Вы здесь

КУКУ-ОБА. Дневники 90-х. Роман. Книга Первая. КУКУ-ОБА1 (Сергей Е. ДИНОВ)

Книга Первая. КУКУ-ОБА1

Из серии «Дневники 90-х»

Основано на реальных событиях.

По давней литературной традиции стоит предупредить читателя, что…

Все персонажи повествования вымышлены и любое возможное совпадение с реальными людьми совершенно случайно.

К узнаваемой местности вымышленное действие не стоит привязывать слишком серьезно.


От автора

«Отряд бросился на бронепоезд, зачумленный последним страхом, превратившимся в безысходное геройство».

А. Платонов, «Сокровенный человек».

Мятая-перемятая «общая» тетрадка в 96 листов, в коричневой, клеенчатой обложкой, прошитая грязными суровыми нитками попала к автору повествования не случайно. Досталась по наследству. От друзей, которые стали прообразами персонажей.

«Хулиганские зарисовки балбесов, попавших под бандитский замес в горячих 90-XXL».

Такова была надпись шариковой ручкой на заглавном листе в качестве эпиграфа.


– Что там всё карябаешь, борзописец? – как-то спросили Артура, по прозвищу Бальзакер, его друзья по вынужденным приключениям.

– Путевой дневник, – ответил записыватель и добавил многозначительно:

– Заверну в пакет. Суну в склеп второго века до нашей эры. Засыплю землей. Вдруг отыщут и кому-то сгодится?

Компания расположилась на бревнышках перед костром на высоком утесе побережья моря. Краснокожие, распухшие от пьянства и палящего солнца их лица, будто индейские маски, застыли в недоумении перед катаклизмами беспутной жизни. Сутулый, стриженый налысо гуманоид Бальзакер терпеливо водил шариковой ручкой по листочку бумаги. В мерцающем оранжевом отсвете костра близоруко щурился, присматривался к кривым строчкам, терпеливо продолжал свое бессмысленное, как казалось, занятие.

– Кому сдалась твоя дурацкая писанина?! – задирались друзья.

– Потомкам, – иронично отвечал Бальзакер.

Некоторые были знакомы с творчеством незадачливого актера и сценариста… со слов самого написателя. Отпечатанные на пишущей машинке «Юность» листы, исписанные кривым почерком ученические тетрадки, пачками отлеживались у Бальзакера в картонных ящиках из-под конфет и печенья. Написатель никогда, никому ничего не давал почитать. Боялся злобных оценок и отзывов, боялся, что украдут сюжеты.

– Не будет у тебя потомков, трусливый, паталогический холостяк.

– Даже самый ничтожный человек – это дневник жизни, – философствовал Бальзакер. – Он достоин, чтоб его вспомнили, и не должен исчезнуть бесследно.

– Кто? Дневник или человек?

Бальзакер промолчал, продолжал накарябывать в тетрадке путевые заметки.

«Замерший Азов серебрился под луной чешуйками гигантской рыбы, что всплыла в волшебную полночь», – прочитал Точилин через плечо сочинителя.

– О! Да ты у нас сказочник, Бальзакер?! – приятно удивился Точилин.

– Хочется сделать жизнь красивой… хотя бы на бумаге, – мечтательно прошептал Бальзакер.

Через три дня Артур бесследно исчез. Пошел окунуться, как он выразился. Скорее всего, – утонул в мутном волнении Азове или странном озере, пугающим своим спокойствием, что замерло среди глины и камышей каплей метров сто на пятьдесят на утёсовой террасе азовского побережья. По слухам, озеро было метеоритного происхождения. Образовалось миллион лет назад.


90-е годы прошлого столетия было уникальным временем становления бандитского капитализма в России, передела власти, собственности, территории и личности.

Бурные девяностые нынче сидят в креслах двухтысячных. Для вольных художников кресла чиновников и в прошлом, и настоящем ровным счетом ничего не значили. Кресла они считали упокоением для жирных задниц и ненасытных желудков. Период откровенного бандитизма оставался для истинных художников своеобразной эпохой Возрождения к творчеству, в которой, как оказалось, можно зарабатывать приличные средства даже собственным трудом, конечно, если удалось сохранить здоровье и саму жизнь.

Лоскутное одеяло

Сумасшедшая беготня, поездки по оформительским подработкам и «халтурам» закончилась шоком и остановкой дыхания. На одну минуту. Но этого было достаточно, чтоб переосмыслить короткий отрезок жизненного пути, когда друзья творили вместе.

Уют родительского дома с детства Точилин воспринимал, как образ лоскутного одеяла. Сначала бабушка для рожденного внука пошила одеяльце из разноцветных лоскутков, что бережно хранились годами в комоде. Затем и мама дошивала лоскутками одеяльце сыну, пока жизни родителей не оборвались в авиакатастрофе. Это тепло уютного лоскутного одеяла Точилин запомнил на всю жизнь. Как же приятно было под ним засыпать, согреваясь, под негромкую музыку из кухонного ретранслятора.


Точилин вернулся в столицу из очередной длительной поездки по ближним областям. В артели из пяти человек подзаработал деньжат на расписывании стен, холлов и фасадов двух районных ДК, трех воинских частей, пяти детских садов и лагерей, санатория для ветеранов.

Бегучий оформитель, как называл себя сам, Олег Точилин теперь мог бы отоспаться недельку-другую, навестить старых друзей – художников, любовниц и знакомых, поддержать материально, затем вновь ринуться по волнам дикого российского капитализма на заработки начального капитала.

Но случилась остановка. Сердце толкнулось в груди и едва не затихло для инфаркта.


Теперь был существенный повод остановиться в сумасшедшем беге и навестить старого друга: похороны.

Открытку, без картинок, без воззваний к праздникам и «красным» датам календаря Точилин обнаружил в переполненном почтовом ящике среди рекламных листовок и вороха разодранной газеты «Экстра-М». Текст на обороте открытки, отпечатанный на пишущей машинке, был кратким: «Сего года 3 июня умер художник Т. Лемков. Прощание с телом 4-ого июня с 10—00. Отпевание в церкви Воскресения, на Ваганьковом кладбище 6 июня, в 11—00. Оркомитет».


«Оркомитет» было написано с ошибкой, без буквы «гэ», видимо, в спешке.

Нынче было пятое июня, половина двенадцатого ночи. Уставший Точилин отдышался, успокоился, решил без спешки подъехать к Лемкову в мастерскую на Остоженку утром. Возможно, успеет к выносу тела. Если – нет, к 11 часам можно будет подскочить на такси на Ваганьково.

Неожиданное известие принесло тяжелое отупение. Наступила временная атрофия мозга, эмоциональная пустота. Затем отпустило. Но не грусть, не печаль возникла из пустоты, – растерянность. Подумалось: с чего бы, вроде не болел? Выпивал, да. Бывали болезненные запои. На неделю, на две. Но выходил всегда достойно, без врачей и капельниц. На воле к жизни. Продолжал работать. Расписывать маслом полотна. Заниматься заказными, искусными подделками мастеров старой академической школы Репина и Рембранта, Эль Греко и Караваджо, Венецианова и Тропинина. Сам Лемков предпочитал всем художникам гениального мастера эпохи Ренессанса Вечеллио Тициана.

Еще не было бездонной ямы интернета. Не было мобильных телефонов и компьютеров. Мало кто знал на тот момент имя Тициана. Лемков знал. Хотя дата рождения великого художника затерялась в мутных водах времени. Мало кто знал, что по одной из научных версий, художник прожил более ста лет. Лемков знал. Вечеллио Тициан и его «Даная» были для Тимофея Лемкова вершиной творчества. Мастер подвальной кисти поневоле придерживался «воздушного, изящного» стиля венецианского мастера не только в своих работах, но в подделках под Рубенса, Рембранта, Эль Греко и даже Гойя. За что был неоднократно изобличен экспертами, искусствоведами и бит заказчиками. Кумир Лемкова прожил век. Сам безвестный художник скончался на шестом десятке.

57 лет – не возраст, чтобы мастеру умереть в подвале даже в такое безумное, сумасшедшее время как «бурные девяностые». Значит, все ж от безмерного пьянства свернулся Лемков, старый друг, наставник, брат по нищете.


С Тимофеем Лемковым у Точилина были связаны самые насыщенные, эмоциональные годы жизни. Познакомились в олимпийский год, вместе поступали в Строгановку2, вместе бросили унылые академические прорисовки, занудные нотации педагогов и отправились на вольные хлеба. Лемков был на шестнадцать лет старше. Опытный человек, мастеровитый художник. Мог подделать любой почерк художников прошлого, любой эпохи, будь то Ренессанс или Возрождение. Лемкова не беспокоило, что собственного почерка к шестидесяти годам он так и не приобрел.

Дружили они бескорыстно, безоглядно, бесшабашно и беспробудно, как одногодки. Появлялись деньги, – кутили. Напивались вдрызг. Отрезвев, работали «навзрыд», яростно и упорно, по трое суток сряду. Молча. Голодные и злые. Зарабатывали «копейку», как говаривал сам Лемков. Выменивали на водку обрезки оргалита3 или воровали с мебельной фабрики. Малевали маслом картинки с примитивными сюжетами: пейзажики с желтой, щербатой луной, березки у реки, лесную опушку с замшелыми пеньками. Шли на «ура» цветочки и букетики для домохозяек на кухню, по двадцать штук одного сюжета с глиняным горшочком и васильками.


Рукастый Тимофей Лемков выстругивал рубаночком рамочки, полировал, подкрашивал в тон картинному сюжету. Продавали творения в подземных переходах, на вещевых рынках, в Битце и на Арбате по криминальному сговору с «решалами» и местной «крышей». Жили. Выживали. Как могли, как получалось.

Пока не пришла Она. Любовь. Страсть. Привязанность. Ненависть. Вновь страсть и привязанность. Причем, к одной и той же. У Лемкова и у Точилина.


