Вы здесь

Как любить ребенка. Книга вторая. Как любить ребенка[6] (Януш Корчак)

Книга вторая

Как любить ребенка[6]

Ребенок в семье

Мой ребенок?

Ты говоришь: «Мой ребенок».

Когда тебе и говорить это, как не во время беременности?

Биение крохотного, словно персиковая косточка, сердца – эхо твоего пульса. Твое дыхание несет кислород и ему.

Одна кровь течет и в нем, и в тебе – и ни единая алая капля крови еще не знает, останется она твоей или его или прольется и умрет, как дань, взимаемая таинством зачатия и родов. Кусок хлеба, который ты жуешь, – материал ему на созидание ножек, на которые он встанет и побежит, кожицы, которая их покроет, глаз, которыми он будет смотреть, мозга, в котором вспыхнет мысль, ручонок, которыми он к тебе потянется и, улыбаясь, назовет: «мама».

Вместе вам переживать решающий момент; сообща станете испытывать общую боль.

Но пробьет час – знак:

– Готов.

И одновременно он, ребенок, скажет: «Хочу жить своей жизнью», а ты, мать, скажешь: «Живи теперь своей жизнью».

Сильными спазмами ты станешь его выталкивать из своего чрева, не считаясь с его болью; мощно и решительно он станет пробиваться, не считаясь с твоей болью.

Зверский акт.

Нет – и ты и он подвластны сотне тысяч неуловимых, легких и дивно точных импульсов, дабы, забирая свою долю жизни, вы не взяли больше, чем принадлежит вам по праву, всеобщему и извечному.

«Мой ребенок».

Нет, даже в долгие месяцы тягости и часы родов ребенок не твой.

Ты говоришь: «Мой ребенок».

Нет, это ребенок общий, матери и отца, дедов и прадедов.

Чье-то отдаленное «я», спавшее в веренице предков, – голос истлевшей, давно забытой гробницы вдруг заговорил в твоем ребенке.

Три сотни лет тому назад, в военное или в мирное время, кто-то овладел кем-то (в калейдоскопе скрещивающихся рас, народов, классов) – с согласия или насильно, в минуту ужаса или любовной истомы, – изменил или соблазнил. Никто не знает, кто и где, но Бог записал это в книгу судеб, а антрополог пытается разгадать по форме черепа и цвету волос.

Бывает, впечатлительный ребенок фантазирует, что он в доме родителей – подкидыш. Да: тот, кто породил его, умер столетия назад. Ребенок – это пергамент, сплошь покрытый иероглифами, лишь часть которых ты сумеешь прочесть, а некоторые сможешь стереть или только перечеркнуть и вложить свое содержание.

Страшный закон? Нет, прекрасный. В каждом твоем ребенке он видит первое звено бессмертной цепи поколений.

Поищи в своем чужом ребенке эту дремлющую свою частицу. Быть может, и разгадаешь, быть может, даже и разовьешь.

Ребенок и беспредельность.

Ребенок и вечность.

Ребенок – пылинка в пространстве.

Ребенок – момент во времени.

Плата за любовь родителей

Ты говоришь: «Он должен… Я хочу, чтобы он…»

И выбираешь для него, каким должен стать, – жизнь, какую желала бы.

Ничего, что кругом скудость и заурядность. Ничего, что кругом серость.

Люди суетятся, хлопочут, стараются – мелкие заботы, тусклые стремления, низменные цели…

Несбывшиеся надежды, мучительные сожаления, вечная тоска.

Всюду несправедливость.

Цепенеешь от бездушия, задыхаешься от лицемерия.

Имеющее клыки и когти нападает, тихое уходит в себя.

И не только страдают люди, а и марают душу…

Кем должен быть твой ребенок?

Борцом или только работником? Командующим или рядовым? Или только счастливым? Где счастье, в чем счастье? Знаешь ли к нему путь?

Да и есть ли такие люди, которые знают?

Справишься ли?..

Как предвидеть, как оградить?

Мотылек над пенным потоком жизни… Как придать прочность крыльям, не снижая полета, закалять, не утомляя? Собственным примером, помогая советами, словом и делом? А если отвергнет?

Лет через пятнадцать он обращен к будущему, ты – к прошлому. У тебя воспоминания и привычки, у него пояски нового и дерзновенная надежда. Ты сомневаешься, он ждет и верит, ты боишься, а он бесстрашен.

Юность, если она не глумится, не проклинает, не презирает, всегда стремится переделать несовершенное прошлое.

Так и должно быть. И все ж… Пусть ищет, лишь бы не плутал, пусть взбирается, лишь бы не сорвался, пусть искореняет, лишь бы не разбил в кровь руки, пусть борется, только осторожно-осторожно.

Скажет:

Я другого мнения. Довольно опеки.

– Значит, не доверяешь?

– Не нужна я тебе?

– Тяготишься моей любовью?

– Неосмотрительное мое дитя, не знаешь ты жизни, бедное, неблагодарное!

Неблагодарное.

Благодарна ли земля солнышку, что ей светит? Дерево зерну, что из него выросло? Поет ли соловушка матери, что выгрела его грудью?

Отдаешь ли ребенку то, что взяла у родителей, или лишь одалживаешь, чтобы получить обратно, тщательно записывая и высчитывая проценты? Заслуга ли любовь, что ты требуешь плату?

Материнская любовь – стихия. Люди ее переделали на свой лад. Весь цивилизованный мир, за исключением народных масс, которых не коснулась культура, занимается детоубийством. Супруги, у которых двое детей, хотя могло быть двенадцать, – убийцы десятерых неродившихся, а среди них был один, именно он – «их ребенок». Быть может, среди нерожденных они убили самого ценного.

Так что же делать?

Воспитывать не этих детей, которые не родились, а этих, которые рождаются и будут жить.

Здоров ли?

Еще так странно, что он уже больше не она сама. Еще недавно в их двойной жизни боязнь за ребенка была частицей боязни за саму себя.

Она так желала, чтобы это уже кончилось, так сильно хотела, чтобы эта минута уже была позади. Думала, будет свободна от забот и тревог.

А сейчас?

Странная вещь: раньше ребенок был ей ближе, более свой, в его безопасности она была больше уверена, лучше его понимала. Думала, что она знает, сумеет… С момента, когда забота о нем перешла в чужие руки, опытные, оплачиваемые и уверенные, мать – одинокая, отодвинутая на задний план – испытывает беспокойство.

Мир его уже у нее отнимает.

И в долгие часы вынужденного бездействия мать спрашивает себя: что я ему дала, чем наделила, чем наградила? Здоровый? Так почему плачет?

Почему худенький, плохо сосет, не спит, спит так много, отчего у него такая большая головка, ножки скрючены, стиснуты кулачки, красная кожица, белые прыщики на носу, косят глазки, почему он икает, чихнул, давится, охрип?

Так и должно быть? А может, ее обманывают?

И она смотрит на это маленькое, беспомощное существо, не похожее ни на одно из точно таких же маленьких и беспомощных существ, которые она видела на улице или в парке.

Неужели и он через три-четыре месяца?..

А может, они ошибаются?

Может, проглядели?

Красивый или некрасивый

Мать с недоверием слушает врача, изучая его взглядом: она желает понять по глазам, пожатию плечами, поднятой брови, нахмуренному лбу: говорит ли он правду и достаточно ли сосредоточен. «Красив ли? А мне все равно». Так говорят неискренние матери, желая подчеркнуть свой серьезный взгляд на цели воспитания.

Красота, грация, приятный голос – капитал, переданный тобой ребенку; как ум и как здоровье, он облегчает жизненный путь. Но не следует переоценивать красоту: не подкрепленная другими достоинствами, она может принести вред. (И тем более требует зоркой мысли.) Красивого ребенка надо воспитывать иначе, чем некрасивого. А раз воспитания без участия в нем самого ребенка не существует, не надо стыдливо утаивать от детей значения красоты, ибо это-то и портит.

Хочешь скрыть от ребенка, что он красив? Если ему не скажет об этом никто из домашних, скажут чужие люди: на улице, в магазине, в парке, всюду – восклицанием, улыбкой, взглядом, взрослые или ровесники.

Это псевдопрезрение к человеческой красоте – пережиток Средневековья. Человеку, чуткому к прелести цветка, бабочки, пейзажа, – как остаться равнодушным к красе человека? Хочешь скрыть от ребенка, что он красив? Если ему не скажет об этом никто из домашних, скажут чужие люди: на улице, в магазине, в парке, всюду – восклицанием, улыбкой, взглядом, взрослые или ровесники. Скажет злая доля детей некрасивых и безобразных. И ребенок поймет, что красота дает особые права, как понимает, что это его рука и она ему служит.

Как слабый ребенок может развиваться благополучно, а здоровый – попасть в катастрофу, так и красивый – оказаться несчастным, а одетый в броню непривлекательности – невыделяемый, незамечаемый – жить счастливо.

Ибо ты должен, обязан помнить, что жизнь, заметив каждое ценное качество, захочет купить его, выманить или украсть. Это равновесие тысячных отклонений рождает неожиданности, изумляющие воспитателя мучительными многократными «почему?».

– А мне все равно, красивый или некрасивый.

Ты начинаешь с ошибки и лицемерия.

Умен ли?

Вначале мать спрашивает с тревогой, вскоре она будет требовать.

Ешь, хотя и сыт, хотя бы с отвращением; ложись спать, хотя бы со слезами, даже если заснешь лишь через час.

Должен, требую, чтобы ты был здоров.

Не играй песком, не ходи растрепой: требую, чтобы ты был красив.

«Он еще не говорит… Он старше на… несмотря на это, еще… Он плохо учится…»

Вместо того чтобы наблюдать, изучать и знать, берется первый попавшийся «удачный» ребенок и предъявляется требование своему: вот на кого ты должен быть похож.

Хороший или удобный

Хороший ребенок.

Надо остерегаться смешивать хороший с – удобным.

Мало плачет, ночью нас не будит, доверчив, спокоен – хороший.

А плохой капризен, кричит без явного к тому повода, доставляет матери больше неприятных эмоций, чем приятных.

Ребенок может быть более или менее терпелив от рождения, независимо от самочувствия. С одного довольно единицы нездоровья, чтобы дать реакцию десяти единиц крика, а другой на десяток единиц недомогания реагирует одной единицей плача.

Один вял, движения ленивы, сосание замедленно, крик без острого напряжения, четкой эмоции.

Другой легко возбудим, движения живы, сон чуток, сосание яростно, крик вплоть до синюхи. Зайдется, задохнется, надо приводить в чувство, порой с трудом возвращается к жизни. Я знаю: это болезнь, мы лечим от нее рыбьим жиром, фосфором и безмолочной диетой. Но болезнь эта позволяла младенцу вырасти человеком могучей воли, стихийного натиска, гениального ума.

Наполеон в детстве заходился плачем.

Все современное воспитание направлено на то, чтобы ребенок был удобен, последовательно, шаг за шагом стремится усыпить, подавить, истребить все, что является волей и свободой ребенка, стойкостью его духа, силой его требований.

Вежлив, послушен, хорош, удобен, а и мысли нет о том, что будет внутренне безволен и жизненно немощен.

Крик ребенка – неприятный сюрприз для молодой матери.

Знала, дети плачут, но, думая о своем, проглядела: ждала одних пленительных улыбок.

Станет соблюдать все необходимое, воспитывать будет разумно, современно, под наблюдением опытного врача. Ее ребенок не должен плакать.

Но наступает ночь, когда она, ошеломленная (живы еще отзвуки тяжких часов, длившихся столетия), едва ощутив сладость усталости без забот, лени без самобичевания, отдыха после завершенной работы, отчаянного напряжения, первого в ее изнеженной жизни; едва уступив иллюзии, что все кончилось, ибо оно, дитя – этот другой – уж само дышит; умиленная, способная задавать лишь полные таинственных шепотов вопросы природе, не требуя даже ответа…

…Вдруг слышит…

Деспотичный крик ребенка, который чего-то требует, на что-то жалуется, домогается помощи, а она не понимает!

Бодрствуй!

«Да раз я не могу, не хочу, не знаю как!»

Этот первый крик при свете ночника – предвестник борьбы сдвоенной жизни: одна, зрелая, которую заставляют уступать, отрекаться и жертвовать, защищается; другая, новая, молодая, завоевывает свои права.

Сегодня ты не винишь его; он не понимает, страдает.

Когда учиться понимать

Но есть на циферблате времени час, когда скажешь: «И я чувствую, и я страдаю».

Бывают новорожденные и младенцы, которые мало плачут, – тем лучше. Но есть и такие, у которых от крика взбухают на лбу вены, выпячивается темечко, багровая краска заливает личико и головку, губы синеют, беззубый ротик дрожит, животик вздувается, судорожно стискиваются кулачки, ножки колотят по воздуху. Вдруг он умолкает без сил, с выражением полной покорности глядит «с упреком» на мать, жмурит глаза, моля о сне, и после нескольких поспешных вдохов и выдохов опять подобный, а может, и еще сильнее приступ крика.

Неужто выдержат это маленькие легкие, крохотное сердце, юный мозг?

На помощь, врача!

Проходит вечность, прежде чем врач появляется и выслушивает со снисходительной улыбкой ее опасения, такой чужой, неприступный, профессионал, для него этот ребенок – один из тысячи. Появляется, чтобы через минуту уйти к другим страданиям, слушать иные жалобы, появляется сейчас, днем, когда на душе повеселело: солнце, на улице люди; появляется, когда ребенок как раз заснул, видно, изнуренный часами без сна, и еле заметны следы кошмарной ночи.

Мать слушает, иногда слушает невнимательно. Мечты о враче-друге, советчике, проводнике в тяжелом странствии развеялись безвозвратно.

Она вручает гонорар и опять остается одна в печальном убеждении, что доктор – безучастный чужой человек, который не поймет. Да он и сам колеблется, ничего не сказал определенно.

Знай она, как важны эти первые дни и недели, и не столько для здоровья ребенка сейчас, сколько для будущности их обоих!

А уж как легко упустить!

Вместо того чтобы примириться с мыслью, что если врачу ее ребенок интересен лишь тем, что приносит доход или льстит тщеславию, так и для мира он ничто, и дорог лишь ей…

Вместо того чтобы примириться с современным состоянием науки, которая догадывается, старается узнать, изучает и делает шаг вперед – знает, но не уверена, помогает, но не дает гарантий…

Вместо того чтобы мужественно установить: воспитание ребенка – это не милая забава, а дело, требующее капиталовложений – тяжких переживаний, забот бессонных ночей и много, много мыслей…

Вместо того чтобы переплавить все это в огне чувств на честное знание без иллюзий, без детского фырканья и эгоистичной горечи, она способна перевести ребенка вместе с няней в дальнюю комнату, потому что «не может смотреть» на мучения крошки, «не может слышать» его жалобных призывов; способна опять и опять вызывать врачей, не приобретая никакого опыта, – прибитая, отупевшая, одуревшая.

