственной и милой женой. Мне очень хотелось общения с ним. Хотелось узнать его мнение о моих рассказах. Я написала небольшой рассказ «Ночь в фашистском застенке», где я пыталась изобразить ночь пыток и ужасов ОГПУ-НКВД, и попросила М. Булгакова его прочесть. Это было с моей стороны не совсем тактично. Но по молодости лет я этого не сознавала. Аллегория была шита белыми нитками.

А свирепая сталинская эпоха брала свой разгон. «Дни Турбиных», если они и шли еще во МХАТе, ставились уже совсем по-другому, чем в 20-е годы. «Боже, Царя храни» только начинали и сейчас же прекращали петь вконец пьяные офицеры. Сами братья Турбины были как бы отодвинуты на задний план за счет преувеличенного внимания к Лариосику и офицеру вральману-пройдохе – «цыпленку, который тоже хочет жить».

Может быть, и моя личность могла вызвать недоверие. Интеллигентная девушка – горничная? А почему она стирает белье, как заправская представительница своей профессии, и берет недешево. Стирала-то я тем, кто меня интересовал: иностранцам и чете Булгаковых, но на мне этого не было написано. Может, я была девушкой, желающей выйти замуж за туриста «из-за бугра», а может быть – шпик ЧК-ОГПУ? Ими кишмя кишела тогда роскошная гостиница «Астория»…

Мы с Михаилом Афанасьевичем беседовали, стоя в светлом и относительно просторном номере 430. Было лето, окна открыты на Морскую улицу. В номере много воздуха, цветов, утренний беспорядок.

Поражала равноправность и простота, с которой Булгаков со мной разговаривал.

– Пишите, милая девушка, только о том, что вы знаете, видели. Вот перед вами писатель (или человек— не помню) в белых помятых брюках, светлые волосы взъерошены. Так и описывайте его.

Этот совет – писать о том, что видела и хорошо себе представляю, остался в моей памяти, и я с радостным уважением вспоминаю эту короткую беседу с одним из лучших русских писателей, «человеком в белых помятых брюках».


М. А. Булгаков – П. С. Попову

10 июля 1934 (Ленинград)

Дорогой Павел!

И от 8-го твое письмо получено. Прежде всего, прости за то, что я не выразил сожаления по поводу смерти твоего отца. Это оттого, что моя измотанная голова еще не совсем хорошо действует.

Спасибо тебе за твои хлопоты.

(…) Если тебе не трудно, позвони Вайсфельду (тел. служ. Арбат 3-59-69 или Арбат 1-84-39, или домашний: Арбат 3-92-66) и спроси: «Вы увезли оба экземпляра сценария?» (Мертвых душ). Пусть срочно телеграфирует ответ.

Дело в том, что я обыскал весь номер, нет второго экземпляра. Значит, увезли оба, вместо одного.

А я сейчас сижу над обдумыванием его переделки.

Люся утверждает, что сценарий вышел замечательный. Я им показал его в черновом виде, и хорошо сделал, что не перебелил. Все, что больше всего мне нравилось, то есть сцена суворовских солдат посреди Ноздревской сцены, отдельная большая баллада о капитане Копейкине, панихида в имении Собакевича и, самое главное, Рим с силуэтом на балконе, – все это подверглось полному разгрому! Удастся сохранить только Копейкина, и то сузив его. Но – Боже! – до чего мне жаль Рима!

Я выслушал все, что мне сказал Вайсфельд и его режиссер, и тотчас сказал, что переделаю, как они желают, так что они даже изумились.

С «Блаженством» здесь произошел случай, выпадающий за грани реального.

Номер Астории. Я читаю. Директор театра, он же и постановщик, слушает, выражает полное и, по-видимому, неподдельное восхищение, собирается ставить, сулит деньги и говорит, что через 40 минут придет ужинать вместе со мной. Приходит через 40 минут, ужинает, о пьесе не говорит ни единого слова, а затем проваливается сквозь землю и более его нет!

Есть предположение, что он ушел в четвертое измерение. Вот какие чудеса происходят на свете!

Анне Ильиничне наш лучший привет.

Целую тебя. Твой Михаил.


М. А. Булгаков – А. Г. Гдешинскому

28 декабря 1939 (Москва)

До сих пор не мог ответить тебе, милый друг, и поблагодарить за милые сведения. Ну, вот, я и вернулся из санатория. Что же со мною? Если откровенно и по секрету тебе сказать, сосет меня мысль, что вернулся я умирать.

Это меня не устраивает по одной причине: мучительно, канительно и пошло. Как известно, есть один приличный вид смерти – от огнестрельного оружия, но такового у меня, к сожалению, не имеется.

Поточнее говоря о болезни: во мне происходит, ясно мной ощущаемая, борьба признаков жизни и смерти. В частности, на стороне жизни – улучшение зрения.

Но, довольно о болезни!

Могу лишь добавить одно: к концу жизни пришлось пережить еще одно разочарование – во врачах-терапевтах.

Не назову их убийцами, это было бы слишком жестоко, но гастролерами, халтурщиками и бездарностями охотно назову.

Есть исключения, конечно, но как они редки! Да и что могут помочь эти исключения, если, скажем, от таких недугов, как мой, у аллопатов не только нет никаких средств, но и самого недуга они порою не могут распознать.

Пройдет время, и над нашими терапевтами будут смеяться, как над мольеровскими врачами. Сказанное к хирургам, окулистам, дантистам не относится. К лучшему из врачей Елене Сергеевне также. Но одна она справиться не может, поэтому принял новую веру и перешел к гомеопату. А больше всего да поможет нам всем больным Бог!

Пиши мне, очень прошу! Л. Н. поклон!