Она заявилась к художникам в подвал в декабре месяце, девяносто седьмого, накануне католического рождества, в компании с двумя дикими, невоспитанными студентами. Пила водку со всеми на равных. Отмечали, кажется, очередной день ангела Тимофея. Эти славные ангелы слетались к Лемкову в подвал по два-три раза в месяц. Художник с радостью всех встречал. И ангелов, и друзей. Устраивал повод. Выпить, разумеется. С новыми знакомыми.

И вот появилась Она. Эффектная, энергичная, шумная, вальяжная, неудержимая, неукротимая в своей безумной молодости. В кошачьей шубке, пахнущей фиалками и свежестью морозного вечера. Она принесла в желтом пакете «Кэмэл» бутылку «Столичной» и замороженную, хрустящую, розовую ветчину в помасленной упаковке. Такими же розовыми были ее припухлые щеки, волнительные влажные губы. Она улыбалась широко и открыто, низким голосом заявила с порога:

– Берлога – отпад! – для видимости приличия спросила, кто хозяин, смело пересела на колени ошалевшего Лемкова. Ее наглое, провинциальное коверканье слов, типа, не «видела», а «видала», вызывало умиление.

Вот она! Наконец-то, снизошла в творческий подвал художников крылатая Муза, потрясающая своей волнующей сексуальной откровенностью. Она обвыклась в натопленной мастерской, выпила первую порцию водки. Отогрелась, порылась в картонном ящике с коллекцией записей на компакт-кассетах, сунула одну из них в разбитый, перевязанный изолентой и скотчем, кассетник «Панасоник» и устроила смелый стриптиз под известную композицию Джо Кокера «You can leave your hat on»4. Начала раздевание из полутемной глубины подвала. У лестничного спуска сняла шубку, свитер сбросила у обеденного стола, джинсы стянула у стеллажей с мелкой керамикой. Осталась в черных колготах и маечке распашонке. При плотной упитанности, фигуру она сохранила великолепную, изящную, достойную полотен Тициана. Лемков поплыл разумом и сознанием. Точилин окаменел.

Оба студента и художники были заворожены ее эффектным представлением в захламленном пространстве творческого подвала. Ковчега изгоев, как его называл сам Лемков.

Неожиданную посадку ее упругих ягодиц на костлявые коленки Лемкова в тот вечер Точилин еще запомнил. Жутко расстроился от смелого, дерзкого, казалось бы, неоправданного поступка и выбора незнакомки. Проглотил без закуски два стакана огненной жидкости. Начались горячие провалы в памяти. Притихшие студенты неожиданно громко заорали, загалдели, возмущенно и осуждающе, обозлились на свою подругу, которая так нагло кинула их компанию. Гостей развезло после второй. Бутылки. Третью студенты выпили без художников у метро. Вернулись в подвал, принялись скандалить. Называли Лемкова «жалким старикашкой», «бездарной мазилкой», «вшой совплаката». Эти студентовы вопли, в особенности, воинственная «вошь» разозлила обычно непроницаемого и терпеливого Точилина. Будь он рожден, как художник, в годы «диктатуры пролетарьята», то и сам бы с горячим «совэнтузиазмом» поработал бы на ревтеатр «Синяя блуза», малевал бы плакаты в стиле бунтаря Маяковского. Но услышать вопли про «вошь совплаката» от сопливых студентиков, – это было невыносимо. Но пока терпимо. Хотя, как выясняется, невыносимых людей нет, есть узкие двери.

«Интель» Точилин был уже второй десяток лет верным соратником Лемкова во всех его творческих начинаниях и категорично не согласился с мнением никчемных сопливых чмырей с незаконченным высшим, да еще и техническим.

В начале бурных, студентовых дебатов о добром и вечном, о праведной и неправедной любви попытки Точилина возразить наглым пришельцам были вялыми. Они выразились в злобном брюзжании, будто в ворчании пса из-под лавки, которого студенты не услышали. Но в тот буйный и неукротимый период жизни, расстроенный и пьяный, Точилин обозлился на весь мир, на всех живущих тварей на земле. На студентов, в частности, на Лемкова, сидящего в обнимку с полуголой гостьей на коленях и… внезапно заснул тяжелым сном непросыхающего алкоголика.


Дребезжание посуды на деревянном, сбитом из половых досок, столе, харкающие, угрожающие выкрики чужаков так же внезапно пробудили Точилина. Удар бутылкой по голове, что получил Лемков от студента в очках, мгновенно отрезвил обычно сдержанного Точилина. Раненый Лемков наложил на кровоточащий лоб грязное полотенце, снисходительно усмехнулся, поморщился от боли и неумения молодежи культурно спорить на изящные темы. Полуголая Муза вскрикнула при виде крови, обхватила ноги в драных колготках, затаилась в углу продавленного дивана, с удовольствием наблюдала, как самцы устроили схватку за право владения ей.

Точилин не стал терпеть беспредела гостей, люто возненавидел лупоглазого сутулого студента в круглых очечках под Леннона5. При знакомстве, в пост-советской традиции, Точилин окрестил хиппующего студента, за серую шинель, перешитую в длинное пальто, «наследником народовольцев» и навесил кличку Желябыч. С подобных террористов, похоже, и начиналась в 1905 году очередная кровавая катавасия в России.

– Ну-ка, Желябыч, позорный народоволец, выйдем, подышим на воле! – предложил Точилин и не без труда взял хилое студентово тело на грудь, вытащил по крутой лестнице мастерской наверх, во двор и долго елозил его суконной шинелью в колючем снегу сугроба, пока у художника не окостенели пальцы ног и рук. Точилин пощадил свои художественные щупальца, не дал им отморозиться, но сильно удивился, что Желябыч покорно улегся в сугроб и перестал шевелиться. Заморозился. Хотя наглого гостя, кажется, по лицу не били. Руками, во всяком случае. Очки оставались на месте. Воинственный Точилин расстроился, что наглый студент сдался без боя, по слабости духа и безволию тела, так несвойственной новым народовольцам 90-х, и вернулся в подвал согреваться повторной выпивкой.

Второго студента с выпуклым лбом будущего мыслителя пытался урезонить мудрыми советами и высказываниями китайского мудреца Конфуция сам раненый на голову Тимофей. Лемков. В окровавленной чалме из «вафельного»6 полотенца, он тихо, назидательно, нравоучительно, почти как сыну, внушал студенту правила «светской» жизни, склонившись к его вихрастой макушке. Но молодняк уже тогда пошел отвязный, вовсе не склонный к долгому философствованию. Когда Точилин, жизнерадостный и веселый, протрезвевший с мороза, свалился обратно в Тимофеев подвал по крутой лестнице один, Лобастый потерял терпение и засветил дедушке Тимофею в глаз костлявым кулачком, тем самым объявив о безоговорочной интеллектуальной капитуляции.

Вдвоем пьяные художники долго и с удовольствием валяли жилистого Лобастого по пыльному подвалу, обрушили стеллажи с керамикой. В апофеоз схватки с кандальным тарахтением цепей, упала дерущимся на головы люстра, слаженная из колеса крестьянской телеги. Точилин с Лемковым замерли и удивились, вроде борьбы на потолке не было. Лобастый, к тому времени, похрустел костями и затих. Друзья-художники легко оттащили его во двор и вышвырнули тело в сугроб, где ковырял берлогу снеговик Желябыч.

Вернулись в мастерскую, замерли в приятном ужасе. Гостья разделась до нага, лежала гладкая, розовая, почти керамическая, на старом, черном, продавленном диване среди полного погрома и заявила, что остается здесь жить. Согласилась позировать задарма, вернее, за корм. Назвала художников потрясающими мужиками и неистовыми творцами.

Старик Лемков, разумеется, тут же забыл о ранах и увечьях, принялся хвастать своими произведениями, что хранились в подвале на стеллажах. Он расставил полотна по разгромленному периметру мастерской.

– Потрясающе! – завопила ценительница живописи. – Это эпоха Возрождения нашей драной Родины! Берите мое тело, мазилы! Оставьте при себе! Сохраните мою красоту! Сохраните на все времена! Вы сможете! Я – верю! – завыла она спьяну. – Сохраните! Спасите, прошу! Погибаю.

Без сомнений, Муза была жутко хорошо сложена, вылеплена из нежного розового мяса по сдержанному образцу художника Кустодиева. Что называется, была в теле, но в самую идеальную меру. Для Тимофея Лемкова, но не для Олега Точилина. Художнику-авангардисту, каковым он себя мнил, нравились в те времена сухопарые девицы, с тугими сиськами и острыми сосками. Худосочные стервозины были более, как ему казалось, запальчивей, неудержимей в любви и ласке.

Она была другая. Горячая и томная, по имени Тома, сочная, обмякшая в тепле и относительной сытости, пошлая до умопомрачения. После ее революционного воззвания ко взятию ее тела, более молодой Точилин растерялся и возненавидел гостью, узрев возможную причину будущего раздора с другом. И не ошибся.

– Да-на-я! Да-на-я! – шептал восторженный Лемков, возвеличивая образ наглой гостьи до своего кумира Тициана и его непревзойденного шедевра. Раздельное произношение слов «Да-на-я» показалось возмущенному Точилину верхом пошлости и безволия со стороны старого друга, будто он предлагал себя самого по частям этой мерзкой, обворожительной самке.

Лемков кинулся в горячий омут с головой и поплыл сознанием сразу и бесповоротно. От переизбытка чувств и нежности он обезумел, бросился перед своей Данаей на колени и начал нести несусветную околесицу, чушь и ахинею об истинном вдохновении, о музе во плоти, снизошедшей с небес в его «ковчег изгоев».