Как наивна радость матери, что она поняла первую неясную речь ребенка, угадала путаные, недоговоренные слова!

Лишь сейчас?.. Лишь это?.. И не больше?..

А язык плача и смеха, язык взгляда и губ сковородочкой, язык движений и сосания?..

Не отрекайся от этих ночей! Они дают то, чего не даст книга и ничей совет. Ценность этих ночей не только в знании, но и в глубоком душевном перевороте, который не позволяет вернуться к бесплодным размышлениям: «Что могло бы быть, что должно бы быть, как было бы хорошо, если бы…», а учит действовать в условиях, которые налицо.

В эти ночи может родиться дивный союзник, ангел-хранитель ребенка – интуиция материнского сердца, ясновидение, которое состоит из пытливой воли, зоркой мысли, неомраченных чувств.

Бывало и так: вызывает меня мать.

– Ребенок здоров, с ним ничего нет. Но я хотела бы, чтобы вы его посмотрели.

Осматриваю, даю несколько указаний, отвечаю на вопросы. Да здоров же, милый, веселый!

– До свидания!

И в тот же вечер или на другой день:

– Доктор, у ребенка жар.

Мать заметила то, чего я, врач, не сумел прочесть при поверхностном осмотре во время краткого визита.

Часами склоненная над малышом, не владея методом наблюдения, она не знает, что именно она заметила, и, не доверяя себе, не смеет признаться в сделанных ею тонких наблюдениях.

А она заметила, что у ребенка хрипоты нет, но голос глуховатый. Лепечет чуть меньше или тише. Раз вздрогнул во сне, несколько сильнее, чем обычно. Рассмеялся, когда проснулся, но потише. Сосал чуть медленнее, может быть, с более длительными передышками, как бы рассеянно. Улыбнувшись, скривился, а может, это только показалось? Любимую игрушку бросил в гневе – отчего?

Сотней симптомов, которые заметили ее глаз, ухо, сосок, сотней микрожалоб ребенок сказал: «Мне нездоровится. Нехорошо мне сегодня».

Мать не верила в то, что она заметила, потому что в книжке ни об одном таком симптоме не читала.

В бесплатную поликлинику мать-рабочая приносит двухмесячного младенца.

– Не сосет. Еле возьмет сосок, бросает. С ложечки пьет. Иной раз во сне, а то и не во сне как вскрикнет вдруг…

Осматриваю рот, горло – ничего не вижу.

– Дайте ему, пожалуйста, грудь.

Ребенок хватает сосок, сосать не хочет.

– Вот ведь какой стал!

Наконец ребенок берет грудь, быстро, как бы в отчаянии делает несколько сосательных движений и с криком выпускает.

– Вы поглядите, у него что-то на десне.

Осматриваю во второй раз, покраснение, но странное: только на одной стороне.

– Вот тут что-то чернеется, зубик что ли?

Вижу что-то твердое, желтоватое, овальное, с черным ободком. Приподнимаю, подается, под ним – маленькое красненькое углубление с кровяным краем.

Наконец это «что-то» у меня в руках: конопляная шелуха!

Над люлькой висит клетка с канарейкой. Канарейка бросила шелуху, та упала на губу, проскользнула в рот и впилась в десну.

Ход моих мыслей: stomatitis catarrhalis, soor, stom. aphtosa, gingivitis, angina[7] и т. д.

А мать: больно, что-то во рту.

Я два раза производил осмотр… А она?

О чем говорит плач

Если иногда врача удивляет точность и дотошность материнских наблюдений, то, с другой стороны, он с равным удивлением устанавливает, что зачастую мать не умеет не то что понять, а даже заметить самый наипростейший симптом.

Ребенок от рождения плачет, мать ничего больше не увидела. Плачет и плачет…


Возникает ли плач внезапно, сразу достигая вершины, или жалобное хныканье постепенно переходит в крик?

Быстро ли младенец успокаивается, сразу после выделения кала или мочи, или после того, как вырвало (или сам выплюнул)?

Вдруг ли разревется во время купания, одевания, вставания или, словно жалуясь, плачет протяжно, без внезапных вспышек?

Какие при этом делает движения?

Трется головкой о подушку, чмокает губами?

Успокаивается ли, если носить, а распеленаешь и положишь на животик, часто ли меняет положение?

Засыпает после плача крепким сном и надолго или просыпается при любом шорохе?

Плачет до или после сосания, больше утром, вечером или ночью?

Успокаивается ли во время сосания?

Надолго?

Или не хочет сосать?

Как не хочет?

Бросает сосок, чуть взял в рот, или при глотании?

Сразу или спустя некоторое время?

Решительно не желает или можно склонить на сосание?

Как сосет?

Отчего не сосет?

Если насморк, то как будет сосать?

Жадно и сильно, потому что хочется пить, а потом частыми небольшими глотками и неровно, делая передышки, потому что не хватает дыхания?

А если и дальше глотание болезненно, то что будет?


Плачут не только с голоду и от болей в «животике», но и когда болят губы, десны, язык, горло, нос, палец, ухо, кости; от боли в поцарапанном клизмой заднем проходе, при болезненном выделении мочи, при тошноте, жажде, перегревании, зуде кожи, на которой еще сыпи нет, но появится через месяц-другой; плачут из-за жесткой тесемки, складки на пеленке, ворсинки ваты, которая встала в горле, шелухи от семечка из канарейкиной клетки.

Вызови врача на десять минут, но и сама наблюдай все двадцать часов.

Из-за книг с их готовыми формулами притупилось зрение и обленилась мысль. Живя чужим опытом, наблюдениями и взглядами, люди настолько утратили веру в себя, что не хотят смотреть своими глазами. Будто печатное слово – откровение, а не результат наблюдений – только чьих-то, а не моих, вчерашних, а не сегодняшних, над чьим-то, а не над моим ребенком.

Живя чужим опытом, наблюдениями и взглядами, люди настолько утратили веру в себя, что не хотят смотреть своими глазами.

А школа выработала трусость, страх выдать, что не знаю.

Сколько раз мать, записав на листке вопросы, которые хочет задать врачу, не решается их высказать. И как исключительно редко даст ему этот листок, потому что она там «написала глупости».

Сама скрывая, что она не знает, сколько раз она заставит и врача скрыть сомнения и колебания, ответить определенно! Как неохотно принимает широкая публика ответы условные, как не любит, когда врач размышляет вслух над колыбелью! Как часто врач, вынужденный быть пророком, становится шарлатаном!

Порой родители не хотят знать то, что они уже знали, и видеть то, что они уже увидели.

Роды в кругах, где царит фанатизм удобств, являются чем-то столь редким и злостно-исключительным, что мать категорически требует от природы щедрой награды.

Если мать согласилась на лишения, на неприятности, недомогания беременности и муку родов, ребенок должен быть таким, каким она его придумала.

Мифы о кормлении

Странная вещь: в менее серьезных случаях мы склонны обращаться за советами ко многим врачам, а в столь важном: может ли мать сама кормить грудью – довольствуемся одним, подчас неискренним, подсказанным случайными людьми.

Каждая мать может кормить, у каждой достаточное количество молока; и только незнание техники кормления лишает ее этой врожденной способности.

Боли в груди, трещины на сосках являются некоторым препятствием.

Но страдание окупается сознанием, что мать вынесла всю тягость, не переложив ничего на плечи купленной рабыне. Ибо кормление – это продолжение беременности, «только ребенок переместился наружу и, отрезанный от последа, взял грудь и пьет не красную, а белую кровь».

Пьет кровь? Да, материнскую – это закон природы, а не убиенного молочного брата – что узаконили люди.

Отголосок интенсивной борьбы за право ребенка на грудь.

Сегодня во главе угла стоит жилищный вопрос. А что будет завтра? Таким образом, интересы автора определяются текущим моментом.

Может, и я сочинил бы медицинский «Египетский сонник» для матерей.

«Вес три с половиной кило при рождении означает здоровье, благополучие».

«Испражнения зеленые, слизистые: беспокойство, неприятное известие».

Может, и я составил бы «Любви зерцало», сборник советов и указаний.

Но я убедился, что нет предписания, которого не довела бы до абсурда некритичная крайность.

Старая система:

Грудь тридцать раз в сутки, попеременно с «касторочкой». Младенец переходит из рук в руки, его качают, «тетешкают» все перепростуженные тетки. Подносят к окну, к зеркалу, хлопают в ладоши, гремят погремушками, поют песенки – ну просто ярмарка!

Новая система:

Каждые три часа грудь. Ребенок при виде приготовлений проявляет нетерпение, сердится, плачет. Мать смотрит на часы: еще четыре минуты. Ребенок спит, мать его будит – пора кормить, голодного отнимает от груди – время истекло. Лежит – не надо трогать. Не приучать к ношению на руках. Выкупанный, сухой, сытый ребенок должен спать. Не спит. Надо ходить на цыпочках, завесить окна. Больничная палата, морг.

Не мысль работает, а предписание приказывает.

Не: «Как часто кормить», а: «Сколько раз в сутки». Такая постановка вопроса развязывает матери руки; пусть сама устанавливает часы, как лучше ей и ребенку.

Сколько раз в сутки должен сосать ребенок?

От четырех раз до пятнадцати.

Как долго держать у груди ребенка?

От четырех минут до сорока пяти и дольше.


Мы встречаем: грудь легко и трудно отделяющую молоко, с обильным и скудным молоком, с хорошо выраженными сосками и невыраженными, с тугими и ранимыми. Мы встречаем детей сильно, неровно и лениво сосущих. Поэтому единого рецепта нет.

– Сосок слабо выражен, но прочный; новорожденный активный; пусть он сосет часто и подолгу, чтобы «разработать» грудь.

– Молочная мать, ребенок слабый. Может, лучше перед кормлением отцедить часть молока и заставить ребенка напрягаться? Не может справиться? Дать грудь, а оставшееся молоко отцедить.

– Грудь туговата, ребенок вялый. Он начинает пить минут через десять. На одно глотательное движение может приходиться от одного до пяти сосательных. Количество молока в одном глотке может быть больше или меньше.

– Берет грудь, сосет, но не глотает; редко, часто глотает.

– «По подбородку течет». Может, потому, что молока много, а может, и потому, что молока мало, ребенок изголодался, сильно втянул в себя и поперхнулся – но только первыми глотками.


Как можно, не зная ребенка и матери, давать предписания?

«Кормить по десяти минут пять раз в сутки» – это схема.

Без весов нет техники кормления грудью. Все, что мы не сделаем, будет игрой в жмурки!

Кроме взвешивания, нет иного способа узнать, высосал ребенок три ложки молока или десять.

А от этого зависит, как часто он должен сосать, как долго, из обеих или из одной груди.

Весы могут быть непогрешимым советчиком, если видеть то, что есть на самом деле, и могут стать тираном, если мы захотим получить схему «нормального» роста ребенка. Как бы нам один предрассудок – о зеленых испражнениях – не сменить на другой – об идеальных кривых!

Как взвешивать?

Следует отметить, что бывают матери, которые убили много сотен часов на гаммы и этюды, а ознакомиться с весами им в тягость. Взвешивать до и после кормления? Такая возня! Бывают и другие, которые не отмахиваются от весов, а окружают их вниманием – этого любимого домашнего врача.

Дешевые весы для грудных детей, такое распространение весов, чтобы «забрели под соломенную стреху», – это социальный вопрос. Кто его поднимет?


Как это происходит, что одно поколение детей выросло под лозунгом: молоко, яйца, мясо, а другое получает каши, овощи, фрукты?

Я мог бы ответить: прогресс химии, исследования в области обмена веществ.

Нет, суть изменений ищи глубже.

Новая диета является выражением доверия науки к живому организму, уважением к его воле. Когда давались белки и жиры, хотели стимулировать развитие организма, специально подбирая диету, а сейчас мы даем все: пусть живой организм сам выбирает, что ему надо, что приносит пользу, пусть сам управляет своими силами, активом унаследованного здоровья и потенциальной энергией развития.

Не что мы даем ребенку, а что он усваивает. Каждое насилие и излишество – это балласт, каждая односторонность – возможная ошибка. Даже будучи близки к истине, мы можем сделать ошибку, а повторяя ее последовательно из месяца в месяц, мы наносим вред организму или усложняем ему работу.

Когда, как и чем прикармливать?

Тогда, когда ребенку не хватает высосанного им литра молока; не сразу, а постепенно и всегда дождавшись реакции организма; прикармливать всем, в зависимости от ребенка, его ответа.

А кашки?

Следует отличать науку о здоровье от торговли здоровьем.

Жидкость для выращивания волос, эликсир для зубов, пудра, которая омолаживает кожу, кашки, облегчающие прорезывание зубов, – зачастую это позор для науки и никогда – ее гордость, взлет, достижение.

Фабрикант обеспечит кашками и нормальный стул, и эффектный вес, даст то, что мать тешит, а ребенку по вкусу. Но ребенок станет водянистым, рыхлым, раскормленным, может быть, вялым, может быть, с пониженной жизнеспособностью.

И всегда фабрикант дискредитирует грудь, правда осторожно, пробуждая сомнения, потихоньку подкапываясь, искушая и потакая слабостям толпы.

Кто-нибудь скажет: ученые со всемирно известными именами выразили одобрение. Но и ученые – люди: и среди них есть более проницательные и менее проницательные, осмотрительные и легкомысленные, честные и фальсификаторы. Сколько их, генералов науки не силой гения, а оборотливостью или привилегией богатства и рождения!

Наука нуждается в дорогостоящих лабораториях, а их дают не только за подлинные достоинства, но и за притворство, и за потворство, и за интриги.


Я присутствовал на заседании, где наглая самоуверенность присваивала плоды двенадцати лет добросовестного исследовательского труда. Я знаю открытие, сфабрикованное к известному международному съезду. Питательный препарат, значение которого подтвердило несколько десятков светил, оказался фальсификатом; был судебный процесс; скандал быстро замяли.

Не кто похвалил кашку, а кто не хотел ее хвалить, несмотря на все старания агентов и фабрикантов. А они-то уж умеют домогаться и добиваться. Предприятия-миллионеры обладают большим влиянием; это сила, перед которой не каждый устоит.

Когда младенец болеет

У ребенка жар, насморк.

Ему ничто не угрожает? Когда он выздоровеет?

Наш ответ – равнодействующая ряда суждений на основе того, что мы знаем и сумели заметить.

А значит: сильный организм преодолеет слабую инфекцию в два-три дня. Если инфекция сильнее или ребенок слабее, недомогание продлится неделю. Посмотрим.

Либо: недомогание легкое, но ребенок очень мал. Катар у младенцев часто переходит со слизистой носа на гортань, трахею, бронхи. Увидим.

Наконец, на сто подобных случаев девяносто оканчиваются быстрым выздоровлением, в семи – болезненное состояние затягивается, в трех – развивается осложнение и может наступить смерть.

Примечание: а может, за легкой простудой скрывается другое заболевание?..

Но мать не хочет предполагать, она хочет иметь полную уверенность.