От всего сердца желаю тебе здоровья – видеть солнце, слышать море, слушать музыку.

Твой М.


М. А. Булгаков – Е. А. Светлаевой

31 декабря 1939 (Москва)

Милая Леля, получил твое письмо. Желаю и тебе, и твоей семье скорее поправиться.

Так как наступает Новый год, шлю тебе и другим радостные и лучшие пожелания.

Себе ничего не желаю, потому что заметил, что никогда ничего не выходило так, как я желал. Окончательно убедившись в том, что аллопаты-терапевты бессильны в моем случае, перешел к гомеопату. Подозреваю, что загородный грипп будет стоить мне хлопот. Впрочем, не только лечившие меня, но даже я сам ничего не могу сказать наверное. Будь, что будет.

Испытываю радость от того, что вернулся домой. Вере и Наде с семьями передай новогодний привет. Жду твоего звонка и прихода. И Люся и я тебя целуем.

Михаил.


М. А. Булгаков – Е. А. Светлаевой

2 января 1940 (Москва)

Дорогая Леля, навести меня, позвони, поскорей.

Миша.

Далее рукою Елены Сергеевны. Булгаковой

Леля, голубчик, пишу Вам по просьбе Миши и от себя, позвоните, потому что Миша говорит, что нам звонить к Вам неудобно, и условимся, когда Вы придете. Миша чувствует себя хуже, опять начались его головные боли и прибавились еще боли в желудке.

Целую Вас. Ваша Елена.


М. А. Булгаков – П. С. Попову

24 января 1940 года (Москва)

Жив ли ты, дорогой Павел? Меня морозы совершенно искалечили и я чувствую себя плохо. Позвони!

Твой М.


«Новый мир»,

1987, № 2 (Москва)


Сохранились документы, рассказывающие о последних днях жизни Булгакова. В конце января 1940 г. начался сильнейший приступ болезни, выразившийся в усилении головных болей, которые не могли снять никакими лекарствами. Положение становилось катастрофическим.

В этой ситуации друзья и близкие Булгакова сделали все возможное, чтобы спасти его. Когда же бессилие медицины стало очевидным для всех, товарищи Булгакова по сцене, выдающиеся актеры Качалов, Тарасова и Хмелев, предприняли последнюю отчаянную попытку вернуть его к жизни, полагая, что особое радостное потрясение поможет ему преодолеть кризис и поверить в свои силы.

В начале февраля 1940 г. они обратились с письмом к Сталину (через его секретаря А. Н. Поскребышева), в котором, в частности, писали: «Дело в том, что драматург Михаил Афанасьевич Булгаков этой осенью заболел тяжелейшей формой гипертонии и почти ослеп. Сейчас в его состоянии наступило резкое ухудшение, и врачи полагают, что дни его сочтены. Он испытывает невероятные физические страдания… Практической развязки можно ожидать буквально со дня на день. Медицина оказывается явно бессильной… Единственное, что, по их мнению, могло бы дать надежду на спасение Булгакова, – это сильнейшее радостное потрясение, которое дало бы ему новые силы для борьбы с болезнью, вернее – заставило бы захотеть жить, – чтобы работать, творить, увидеть свои будущие произведения на сцене».


О. С. Бокшанская – А. А. Нюренберг[11]

февраль 1940 года (Москва)

Дорогая моя мамуся! Сегодня опять вышел с Люсей разговор оч(ень) короткий, так что о Маке почти не говорили, а вот вчера Веня[12] их днем навещал и пришел ко мне с рассказом, что Мака-то ничего, держится оживленно, но Люся страшно изменилась; хоть и хорошенькая, в подтянутом виде, но в глазах такой трепет, такая грусть и столько выражается внутреннего напряжения, что на нее жалко смотреть. Бедняжка, конечно, когда приходят навещать Маку, она оживляется, но самые его черные минуты она одна переносит, и все его мрачные предчувствия она выслушивает, а выслушав, все время находится в напряженнейшем желании бороться за его жизнь. «Я его не отдам, – говорит она, – я его вырву для жизни». Она любит его так сильно, это не похоже на обычное понятие любви между супругами, прожившими уж немало годов вместе, стало быть, вроде как привыкшими друг к другу и переведшими любовь в привычку наполовину.


О. С. Бокшанская – А. А. Нюренберг

3 марта 1940 (Москва)

Мамуся моя родная, вчера днем была я у Люси. Ее я застала более собранной внутренне, но вообще картина ужасно грустная. У него появляются периоды помутнения рассудка, он вдруг начинает что-то говорить странное, потом опять приходит в себя. Я взяла, у них сидя, энциклопедию, прочитала об уремии и вижу, что страшно схожие признаки.

Это идет отравление всего организма частицами мочи, и это действует главным образом на нервную систему и мозг. Бедная Люсенька в глаза ему глядит, угадывает, что он хочет сказать, т. к. часто слова у него выпадают из памяти и он от этого нервничает; утром у него был жестокий приступ болей в области печени, он решил, что чем-то отравился, но когда я пришла, он отоспался и болей не было. Ах, как грустно, как страшно на все это смотреть. Он обречен, и все мы теперь больше думаем о Люсе, как с ней будет, ведь сколько силы душевной надо иметь и еще это выдержать, как на ее глазах мутится разум близкого человека. Но когда он в себе, он мил, интересен, ласков по-старому с Люсей. А потом вдруг страшно раздражителен, требователен. Хотя надо сказать, что к Люсе и Сереже у него замечат(ельное) отношение, сердится он на других, но теперь ведь все ему прощают, только б не мучился, не волновался. Ах, Люсик, ужасно о ней беспокоюсь…

Конец ознакомительного фрагмента.