Они возомнили себя пробулгаковскими Мастером и Маргаритой. Читали и перечитывали по вечерам по очереди главы нетленного романа. Играли в эту примитивную игру года два с лишним. Точилину отвели роль Бегемота. Страдающему коту не было отказано в посещении жилища Мастера. Он даже мог припадать к стопам красавицы Маргариты, пока Мастер не приревновал. Лемков стал обидчивым, занудливым по отношению к соратнику по живописи, несносным в необоснованных упреках, придирках, старческом брюзжании и высокопарных нотациях.

Несчастному Точилину пришлось с позором покинуть «ковчег изгоев» на долгие года, и выть себе в одиночку, будто безумному котяре, которого посадили на горячую крышу небоскреба, куда не только кошки не забредают, но даже птицы не могут долететь. Месяца три Точилин стонал от зеленой зависти к необъяснимой идиллии, откровенному разврату, который царил в подвальной мастерской Лемкова, пока не успокоился на дорогом заказе по оформлению молодежного кафе на Арбате.


Лемкову в этом году исполнилось бы 57 лет. Значит, в то памятное время ему было 53—54. Бегемот, то есть, Олег Точилин, ушел, как более молодой, подвижный и неуспокоенный. Уступил старшему брату, другу, наставнику, Мастеру всё ЭТО, телесное и бездуховное богатство. Сочное, томное, развратное. Уступил большую гадкую любовь, которая, хотя и выпадает раз в жизни, но ведет к полной деградации и окончательному обнищанию духа и плоти.


В бурную ночь их знакомства с новоявленной Маргаритой, которую Лемков еще к тому же необдуманно нарек царицей Тамарой, Точилин мужественно покинул творческую берлогу, разумеется, без объяснений, тем более, что подвал-мастерская принадлежал еще отцу Тимофея, известному московскому авангардисту. Приоритет на владение мастерской, как говорится, был на лице двойной. Пришлым тут оставаться дольше не дозволялось.

Надо признаться, по пьянке, с дикой обиды Точилин однажды зимой не выдержал грустного одиночества, любовного фиаско и крепко похулиганил в жилище Мастера. Пьяный, разбушевавшийся Бегемот, прервал сеанс позирования, выгнал не менее пьяную Маргариту голой из подвала на талый снег апреля, швырнул ей вместо половой щетки, не по Булгакову, – швабру и приказал убираться ко всем чертям и не разрушать их дружеского, мужского, творческого содружества.

– Коварная Йока развалила Битлов и сгубила Леннона! – ни к месту заорал разъяренный Точилин, вспомнив задиристого студентика в круглых очечках, бывшего обладателя тела грандиозной разлучницы.

Смиренный и спокойный, Тимофей Лемков выбрался следом из полутемного подвала в ослепительное снежное пространство в черных прожилках голых дерев, вынес для своей обнаженной, посиневшей Маргариты деревенские валенки, укрыл ее плечи байковым, детским розовым одеялом и вежливо обратился к бывшему соратнику по творчеству со словами упрека в окончательном разрушении старой дружбы. Лемков терпеливо пояснил, что ему, умирающему от «страшной, кровоточащей язвы», на год, быть может, на два, от силы, выпало, наконец, счастье сполна насладиться вдохновением духовным и телесным. Попросил бывшего друга убраться, снисходительно похлопал его по плечу.

– Извини, старичок, – ехидно проворчал подлый победитель Лемков. – Она предпочла меня, ветхого брюнета. Прощай.

Бегемот оказался старичком, в неполных 38 лет.

Знакомый бард из Омска хрипел в то же время из мутного подвала Лемкова рваными динамиками магнитофона «Яуза»: «Я не созрел еще для самых юных женщин».


Как выяснилось через пару дней после вторжения в подвал Лемкова, Тамара Михайловна Полетаева, так именовали по паспорту разлучницу, оказалась беременна, на втором месяце. Вероятно, от очкарика Желябыча. Лемковской многоликой Музе, Маргарите, Данае, царице Тамаре в то время шел двадцать третий год. Заботливый Лемков вился, кудахтал над своей возлюбленной месяцев шесть, пока не случился выкидыш. Еще год Муза высасывала из художника деньги, талант, здоровье. Лемков был безумно в нее влюблен. Не подпускал никого из бывших знакомых к мастерской ближе линии телефонной связи.

Даже рассказывая о ней в трубку много позже, Лемков задыхался хроническим астматиком от вожделения и чувств, старчески хлюпал носом, вскрикивал от восхищения пережитыми «высокими» отношениями. Уровень дивана для позирования и пересыпа с возлюбленной обезумевший от любви Лемков считал «высокими отношениями».

Маргаритова Тамара исчезла так же внезапно, как и появилась. После очередной пьянки в подвале Лемкова ее не стало. Ушла. Никто из очередных сопитейников Лемкова не смог вспомнить, с кем и куда.

Кто же первым пришел утешать друга?! Конечно, гонимый и презренный Бегемот. Лемков и Точилин даже выпивать не стали. Посвятили трезвую ночь воспоминаниям их беззаветной дружбы.

– Сомневаюсь, что полетела к Воланду, – грустно пошутил Лемков на последней попойке перед долгим расставанием, – но Азазелло тут намедни заходил, пропахший дорогим парфюмом и кремами. Обещал ей всяческие волшебные превращения. Был он в крахмальном белье, в добротном костюме, в лакированных туфлях. Котелка на голове, правда, не было. Но галстух был весьма приметным и ярким. Желтого цвета. Удивительно, что из кармашка, где обычно носят платочек или самопишущее перо, у этого гражданина торчала обглоданная куриная кость.

Подвыпивший старый друг обгладывал вареную курицу, бредил от горя и целыми кусками цитировал неувядаемый роман Булгакова.


Лемков запил месяца на два беспробудно. Говорят, заработал два микроинсульта. Отлежался полгода по больницам и госпиталям, превратился в отшельника и молчуна, но выпивать не перестал. Писал картины, записывал чужие холсты ожесточенно, с потрясающей энергией и быстротой. Сворачивал полотна в рулоны и так хранил. Никому и никогда не показывал своих творений.


Что касается Олега Точилина, коварная Тамара оставила заметный след и в его творчестве. Обманывая себя, обманывая бывшего соратника Лемкова, что ему безразличная эта похотливая, гадкая самка, Точилин тайно поджидал, встречал ее по вечерам во дворе мастерской старинного своего друга, когда она возвращалась с учебы. Подлому Точилину удавалось порой заманить в коммуналку на пять хозяев в Даевом переулке эту блудливую, наглую тварь, полнеющую на глазах в своей волнующей беременности. Он писал ее, обнаженную, с натуры. Она откровенно издевалась, куражилась над его страданиями, дико хохотала во след, когда Точилин после сеанса позирования, пока она одевалась, скрывался в общем, коммунальном туалете. Требовала с него деньги. Немалые. Он платил. Платил за лицезрение возлюбленной. Сколько было на тот момент денег, столько и отдавал. Даже в иноземных долларах. И ни разу не дождался благодарности, ни устной, ни письменной. Несчастный Точилин по ночам выл в своей коммуналке в грязную подушку от бессильной злобы, похоти и зависти, напивался в одиночестве и не мог утолить своего бешенства ни с одной, будь то прыщавая тощая девица из студенток или замужняя, располневшая торговка с ближайшего рынка на Сухаревке.


И вот эпилог – скромная почтовая открытка. «Прощание с телом…» С этой фразой Олегу Точилину вспомнился не старый добрый товарищ Тимофей Лемков. К ужасу своему, он вдруг разволновался, будто впервые увидел ЕЕ похотливую, откровенную, наглую обнаженность в унылой черноте стылого, сырого, вонючего подвала мастерской, «ковчега изгоев».

Однако, на этом свете не стало художника, наставника и друга. Это известие, к стыду Точилина, не принесло ему ни светлой грусти, ни печали, наполнило его тело с ног до головы волнующими воспоминаниями безоглядной жизни двух придурков, мнящими себя художниками.

Отпевание

Из чувства справедливости и отмщения самому себе, что не переживал, как следует, при известии о кончине друга, Точилин принялся судорожно, в третьем часу ночи собираться к Лемкову, вернее, в его подвал. Приоделся. Новая рубашка, галстук, – все, как положено. На похоронах Мастера хотелось выглядеть торжественно.

К тому времени Точилин подработал «приличную копейку», как говаривал сам Лемков. Денег хватило на квартиру, в две смежные комнаты, в старой трехэтажке сталинских времен, в районе метро «Текстильщики». Появилась так же пара выходных костюмов, темный и светлый. Темный, с широкими, не по моде, лацканами он и напялил в ту трагическую ночь.

Для умеренно выпивающего художника, что превратился в подмастерье дизайнера по оформлению витрин, согласитесь, довольно большой достаток: два костюма и квартира. Точилин сумел остановиться на грани среднего прозябания, не пропить ни больше, ни меньше. К сорока годам обрел тупое, безрадостное равновесие серой, бессмысленной жизни.


Теперь равновесие было нарушено. Впечатлительный Точилин покачнулся в грустных чувствах и воспоминаниях, но устоял.

К трем часам ночи он добрался за двести рублей на такси до старинной улочки Остоженка. В то время за две сотни еще можно было ночью добраться на такси от Текстильщиков в «центр». Он притормозил работягу-частника на «москвиче-412» у метро «Парк Культуры». Лето было нежаркое. Пыльное, томительное, заторможенное. Хотелось прогуляться, проветриться.

Рассветало. На черных крышах домов лежала кисть сирени в полнеба. Сиреневый рассвет художник запомнит надолго, как последний день их безмятежной и сумбурной жизни.

Черные переулки древней Москвы с некрашенными фасадами старинных домов, с паклей зелени неухоженных дерев напоминали декорации к фильму о советских временах, когда ждали перемен и дождались.

По мере приближения к дому с подвальной мастерской Лемкова, Точилин разволновался перед встречей с умершим другом и ощутил растущее чувство тревоги. Фасады старинных домов Остоженки с черными глазницами окон в окружении черных ветвистых дерев уже казались мерзкими, гигантскими пауками, что притаились перед атакой на жертву.