Можно диагноз уточнить, исследуя выделения носа, получить анализы мочи, крови, спинно-мозговой жидкости, можно сделать рентгеноскопию, вызвать специалистов.

Возрастет процент безошибочности в диагностике, прогнозировании и даже лечении. Но уравновесит ли этот плюс вред многократных осмотров и присутствие большого числа докторов, каждый из которых может внести в волосах, складках одежды, при разговоре более опасную инфекцию?

Где ребенок мог простудиться?

Можно было этого избежать.

А не вырабатывает ли эта легкая инфекция иммунитет против более сильной, с которой ребенок столкнется через неделю, через месяц, и не совершенствует ли она защитный механизм: в термическом центре мозга, железах, составных частях крови? И можем ли мы изолировать ребенка от воздуха, которым он дышит, а один кубический сантиметр его содержит тысячи бактерий?..

Не явится ли это новое столкновение того, к чему мы стремимся, с тем, перед чем вынуждены отступить, еще одной попыткой вооружить мать не образованием, а разумом, без которого ей не воспитать правильно ребенка?


Пока смерть косила рожениц, не очень-то думали о новорожденном. Его заметили, когда асептика и техника медицинской помощи научились сохранять жизнь матери. Пока смерть косила младенцев, все внимание науки должно было направляться на бутылочку и пеленку.

Теперь, может быть, уже недолго – и наряду с вегетативным обликом ребенка мы четко разглядим психический склад, жизнь и развитие ребенка до года. То, что сделано до сих пор, даже еще не начало работы.

Бесконечный ряд психологических проблем и проблем на грани физиологии и психологии младенца.

Наполеон страдал родимчиком. Бисмарк был рахитиком, и уж бесспорно, каждый пророк и преступник, герой и предатель, большой и малый, атлет и замухрышка был младенцем, прежде чем стать взрослым человеком.

Если мы хотим изучать амебы мыслей, чувств и стремлений до того, как они развились, дифференцировались и сложились, мы должны обратиться к младенцу.

Младенец и его индивидуальность

Только безграничное невежество и поверхностность взгляда могут позволить недоглядеть, что младенец представляет собой некую строго определенную индивидуальность, состоящую из врожденного темперамента, силы интеллекта, самочувствия и жизненного опыта.

Сто младенцев. Я склоняюсь над кроваткой каждого. Вот они, чья жизнь исчисляется неделями или месяцами, – разного веса и с разным прошлым своей кривой, больные, выздоравливающие, здоровые и с трудом цепляющиеся за жизнь.

Встречаю разные взгляды, от угасших, словно подернутых пеленой, без выражения, и от упорных, болезненно сосредоточенных до оживленных, приветливых и даже задорных. И улыбка приветствия, внезапная, дружеская, или улыбка после внимательного наблюдения, лишь в ответ на мою улыбку и ласковое слово – поощрение.

Что сразу мне показалось случайностью, повторяется в течение многих дней. Я записываю, выделяя доверчивых и недоверчивых, спокойных и капризных, веселых и мрачных, неуверенных, боязливых и враждебных.

Всегда веселый: улыбается до и после кормления, разбуди его – сонный, разомкнет веки, улыбнется и уснет. Всегда мрачный: с беспокойством встречает тебя, уже готовый заплакать, за три недели улыбнулся, и то мельком, лишь раз…

Осматриваю горло. Живой, бурный, страстный протест.

Или лишь досадливо сморщится, нетерпеливо мотнет головой и уже добродушно улыбается. Или подозрительно насторожен при каждом движении чужой руки, впадает в гнев раньше, чем испытал боль…

Массовая прививка оспы: по пятидесяти детей в час. Это уже эксперимент. И опять – у одних немедленная и энергичная реакция, у других – постепенная и слабая, а у третьих – безразличие. Один младенец довольствуется удивлением, другой доходит до беспокойства, третий бьет тревогу; один быстро приходит в равновесие, другой долго помнит, не прощает…

Кто-нибудь скажет: возраст. Да, но только до известной степени. Быстрота ориентации, память пережитого. О, мы знаем детей, которые приобрели горький опыт знакомства с хирургом; знаем, что есть дети, которые не хотят пить молоко, потому что им давали белую эмульсию с камфарой.

А разве психический облик зрелого человека складывается из чего-то другого?


Один младенец:

Родился, уже примиренный с холодом воздуха, жесткой пеленкой, беспокойством звуков, работой сосания. Сосет трудолюбиво, расчетливо и смело. Уже улыбается, уже агукает, уже владеет руками. Растет, совершенствуется, ползает, ходит, лепечет, говорит. Как и когда это произошло? Спокойное, безоблачное развитие…

Второй младенец:

Прошла неделя, прежде чем научился сосать. Ряд тревожных ночей. Неделя без хлопот, однодневная буря. Развитие несколько вялое, прорезывание зубов тяжелое. В общем, бывало по-разному, но теперь уже все в порядке: спокойный, милый, потешный.

Быть может, прирожденный флегматик и недостаточно продуманная опека, недостаточно хорошая грудь, развитие благополучное.

Третий младенец:

Стремительный. Весел, легко возбудим, испытывая неприятные впечатления, начало которых в его организме или вне организма, борется отчаянно, не щадя сил. Живые движения, неожиданные смены, сегодняшний день не похож на вчерашний. Усваивает и забывает попеременно.

Развитие скачкообразное, с резкими подъемами и падениями. Неожиданности от самых приятных до мнимо грозных. Невозможно определить. Наконец: легко возбудим, раздражителен, сила, но капризная; может быть, представляет собой большую ценность…

Четвертый младенец:

Если сосчитать солнечные и дождливые дни, первых окажется немного. Недовольство как основной тон. Нет болей, так есть неприятные ощущения; не ворчит, так куксится. Было бы хорошо, да… Никогда безоговорочно. Это ребенок с предрасположением к некоторым заболеваниям, неразумно воспитываемый…

Факторы влияния

Температура комнаты, сто граммов молока лишних, сто граммов питьевой воды недостает – все это оказывает влияние не только гигиеническое, но и воспитательное. У младенца, которому предстоит столько всего изучить, додумать, узнать, освоить, полюбить и возненавидеть, разумно защищать и завоевывать, – должно быть хорошее самочувствие независимо от врожденного темперамента и быстрого или вялого ума.

Вместо навязанного неологизма: «osesek» я употребляю старое выражение: «niemowl». Греки говорили: «непиос», римляне: «infans». Если таково было желание польского языка, к чему нам переводить некрасивое немецкое «Sugling»? Нельзя произвольно хозяйничать в словаре старых и важных слов.

Зрение. Свет и тьма, ночь и день. Во сне мало что происходит, наяву больше; случается что-то хорошее (грудь) или плохое (боль). Новорожденный смотрит на лампочку. И не смотрит: глазные яблоки то сходятся, то расходятся. Позже, водя взглядом за медленно передвигаемым предметом, поминутно улавливает его и теряет из виду. Контуры тени, первые наметки линий, и все это без перспективы. Мать на расстоянии одного метра – уже другая тень, чем когда склоняется над ним вблизи. Сбоку ее лицо – словно серп месяца, и только подбородок и губы – если смотреть снизу, лежа у матери на коленях; то же лицо – с глазами, и еще по-другому – с волосами, когда сильнее нагнется. А слух и обоняние говорят, что все это одно и то же.

Грудь – это светлое облако, вкус, запах, теплота, доброта. Младенец выпускает грудь и смотрит, изучая взглядом то удивительное что-то, которое появляется над грудью и откуда плывут звуки и веет теплом дыхания. Младенец не знает, что грудь, лицо, руки составляют единое целое – мать.

Кто-то чужой протягивает руки. Обманутый знакомым движением, знакомой картиной, ребенок переходит в эти руки. И тут только замечает ошибку. На этот раз руки отдаляют его от знакомой тени, приближая к чему-то чужому, вселяющему страх. Внезапным движением ребенок поворачивается к матери и, уже в безопасности, смотрит и удивляется или, чтобы избежать опасности, уткнется матери в грудь.

Наконец лицо матери перестает быть тенью, оно изучено руками. Младенец многократно хватал мать за нос, трогал удивительный глаз, который попеременно то блестит, то, матовый, прикрыт веком, и изучал волосы. А кто из нас не видал, как он отгибает губу, осматривает зубы, заглядывает в рот, сосредоточенный, суровый, важный! Только ему мешают пустая болтовня, поцелуи и шутки – то, что у нас называется «забавлять» ребенка. Это мы забавляемся, он изучает. У него уже есть очевидные для него истины, предположения и вопросы в стадии исследования.

Слух. Все, начиная с далеких отголосков – уличного шума за окном, тиканья часов, разговоров и стука – и кончая обращенным непосредственно к ребенку шепотом и словами вслух, – все это создает хаос раздражений, которые он должен классифицировать и понять.

Сюда следует добавить звуки, которые издает сам ребенок, а значит, крик, агуканье, бормотанье. Прежде чем он узнает, что это он сам, а не кто-нибудь, кого не видно, агукает и кричит, пройдет много времени. Когда он лежит и бубнит свое «абб, аба, ада», он слушает и исследует ощущения, которые он испытывает, шевеля губами, языком, гортанью. Не зная еще себя, он устанавливает лишь произвольность одоления звукотворчества.

Когда я говорю младенцу на его собственном языке: «аба, абб, ада», он с удивлением присматривается ко мне – таинственному существу, издающему хорошо известные ему звуки.

Как он воспринимает

Вдумайся мы глубже в сущность сознания младенца, мы нашли бы там значительно больше, чем нам сперва представлялось, только не то и не в таком виде, как нам это представлялось.

«Бедная моя малявочка, бедная моя голодная крошка, она хочет амам, хочет маляко». Младенец прекрасно понимает, он ждет, когда кормящая расстегнет лиф и подложит ему под подбородок платочек, и злится, если очень уж задержат ожидаемое угощение.

И все-таки всю эту тираду мать произнесла самой себе, а не ребенку. Он легче закрепил бы в памяти те звуки, которыми хозяйка скликает домашнюю птицу: «цып-цып-цып» или «утя-утя».

Младенец мыслит ожиданием приятных впечатлений и боязнью впечатлений неприятных; о том, что он мыслит не только зрительными, но и звуковыми образами, можно судить хотя бы по заразительности крика; крик возвещает несчастье, или крик автоматически приводит в движение аппарат, выражающий неудовольствие. Внимательно приглядитесь к младенцу, когда он слушает плач.

Младенец упорно стремится овладеть внешним миром: желает одолеть окружающие его злые, враждебные силы и заставить служить на благо себе добрых духов.

У него есть два заклятия, которыми он пользуется, прежде чем завоюет третье чудесное орудие воли: свои руки. Эти два заклятия – крик и сосание.

Если вначале младенец кричит, потому что его что-то беспокоит, то потом он научится кричать, чтобы предупредить возможное беспокойство. Оставь его одного – плачет, заслышав шаги, успокаивается; хочет сосать – плачет, увидев приготовления к кормлению, перестает плакать.

Младенец действует в пределах сведений, которые у него имеются (а их мало), и средств, которыми он располагает (а они невелики). Совершает ошибки, обобщая отдельные явления и связывая два следующие друг за другом факта как причину и следствие (post hoc, propter hoc[8]). He в том ли источник интереса и симпатии, которые вызывают у него башмачки, что он приписывает башмакам свою способность ходить? Так и пальтецо является тем волшебным ковром из сказки, который переносит его в мир чудес – на прогулку.

Я вправе делать подобные предположения. Если историк литературы вправе строить догадки, что хотел сказать Шекспир, создавая «Гамлета», то и педагог вправе делать, пусть даже ошибочные, предположения, когда они, за неимением иных, дают все же практические результаты.

Итак:

В комнате душно. У младенца сухие губы, слабо отделяется тягучая густая слюна, младенец капризничает. Молоко – пища, а ему хочется пить, – значит, дать ему воды. Но он «не хочет пить»; вертит головой и выбивает из рук ложку. Нет, он хочет пить, только еще не умеет. Ощутив на губах желанную жидкость, он мотает головой, ища сосок.

Придерживаю ему голову левой рукой и прикладываю ложку к верхней губе. Он не пьет, а сосет воду, жадно сосет – выпил пять ложек и спокойно засыпает. Если я ему раз-другой неумело подам жидкость с ложечки, он поперхнется, испытает неприятное чувство и тогда уже на самом деле не захочет пить с ложки.

Второй пример:

Младенец, постоянно капризничающий, недовольный, успокаивается во время кормления грудью, когда его пеленают, купают, вообще при частой смене положения. Этого младенца беспокоит сыпь. Мне отвечают, что сыпи нет. Нет, так, наверное, будет. Через два месяца сыпь таки появляется.

Третий пример:

Младенец сосет кулачки, когда ему что-то мешает, все неприятные ощущения, а значит, и беспокойство нетерпеливого ожидания он желает смягчить благодетельным, хорошо знакомым ему актом сосания. Сосет кулачки, когда хочется есть, пить, когда перекормлен и неприятный осадок во рту, когда что-нибудь болит, когда перегрет, когда чешутся кожа или десны. Отчего это бывает: врач предсказывает зубы, ребенок явно испытывает неприятные ощущения в челюсти или деснах, а зубы не показываются в течение нескольких недель? Не раздражает ли прорезывающийся зуб мелких нервных волокон уже в самой кости? Добавлю, что и теленок, прежде чем у него вырастут рога, страдает подобным образом.

И тут путь таков: инстинкт сосания, сосание, чтобы не страдать, сосание как удовольствие или привычка.


Повторяю: основным тоном и содержанием психической жизни младенца является стремление овладеть неведомыми стихиями, тайной окружающего его мира, откуда исходит добро и зло. Желая овладеть, младенец стремится познать.

Повторяю: хорошее самочувствие облегчает объективное изучение, а всякие неприятные ощущения, причина которых лежит внутри его организма, а значит, в первую очередь боль затмевают его шаткое сознание. Чтобы убедиться в этом, надо присматриваться к младенцу, когда он здоров, страдает или болен.

Ощущая боль, младенец не только кричит, но и слышит свой крик, чувствует этот крик в горле, видит его сквозь полуприкрытые веки в виде расплывчатых образов. Все это – сильное, враждебное, грозное, непонятное. Ребенок должен хорошо помнить эти минуты и бояться их; а не зная еще себя, связывает их со случайно возникшими перед ним картинами. Это и есть, наверное, источник многих непонятных симпатий младенца, антипатий, страхов и странностей.

Как он развивается

Изучать развитие интеллекта младенца неимоверно трудно, ибо младенец по многу раз усваивает и забывает: это и движение вперед, и затишье, и отступление. Быть может, изменчивость самочувствия играет в этом важную, а может, и главную роль.

Младенец изучает свои руки. Распрямляет, водит ими вправо или влево, отдаляет, приближает, расставляет пальцы, сжимает в кулачок, что-то говорит им и ждет ответа, правой рукой хватает левую и тянет, берет погремушку и смотрит на странно изменившийся вид руки, перекладывает погремушку из одной руки в другую, сует в рот, тут же вынимает и опять разглядывает – внимательно, не спеша.