Минут через пятнадцать Точилин стукнулся в ржавую железную дверь с кривой надписью синим кобальтом по диагонали – «Лемке-П».

Прадед Тимофея был из обрусевших немцев с фамилией Лемке. Советская история семьи умалчивает, изменил ли фамилию на Лемков сам отец Тимофея во спасение от известных сталинских ужасов. Или же сынуля Тимоша, при очередной смене паспорта, сам заимел фамилию Лемков. Близкому кругу друзей было известно, что художнику хотелось осуществить мечту всей своей жалкой жизни и стать… евреем. Укатить навсегда на земли обетованные к самому Мертвому из всех живых на свете морей. Что ж тут поделать? Была и такая несбыточная мечта у человека и художника Тимофея Лемкова. Стать евреем. И обрести свою землю обетованную.


Синяя надпись широкой малярной кистью на входной двери в подвал была сделана давным-давно, самой Тамарой, чуть ли ни в первые дни их сожительства. Написанное рукой свой возлюбленной, Тимофей сохранял все эти годы. Ржавеющую дверь принципиально не красил. Почему была приписана к фамилии Лемков буква «Пэ», и что это могло означать, никто так и не узнал, даже сам хозяин подвала.


Стучался, грохотал Точилин кулаком в холодный и гулкий металл двери довольно долго. Расстроился, что тело старого друга могли уже вынести на погост. И подвал осиротел. Навсегда. Оставалась крохотная надежда, что на ночь определили грешное тело художника в кладбищенскую церковь. Как и было написано на открытке: «Отпевание – в церкви Воскресения».

Грохот кулака Точилина затихающим эхом раздавался по всему подвалу, а по размеру это была половина старого жилого, пятиэтажного дома. Точилин было смирился с неизбежностью, собирался возвращаться в Текстильщики, но заприметил, будто сверкнул чей-то вытаращенный белок глаза в дырку, неаккуратно прожженную электросваркой под «глазок».

– Это кто ж там зырит, такой наглый и молчаливый?! – выкрикнул злобный и уставший Точилин в раздражении. – Открывай, зараза! Дай попрощаться с другом!

У самого Точилина затылок съежился от робости и страха. Не любитель он был мистических дел. Вдруг, – подумалось, – сам покойник в дырку подсматривает. Тьфу-ты! Напасть еще булгаковская!

– И кто ж это будет снаружи? – ответили вопросом издевательским тенорком снизу, но сначала послышался шорох подошв, словно специально сбежали вниз по лестнице и поднялись вновь к ближе двери.

– Свои. Точила. К Тимофею.

– Перестаньте такое сказать: свои! – издевались хриплым тенорком. – Своих постреляли в тридцать седьмом годе! Какой-то буйный мужчинка колотится до моего помещения, и я желаю понять, кто это могет быть!

– Твоего?! – озлобился Точилин. – Твоего помещения?! Открывай, придурок! Он еще будет выёживаться и выяснять, кто пришел! Сказано: свои! Открывай!

– Ой-ой-ой, кто бы такое говорил?! Узнаю! Никак предатель Точила?! Что бросил друга за бабу?! Уходи, иуда! Теперя я буду новым хозяином в этом прекрасном подвальном месте! – взвыли, придуряясь, за дверью, меняя голос на фальцет. Но стукнул отпираемый железный засов.

– Шутю, Точила, шутю, – сказали опять хриплым и наглым тенорком прямо в дырку, для чего сложили бледные губы трубочкой. – Не делайте на меня такую лимонную морду!

Скрипучую железную плиту двери открыл сильно нетрезвый Артур со смешной фамилией Ягодкин. Бывший актер театра… и кино, как добавлял, представляясь, он сам, а нынче автор (!), пишущий окололитературную чушь и ахинею, которую никто не издает и не читает. В общем, известный в узких кругах выпивоха и тихий шизофреник, их общий с Лемковым знакомый, рыжий клоун по жизни Артур Ягодкин. Открыв дверь, шутник успел спуститься вниз, в подвал, по крутой лестнице в двадцать две ступени. Этот факт Точилин совершенно точно запомнил, особенно, когда не раз приходилось выбираться из мастерской во двор на четвереньках по срочной надобности.

– Здрассте! Шоб ви сдохли, но остались здоровы! – раздался сочный актерский тенор из полумрака штольни крутой лестницы. В кирпичных выщерблинах стен красиво метались огоньки оплывающих свечей и свисали трагические сопли стеарина. Похоже, сам Ягодкин украсил вход в жилище и мастерскую Лемкова таким впечатляющим свечным дизайном.

– Ах, шоб это ви сдохли, Бальзакер, со своими дурацкими шуточками, – недовольно откликнулся Точилин.

– Изя, щё ви такой огорченный?! – куражился пьяный Артур.

Олегова мама с папашей назвали первенца сначала Юрий. Романтическая мама Точилина имела от рождения девичью фамилию Лопухина. Да-да, мама приходилась дальней-предальней родственницей светской красавице умирающей монархической эпохи Варваре Лопухиной. После тяжелой беременности и «кесаревых» родов, мама Точилина зачиталась славянской историей и придумала переназвать сына в честь Вещего Олега. Ни Вещим, ни толком Олегом вольный художник так и не стал. Друзья и коллеги звали его по фамилии или сокращенно – «Точила». Творческий псевдоним у Точилина был – Точил, с ударением на букву «о».

– Изя, щё же вы не проходите вниз? – продолжал наглеть Артур.

Возмущенному, уставшему, продрогшему от предутренней свежести, художнику Точилину за еврейское имя Изя в таком неподходящем для шуток месте захотелось сразу закатать весельчаку в глаз.

– Бальзакер, совесть у тебя есть? – сдержанно спросил он. – Первое. Чего не отпирал полчаса на все мои грохотания?! Второе, чего так разорался, на ночь глядя?! Жильцы щас ментов вызовут! А тут, как я понимаю, поминки, требующие тишины, почтения и уныния?!

Когда Артур был в подпитии или при деньгах, он мнил себя одесситом. Хотя в известном городе у моря никогда не был, но безуспешно мечтал попасть. Если учесть, что Ягодкин при деньгах бывал крайне редко, то и одесситом ему удавалось прикидываться примерно раз в полгода. Он доставал любую компанию своими проодесскими приколами и пресными шуточками.

Когда ему хорошело от выпитого, Ягодкин перекрикивал галдящих, подвыпивших собутыльников, если его просили сдвинуться с места:

– Не трогайте меня за тут, у меня вся тела усталая!

Когда возмущался, орал:

– Умираю-таки за вас, сволочи, как это все тухло и кисло!

Если в чем-то сомневался, зудел:

– Послушайте, Жоржик, а по мне так это надо, такое расстройство?

Расхожих штампов у Артурика Ягодкина было великое множество. Он искренне любил этот замечательный город у моря, красавицу Одессу, в котором, напомним, никогда не был. Особо искусно Артур декламировал по пьянке «Гарики» Губермана, за это получил неуместное прозвище Бальзакер.


– На поминки пожаловали, мусью Точил? – нагло уточнил Артур из темного подземелья. Бальзакер помнил творческий псевдоним Точилина. И не переставал, при случае, издеваться. Хрипло и трагически прозвучал его голос, будто из могильного склепа. Он тоже никогда не называл Точилина по имени.

– Понимаю, – продолжал куражиться Артур. – Опять стою, понурив плечи, не отводя застывших глаз: как вкус у смерти безупречен в отборе лучших среди нас.

Точилин правильно предполагал, что «Гарики» Бальзакер наизусть не знал, но повторял на каждый особый случай, чтобы казаться эрудитом.

– Тело еще здесь? – спросил Точилин.

– В унылом подвале тела два. И одна душа. Моя. Проходи, ненужный странник.

Артур торжественно взошел, поднялся по крутой лестнице, трепетно освещенной огоньками свечных огарков в нишах щербатой кирпичной стенки, запер за поздним гостем дверь на тяжелый засов. Пока Точилин привыкал к полумраку, говорливый не в меру Бальзакер опередил его, спустился вниз по лестнице и с пафосом позвал из темноты залы «ковчега изгоев»:

– Входи, пигмей! Устами подлеца проси прощения пиита. С концом бежал он до конца. Без новомодства трансвестита… Откровение Арта. Часть третья! Приход, – завершил Артур свою нелепую тираду, продолжая нести в свет несусветные и корявые свои экзерсисы. Отшельнику и нищеблуду, непризнанному автору и написателю, бывшему актеру Артуру Ягодкину иногда хотелось, быть может, выговориться, но не в таком же траурном месте блистать своим эрудизмом на грани цинизма?!

– Замолчи-ка! Что эт ты развеселился, Бальзакер?! Слушателя нашел? Замолчи! – обозлился Точилин, оступился с нижней сколотой ступеньки, подвернул левую ногу в щиколотке, ругнулся. – Как тут ходят в таком мраке?

– Ногами, – последовал мрачный ответ.

Подвальная сырость пробила впечатлительного Точилина отвратительным ознобом. Затхлый запах тряпичного склада, мышей и влажной плесени не позволял отдышаться после приятной прогулки переулками старой Москвы. В могильном полумраке он разнервничался. Когда глаза привыкли к сумраку, все в нем завибрировало от тихого ужаса. Горло задергалось в сдержанных рыданиях. Точилин, наконец, осознал, что пришел поминать умершего друга.

На широкой, из двух половых досок, лавке, что выполняла у Тимофея Лемкова роль обеденного стола, величественно громоздился зеленый эмалированный таз с горой несусветной снеди. Перед тазом горели две толстые, желтые от старости, стеариновые свечи. Валялись на разодранных, промокших газетах куски черного и белого хлеба, а может, и сыра. Стояли пустые и полные бутылки водки, будто огненные снаряды при орудийной батарее. Громоздилось целое войско желтеющих пластиковых стаканчиков, некоторые из которых были повержены, раздавлены, изувечены.

Приближаясь к месту поминальной трапезы, оробевший, присмиревший, Точилин увидел крохотный огненный мотылек, что нервно метался над сложенными руками покойника. Точилин тихо пролил слезы, горячие, волнующие, тихие слезы печали. Всхлипнув, затих, чтобы не выказать свою слабость перед циничным Артуром.

Тимофей Лемков лежал на продавленном диване в жалкой позе усопшего вечного студента, в растянутом свитере, в драных, потертых джинсах, перепачканных масляными красками. Тонкая прозрачная церковная свечечка удерживалась в корявых переплетениях пальцев рук почившего, что были сложены молитвенно на груди. Неопрятная борода художника топорщилась к потолку высохшими клочьями пакли. Словом, душераздирающая была и скорбная картина.

Точилин, разумеется, даже в полутьме узнал бы Тимофея по его горбатому, «ахматовскому» тонкому носу и бороде лопатой.

– Налить? – спросил Артур и тут же грубо ответил сам, в обиде, что не оценили его ораторское искусство:

– Естественно, налить. Тоже… выжрать, небось, пришел. Зачем приходят на поминки? Пожрать и выпить. Нахаляву.

Бальзакер лихо уселся верхом на табурет перед лавкой, покачался на двух шатких ножках. Разлил из очередной бутылки остатки водки в три пластиковых стаканчика, хрустнул, скрутил крышку, откупорил еще бутылку. Долил в каждый стакан. Один накрыл кусочком черного хлеба. Некоторое время тупо созерцал эту траурную емкость.

– Не понял?! – громко возмутился он. – Это я, что ли, подлец, из покойницкого стакана водку дрызгаю? Нехорошо. Плохо. Плохая примета. Одна примета хороша: не навернуться с антраша! Не так ли, поручик Точил?!

– Один тут обретаешься, Бальзакер? – с неприязнью спросил Точилин.

– Вдвоем.

– Кто еще? – Точилин оглянулся на всякий случай.

– Вдвоем с собою, дорогим и обожаемым, – ответил Артур.

– Бухаешь один?

– Ну.

– Что – «ну»?! «Ну» – да, или «ну» – нет?! – прошипел Точилин. – Достал своими приколами!

– Не надо орать, милый друг! – тихо возмутился Артур и продекламировал под Шекспира:

– Звезда Арктур с повинной клонилась к горизонту. Закат уж близок нашей грустной жизни… Проходи, садись и пей, пилигрим! Молча. У меня получается. На поминках, я понимаю, – молчат. С душой усопшего нужно говорить молча.

– Значит, это ты, скотина! – обозлился уставший Точилин, на наглого, освоившегося в чужом доме Артура. – Значит, это ты дрызгаешь водку даже из Тимошиного стакана!

– Почему сразу скотина? – шепотом спросил Артур, сник, жалкий и скорбный, сгорбился, не переставая при этом покачиваться на ножках табуретки. – Скааатина сразу! Умный нашелся!

– А потому, – сдержанно бушевал Точилин. – Ведешь себя, Бальзакер, по-хамски! В мастерскую не впускаешь! Нажрался, хрюн позорный! Хозяин выискался! Видишь, мой друг лежит!.. такой… такой неподвижный. Вот и веди себя пристойно, уродец.

– Молитву что ль завыть? – возмутился Артур и заблеял:

– Еже си на небеси! Прими душу раба твово Тимофееея!

– Помолчи, урод! Щас в белок заработаешь! – разозлился Точилин. – Зырил он в дырку!

– Аминь! – прошептал Артур, обиженно подоткнул пальцем к гостю поближе стаканчик, мол, выпей и угомонись.

В огромном, эмалированном тазике с обитыми краями, что стоял по центру лавки, было навалено, казалось, все, что можно было найти съестного в мастерской Тимофея. Соленая и квашеная капуста разложена была отдельными прядями. Огурцы, свежие и соленые, – насыпаны в навал. Нарезанные, почерневшие шматки яблок были присыпаны сизыми дольками маринованного чеснока. Перемятые перья зеленого лука выглядели оторванными крыльями птиц. Дополняли съестное убранство мерзкие, скользкие, длинные черные макароны черемши, будто стебли водорослей.

– Давай, шизоид, помянем друга нашего Тимофея, – Точилин поднял стаканчик, осмотрелся в полутемном подвале, удивляясь гулкой пустоте мастерской. При жизни хозяина это подвальное помещение всегда хранило невероятный бардак, беспорядок и наполненность. – Доброй души был человек.

– Шизоид, – обиделся Артур. – Чё сразу – шизоид?! Че ты ваще борзеешь, Точила?! Подраться, что ль, с тобой?! Нет, позже. Сейчас я не в силах. Почему это друга помянем, а не самого Тимофея?! Тебя что ли поминать будем?! Или меня?! Почему друга-то Тимофея?! – куражился пьяный Артур.

– Достал ты, Бальзакер! Помолчать можно?! Несешь какой-то бред! Причем тут ты, пропойца?! Повторяю для идиотов: давай помянем моего друга Тимофея Лемкова! Художника и человека с большой буквы… «Пэ»! – неожиданно вырвалось у Точилина. Некстати он вспомнил надпись на двери подвала. Бальзакеру это дало повод продолжить пьяный кураж.

– Почему «Пэ», а не «Тэ» или, скажем, «Лэ»?! – допытывался Артем с занудством и упёртостью пьяного человека.

– Заколебал! Потому что его любимая «Тэ» написала красками на двери «Пэ»! Вот такая загадка! Замолкни, прошу тебя по-хорошему. За-мол-кни. Дай осознать кончину друга.

Точилин потерял терпение, но вместо того, чтобы врезать Артуру по уху, как сильно этого хотелось, опрокинул в себя жгучую водку.

Артур тоже выпил. Точилин вновь огляделся по сторонам, после выпитого согрелся. Глаза полностью привыкли к темноте. Он, наконец, разглядел, что вечно заваленная самым невероятным хламом: тряпьем, подрамниками, холстами и, разумеется, пьяными телами, – мастерская Тимофея нынче напоминала мрачное складское помещение, со стеллажей которого сняли и увезли весь товар, а потом еще и начисто вымели пол.

– Нормально. Он переезжать собирался? – спросил Точилин.

– Переезжать? Не знаю, – промычал Артур. – Наверно. Я один тут, с ним, – он кивнул в сторону Лемкова, – со вчерашнего дня. Нет, с позавчерашнего… С третьего.

– Как с третьего?! Сегодня пятое. Вернее, уже шестое. Почти… четыре часа ночи.

– О как! – искренне удивился Артур. – Выходит, трое суток тут валяюсь… в окурках.

– В окурках каких-то… Двое, если на то пошло.

– Что пошло?

– Двое с половиной, говорю, если с третьего, – уточнил Точилин, хотя с арифметикой и у него было в эту ночь плохо.

– Повтори, – не понял Артур.

– Никто больше не приходил?! – проворчал Точилин. – Только ты? И все?!

– Не приходил.

– Во, дела! И даже его бывшая и дочь?

– И даже бывшая дочь, – отозвался из полумрака Артур. Его лица не было видно. Бликовали от огоньков свечей белки его глаз. Маячил длинноволосый мальчишеский силуэт головы. – Че им здесь делать? Всё повыносили, андеграунды.

– Во, дела, – прошептал Точилин, залпом махнул еще полстакана налитой водки. Обожгло горло. Томительно разлилось в груди блаженное тепло двойной дозы. Теперь можно было снова стать добрым, сдержанным, благоразумным. Опьянел Точилин мгновенно. Давно не выпивал. Не с кем было. Без закуски, от усталости и переживаний, опьянеешь, поди. Занюхал выпитое маринованной чесночиной. Полегчало на душе и в желудке. Вот ведь так и получается в жизни, что самые добрые и самые жестокие люди – пьяницы! Да-да. Горькие пьяницы.

– Повторили, – предложил Артур, вновь набулькал водки в стаканчик.

– Был человек и – нет, – с неподдельной горечью в голосе прошептал Точилин. – Беда!

– Был художник и – нет, – вяло передразнил Артур. – Только не надо!.. Не надо пустого ля-ля и детских соплей.

– Кто вывез-то все? – вместо возобновления ссоры спросил Точилин. У него не осталось сил дольше злиться и ругаться, хотелось примирения, успокоения и сна, хотя бы пары часов. Беготня в командировке, короткие пересыпы в убогих гостиничках, где договаривались о дальнейшей художнической халтуре по областным и районным ДК, вымотали его окончательно.

– Кто ж его знает? Может все, понемногу.

– Странно, казалось, у Тимофея множество друзей. Как не придешь, – целая толпа тут гужует, пасется, пьянствует, валяется по лавкам и стеллажам.

– Это не друзья, – прохожане. Придут с выпивкой. Хозяину нальют стаканчик. Съедят свою же жратву. Выгребут все из холодильника. Выпьют свою же водку, портвейн, вино. Побазарят обо всем и ни о чем, что-нибудь своруют и – разойдутся. Могут, конечно, морды друг другу побить. Могут и не побить. Сам так делал не единожды. Нет, настоящих друзей у Лемкова нет. И никогда не было.

– Есть, – уверенно возразил Точилин. – И было.

– Нет, – уперся Артур, – у художника не может быть друзей. Коллеги. Собутыльники. Приживалки. Товарищи. Но друзей – нет.

– Откуда тебе знать, отщепенец, о мужской дружбе?! – отмахнулся Точилин. – Был у него друг и остался – я! Только вот баба нас развела.

– Вооот! – потянул палец к его носу Артур. – Тост. Выпьем, чтоб им пусто было!

– Кому?!

– Алабабам, кому!

– Выпьем, – согласился Точилин.