Бросает погремушку, хватается за пуговицу на одеяле, изучает причину полученного отпора. Младенец не играет, имейте же, черт подери, глаза на лбу и заметьте его усилие воли, чтобы постичь! Это ученый в лаборатории, ищущий решение проблемы величайшей важности, которое от него ускользает.

Младенец навязывает свою волю криком. Потом мимикой лица и движением рук и, наконец – речью.

Раннее утро, скажем пять часов утра.

Проснулся, улыбается, лепечет, двигает ручонками, садится, встает на ножки. Матери хочется еще поспать. Конфликт двух хотений, двух потребностей, двух столкнувшихся эгоизмов; третий момент одного и того же процесса: мать страдает, а ребенок рождается для жизни; матери хочется отдохнуть после родов, а ребенок требует пищи; хочется вздремнуть, а ребенок желает бодрствовать.

И таких конфликтов будет без конца. Это не пустяк, а проблема; будь отважна в своих чувствах и, отдавая ребенка наемной нянюшке, скажи себе прямо «не хочу», хотя бы тебе врач и сказал, что не можешь, ибо он всегда скажет так на втором этаже с окнами на улицу и никогда – на чердаке.

Цена поцелуя

Бывает и так: мать отдает ребенку свой сон, но требует за это плату, а значит, целует, ласкает, прижимает к себе теплое, розовое, шелковистое тельце. Будь начеку: это сомнительный акт экзальтированной чувствительности, скрытой, затаившейся в любви материнского тела, а не сердца. Знай, что ребенок охотно прильнет к тебе, раскрасневшись от сотни поцелуев, с блестящими от радости глазами, то есть твой эротизм находит в нем отклик.

Значит, отказаться от поцелуя? Этого я не могу требовать, считая разумно дозированный поцелуй ценным воспитательным фактором; поцелуй успокаивает боль, смягчает резкое замечание, будит раскаяние, награждает усилия, является символом любви, как крест – символом веры, и действует как таковой. Я говорю: является символом любви, а не что должен являться символом любви.

А впрочем, если это странное желание прижимать к себе, гладить, обонять, впитывать в себя ребенка не вызывает у тебя сомнений, – делай как знаешь. Я ничего не запрещаю и не предписываю.


Когда я смотрю на младенца, как он открывает и закрывает коробочку, кладет в нее и вынимает камешек, встряхивает и прислушивается; когда годовалый ребенок тащит скамеечку, сгибаясь под ее тяжестью и пошатываясь; когда двухлетний, услышав, что корова это «муу», прибавляет от себя «адамуу», а «ада» – это имя их собаки, то есть делает архилогичные языковые ошибки, которые следует записывать и оглашать…

Когда среди разного хлама у ребенка постарше я вижу гвозди, веревочки, тряпочки, стеклышки, потому что это «пригодится» для осуществления сотни замыслов; когда дети пробуют, кто дальше «скакнет»; мастерят, возятся, затевают игру; спрашивают: «Когда я думаю о дереве, то у меня в голове маленькое дерево?»; дают нищему не двушку, чтобы видели и похвалили, а двадцать шесть грошей, все свое состояние, ведь он такой старый и бедный и скоро умрет…

Когда подросток, поплевав на ладонь, приглаживает волосы, потому что должна прийти подруга сестры; когда девушка пишет мне в письме, что «мир подлый, а люди звери», и умалчивает почему; когда юнец гордо бросает бунтарскую, но такую избитую, лежалую мысль – вызов…

О, я целую этих детей взглядом, мыслью и спрашиваю: вы, дивная тайна, что несете? Целую усилием воли: чем могу вам помочь? Целую их так, как астроном целует звезду, которая была, есть и будет. Этот поцелуй должен быть равно близок экстазу ученого и покорной молитве. Но не изведает его чар тот, кто в поисках свободы потерял в давке

Бога.

Когда ребенок еще не говорит

Ребенок еще не говорит. Когда он заговорит?

Правда, речь – показатель развития ребенка, но не единственный и не главный. Нетерпеливое ожидание первого слова – это ошибка, доказательство воспитательной незрелости родителей.

Если новорожденный в ванночке вздрогнет и взмахнет руками, теряя равновесие, он как бы говорит: «боюсь» – крайне любопытен этот рефлекс страха у существа, столь далекого от понимания опасности. Даешь грудь – не берет, как бы говорит: «Не хочу». Протягивает руку к желаемому предмету: «Дай». Перекошенным от плача ртом и оборонительным жестом говорит: «Я тебе не доверяю», иногда спрашивает мать: «Можно ли ему довериться?»

Чем является пытливый взгляд младенца, как не вопросом: «Что это?» Тянется за чем-нибудь, с трудом достает и глубоко вздыхает – этим вздохом облегчения он говорит: «Наконец-то». Попробуй отнять, десятком оттенков поведения он скажет тебе: «Не отдам». Поднимает голову, садится, встает: «Действую». Чем является улыбка рта, глаз, как не: «О, как хорошо мне на свете»?

Языком мимики говорит, языком зрительных образов и памяти чувств мыслит.

Мать надевает на него пальтецо, ребенок рад, поворачивается всем корпусом в сторону двери, выражая нетерпение, подгоняя. Мыслит картинами прогулки и воспоминанием об испытанных тогда приятных ощущениях. Младенец питает к доктору дружеские чувства, но, завидев у него в руках ложку, сразу распознает в нем врага.

Младенец понимает язык не слов, а мимики и интонаций.

Где у тебя носик?

Не понимая ни одного из этих четырех слов, он по голосу и по движению губ знает, какого от него ждут ответа.

Не умея еще говорить, он умеет вести весьма сложную беседу.

Не тронь, – говорит мать.

Несмотря на это, он протягивает ручонку и берет запрещенный предмет, мило склоняет головку, улыбается, проверяя, не возобновит ли мать еще строже запрещение или, обезоруженная изощренным кокетством, уступит, разрешит.

Еще не сказав ни одного слова, ребенок лжет, беспардонно лжет. Желая освободиться от несимпатичной особы, он подает условный знак, грозный сигнал и, сидя на известном сосуде, взглядывает издевательски и с торжеством на окружающих.

Попробуй подшутить над ним, протягивая и тут же отдергивая требуемый предмет, ребенок не всегда рассердится, подчас только обидится.

Ребенок и без слов умеет быть деспотом, приставать неотвязно, тиранить.

Очень часто, когда врач спрашивает, когда именно ребенок начал говорить и ходить, мать, смутившись, дает робко приблизительный ответ:

– Рано, поздно, нормально.

Она считает, что дата столь важного факта должна быть точной и что любое сомнение представит ее в дурном свете; я упоминаю об этом, чтобы показать, как непопулярна у населения мысль, что даже точное научное наблюдение лишь с трудом дает приблизительную линию развития ребенка, и как повседневно школярское желание скрыть свое незнание.

Как отличить, когда младенец вместо «ам, ан, ама» впервые сказал: «мама», а вместо «абба» – «баба»? Как определить, когда слово «мама» уже тесно связано в его сознании с образом матери, и ничьим другим?

Ребенок прыгает на коленях у матери, стоит, поддерживаемый ею или сам, опершись о край сетки у кроватки; стоит какой-то момент без посторонней помощи; сделал несколько шагов по полу и много шагов в воздухе; барахтается, ползает, ходит на четвереньках; толкает перед собой стул, не теряя равновесия; четверть хождения, полухождение, три четверти хождения, прежде чем наконец начнет ходить. Да и тут – и вчера, и всю неделю ходил, а опять не умеет. Чуть устал, пропало вдохновение. Упал и перепугался, боится, двухнедельная пауза…

Головка, бессильно опущенная на плечо матери, – еще не доказательство тяжелой болезни, так бывает при всяком недомогании.

Ребенок в любом своем новом движении подобен пианисту, которому нужны хорошее самочувствие и душевный покой, чтобы с успехом исполнить трудное музыкальное произведение; даже исключения из этого правила схожи.

Бывало, рассказывает мать, ребенку «уже нездоровилось, но он не поддавался и еще пуще, может быть, ходил, играл, говорил»; тут следует самообвинение: «я думала, мне только кажется, что он нездоров, и пошла с ним гулять»; самооправдание: «такая была хорошая погода» – и вопрос: «это ему могло повредить?»

Нормы и графики

Когда ребенок должен уже ходить и говорить? Тогда, когда он ходит и говорит. Когда должны прорезываться зубки? Именно тогда, когда прорезываются. И темечко как раз тогда должно зарастать, когда зарастает.

И спать младенец должен столько часов, сколько ему надо, чтобы выспался.

Ну да, мы знаем, когда это, в общем, происходит. В каждой популярной брошюре даны эти прописные истины для детей вообще, оборачивающиеся ложью для одного, твоего.

Потому что бывают младенцы, которым требуется больше сна и меньше сна; бывают ранние, а уже гнилые, еще когда прорезываются, зубы и поздние здоровые зубы здоровых детей: темечко зарастает и на девятом месяце жизни, и на четырнадцатом у здоровых детей; глупышки иногда начинают лепетать рано, а умные подолгу не говорят.

Номера пролеток, рядов в театре, сроки уплаты за квартиру – все то, что для порядка придумали люди, можно соблюдать; но кто умом, воспитанным на полицейских указах, захочет объять живую книгу природы, тот обрушит на себя всю тяжесть беспокойства, разочарований и неожиданностей.

Я вменяю себе в заслугу, что на поставленные выше вопросы я ответил не рядом цифр, которые я зову «маленькими правдами». Ведь важно не то, прорезываются сперва нижние или верхние зубы, резцы или клыки – это может заметить каждый, у кого глаза есть и календарь, – а чем является живой организм и что ему нужно – вот она, «великая истина», доступная лишь исследователю.


Даже у честных врачей должны быть две нормы поведения: с разумными родителями врачи – естествоиспытатели, они сомневаются, предполагают, решают трудные проблемы и ставят интересные вопросы; с неразумными – чопорные гувернеры: отсюда досюда – и знак ногтем на букваре.

«Каждые два часа по ложечке. Яичко, полстакана молока и два сухарика».

Внимание! Или мы с вами сейчас договоримся, или навсегда разойдемся во мнениях! Каждую стремящуюся ускользнуть и притаиться мысль, каждое слоняющееся без призора чувство надлежит призвать к порядку и построить усилием воли в шеренгу!

Права ребенка

Я взываю о Magna Charta Libertatis[9], о правах ребенка!

Быть может, их больше, я установил три основных:

1. Право ребенка на смерть.

2. Право ребенка на сегодняшний день.

3. Право ребенка на то, что он есть.


Надо ребенка знать, чтобы представляя, делать как можно меньше ошибок. А ошибки неизбежны. Но спокойно: исправлять их он будет сам – на удивление зоркий, – лишь бы мы не ослабили эту ценную способность, эту его могучую защитную силу.

Мы дали слишком обильную или неподходящую пищу: чересчур много молока, несвежее яйцо – ребенка вырвало. Дали неудобоваримые сведения – не понял, неразумный совет – не усвоил, не послушался. Это не пустая фраза, когда я говорю: счастье для человечества, что мы не в силах подчинить детей нашим педагогическим влияниям и дидактическим покушениям на их здравый рассудок и здравую человеческую волю.

У меня еще не выкристаллизовалось понимание того, что первое, неоспоримое право ребенка – высказывать свои мысли, активно участвовать в наших рассуждениях о нем и приговорах. Когда мы дорастем до его уважения и доверия, когда он поверит нам и сам скажет, в чем его право, загадок и ошибок станет меньше.

Из страха смерти не давать жизни

Бытует мнение, что чем выше смертность среди детей пролетариата, тем крепче поколение, которое выживает и вырастает. Нет: плохие условия, убивающие слабых, ослабляют сильных и здоровых. Зато мне кажется правдой, что чем больше мать из состоятельных кругов страшится мысли о возможной смерти ребенка, тем меньше у него условий стать хоть сколько-нибудь физически развитым и духовно самостоятельным человеком. Всякий раз, когда я вижу в выкрашенной белой масляной краской комнате, среди белой полированной мебели, в белом платьице, с белыми игрушками бледного ребенка, я испытываю неприятное чувство: в этой хирургической палате, а не детской комнате должна воспитаться малокровная душа в анемичном теле.

Куку, бедная детусенька, где у тебя бобо?

Ребенок с трудом отыскивает чуть видные знаки позавчерашних царапин, показывает место, где, ушибись он сильнее, был бы синяк, доходит до совершенства в нахождении коросточек, пятнышек и следов.

Если каждое «бобо» взрослого сопровождают тон, жест, мимика бессильной покорности и безнадежного смирения, детские «фи», «бяка», «нехороший» сочетаются с проявлениями отвращения и ненависти. Надо видеть, как младенец держит перепачканные в шоколаде руки, пока мама не вытрет их батистовым платочком, все его отвращение и беспомощность, чтобы задать вопрос: «Не лучше, если бы ребенок, ударившись лбом о стул, давал ему пощечину, а во время мытья, с глазами, полными мыла, плевался и пинал няньку?..»

Двери – прищемит палец, окно – высунется и упадет, косточка – подавится, стул – опрокинет на себя, нож – порежется, палка – выколет глаз, поднял с пола коробок – заразится, спичка – ай, пожар, горит!

«Сломаешь руки, попадешь под машину, укусит собака. Не ешь слив, не пей сырую воду, не ходи босой, не бегай на солнце, застегни пальто, завяжи шарфик. Вот видишь, не послушался. Гляди – хромой, гляди – слепой. «На помощь – кровь! Кто дал ему ножницы?»

Ушиб – это не синяк, а боязнь сотрясения мозга; рвота – не засорение желудка, а боязнь скарлатины. Всюду ловушки и опасности, все грозное, зловещее.

И если ребенок поверит и не съест украдкой фунт незрелых слив и, обманув бдительность старших, не зажжет с сильно бьющимся сердцем где-нибудь в углу спичку, если послушно, пассивно, доверчиво подчинится требованию избегать всяких опытов, отказываться от попыток и отрекаться от каждого усилия воли, – что предпримет он, когда в себе, в своем духовном существе почувствует что-то, что грызет, жжет, ранит?

Есть ли у вас план, как возносить ребенка с младенчества через детство в период созревания, когда подобно удару молнии поразят ее менструации, его – эрекции и поллюции?

Да, ребенок еще сосет грудь, а я уже спрашиваю, как будет рожать, ибо это проблема, над которой и два десятка лет думать не слишком много.

Из страха, как бы смерть не отняла у нас ребенка, мы отнимаем ребенка у жизни; не желая, чтобы он умер, не даем ему жить.

Сами воспитанные в деморализующем пассивном ожидании того, что будет, мы беспрерывно спешим в волшебное будущее. Ленивые, не хотим искать красы в сегодняшнем дне, чтобы подготовить себя к достойной встрече завтрашнего утра: завтра само должно нести с собою вдохновение.