– Кто ищет истину, держись

У парадокса на краю;

вот женщины: дают нам жизнь,

а после жить нам не дают, – продекламировал Артур.

– Хватит! – потребовал Точилин. – Или помолчи, Бальзакер, или говори от себя. Губермана интересней читать, а не слушать в твоем скрипучем исполнении. Свое пора сочинять.

– Сочиняю, – обиделся Артур и замолк ненадолго.

Они сидели в желтом полумраке, как в могильном склепе, на шатких, самодельных табуретах перед низкой лавкой, заменяющей поминальный стол. Беспокойные огоньки колыхались перед ними в толстых оплывших свечных огарках. Теплился трогательный огненный мотылёк над сложенными накрест руками Тимофея. Не поворачивался язык называть Лемкова покойником.

– Может, свет зажечь, – предложил Точилин. – Жуткий мрак! Давит. Настольная лампа у него была.

– Была, – согласился Артур, – разбилась. И люстра из телеги была. Разбилась. И жизнь. Художника и человека. Пусть спит. Спи спокойно, дорогой товарищ. Выпьем. За скромного, замечательного художника. Умер.

– Давай.

После очередной порции водки Точилин впал в ностальгию. Кривил губы, вытирал слюни, пытался заплакать от жалости… к самому себе. Он почувствовал себя жутко одиноким. С потерей Тимофея Лемкова, друга, наставника, соратника по творчеству, Точилин потерял нечто собственное, кусок жизни, который принадлежал им двоим. Из души Точилин этот кусок выдрали с мясом. Оказалось, – больно.

– Никто-никто больше не приходил? – не унимался расстроенный Точилин. Не хотелось верить, что у такого добрейшего человека, каким был Тимофей Лемков, не осталось ни друзей, ни знакомых, ни коллег, ни товарищей, которые могли бы прийти, помянуть, похоронить.

– Никто и ничто, – отозвался Артур. – Ни больше, ни меньше.

– И даже некому?..

– Некому, – отрезал Артур. – Сами зароем.

– Какой же ты урод, Бальзакер! Зароем… Открытки кому-то еще посылали?

– Наверно.

– Сам-то получил?

– Получил. Третьего утром. Орг-к-комитет.

– В Мытищах и то – получил. Странно, – не переставал удивляться Точилин. – Почему никто не пришел?

– Ничего странного. Мытищи как Мытищи, Москва – рядом. Художник умер. Барахло растащили родственники. Всем наплевать! Человеки – поганая, земная плесень безо всякого великого предназначения! Полные засранцы.

– Наверное, он оставил завещание, прежде чем… А уж потом – всё подчистую вывезли.

– Может, и оставил, – промычал Артур. – Выпьем.


Получался нелепый разговор на уровне бреда. Поминальный. Но вспомнить-то было нечего. Да и не с кем. Эгоистичный, злой, неудачник актер Артур Ягодкин не отличался душевной добротой и человеческой искренностью. Он мог цитировать чужое, рассказывать часами о просмотренных кинофильмах. Трезвый мог упомянуть о своей новой писанине, но читать никому ничего не давал, боялся, что украдут сюжеты. Хотя эти же самые незамысловатые свои сюжеты выдавал во всех подробностях в пьяной болтовне при любом застолье и случайных сопитейниках.

Лет пять назад Артур окончил коммерческий годичный курс сценарного факультета ВГИКа. Выискался, на его счастье, старый школьный товарищ, который «раскрутился» в торговле с Китаем на «челноках». Он и оплатил по «безналу» миллион рублей на обучение нищего Артура. Это была очень приличная сумма. Ягодкин отучился год. На вечеринках и встречах с гордостью твердил, что он самый талантливый на курсе, что мастер пристроил на «Мосфильм» три его сценария. Куда пристроил, оставалось до сих пор загадкой? Наверное, в архив. Ни гонораров, ни отписок с кинокорпорации Ягодкин так и не получил.


С тех пор, озверевший, одинокий Бальзакер сидел в Мытищах в двухкомнатной «хрущобе» на первом этаже. На всех огрызался и обвинял, что все его забыли, никто не хочет помочь пробиться талантливому писателю через воинствующую серость и бездарность.


В звенящей тишине подвала Ягодкин вдруг грудным натужным баритоном затянул унылую песню:

– Вот и прыгнул конь буланый, с этой кручи окаянной!

Черная вода, как ты глубока…

– Может, священника надо было позвать? – спросил Точилин.

– Написано: отпевание – завтра. На Ваганьково, – прохрипел Артур, поморщился от раздражения, что оборвали его замечательное оперное пение, захрустел квашеной капустой. – Как же будем завтра… то есть, сегодня его хоронить? Ни гроба, ничего. Как повезем на кладбище? Ты сообщил куда-нибудь?

– Куда?! – возмутился Артур.

– Куда-куда. В больницу. Ментам… Не знаю. Почему он здесь лежит, а не в морге?! Куда еще сообщают, если помирает одинокий человек?

– Кто рассылал извещения, тот, наверное, сообщил, куда надо. А вот гроб… Гроб, да, это я не догадался. Надо было купить ящик. Только на что? На какие шиши? Я опять в жутком провале! В полной нищете. Пожрать иногда не на что, – прогудел жалкий Артур. – Год назад мама померла. Долго болела и померла. Третий инсульт. Денег, как всегда, не было. Пустой гроб попросил сколотить у станции, довез маму на садовой тележке до церковки, что на Ярославке. Отпели, как она хотела. Повез обратно, через старые и новые Мытищи. Довез до дома, а потом до кладбища, что за Северной ТЭЦ. Тоже на тележке. Километров пятнадцать прошел с гробом и тележкой. Понял?! Вот этто был сюжет! Апокалипсис нау местного масштаба! Куда там тебе – Тарковский! Люди шарахались, как от похоронщика! Как от чумного. Менты останавливали. Гроб открывали, проверяли, не везу чего недозволенного. Бандиты на черном джипе подкатили, пожалели, три сотни долларов в гроб бросили. Бандиты!… людьми оказались! Брейгель, блин. Старший. Фантасмагория. О, сюжет! Это, я понимаю, черная трагикомедия.

Артур оглянулся в сторону трепетного огонька церковной свечки, шумно втянул носом воздух и возмутился:

– Что-то я не пойму, Точил! Почему ничем не пахнет?!

– Чем должно пахнуть? – спросил Точилин, с трудом отвлекаясь от собственных тяжких дум, про никчемную жизнь, про черный тлен. – Как же не пахнет? Пахнет. Гнилью. Сыростью. Старыми затхлыми тряпками пахнет. А вот красками… красками – даа, давно, похоже, тут не пахнет. Растворителями опять же у него остро всегда пахло. Не работал, видать, Тимоша давненько.

– Нет, не пахнет! – упирался Артур. – Вот я сижу-сижу тут. Пью водку. Один. Как чудак. Молча. Три дня уже, оказывается. Три сутки. Сплю тут. Никто не приходит. Я опять пью. А где запах, спрашиваю? Трррупный запах? Он что, святой, что ли? Тимофей, ты что, святой что ли был… стал? А? – спросил Артур, обращаясь к телу Тимофея не оборачиваясь, небрежно, через плечо.

Что-то громко фыркнуло в подвале, будто в темноте встряхнула крыльями огромная ворона, но вместо карканья тяжело так, нутряно всхрипнула. Огонек описал на черной стене дугу. Церковная свечка быстро-быстро закапала прозрачными огненными слезами на колени покойника.

Артур сидел лицом к обомлевшему Точилину и беспечно покачивался на табуретке. Он не видел, как поднялся… покойник. Бальзакера напугал исказившийся гримасой ужаса лик Точилина.

Впечатлительный художник, расстроенный смертью друга и наставника, в двух метрах от себя, как в фильмах ужасов, на желтоватом экране плохо оштукатуренной кирпичной стены, освещенной дрожащими огоньками свеч, вдруг увидел, как поднялся черный скрюченный силуэт покойника. Напуганный Артур судорожно сглотнул слюну, догадался по лицу Точилина, что произошло нечто жуткое и неординарное, повернулся к продавленному дивану. И дико заорал.

Спокойник

– Сидите, суки, водку жрете?! – в ответ безумному ору Ягодкина дико и хрипло заорал Тимофей Лемков. Собственной живой персоной. Всклоченный, будто волосатая шаровая молния в момент взрыва, он с бешенством поводил по сторонам желтками безумных глаз.

– И не поминаете, уроды? На моих поминках пьете и не вспоминаете обо мне?! Мою жизнь?! Не вспоминаете, суки, а только жрете водку?! Один раз соберешься послушать об себе хорошего! И – ни хрена! – с горечью и дрожью в голосе орал бывший покойник Лемков. – Я тут поминки организовал! Стол накрыл – на последние! Водки накупил – ящик! И ни-кто, суки, не пришел! Кроме вас, уродов!


Кто знает, как останавливается сердце? Наверное, так. Мясная клизмочка в груди сжимается от ужаса и перестает выталкивать кровь. Мозг начинает остывать. Кровь же не поступает. К мозгам. Сколько такое состояние может продолжаться до полной смерти? Минуту? Две? Три?


– Сидите?! Молчите?! – безумствовал Лемков. Воткнул догорающую прозрачную свечечку в сизое переплетение локонов квашеной капусты. Махнул внутрь стакан водки, занюхал хлебом и рукавом растянутого свитера. Уселся обратно на продавленный диван, по-киргизски поджал под себя ноги, обхватил патлатую, немытую голову руками. Завыл с неподдельной тоской.

– Даже помереть нельзя по-людски-и! Иии…

Точилин, разумеется, не смог вспомнить, как выглядел в тот момент напуганный оживлением покойника, остолбеневший Артур. Сам Точилин напоминал казненного, с колом в заднице, когда хватает сил только на последний вздох. Наконец, и у него прибыло сил вздохнуть. Клизма в груди задергалась и продолжила размеренную работу. Но выдавить ему удалось только:

– Но ты, Тимоша, и… дебииил!

– Вот так шууутки! – захрипел и Артур, судорожно дернулся. Под ним опрокинулась табуретка. Он откинулся назад, гулко ударился спиной и затылком о кирпичную стену и сполз на грязный бетонный пол.

– Спасибо, хоть вы пришли, засранцы, – спокойно отозвался Тимофей и с хрипом зевнул. – Сдохнешь тут, никто и не вспомнит. Ну, что, жахнем, сволочи, по чарочке, по маленькой. Да и – на боковую. Устал. Завтра должны меня сначала отпевать, а затем закопать. Должны были. Но, похоже, не получится. Нет, не получится сдохнуть так запросто. Самому. Без рукоприкладства. Потому давайте-ка спать укладываться. Утречко нового дня, мать его ити, скоро наступит. Спать… жуть как хочется. А то лежу-лежу тут четвертые сутки. Спокойник, блин! Пялюсь на вас, придурков! Смех разбирает да и только! Столько свечек поменял. Пук целый. В церковке на Ваганьково купил, когда об отпевании договаривался. Пальцы все ожег. Живот весь в воске. Жду-жду. Ни-ко-го! Хорошо, хоть этот подлец Бальзакер приперся, а то я бы точно повесился, отравился от тоски или вены себе порезал, – с глубокой печалью признался Тимофей, усмехнулся, дернул левой стороной бороды, указал кривым пальцем на безмолвного Артура, сидящего на полу, но обратился к Точилину. – Только представь, Жорик, пришел этот позорный Бальзакер и сразу водку давай жрать! Жрет и жрет. Жрет и жрет! И – пердит! Тихонько, как предатель, рулады подлые выводит. Музыкант, блин! Набздит кислыми щами, аж у покойников ноздри сводит! Мне уж невмочь дохлым прикидываться. Задыхаюсь от смеха и вони. А Бальзакер, зараза, рукой у зада помашет. Ругнется. И опять водку жрет. Ну, не подлец ли?!

– Нормальная панихида! Коньки с вами, други, тут отбросишь, – прохрипел Артур, тяжело поднялся с пола, уселся верхом на табуретку. Склонил голову, покачал укоризненно.

– Чуть не помер, Тимоша. Заодно. От разрыва сердца.

Ягодкин потрогал впалую грудь под дешевеньким клетчатым пиджаком от «Большевички», шумно продышался.

– Что-то схватило, – пожаловался он, – дышать не дает. Ну, не подлец ли наш Тимоша, а, Точил? Предатель… При чем тут предатель?!

– Что? – громко переспросил Точилин. Из-за противного звона в ушах слова доносились к нему в сознание, будто из колодца, в котором еще к тому же плещется вода.

– Что-что! – заорал Артур. – Подлец, говорю, наш дружбан, который покойник! – и выпил один, закусил целым огурцом. Похрумкал ожесточенно.

– Ты чего, Тим, устроил спектакль? Испытание такое?

– Что устроил, то устроил, – пробухтел обиженно Тимофей. – Лежу три дня и три ночи. Прокис весь, как… портвейн «три семерки», мать вашу ити, в опрокинутой бутылке! Ни одна сволочь не пришла! Всем приглашение разослал! Всем нашим… Полста штук, думал друзей у меня! Полста, Жорик! Это пять десятков человек, которых считал друзьями, товарищами, коллегами!

– А я?! – жалобно прохрипел Артур. – Пришел. Переживал. Трое суток переживал. А он?! Негодяй! Нельзя же так. Сердце схватило. Больно. Жжется, – и он помял кулаком грудину, болезненно сморщился.

– И у меня сердце колотится, как бешенное, – согласился Точилин. – Но ты-то, Бальзакер, – полный придурок?! Выходит, жрал тут водку двое суток и не понял, что он живой?!

– Трое. Трое суток. И не понял. Пойми тут. Лежит и лежит. Свечки горят. Открытка опять же в Мытищи пришла с почтальоном, – попечалился Ягодкин.

– За три дня не понял, что он живой?!

– И за две ночи, Точила, – прошептал Артур.

– Но ты даешь! – восхитился Точилин, постучал себя кулаком по лбу. – Свечки не могут трое суток сами по себе гореть, Бальзакер! Что ж ты не заметил: кто-то их меняет?! Они ж тоненькие, свечки-то! Тоненькие, как карандашики! Минут двадцать горят…

– Так он и не просыхал! – возмутился Тимофей, бывший покойник. – Бальзакер хренов! Халявщик и пердун!

– Что случилось-то, Тима? Что за жуткий спектакль ты устроил? – прошипел возмущенно Точилин. – Нехорошо так с товарищами. Накличешь беду. Нехорошо.

– Накличет, – злобно отозвался Артур. – Ну его к черту старого балбеса! Давай чокнемся, что ли, Точила, за здравие этого… чудака. Теперь можно. За здравие этого козла. Чтоб ты реально сдох, шутник хренов!

Артур разлил водку по трем пластиковым стаканчикам.

– Что тут устроил тут, Тимон?! – продолжал возмущаться Точилин. – Идиот. Заикой с тобой станешь. Почему подвал пустой?! Это твои… эти, которые тусуются тут, кислотники, все повыносили?

– Не знаю, – тяжко прохрипел Тимофей. – Э-хе-хе. В отъезде был. На плэнэре. Приехал. Замок срезан. Дверь распахнута. В мастерской – пусто. Подчистую вымели. Керамику. Картины. Всё! Остальной хлам выкинул. На помойку. Все – хана моей дурной жизни.

– Нормально, – прогудел Артур. – Не надо было разных козлов пускать.

– И ты решил умереть, – грустно пошутил Точилин.

– Решил, – смиренно кивнул Тимофей. – Мне стало невыносимо грустно, Жорик. Лег на диван и чуть не сдох. Сердце останавливалось. Два раза. Но не остановилось. Что ж, подумалось? Только – в петлю. Начал искать веревку. Не нашел. Даже веревки не нашел, Точила. Представляешь?! Отравиться водкой тоже не получилось.

– Перестань! – возмутился Точилин. – Начни снова. Работай. Работай. Живи, одним словом.

– Одним словом? Я же написал вам?! Написал: умер художник. Баста! – и сгорбленный Тимофей заныл, всхлипнул по-бабьи. – Умер я. Умер! На-все-гда!

– Делов-то, – заговорил Артур, – обокрали! Художник от того только свободней становится. От нищеты. Настоящий художник он завсегда – нищий.

– Перестань, Тим, не переживай, – проговорил Точилин, но горло судорожно задергалось от неожиданной жалости к другу. – Жизнь продолжается.

Тимофей всхрапнул, кинулся к сортиру, опрокинув табуретки, едва не перевернул лавку с тазом и скудной трапезой. Тонкая свечка в тазике от взмаха его руки дернула огненным крылышком и погасла. Погасли и два огарка свеч на лавке. Гости оказались в полной, кромешной темноте, когда поднесенного к носу собственного пальца не видно. Небольшие оконца – абразуры в подвальную мастерскую были забиты ставнями из досок.

В туалете злобно зашипела вода. Голосом Артура трагически произнесли в темноте:

– Жалко старика. Да, Точила? Жалко?

– Тимофей не старик, – возразил Точилин.

– Под шестьдесят и не старик? А когда старик?

– Он тебе… и другим фору даст и в творчестве и… во всем остальном.

– Эт вряд ли, – неуверенно просипел Артур.

– Не вряд ли, – прохрипели в темноте голосом Лемкова, – еще всем вам, козлам, фору дам!

Опрокинулся в темноте пустой табурет. Факелок газовой зажигалки запалил оба желтых толстых огарка свеч на лавке.

– Че все-то козлы?! – возмутился Артур. – Выходит, не все.

– А то и сразу – что все! Один Жорка вот и остался – че-ло-ве-ком! – Лемков дружески хлопнул Точилина по плечу. – Спасибо, ты настоящий друг. Простил, пришел на поминки. Хорошие слова сказал.

– Почему ты меня Жорой зовешь, Тим? – вяло возмутился Точилин. – Ты ж знаешь, мне не нравится. Ты ж помнишь, мама сначала Юрой назвала. Потом передумала. Юра – это не Жора – это Георгий. Григорий – это Гриша. А Юра – это Юра. Не нравится мне Жора. Олег – другое дело! Торжественно.

– Ни фига не торжественно. Олег – плохое имя! – уперся Лемков. – Давно тебе говорил. Меняй паспорт. Возьми другое имя. Жора, Георгий, Роберт, Ричард! Звучно! С именем Олег плохое будет отчество для твоей дочери.

– Нет у меня дочери! – упирался Точилин. – На сколько мне помнится…

– Будет. Какое у нее будет отчество?

– Какое? – решил уточнить пьяный Артур.

– Оле-говна! Пусть ты будешь Жорой, друг мой, – явно издевался Тимофей, поднял перед глазами мерцающий пластиковый стаканчик с водкой, продолжил:

– Юрий тоже плохо для тебя звучит, – недобро проворчал он. – Юрий – имя первых! А ты всегда, друг мой, второй, пятый, десятый! Вспомни наши выставки?! Всегда вторые, третьи. Для Гагарина – это хорошо. Для тебя – плохо! Ты ведь никто, Жора! И я никто! И Бальзакер – никто, – Тимофей ткнул корявым черным пальцем в спину сморщенного, сутулого Артура. – Мы все тут – никто! Сидят и пьянствуют в ковчеге изгоев НИКТО! Так что, старина, буду называть тебя Жорой!

– Называй, как хочешь, – согласился Точилин, чтоб дольше не развивать словесный бред. – Жора, так – Жора.

Вдвоем они чокнулись, беззвучно сдвинули пластиковые стаканчики и выпили.