И что такое это «хоть бы он уже ходил, говорил», что, как не истерия ожидания? Ребенок будет ходить, будет обивать себе бока о твердые края дубовых стульев. Будет говорить, будет перемалывать языком сечку серых будней. Чем это сегодня ребенка хуже, менее ценно, чем завтра? Если речь идет о труде, сегодня – труднее.

А когда наконец это завтра настало, мы ждем новое завтра. Ибо в принципе наш взгляд на ребенка – что его как бы еще нет, он только еще будет, еще не знает, а только еще будет знать, еще не может, а только еще когда-то сможет – заставляет нас беспрерывно ждать.

Половина человечества как бы не существует. Жизнь ее – шутка, стремления – наивны, чувства – мимолетны, взгляды – смешны. Да, дети отличаются от взрослых; в жизни ребенка чего-то недостает, а чего-то больше, чем в жизни взрослого, но эта их отличающаяся от нашей жизнь – действительность, а не фантазия. А что сделано нами, чтобы познать ребенка и создать условия, в которых он мог бы существовать и зреть?

Страх за жизнь ребенка соединен с боязнью увечья; боязнь увечья сцеплена с чистотой, залогом здоровья; тут полоса запретов перекидывается на новое колесо: чистота и сохранность платья, чулок, галстука, перчаток, башмаков. Дыра уже не во лбу, а на коленках брюк. Не здоровье и благо ребенка, а тщеславие наше и карман. Новый ряд приказов и запретов вызван нашим собственным удобством.

«Не бегай, попадешь под лошадь. Не бегай, вспотеешь. Не бегай, забрызгаешься. Не бегай, у меня голова болит». (А ведь в принципе мы даем детям бегать: единственное, чем даем им жить.)

И вся эта чудовищная машина работает долгие годы, круша волю, подавляя энергию, пуская силы ребенка на ветер.

Ради завтра пренебрегают тем, что радует, печалит, удивляет, сердит, занимает ребенка сегодня. Ради завтра, которое ребенок не понимает и не испытывает потребности понять, расхищаются годы и годы жизни.

«Мал еще, помолчи немножко. – Время терпит. Погоди, вот вырастешь… – Ого, уже длинные штанишки. – Хо-хо! Да ты при часах. – Покажись-ка: у тебя уже усы растут!»

И ребенок думает: «Я ничто. Чем-то могут быть только взрослые. А вот я уже ничто чуть постарше. А сколько мне еще лет ждать? Но погодите, дайте мне только вырасти…»

И он ждет – прозябает, ждет – задыхается, ждет – притаился, ждет – глотает слюнки. Волшебное детство? Нет, просто скучное, а если и бывают в нем хорошие минуты, так отвоеванные, а чаще краденые. Ни слова о всеобщем обучении, сельских школах, городах-парках, харцерстве[10]. Так все это было безнадежно далеко и потому несущественно. Книга, ее содержание зависят оттого, какими категориями переживаний и опыта оперирует автор, каково было поле его деятельности и творческая лаборатория, – какова была почва, вскормившая его мысль. Вот почему мы встречаем наивные суждения у авторитетов, и тем более иностранных.

Стало быть, все позволять? Ни за что: из скучающего раба мы сделаем изнывающего со скуки тирана.

А запрещая, закаляем как-никак волю, хотя бы лишь в направлении обуздания, ограничения себя, развиваем изобретательность, умение ускользнуть из-под надзора, будим критицизм. И это чего-то да стоит, как – правда, односторонняя – подготовка к жизни. Позволяя же детям «все», бойтесь, как бы, потакая капризам, не подавить сильных желаний. Там мы ослабляли волю, здесь отравляем.

Это не «делай что хочешь», а «я тебе сделаю, куплю, дам все, что хочешь, ты только скажи, что тебе дать, купить, сделать. Я плачу за то, чтобы ты сам ничего не делал, я плачу за то, чтобы ты был послушный».

«Вот съешь котлетку, мама купит тебе книжечку. Не ходи гулять – на тебе за это шоколадку».

Детское «дай», даже просто протянутая молча рука должны столкнуться когда-нибудь с нашим «нет», а от этих первых «не дам, нельзя, не разрешаю» зависит успех целого и огромнейшего раздела воспитательной работы.

Мать не хочет видеть этой проблемы, предпочитает лениво, трусливо отсрочить, отложить на после, на потом. Не хочет знать, что ей не удастся, воспитывая ребенка, ни устранить трагичную коллизию неправильного, неисполнимого, не проверенного на деле хотения и проверенного на деле запрета, ни избежать еще более трагичного столкновения двух желаний, двух прав в одной области деятельности. Ребенок хочет взять в рот горящую свечку – я не могу ему этого позволить; он требует нож – я боюсь дать, он тянется к вазе, которую мне жалко, хочет играть со мной в мяч – а я хочу читать. Мы должны разграничивать его и мои права.

Младенец тянется за стаканом – мать целует ручонку, не помогло – дает погремушку, велит убрать с глаз соблазн.

Если младенец вырывает руку, бросает на пол погремушку, ищет взглядом спрятанный предмет, а затем сердито смотрит на мать, спрашиваю: кто прав? Обманщица мать или младенец, который ее презирает?

Кто не продумает основательно вопроса запретов и приказов, когда их мало, тот растеряется и не охватит всех, когда их будет много.

Деревенский мальчишка Ендрек. Он уже ходит. Держась за дверной косяк, осторожно переваливается через порог в сени. Из сеней по двум каменным ступенькам сползает на четвереньках. У избы встретил кошку: оглядели друг друга и разошлись. Споткнулся о ком сухой грязи, остановился, глядит. Нашел палочку, сел, ковыряет в песке. Валяются очистки от картофеля, берет в рот, песок во рту, морщится, плюет, бросает. Опять встал на ноги, бежит прямо на собаку; дрянная собака его опрокидывает.

Сморщился, вот-вот заревет, да нет, вспомнил что-то и тащит метлу. Мать по воду пошла; ухватился за подол и бежит уже увереннее. Кучка ребят постарше, с тележкой – он глядит; прогнали его – встал в сторонку, глядит. Дерутся два петуха – глядит. Посадили Ендрека на тележку, везут, вывалили. Мать позвала. И это лишь одна, первая половина шестнадцатичасового дня.

Никто не говорит ему, что мал; сам чувствует, когда не под силу. Никто не говорит ему, что кошка царапается, что он не умеет сходить по ступенькам. Никто не учит, как относиться к большим ребятам. «По мере того как Ендрек подрастал, прогулки уводили его все дальше от хаты» (Виткевич)[11]. Часто путает, ошибается; в результате – шишка, в результате – большая шишка, в результате – шрам.

Да нет, я вовсе не хочу заменить чрезмерную заботу отсутствием всякой заботы. Я лишь показываю, что деревенский годовалый ребенок уже живет, тогда как наш зрелый юноша еще только будет когда-то жить. Боже мой, да когда же?

Бронек хочет открыть дверь. Двигает стул. Останавливается и отдыхает, помощи не просит. Стул тяжелый, Бронек устал. Теперь тащит попеременно то за одну, то за другую ножку. Работа идет медленно, но становится легче. Стул уже от двери близко; Бронеку кажется, что дотянется, вскарабкивается, встал на ноги. Я придерживаю слегка за платьице. Пошатнулся, испугался, слез. Придвигает к самой двери, но ручка осталась в стороне. Вторая неудачная попытка. Ни тени нетерпения. Опять трудится, лишь дольше передышки. Взбирается в третий раз нога – вверх, рывок рукой, упор на согнутое колено, повис, ищет равновесия, новое усилие, рука цепляется за край стула, лег на живот, пауза, бросок тела вперед, встал на колени, выпутывает ноги из платья – стоит. Бедные вы мои лилипутики в стране великанов! Голова у вас вечно задрана вверх, чтобы что-нибудь да увидеть. Окно где-то высоко, как в тюрьме. Чтобы сесть на стул, надо быть акробатом.

Напряжение всей мускулатуры и всех сил ума, чтобы достать наконец дверную ручку…

Дверь открыта, Бронек глубоко вздохнул.

Этот глубокий вздох облегчения мы видим уже у младенцев после каждого усилия воли, длительного напряжения внимания. Когда кончаешь интересную сказку, ребенок тоже вздыхает. Я хочу, чтобы это поняли.

Такой глубокий отдельный вздох доказывает, что до этого дыхание было замедленное, поверхностное, недостаточное; затаив дыхание, ребенок смотрит, ждет, следит, силится вплоть до полного исчерпания кислорода, до отравления тканей. Организм шлет сигнал тревоги в дыхательный центр; наступает глубокий вздох, который восстанавливает кислородный обмен.

Если вы умеете определять радость ребенка и ее силу, вы должны знать, что самая высокая радость – преодоленной трудности, достигнутой цели, раскрытой тайны, радость триумфа и счастье самостоятельности, овладения и обладания.

Где мама? Нет мамы. Ищи.

Нашел! Почему так смеется?

– Убегай, мама сейчас тебя поймает! Ой, не может догнать!

Ох, и счастлив же!

Почему хочет ползать, ходить, вырывается из рук? Обычная сценка: семеня ножонками, ребенок отходит от няньки, видит – нянька гонится, он давай убегать и, забыв об опасности, летит очертя голову в экстазе свободы – и или растягивается во весь рост на земле, или, пойманный, вырывается, пинается ногами и визжит.

Скажете: избыток энергии? Это физиологическая сторона, а я ищу психофизиологическую.

Спрашиваю: почему ребенок хочет, когда пьет, сам держать стакан, чтобы мать даже не притрагивалась; почему, когда уже и не хочется есть, ест, если позволили самому черпать ложкой? Почему с такой самозабвенной радостью гасит спичку, волочит комнатные туфли отца, несет скамеечку бабушке? Подражание? Нет, нечто значительно большее и ценнейшее.

Я сам! – восклицает ребенок тысячи раз жестом, взглядом, смехом, мольбой, гневом, слезами.

– А ты умеешь сам открывать дверь? – спросил я у пациента, мать которого предупредила меня, что он боится докторов.

– Даже в уборной, – поспешно ответил он.

Я рассмеялся. Мальчуган смутился, а я еще больше.

Я вырвал у него признание в тайном торжестве и осмеял.

Нетрудно догадаться, что было время, когда все двери уже стояли перед ним настежь, а дверь от уборной не поддавалась его усилиям и была целью его честолюбивых стремлений; он походил в этом на молодого хирурга, который мечтает провести трудную операцию.

Он не доверялся никому, зная, что в том, что составляет его внутренний мир, он не найдет отклика у окружающих. Быть может, не раз его обругали или обидели недоверием: «И чего ты там все вертишься, чего ты там ковыряешься? Оставь, испортишь. Сию же минуту марш в комнату!»

Так он украдкой, тайком трудился и наконец… открыл!

Обратили ли вы внимание, как часто, когда раздается в передней звонок, вы слышите просьбу:

– Я отворю?

Во-первых, замок у входных дверей трудный, во-вторых, чувство, что там, за дверью, стоит взрослый, который сам не может сладить и ждет, когда ты, маленький, поможешь…

Вот какие небольшие победы празднует ребенок, уже грезящий о дальних путешествиях; в мечтах он – Робинзон на безлюдном острове, а в действительности рад-радехонек, когда позволят выглянуть в окошко.

– Ты умеешь сам влезать на стул? Умеешь прыгать на одной ножке? А можешь левой рукой ловить мячик?

И ребенок забывает, что не знает меня, что я стану осматривать ему горло и пропишу лекарство. Я затрагиваю то, что в нем берет верх над чувством смущения, страха, неприязни, и он радостно восклицает:

– Умею!

Труд познания

Видали ли вы, как младенец долго, терпеливо, с застывшим лицом, открытым ртом и сосредоточенным взглядом снимает и натягивает чулочек или башмачок? Это не игра, не подражание, не бессмысленное битье баклуш, а труд.

Какую пищу дадите вы его воле, когда ему исполнится три года, пять лет, десять?

Я!

Когда новорожденный сам себя царапает; когда младенец, сидя, тащит в рот ногу, валится назад и сердито ищет вокруг виновника; когда, дернув себя за волосы, морщится от боли, но возобновляет опыт; когда ударяет себя ложкой по голове и смотрит вверх – что там такое, чего он не видит, но чувствует? – он не знает себя.

Когда изучает движения рук; когда, сося кулачок, внимательно рассматривает его; когда во время кормления бросает сосать и сравнивает ногу с грудью матери; когда, семеня ножонками, останавливается и глядит вниз, выискивая то, что поддерживает его совсем иначе, чем материнские руки; когда сравнивает правую ногу, в чулке, с левой, без чулка, он стремится познать и знать.

Когда, купаясь, исследует воду, отыскивая во многих не осознающих каплях себя, каплю сознающую, он предугадывает великую истину, которую заключает короткое слово «я».

Лишь художник-футурист может изобразить нам младенца таким, каким он себя видит: пальцы, кулачок, менее четко ноги, быть может, животик, быть может, даже и голова, но только пунктирной линией, как на карте Заполярья.

Работа еще не кончена: оборачиваясь, он наклоняет голову, чтобы увидеть, что таится у него сзади, изучает себя в зеркале и присматривается к фотографии, находя то углубление пупка, то возвышение родинки; а тут уже ждет его новая работа: надо отыскать себя среди окружающих.

Мать, отец, какой-то дядя, какая-то тетя, одни часто появляются, другие редко – полным-полно таинственных личностей, чье происхождение неясно, а поступки загадочны.

Едва ребенок установил, что мама у него для того, чтобы выполнять его желания или идти им наперекор, папа приносит деньги, а тети – шоколадки, как у себя в мыслях, где-то в себе он открывает новый, еще более удивительный невидимый мир.

А дальше надо отыскать себя в обществе, себя в человечестве, себя во Вселенной.

Вот, волосы седые, а работа не кончена.

Мое!

Где таится эта простейшая мысль-чувство? Быть может, сливается с понятием «я»? Быть может, когда младенец протестует против завертывания рук, он борется за них как за «мое», а не за «я»? А забирая у него ложку, которой он стучит по столу, ты лишаешь его не собственности, а способности давать выход энергии, высказываться на особый лад, звуком? Рука эта – не совсем рука, а скорее послушный дух Аладдина – держит бисквит, приобретя новую ценную собственность, и ребенок эту собственность защищает.

Каким образом понятие собственности вяжется у него с понятием повышенной мощи? Лук для дикаря был не только собственностью, но и усовершенствованной рукой, поражавшей на расстоянии.

Ребенок не хочет отдать газету, которую рвет, ибо он исследует, тренируется, ибо это материал, как рука – инструмент, который звука не издает и в еду не годится, но в соединении с погремушкой – говорит, а в соединении с булочкой придает сосанию добавочное приятное ощущение.

И лишь потом приходят подражание, соперничество, желание выдвинуться. Ибо собственность вызывает уважение, повышает цену, дает власть. Без мяча он остался бы незамеченным, а с мячом может занять в игре видное положение независимо от заслуг; с игрушечной саблей становится офицером, с вожжами – кучером; а рядовой, лошадка – тот, кто ничем не владеет.

«Дай мне, позволь, уступи» – просьба, которая щекочет самолюбие.

«Захочу – дам, а не захочу – не дам», в зависимости от каприза, потому что это «мое».

Хочу иметь – имею, хочу знать – знаю, хочу мочь – могу – вот три разветвления общего ствола воли, корни которой два чувства: удовлетворения и неудовлетворения.

Младенец старается понять себя и окружающий его мир, живой и мертвый, – с этим связано его благополучие.

Спрашивая словами или взглядом: «Что это?» – он требует не название, а оценку.

Что это?

– Фи, брось, это бяка, это нельзя брать в руки.

– Что это?

– Цветочек, – и улыбка, и ласковое выражение лица – разрешение.

Бывает, спрашивая о предмете нейтральном и получая название без эмоциональной мимической оценки, ребенок не знает, что делать с ответом, и, удивленно и как бы разочарованно глядя на мать, повторяет, растягивая, название. Чтобы понять, что, кроме желаемого и нежелаемого, есть еще мир нейтральный, ему надо иметь опыт.

Что это?

– Вата.

– Вааата? – И ребенок всматривается в лицо матери, ожидая указания, что об этом думать.

Путешествуй я в обществе туземца по субтропическому лесу и спроси я при виде растения с неизвестным мне плодом: «Что это?» – туземец, не зная языка, но угадывая мой вопрос, отвечал бы окриком, гримасой или улыбкой, что это яд, вкусная пища или бесполезный предмет, который не стоит класть в рюкзак.

Детские «что это?» означают: какой? для чего служит? какая мне от него может быть польза?

Пассивный – активный

Обычная, но интересная картинка:

Сошлись, семеня еще не твердыми ножонками, два малыша; у одного мяч или пряник, а другой хочет это отнять.

Матери неприятно, когда ее ребенок вырывает что-нибудь у другого ребенка, не хочет отдать, поделиться, «дать поиграть». То, что ребенок выходит из общепринятой нормы условных приличий, компрометирует ее.

В сцене, о которой идет речь, ход событий может быть троякий.

Один ребенок вырывает, другой удивленно смотрит, потом переводит глаза на мать, ожидая оценки непонятной ситуации.

Или: один старается вырвать, но коса нашла на камень – подвергшийся нападению прячет предмет общих вожделений за спину, отталкивает нападающего, опрокидывает его. Матери спешат на помощь.

Или: смотрят друг на дружку, боязливо сходятся, один неуверенно тянется, другой также неуверенно защищается. И только после долгой подготовки вступают в конфликт.

Здесь играет роль возраст обоих и жизненный опыт.

Ребенок, у которого есть старшая сестра или старший брат, уже многократно выступал в защиту своих прав или собственности, а подчас атаковал и сам. Но откинем все случайное, и мы увидим две отличные индивидуальности, два характерных типа: деятельный и бездеятельный, активный и пассивный.

«Он добрый: все отдаст».

Или:

«Глупышка: все у себя даст забрать».

Это не доброта и не глупость.

Кротость, слабее жизненный порыв, ниже взлет воли, боязнь действия. Ребенок избегает резких движений, живых экспериментов, трудных начинаний.

Меньше действуя, меньше и добывает фактических истин, потому вынужден больше верить и дольше подчиняться.

Менее ценный интеллект? Нет, просто иной. У ребенка пассивного меньше синяков и досадных ошибок, и ему не хватает горького опыта; хотя приобретенный он, может быть, помнит лучше. У активного больше шишек и разочарований, и, быть может, он скорее их забывает. Первый переживает медленнее и меньше, но, может быть, глубже.

Пассивный удобнее. Оставленный один, не выпадет из коляски, не поднимет по пустякам весь дом на ноги, поплачет и легко успокоится, не требует слишком настойчиво, меньше ломает, рвет, портит.

– Дай – не протестует.

– Надень, возьми, сними, съешь – подчиняется.

Две сценки:

Ребенок не голоден, но на блюдечке осталась ложка каши, значит, должен доесть, количество назначено врачом. Нехотя открывает рот, долго и лениво жует, медленно и с усилием глотает.

Другой, тоже не голодный, стискивает зубы, энергично мотает головой, отталкивает, выплевывает, защищается.

А воспитание?

Судить о данном ребенке по двум диаметрально противоположным типам детей – это говорить о воде на основании свойств кипятка и льда. Шкала – сто градусов, где же мы поместим свое дитя? Но мать может знать, что врожденное, а что с трудом выработанное, и обязана помнить, что все, что достигнуто дрессировкой, нажимом, насилием, непрочно, неверно и ненадежно. И если податливый, «хороший» ребенок делается вдруг непослушным и строптивым, не надо сердиться на то, что ребенок есть то, что он есть.

Ребенок есть то, что он есть

Крестьянин, чей взор устремлен на небо и землю – сам плод и продукт земли, – знает предел человеческой власти. Быстрая, ленивая, пугливая, норовистая лошадь, ноская курица, молочная корова, урожайная и неурожайная почва, дождливое лето, зима без снега – всюду встречает он что-то, что можно слегка изменить или изрядно подправить надзором, тяжким трудом, кнутом.

А бывает, что и никак не сладишь.

У горожанина слишком высокое понятие о человеческой мощи. Картофель не уродился, но достать можно, надо только заплатить подороже. Зима – надевает шубу, дождь – калоши, засуха – поливают улицы, чтобы не было пыли.

Все можно купить, всякому горю помочь. Ребенок бледен – врач, плохо учится – репетитор. А книжка, поясняя, что надо делать, создает иллюзию, что можно всего добиться.

Ну как тут поверить, что ребенок должен быть тем, что он есть, что, как говорят французы, экзематика[12] можно выбелить, но не вылечить?

Я хочу раскормить худого ребенка, я делаю это постепенно, осторожно, и – удалось: килограмм веса завоеван.

Но достаточно небольшого недомогания, насморка, не вовремя данной груши, и пациент теряет эти с трудом добытые два фунта.

Летние колонии для детей бедняков. Солнце, лес, река; ребята впитывают веселье, доброту, приличные манеры.

Вчера – маленький дикарь, сегодня он – симпатичный участник игр. Забит, пуглив, туп – через неделю смел, жив, полон инициативы и песен. Здесь перемена с часу на час, там с недели на неделю; кое-где никакой. Это не чудо и не отсутствие чуда; есть только то, что было и ждало, а чего не было, того и нет.

Учу недоразвитого ребенка: два пальца, две пуговицы, две спички, две монеты – «два». Он уже считает до пяти. Но измени порядок слов, интонацию, жест – и опять не знает, не умеет.

Ребенок с пороком сердца: смирный, медлительные движения, речь, даже смех. Задыхается, каждое движение поживее для него – кашель, страдание, боль. Он должен быть таким.

Материнство облагораживает женщину, когда она отказывается, отрекается, жертвует; и деморализует, когда, прикрываясь мнимым благом ребенка, отдает его на растерзание своему тщеславию, вкусам и страстям.

Мой ребенок – это моя собственность, мой раб, моя комнатная собачка. Я щекочу его за ухом, глажу по спинке, нацепив бант, веду на прогулку, дрессирую, чтобы был смышлен и вежлив, а надоест мне: «Иди поиграй. Иди позанимайся. Спать пора!»

Говорят, лечение истерии заключается в этом: «Вы утверждаете, что вы петух? Ну и оставайтесь им, только не пойте».[13]

– Ты вспыльчив, – говорю я мальчику. – Ладно, дерись, только не слишком больно, злись, но только раз в день.

Если хотите, в этой одной фразе я изложил весь педагогический метод, которым я пользуюсь. Видишь этого мальчишку, как он носится, крича во все горло, и барахтается в песке? Он будет когда-нибудь знаменитым химиком и сделает открытия, которые принесут ему уважение, высокий пост, состояние. Да-да, вдруг между гулянкой и балом вертопрах одумается, запрется в своей лаборатории и выйдет ученым. Кто бы мог ожидать?

Видишь другого, как равнодушно следит сонным взглядом за игрой сверстников? Зевнул, встал, – может, подойдет к разыгравшейся ребятне? Нет, опять сел. И он станет знаменитым химиком и сделает открытия. Чудеса: кто бы мог предполагать?

Нет, ни маленький сорванец, ни соня не будут учеными. Один станет учителем физкультуры, а другой почтовым служащим.

Это преходящая мода, ошибка, неразумие, что все невыдающееся кажется нам неудавшимся, малоценным.

Искры бессмертия

Мы болеем бессмертием. Кто не дорос до памятника на площади, хочет иметь хотя бы переулок своего имени – дарственную запись на вечные времена. Если не четыре столбца посмертно, то хотя бы упоминание в тексте: «Принимал деятельное участие… Оставил сожаление о себе в широких общественных кругах».

Улицы, больницы, приюты носили когда-то имена святых патронов, и это имело смысл; позже – монархов, это было знамением времени; нынче – ученых и артистов, и в этом нет никакого смысла. Уже воздвигаются памятники идеям и безымянным героям – тем, у кого нет памятника.


Ребенок не лотерейный билет, на который должен пасть выигрыш в виде портрета в зале магистратуры или бюста в фойе театра. В каждом есть своя искра, которая может зажигать костры счастья и истины, и в каком-нибудь десятом поколении, быть может, заполыхает он пожаром гения и спалит род свой, одарив человечество светом нового солнца.

Ребенок не почва, вспаханная наследственностью под посев жизни; мы можем лишь содействовать росту того, что дает буйные побеги еще до первого его вздоха.

Известность нужна новым сортам табака и новым маркам вина, но не людям.

Стало быть, фатум наследственности, абсолютная предопределенность, банкротство медицины, педагогики? Фраза мечет молнии.

Я назвал ребенка сплошь исписанным пергаментом, уже засеянной землей? Отбросим сравнения, они вводят в заблуждение.

Существуют случаи, когда при современном уровне знаний мы бываем бессильны. Сегодня их меньше, чем вчера, но они существуют. Существуют случаи, когда в современных условиях жизни мы бываем беспомощны. Этих несколько меньше.

Вот ребенок, которому самое горячее желание добра и самые упорные старания дадут мало.

А вот другой, которому дали бы много, да мешают условия. Одному деревня, горы, море дадут немного, другому и помогли бы, да мы не можем их ему предоставить.

Когда мы встречаем ребенка, гибнущего из-за недостатка ухода, воздуха и одежды, мы не виним родителей. Когда мы видим ребенка, которого калечат излишней заботой, перекармливают, перегревают, оберегая от мнимых опасностей, мы склонны винить мать, нам кажется, что беде легко помочь, было бы желание понять. Нет, нужно очень большое мужество, чтобы действием, а не бесплодной критикой оказать сопротивление нормам поведения, обязательного для данного класса или прослойки. Если там мать не может умыть ребенка и вытереть ему нос, здесь не может позволить ходить чумазым и в худых башмаках. Если там со слезами забирает из школы и отдает в учение к мастеру, здесь с равно мучительным чувством должна посылать в школу.

Пропадет мой парнишка без школы, – говорит одна, отнимая книжку.

– Испортят мне моего ребенка в школе, – говорит другая, покупая новые полпуда учебников.

Врожденное – приобретенное

Для широких кругов общества наследственность является фактом, который заслоняет собой все встречающиеся исключения, для науки – это проблема, находящаяся в стадии изучения. Существует обширная литература, стремящаяся решить один лишь вопрос: рождается ли ребенок туберкулезных родителей уже больным, только с предрасположением или заражается после рождения?

Принимали ли вы во внимание, когда думали о наследственности, следующие простые факты: что, кроме передачи по наследству болезней, существует передача по наследству крепкого здоровья, что братья и сестры не являются братьями и сестрами по полученным ими плюсам и минусам, запасам здоровья и его изъянам? Не принимали? А должны были и обязаны были принимать. Первого ребенка рожают здоровые родители; второй будет уже ребенком сифилитиков, если родители заболели этой болезнью; третий – ребенком сифилитиков-туберкулезников, если родители заразились еще и туберкулезом. В этом отношении эти трое детей – чужие друг другу люди: не отягощенный тяжелой наследственностью, отягощенный, дважды отягощенный тяжелой наследственностью. И наоборот, больной отец вылечился, и из двоих детей этого отца первый ребенок – больного родителя, второй – здорового.

Потому ли ребенок нервный, что рожден нервными родителями, или потому, что воспитан ими? Где граница между невропатичностью и утонченностью психической конституции – наследственной одухотворенностью?

Рожает ли отец-гуляка расточителя-сына или заражает своим примером?

«Скажи мне, кто тебя породил, и я скажу, кто ты» – но не всегда.

«Скажи мне, кто тебя воспитал, и я скажу, кто ты» – и это не так.

Отчего у здоровых родителей бывает слабое потомство?

Отчего в порядочной семье вырастает подлец? Отчего в заурядной семье появляется знаменитый потомок?

Среда

Кроме законов наследственности, надо параллельно изучать воспитывающую среду, тогда, может быть, не одна загадка найдет свое разрешение.

Воспитывающей средой я называю тот дух, который царит в семье: отдельные члены семьи не могут занимать по отношению к нему произвольной позиции. Этот руководящий дух подчиняет и не терпит сопротивления.


Догматическая среда.

Традиция, авторитет, обряд, веление как абсолютный закон, необходимость как жизненный императив. Дисциплина, порядок и добросовестность. Серьезность, душевное равновесие и ясность, вытекающая из твердости, ощущения прочности и устойчивости, уверенности в себе, в своей правоте. Самоограничение, самопреодоление, труд как закон, высокая нравственность как навык. Благоразумие, доходящее до пассивности, одностороннего незамечания прав и правд, которые не стали традицией, не освятил авторитет, не закрепил механически шаблон поступков.

Если уверенность в себе не перейдет в своеволие, а простота в грубость, эта плодородная воспитывающая среда либо сломает чуждого ей духом ребенка, либо изваяет воистину прекрасного человека, который будет уважать суровых наставников, ибо они не тешились им, а вели тяжелым путем к ясно начертанной цели.

Неблагоприятные условия, ущемление физических потребностей не меняют духовного существа среды. Прилежание переходит в истовый труд, спокойствие – в отрешенность человека, ожесточившегося в стремлении устоять; иногда робость и смирение, всегда сознание своей правоты и надежда. И апатия, и энергия здесь не слабость, а сила, которую тщетно пытается одолеть чужая злая воля.

Догматом могут быть земля, костел, отчизна, добродетель и грех; могут быть наука, общественно-политическая работа, богатство, борьба, а также Бог – Бог как герой, божок или кукла. Не во что, а как веришь.


Идейная среда.

Сила ее не в твердости духа, а в полете, порыве, движении. Здесь не работаешь, а радостно вершишь. Творишь сам, не дожидаясь. Нет повеления – есть добрая воля. Нет догм – есть проблемы. Нет благоразумия – есть жар души, энтузиазм. Сдерживающим началом здесь – отвращение к грязи, моральный эстетизм. Бывает, здесь временами ненавидят, но никогда не презирают. Терпимость тут не половинчатость убеждений, а уважение к человеческой мысли, радость, что свободная мысль парит на разных уровнях и в разных направлениях – сталкиваясь, снижая полет и взмывая – наполняет собой просторы. Отважный сам, ты жадно ловишь отзвуки чужих молотов и с любопытством ждешь завтрашнего дня, его новых восторгов, недоумений, знаний, заблуждений, борьбы, сомнений, утверждений и отрицаний.

Если догматическая среда способствует воспитанию пассивного ребенка, то идейная – хорошая почва под посев активных детей. Я полагаю, корни многих неприятных сюрпризов в том, что одному дают десять высеченных на камне заповедей, когда он хочет сам выжечь их жаром своего сердца в своей груди, а другого неволят искать истины, которые он должен получать готовыми. Этого можно не увидеть, если подходить к ребенку с «Я из тебя сделаю человека», а не с пытливым: «Каким ты можешь быть, человек?»


Среда безмятежного потребления.

У меня есть столько, сколько надо, – а значит, мало, если я ремесленник или чиновник, или много, если я владелец обширных поместий. И я хочу быть тем, кто я есть, а значит, мастером, начальником станции, адвокатом, писателем. Работа для меня не служение чему-то, не место в жизни, не самоцель, а средство для обеспечения себе удобств, желательных условий.

Душевный покой, беззаботность, чувствительность, приветливость, доброта, трезвости сколько надо, самосознание, какое добывается без труда.

Нет упорства ни в желании сохранить, продержаться, ни в стремлении достичь, найти.

Ребенок живет в атмосфере внутреннего благополучия и ленивой консервативной привычки, снисходительности к современным течениям, среди привлекательной простоты. Здесь он может быть всем, чем хочет: сам – из книжек, бесед, встреч и жизненных впечатлений – ткет себе основу мировоззрения, сам выбирает путь.

Добавлю: взаимная любовь родителей. Редко ребенок чувствует ее отсутствие, когда ее нет, но жадно впитывает ее, когда она есть.

«Папа на маму сердится, мама с папой не разговаривает, мама плакала, а папа как хлопнет дверью» – это туча, которая застилает небесную синеву и сковывает ледяной тишиной радостный гомон детской.

Я сказал во вступлении: «Велеть кому-нибудь дать тебе, матери, готовые мысли – это поручить чужой женщине родить твое дитя».

Может, не один из вас подумал: «А мужчина? Разве не чужая женщина рожает его ребенка?» Нет: любимая, не чужая.


Среда внешнего лоска и карьеры.

Опять выступает упорство, но оно вызвано к жизни холодным расчетом, а не духовными потребностями. Ибо нет здесь места для полноты содержания, есть одна лукавая форма – искусная эксплуатация чуждых ценностей, приукрашивание зияющей пустоты. Лозунги, на которых можно заработать. Этикет, которому надо покоряться. Не достоинства, а ловкая самореклама. Жизнь не как труд и отдых, а вынюхивание и обхаживание. Ненасытное тщеславие, хищность, недовольство, высокомерие и раболепие, зависть, злоба, злорадство.

Здесь детей и не любят, и не воспитывают, здесь их только оценивают, теряют на них или зарабатывают, покупают и продают. Поклон, улыбка, пожатие руки – ясное дело, все здесь подсчитано: и брак, и плодовитость. Добывается деньгами, повышением в чине, орденом, связями в высших сферах.

Если в подобной среде вырастает нечто положительное, это лишь видимость, лишь более искусная игра, точнее, пригнанная маска. Однако и в среде распада и гангрены, в муках и душевном раздвоении вырастает иногда пресловутая «жемчужина в навозной куче». Такие случаи показывают, что наряду с общепризнанным законом о влиянии воспитания существует и другой – закон антитезы. Мы видим проявление этого закона, когда у скряги вырастает расточитель, у безбожника – человек богобоязненный, у труса – герой, чего нельзя односторонне объяснять одной «наследственностью».


В законе антитезы выступает сила противопоставления себя внушениям, исходящим из разных источников и осуществляемым разными способами. Это защитный механизм сопротивления и самообороны, в некотором роде инстинкт самосохранения духовного склада, чуткий, действующий автоматически.

Если морализаторство уже достаточно дискредитировано, то влияние примера, среды пользуется в воспитании полным доверием. Отчего тогда это влияние так часто подводит?

Спрашиваю: почему ребенок, услышав ругательное слово, старается его повторить вопреки запретам, а и уступив угрозам, хранит в памяти?

Где источник этой с виду злой воли, когда ребенок упорствует, хотя мог бы легко уступить?

– Надень пальто.

Нет, хочет идти без пальто.

– Надень розовое платье.

А ей как раз хочется голубое.

Не настаиваешь – послушается, станешь настаивать, просить или угрожать – заартачится и уступит лишь по принуждению.

Как растет ребенок

Почему чаще всего в период созревания ребенка наше банальное «да» сталкивается с его «нет»? Не есть ли это одно из проявлений того глубокого противодействия соблазнам, которые сейчас идут изнутри, а могут прийти извне?

«Печальная ирония судьбы велит добродетели жаждать греха, а преступлению видеть непорочные сны» (Мирбо).[14]

Преследуемая религия находит более горячий отклик.

Стремление усыпить национальное самосознание успешнее его пробуждает.

Я, может быть, смешал здесь факты из разных областей, но мне лично гипотеза о законе антитезы объясняет многие парадоксальные реакции на воспитательные воздействия – и удерживает от многочисленных слишком частых и энергичных попыток влиять даже в самом желательном направлении.

Что представляет собой ребенок? Что представляет хотя бы только физически? Развивающийся организм. Правильно. Но увеличение в весе и в росте – лишь одно из многих проявлений этого развития. Науке уже известно несколько частных моментов роста; он неравномерен, темп его то живой, то вялый. Кроме того, мы знаем, что ребенок не только растет, но и меняет пропорции.

Ребенок переменился. С ним что-то случилось. Мать не всегда умеет сказать, в чем перемена, зато у нее всегда готов ответ на вопрос, чему следует ее приписать.

– Ребенок переменился после прорезывания зубов, после прививки от кори, после отнятия от груди, после того как выпал из кроватки.

Уже ходил и вдруг перестал ходить; просился на горшок и опять мочится; «ничего» не ест, спит неспокойно, мало или чересчур много, стал капризен, слишком подвижен или слишком вял, похудел.

Другой этап:

После поступления в школу, после возвращения из деревни, после кори, после прописанных ванн, после испуга из-за пожара. Изменился сон, аппетит, изменился характер: раньше ребенок был послушный, теперь озорник; раньше прилежный, теперь рассеянный и ленивый.

Бледненький, сутулится, какие-то некрасивые выходки.

Может, невоспитанные товарищи, может, учеба, может, болен?

Двухлетнее пребывание в Доме Сирот и скорее разглядывание ребенка, чем изучение, позволили установить: все, что известно как неуравновешенность периода созревания, переживается ребенком на протяжении ряда лет в виде небольших и неярких переломов, равно критических, лишь менее бросающихся в глаза и потому еще не замеченных наукой.

Стремясь к единству взглядов на ребенка, некоторые рассматривают его как организм быстро утомляющийся.

Отсюда большая потребность в сне, слабая сопротивляемость болезням, уязвимость органов, малая психическая выносливость. Взгляд правилен, да не для всех этапов развития. Ребенок бывает попеременно то сильным, бодрым и жизнерадостным, то слабым, усталым и угрюмым. Если он заболевает в критический период, мы склонны думать, что организм его уже был подточен болезнью: я же считаю, что болезнь развилась на почве мимолетного ослабления, что или она притаилась и ждала наиболее благоприятных условий для нападения, или, случайно занесенная извне, расхозяйничалась, не встретив сопротивления. Если мы перестанем в будущем разбивать цикл жизни на искусственные: младенец, ребенок, юноша, зрелый человек и старик, то основанием для периодизации явятся уже не рост и внешнее развитие, а еще не известное нам глубокое преобразование всего организма в целом, которое Шарко[15] проследил в лекции об эволюции артрита на двух поколениях от колыбели и до могилы.


Между первым и вторым годом жизни ребенка часто меняют домашнего врача. В это время ко мне поступали пациенты – дети матерей, разобиженных на моего предшественника, который якобы не проявил должной компетенции, и наоборот, матери бросали меня, обвиняя, что то или иное нежелательное явление возникло по моей оплошности. И те и другие правы постольку, поскольку врач считал младенца здоровым, как вдруг выплывал не предусмотренный им ранее незаметный изъян. Но стоит терпеливо переждать критический момент, и ребенок, слегка отягощенный наследственностью, восстановит мимолетно нарушенное равновесие, а в состоянии более сильно отягощенного наступит улучшение, и дальнейшее развитие юной жизни опять протекает спокойно.

Если в этот первый – как и во второй, школьный, – период нарушенных функций применять определенные меры, улучшение приписывается именно им. И если сегодня нам уже известно, что улучшение при воспалении легких или тифе наступает после завершения цикла болезни, тут неурядица должна продолжаться до тех пор, пока мы не установим этапы развития ребенка и не наметим особые кривые развития для детей разного типа.

В кривой развития ребенка есть и весны, и затишья осени, периоды и напряженного труда, и отдыха в целях доделки, завершения выполненной в спешке работы и предварительного сбора запасов для дальнейшего построения организма. Семимесячный плод уже способен жить, а ведь еще два долгих месяца (почти четвертую часть беременности) он дозревает во чреве матери!

Младенец, утраивающий за год исходный вес, имеет право на отдых. Молниеносный путь, который проделывает его психическое развитие, дает ему также право забыть кое-что из того, что он уже умел или знал и что мы преждевременно записали в прочные завоевания.

Ребенок не хочет есть.

Простенькая задачка по арифметике.

Ребенок родился 8 фунтов с лишним, через год он утроил свой вес и весит уже 25 фунтов. Продолжай он расти в том же темпе, к концу второго года он весил бы 25 ф. х 3 = 75 ф.

К концу третьего года: 75 ф. х 3 = 225 ф.

К концу четвертого года: 225 ф. х 3 = 675 ф.

К концу пятого года: 675 ф. х 3 = 2025 ф.

Чтобы прокормить это пятилетнее чудовище, весящее 2000 фунтов и потребляющее ежедневно количество пищи, равное 1/6–1/7 своего веса, как это имеет место у младенцев, требовалось бы ежедневно 300 фунтов продуктов питания.

В зависимости от механики роста ребенок ест мало, очень мало, много, очень много. Кривая веса поднимается медленно или внезапно, а то и не меняется месяцами. Она неумолимо последовательна: недомогая, ребенок в течение нескольких дней теряет в весе, зато в последующие на столько же и прибавляет, повинуясь внутреннему голосу, говорящему: «столько, и не больше». Когда здоровый, но недокармливаемый по бедности ребенок переходит на нормальную диету, он за неделю восполняет недостачу и достигает своего веса. Если каждую неделю взвешивать ребенка, через некоторое время он уж угадывает, прибыл в весе или убыл: «На прошлой неделе я убыл на триста граммов, видно, нынче прибавлю на пятьсот. – Сегодня я вешу меньше, я не ужинал. – Опять я на пятьсот прибавил, спасибо…»

Ребенок хочет угодить родителям: неприятно огорчать мать, выполнение родительской воли приносит ему неисчислимую пользу. А значит, если не съест котлетку и не выпьет молоко, это оттого, что не может. Если же заставлять, повторяющееся через определенные промежутки времени расстройство желудка с соответствующей диетой отрегулируют нормальное увеличение в весе.

Принцип: ребенок должен есть столько, сколько хочет, не больше и не меньше. Даже при усиленном питании больного ребенка меню можно составлять лишь при его участии и вести лечение лишь под его контролем. Заставлять детей спать, когда им не хочется спать, преступление. Таблица, устанавливающая, когда и сколько часов спать ребенку, – абсурд. Определить необходимое для данного ребенка количество часов сна легко, если есть часы: надо определить, сколько он проспит не просыпаясь и проснется выспавшимся. Я говорю: «выспавшимся», а не «бодрым». Бывают периоды, когда ребенку требуется больше сна, и такие, когда ребенок, хотя и устал, хочет не спать, а просто полежать в постели.

Период утомления: вечером неохотно ложится – не хочется спать; утром неохотно поднимается – не хочется вставать. Вечером делает вид, что не спится, а то не позволят вырезать, лежа в постели, картинки, играть в кубики или в куклы, погасят свет и запретят разговаривать. Утром делает вид, что спит, а то велят сейчас же вставать и умываться холодной водой. С какой радостью приветствует он кашель или жар, которые позволяют оставаться в постели!

Период безмятежного равновесия: быстро заснет, но проснется ни свет ни заря, полон энергии, потребности движения, озорной инициативы. Его не остановят ни пасмурное небо, ни холод в комнате: босой, в одной рубашке, разогреется, прыгая по столу и стульям. Что делать?

Класть поздно спать, даже, о ужас, в одиннадцать часов.

Позволить играть в постели. Спрашивается, почему разговоры перед сном должны «перебивать сон», а нервничанье, что поневоле приходится быть непослушным, не «перебивает сон»?

Принцип – не важно, правильный ли – рано ложиться, рано вставать – родители ради собственной выгоды сознательно исказили; получилось: чем больше сна, тем полезнее для здоровья. К ленивой дневной скуке добавляют нервирующую скуку вечернего ожидания сна. Трудно вообразить более деспотичный, граничащий с пыткой приказ:

– Спи!

Люди, которые поздно ложатся спать, бывают больны потому, что ночью они пьянствуют и распутничают, а должны ходить на работу рано, и они недосыпают.

Неврастеник, который как-то встал на рассвете и чувствовал себя прекрасно, поддался внушению.

Что ребенок, рано ложась спать, меньше находится при искусственном освещении – не такой уж большой плюс в городе, где нельзя с зарей выбежать на лужайку, и он валяется при опущенных шторах в постели уже обленившийся, уже мрачный, уже капризный – дурное предзнаменование для начинающегося дня…

Я не могу здесь в нескольких десятках строк развить тему (это относится ко всем затронутым в книге проблемам). Моя задача – пробуждать бдительность…

Взрослый – зрелый

Что представляет собой ребенок как отличная от нашей душевная организация? Каковы его особенности, потребности, каковы скрытые, не замеченные еще возможности? Что представляет собой эта половина человечества, живущая вместе с нами, рядом с нами в трагичном раздвоении? Мы возлагаем на нее бремя завтрашнего человека, не давая прав человека сегодняшнего.

Ребенок – это сто масок, сто ролей способного актера.

Иной с матерью, иной с отцом, с бабушкой, с дедушкой, иной со строгим и с ласковым педагогом, иной на кухне и среди ровесников, иной с богатыми и с бедными, иной в будничной и в праздничной одежде. Наивный и хитрый, покорный и надменный, кроткий и мстительный, благовоспитанный и шаловливый, он умеет так до поры до времени затаиться, так замкнуться в себе, что вводит нас в заблуждение и использует в своих целях.

В области инстинктов ему недостает лишь одного, вернее, он есть, только пока еще рассеянный, как бы туман эротических предчувствий.

В области чувств превосходит нас силой, ибо не отработано торможение.

В области интеллекта по меньшей мере равен нам, недостает лишь опыта.

Оттого так часто человек зрелый бывает ребенком, а ребенок – взрослым.

Вся же остальная разница в том, что ребенок не зарабатывает деньги и, будучи на содержании, вынужден подчиняться.

Ребенок неопытен.

Приведу пример, попытаюсь объяснить.

Я скажу маме на ушко.

И, обнимая мать за шею, бормочет таинственно:

Мамочка, спроси доктора, можно мне булочку (шоколадку, компот).

При этом поглядывает на доктора, кокетничая улыбкой, чтобы подкупить, вынудить позволение.

Старшие дети шепчут на ухо, младшие говорят обычным голосом…


Был момент, когда окружающие признали, что ребенок достаточно созрел для морали: «Есть желания, которые нельзя высказывать. Эти желания бывают двоякие: одни вовсе не следует иметь, а если уж они есть, их надо стыдиться; другие допустимы, но только среди своих».

Нехорошо приставать; нехорошо, съев конфетку, просить вторую. А иногда вообще нехорошо просить конфетку: надо ждать, когда сами дадут.

Нехорошо делать в штанишки, но нехорошо и говорить: «Хочу пись-пись», будут смеяться. Чтобы не смеялись, надо сказать на ухо.

Порой нехорошо вслух спрашивать:

Почему у этого дяди нет волос?

Дядя засмеялся, и все засмеялись. Спросить можно, да только шепотом, на ухо.

Ребенок не сразу поймет, что цель говорения на ухо – чтобы тебя слышало лишь одно доверенное лицо; и ребенок говорит на ухо, но громко:

Я хочу пись-пись, я хочу пирожное.

А если и тихо говорит, все равно не понимает. Зачем скрывать то, о чем все присутствующие и так от мамы узнают?

У чужих ничего не надо просить, почему тогда у доктора можно, да еще вслух?

Почему у этой собачки такие длинные уши? – спрашивает ребенок тихим-претихим шепотом.

Опять смех. Можно было и вслух спросить, собачка не обидится. Но ведь нехорошо спрашивать, почему у этой девочки некрасивое платье? Ведь и платье не обидится?

Как объяснить ребенку, сколько здесь скверной зрелой фальши?

И как потом растолковать, отчего вообще нехорошо говорить на ухо?

Ребенок неопытен.

Смотрит с любопытством, жадно слушает и верит.

«Яблоко, тетя, цветочек, коровка» – верит!

«Красиво, вкусно, хорошо» – верит!

«Бяка, брось, нельзя, не тронь» – верит!

«Поцелуй, поздоровайся, поблагодари» – верит!

«Ушиблась, детусенька, дай мамочка поцелует; уже не больно».

Ребенок улыбается сквозь слезы, мамочка поцеловала, уже не больно. Ушибся – бежит за лекарством-поцелуем.

Верит!

Любишь меня?

– Люблю…

– Мама спит, у мамы головка болит, маму будить нельзя.

Так он тихонько, на цыпочках подходит к маме, осторожно тянет за рукав и шепотом спрашивает. Он не разбудит, он только задаст вопрос. А потом: «Спи, спи, мамочка, у тебя головка болит».

Там, наверху, Боженька. Боженька непослушных детей не любит, а послушным дает булочки, постряпушечки.

Где Боженька?

– Там, высоко, наверху.

Идет странный человек по улице, весь белый.

Кто это?

– Пекарь, он печет булочки, постряпушечки.

– Да? Что он, Боженька?

Дедушка умер, и его в землю закопали.

В землю закопали? – удивляюсь я. – А есть ему как дают?

– А его выкапывают, – отвечает ребенок, – топором выкапывают.

– Коровка дает молочко.

– Коровка? – спрашивает недоверчиво. – А откуда коровка берет молочко?

И сам себе отвечает:

Из колодца.

Ребенок верит, ведь всякий раз, когда сам хочет что-нибудь придумать, он ошибается – приходится верить.

Неопытность

Ребенок неопытен.

Уронил стакан на пол. Вышло что-то очень странное. Стакан пропал, зато появились совсем другие предметы. Ребенок наклоняется, берет в руки осколок, порезался, больно, из пальца течет кровь. Все полно тайн и неожиданностей.

Двигает перед собой стул. Вдруг что-то мелькнуло перед глазами, дернуло, застучало. Стул стал другой, а сам он сидит на полу. Опять боль и испуг. Полно на свете чудес и опасностей.

Тащит одеяло, чтобы извлечь из-под него себя. Теряя равновесие, хватается за материну юбку. Встав на цыпочки, дотягивается до края кровати. Обогащенный опытом, стаскивает со стола скатерть. Опять катастрофа!

Ребенок ищет помощи, потому что сам не способен справиться. При самостоятельных попытках терпит поражение. Завися же от других, раздражается.

И если даже и не доверяет или не совсем доверяет – его много раз обманывали, – ему все равно приходится следовать указаниям взрослых так же, как неопытному работодателю терпеть недобросовестного работника, без которого он не может обойтись, или как паралитику сносить грубости санитара.

Подчеркиваю, всякая беспомощность, всякое удивление незнания, ошибка при использовании опыта, неудачная попытка подражать и всякая зависимость напоминают ребенка, несмотря на возраст индивида. Мы без труда находим детские черты у больного, у старика, солдата, заключенного. Крестьянин в городе, горожанин в деревне удивляются, как дети. Профан задает детские вопросы, человек несветский делает детские промахи.

Ребенок подражает взрослым

Лишь подражая, ребенок учится говорить и осваивает большинство бытовых форм, создавая видимость, что сжился со средой взрослых, которых он не может постичь, которые чужды ему по духу и непонятны.

Самые грубые ошибки в наших суждениях о ребенке происходят именно потому, что истинные его мысли и чувства затеряны среди перенятых им у взрослых слов и форм, которыми он пользуется, вкладывая в них совершенно иное, свое содержание.


Будущее, любовь, родина, Бог, уважение, долг – все эти окаменевшие в словах понятия рождаются, живут, растут, меняются, крепнут, слабеют, являясь чем-то иным в каждый период жизни. Надо сделать над собой большое усилие, чтобы не смешать кучу песка, которую ребенок зовет горой, со снежной вершиной Альп. Кто вдумается в душу употребляемых людьми слов, у того сотрется разница между ребенком, юношей и взрослым, невеждой и мыслителем; перед ним предстанет человек интеллектуальный независимо от возраста, класса, уровня образования и культуры, существо, мыслящее в пределах большего или меньшего опыта. Люди разных убеждений (я говорю не о политических лозунгах, подчас насильно внедряемых) – это люди с разным опытом.

Ребенок не понимает будущего, не любит родителей, не догадывается о родине, не постигает Бога, никого не уважает и не знает обязанностей. Говорит «когда вырасту», но не верит в это, зовет мать «самой-самой любимой», но не чувствует этого; родина его – сад или двор. Бог для него добрый дядюшка или надоеда-ворчун. Ребенок делает вид, что уважает, уступая силе, воплощенной для него в том, кто приказал и следит. Надо помнить, что приказать можно не только с помощью палки, но и просьбой и ласковым взглядом. Подчас ребенок угадывает будущее, но это лишь моменты, своего рода ясновидение.


Ребенок подражает? А что делает путешественник, которого мандарин[16] пригласил принять участие в местном обряде или церемонии? Смотрит и старается не отличаться, не вызывать замешательства, схватывает суть и связь эпизодов, гордясь, что справился с ролью. Что делает человек несветский, попав на обед к знатным господам? Старается приспособиться. А конторщик в имении, чиновник в городе, офицер в полку? Не подражают ли они речью, движениями, улыбкой, манерой стричься и одеваться патрону?

Есть еще одна форма подражания: когда девочка, идя по грязи, приподнимает короткое платьице, это значит, что она взрослая. Когда мальчик подражает подписи учителя, он проверяет до известной степени свою пригодность для высокого поста. Эту форму подражания мы легко найдем и у взрослых.


Эгоцентризм детского мировоззрения – это тоже отсутствие опыта.

От эгоцентризма личного, когда его сознание является средоточием всех вещей и явлений, ребенок переходит к эгоцентризму семейному, более или менее длительному в зависимости от условий, в которых воспитывается ребенок; мы сами укореняем его в заблуждении, преувеличивая значение семьи и дома и указывая на мнимые и действительные опасности, угрожающие ему вне досягаемости нашей помощи и заботы.

Оставайся у меня, – говорит тетя.

Ребенок со слезами на глазах льнет к матери и ни за что не остается.

Он ко мне так привязан.

Ребенок с удивлением и испугом смотрит на чужих мам, которые даже ему не тети.

Но настает минута, когда он начинает спокойно сопоставлять то, что видит в других домах, с тем, что есть у него.

Сначала ему хочется только такую же куклу, сад, канарейку, но у себя дома. Потом замечает, что бывают другие матери и отцы, тоже хорошие, а может, и лучше?

Вот если бы она была моей мамой…

Ребенок городских задворок и деревенской избы приобретает соответствующий опыт раньше, познавая печаль, которую никто с ним не делит, радость, которая веселит лишь домашних, понимает, что день его именин – праздник лишь для него самого.

«А мой папа, а у нас, а моя мама» – это столь часто встречающаяся в детских спорах похвальба своими родителями скорее полемическая формула, а подчас и трагичная защита иллюзии, в которую хочешь верить, но начинаешь сомневаться.

Погоди, вот я скажу папе…

– Очень я твоего папу боюсь.

И правда, папа мой страшен только для меня самого. Эгоцентричным я назвал бы и взгляд ребенка на текущий момент – по отсутствию опыта ребенок живет одним настоящим. Отложенная на неделю игра перестает быть действительностью. Зима летом кажется небылицей. Оставляя пирожное на завтра, ребенок отрекается от него поневоле. Ребенку трудно понять, что испорченный предмет может стать не сразу негодным к употреблению, а лишь менее прочным, быстрей поддающимся износу. Рассказ о том, как мама была девочкой, – интересная сказка. С удивлением, граничащим с ужасом, смотрит ребенок на чуждого пришельца, который зовет его отца – товарища своих детских лет – по имени.

Меня еще не было на свете…

А юношеский эгоцентризм: все на свете начинается с нас? А партийный, классовый, национальный эгоцентризм? Многие ли дорастают до сознания места человека в человечестве и Вселенной? С каким трудом люди примирились с мыслью, что Земля вращается и является лишь планетой!

А глубокое убеждение масс, вопреки всякой действительности, что в XX веке ужасы войны невозможны?

Да и наше отношение к детям – не проявление ли эгоцентризма взрослых?

Я не знал, что ребенок так крепко помнит и так терпеливо ждет. Многие наши ошибки происходят оттого, что мы имеем дело с детьми принуждения, рабства и крепостничества, исковерканными, обиженными и бунтующими; приходится с трудом догадываться, какие они на самом деле есть и какими могут быть.

Наблюдательность ребенка

На экране кинематографа потрясающая драма. Вдруг раздается звонкий возглас ребенка:

– Ой, собачка…

Никто не заметил, а он заметил.

Подобные возгласы слышишь подчас в театре, в костеле, во время многих торжеств; они вызывают переполох среди ближних и улыбки в публике.

Не охватывая целого, не вдумываясь в непонятное содержание, ребенок, счастливый, приветствует знакомую, близкую деталь. Но ведь и мы радостно приветствуем в многочисленном чужом и стеснительном для нас обществе случайно встреченного знакомого…

Не будучи в состоянии жить бездеятельно, ребенок заберется в любой уголок, заглянет в каждую щель, сыщет и спросит; ему интересно все: и движущаяся точечка – букашка, и блестящая бусинка, и услышанное слово или фраза. Как же похожи мы на детей в чужом городе, в необычной среде!..

Ребенок знает окружающих, их настроения, повадки, слабости, знает и, можно добавить, умело их использует. Угадывает расположение, чувствует лицемерие, схватывает на лету смешное. Читает по нашим лицам так, как крестьянин по небу, какую оно сулит погоду. Ведь и ребенок годами всматривается и изучает; и в школах, и в интернатах; эта работа по вниканию в нас ведется у них коллективно, общими усилиями. Только мы не хотим замечать и, пока они не нарушат наш драгоценный покой, предпочитаем обольщаться, что – наивный – ребенок не знает, не понимает, легко дает себя обмануть видимости. Иная точка зрения поставила бы перед нами дилемму: или открыто отречься от права на мнимое совершенство, или искоренить в себе то, что унижает нас в их глазах, делает посмешищем, обедняет.


Говорят, ребенок в поисках все новых эмоций и впечатлений ничем не может долго заняться, даже игра ему быстро надоедает: час тому назад друг уже ему враг, чтобы через минуту опять стать закадычным приятелем.

Наблюдение, в общем, правильное: в поезде ребенок капризничает, посадишь в саду на скамейку – сердится, в гостях – пристает, любимая игрушка заброшена в угол, на уроке вертится, даже в театре не усидит спокойно.

Учтем, однако, что в вагоне он был возбужден, устал, на скамейку его взгромоздили против воли, в гостях смущался, игрушку и товарища ему выбрали, учиться заставили, а рвался он в театр в твердой вере, что приятно проведет время.

Как часто похожи мы на ребенка, когда он, нацепив кошке бантик, потчует ее грушей, дает поглядеть картинки и удивляется, что негодяйка хочет тактично улизнуть или, отчаявшись, царапнет!

В гостях ребенку хотелось бы посмотреть, как открывается коробка, которая стоит на подзеркальнике, и что там блестит в углу, и есть ли в большой книжке картинки, хотелось бы поймать золотую рыбку в аквариуме и съесть много-много шоколадок. Но он ничем не выдаст своих желаний, ведь это некрасиво.

Пойдем домой, – торопит дурно воспитанный ребенок.

Ему обещали забаву: флажки, фейерверки, спектакль он ждал и разочаровался.

– Ну как, весело тебе?

– Очень, – отвечает он, зевая или подавляя зевоту, чтобы не обидеть.


Летние колонии. Рассказываю в лесу сказку. Во время рассказа поднимается и уходит один мальчик, затем другой, третий. Это меня удивило, назавтра спрашиваю их: один положил под куст палку, вспомнил про нее, когда я рассказывал, и испугался, как бы не взяли; у второго болел порезанный палец, а третий не любит вымышленных историй. Не уйдет ли и взрослый из театра, если пьеса его не занимает, докучает боль или оставил в кармане пальто портсигар?

Конец ознакомительного фрагмента.