– Пойду, отолью, – проворчал Артур. Он обиделся, вероятно, что они на двоих разыграли партию близких по духу друзей. – У тебя ж здесь сортир, оказывается, есть, – и он тяжело поплелся по направлению к выходу из подвала.

Точилин с Лемковым с удивлением переглянулись.

– Куда ж ты трое суток отливал, Бальзакер?! – заорал Тимофей во след бесцеремонному гостю.

Артур приостановился, фыркнул с презрением.

– Капусту твою засаливал.

Лемков подавился, закусывая как раз капустой, отплевался.

Артур задорно хохотнул, успокоил, выделяя букву «о» на вологодский манер, проговорил:

– Во двор ходил, по малой нужде, деревня! У тебя там песочница классная!

– Но ты и придурок, Бальзакер! – возмутился Точилин. – Столько раз напивался в мастерской и до сих пор не знаешь, где сортир! А как же дети?!

– Какие дети, Точила?! – закричал Артем из туалета. – Не было детей! И никогда не будет! Ни у тебя, ни у меня! Нечего рожать моральных уродов и плодить нищету!

– Дети, которые в песочнице!..

– Я всем своим приемным детям помогаю. Всем двум. Как могу. А могу… очень и очень редко. Не можится что-то мне, друг Точила, с деньгами по жизни. Не можится. Нейдут они ко мне, нейдут. Эй, где тут свет включается, Тимоний?!

– Отключили! За неуплату! – гаркнул Лемков.

– Он там щас все уделает, этот писающий мальчик, – беззлобно проворчал Точилин. Сил подняться не оставалось. Голова и тело отяжелело. Внутри организма стало тепло и спокойно от выпитой водки. Хотелось спать, спать и спать.

– Нашел! Нашел твой универсальный таз! У меня зажигалка есть! – послышался бодрый голос Артура. – Хорррошая! Бензиновая! Только заправил… три дня назад. Зипо-по! Да будет свет! Оп-па!

Тимофей помотал патлатой головой, горестно вздохнул, вполне трезвым голосом заявил:

– Жорик-Жорик, дела мои – полный швах!

– Что так?

– Забрали несколько дорогих чужих вещей. Очень дорогих. И полотно… очень ценное. Почти бесценное. Да и моих здесь холстов, керамики и прочих мелочуг было тысяч на… двести – триста, в первом прикиде.

– Двести – триста поделить на курс доллара, – Точилин попытался сообразить о потерях друга. – Не так уж и много, Тим. Не переживай! Заработаем.

– Гринов, Жорик. На двести тысяч гринов.

– Баксов?! – искренне удивился Точилин. – Откуда столько?!

– Камею помнишь, что с экспедиции с Керчи привез?

– Ну.

– Одна на тридцатник потянет.

– Баксов?! Тот прозрачный камешек на тридцатник?! – не поверил Точилин. – Гонишь!

– А медальончик, что за медный выдавал, помнишь?

– Терракотовые головки помню. Глина! Медальон – не помню.

– Пятачок такой, невзрачный, – гудел Тимофей.

– С богинькой и козочкой? Ах, да! Помню-помню.

– Артемида, богиня охоты. Так он золотой был, медальончик-то. Третий век до нашей.

– Что до нашей?

– До нашей эры. Две тысячи триста лет ему с гаком. Сколько он мог бы стоить, по-твоему, на черном рынке?! – таинственно прошептал Тимофей.

– На черном?! По-моему?! Много, – согласился Точилин. – И всё-всё-всё под чистую вынесли?

– Всё, – трагически мотнул патлатой головой Тимофей, прислушался к мирному журчанию, что уже долгое время раздавалось в туалете, и заорал:

– Бальзакер, ты там за трое суток отливаешь?!

– Похоже, – даже не улыбнулся Точилин, находясь под впечатлением от услышанного. У Тимофея не было оснований врать, если он говорил, – так оно и было. Всегда.

– Кто-то из своих гробанул. Кому-то ты проболтался по пьянке, – прошептал Точилин. – Может этот?.. – он не успел высказать предположения, только кивнул в сторону выхода.

Сдернули воду в туалете. И раздался жуткий вой, будто на волка ночью наступили сапогом размером с телегу. С грохотом вывалился из туалета на пол обезумевший Ягодкин. Засучил ножками и ручками. Как таракан, на заднице, спиной вперед подъехал к лавке, уперся плечом в ножку табурета, на котором восседал Точилин.

– Т-там-м, Точ-чила, – просипел взволнованный Артур и указал трясущимся пальцем сначала в направлении сортира, потом на Тимофея. – Ууу н-него т-там трррруп! К-куски тр-рупа лежжжат.

Впечатление

После дикого вопля Артура у Точилина запрыгали по затылку патефонные иголки. Он сидел и не мог произнести ни слова, только гыкал, как заезженная пластинка, пытаясь спросить Лемкова, в чем там может быть дело.

Обезумевший Артур не забыл поддернуть брючки на коленях, уселся на холодном бетонном полу, трясся и шептал, заикаясь:

– Пов-вернулся с заж-жигалкой, а-а т-там, в эт-том… т-таком кор-рыте д-для д-душа, – н-нога, р-рука. И-и… в-все от-дельно ос-стальное…

Лемков преспокойно жевал. Стебли черных растений свисали по растрепанной бороде, как усы у моржа.

– И г-грудь, Точила, т-тоже там, – продолжал подвывать жалкий Артур, – ж-женская. Крррупная такая.

– Да, – громко и спокойно заявил Тимофей. – Эту стерву я расчленил. Заслужила. Столько кровищщи было, Жорик, ооо! Полнокровная, зараза, оказалась!

Ужасный, в своем диком спокойствии, Лемков, как ни в чем не бывало, продолжил закусывать очередную порцию водки, словно поведал собеседникам о чем-то совершенно обыденном. Червяки квашеной капусты дополняли отвратительными гирляндами его лопастую бороду. Взлохмаченный Лемков выглядел мерзко, будто упырина, что сожрал возлюбленную, и теперь давится, не может пережевать человеческие сухожилия.

– Что там? – сипло от волнения переспросил Точилин.

Лемков мрачно усмехнулся.

– Труп.

– Ч-че, с-серьезно? – начал заикаться Точилин.

– Сходи, проверь, – ответил невозмутимый Тимофей.

– Т-там, – промычал Артур, кивнул головой в направлении туалета. – С-сходи.

– Зрелище не из приятных, – предупредил Тимофей, – сходи-сходи, Жорик. Посмотри. Полюбуйся на свою возлюбленную. В последний раз.

– Почему возлюбленную?! – тихо возмутился Точилин. – Она – твояааа…

– Знаю-знаю, – погрозил ему скрюченным пальцем чудовищный, бородатый упырь Лемков. Сидя на диване, в растянутом свитере, растрепанный, он реально выглядел бесформенным чудовищем.

– Иди, дружок. Там, в поддоне все и увидишь. Все части ее великолепного тела. И голову. И грудь. Узнаешь, – и мстительно добавил:

– Знаю-знаю, вы встречались. Она позировала тебе, милый друг, я знаю. Ты писал ее голую.

– Только писал, Лема. Она ничего не позволила.

– А я и писал. И позволяла всё! – со старческой гордостью заявил Тимофей.

– Неужели ты ее?.. – в ужасе прошептал Точилин.

– Угу, – мотнул головой Тимофей.

– Зачем, пусть бы жила…

– Не получилось у меня своей Данаи, Жорик! – прошептал Тимофей. – Не получилось. А у тебя?!

– Что?!

– Получилось написать ее, как Тициан?

– Не мне судить. На паре холстов экспрессия случилась, под Гойю… Но с мягкостью и прозрачностью Тициана… Помнишь, мы еще удивились с тобой при первой встрече. Думали, это знак «виктория! – ее жест под тициановскую Флору: два разведенных пальца, указательный и средний?

– Помню, как не помнить. Пальцы и ноги разводить – это она мастерица. Я ж портрет ее в образе тициановской Флоры раз пятнадцать писал.

– И я.

– О чем вы, мазилы?! – дико заорал Бальзакер. – Этот старый дурак там вашу тёлку распилил!

Артур, с выпученными глазами, так и сидел на грязном бетонном полу, свернувшись, охватив руками худые коленки в дешевых помятых, коротких брючках.

– Иди, Жорик, попрощайся с возлюбленной, – зловеще прошипел Лемков. – Можешь, кусочек забрать. На память.

Тимофей улегся обратно на диван, будто исчез, растворился в застенной черноте подвала и опустевших ребер стеллажей. Слышен был только его голос, утробный, сипящий, хрипящий.

Внезапно ослабевший Точилин не сразу поднялся. Ноги подгибались, словно пластилиновые. Голова и волосы, вероятно, запылали газовым пламенем. В сумраке красно-кирпичного подвала он все отчетливо разглядел на своем пути. Неприбранный предбанник мастерской Лемкова, куда тот сгреб, похоже, весь оставшийся и ненужный мусор: драные, плетеные половички, ковровые дорожки, ломаные подрамники, кипы газет, разодранных книг. Точилин преодолевал это пространство, казалось, долгие минуты. Пощелкал выключателем на стене. Свет в туалете не зажегся.

– Даже линию отрезали, – из глубины подвала пояснили хриплым голосом Лемкова. Его лик безумного кровавого упыря вновь возник над тазиком с трапезой и освещался единственным желтым огарком свечи от лавки. На стене за его спиной покачивалась уродливая волосатая тень.

– Т-там на п-полу за-ажжжигалка, – прошипел Артур. – П-поищщщи.

Минут десять в полной темноте Точилин шарил рукой по грязному, влажному кафельному полу сортира, задыхаясь от вони нечищеной сантехники. Трудно описать состояние тихого ужаса, которое объяло впечатлительного художника. Казалось, сейчас он завалится в обморок от прилива крови к голове, от гула в ушах, от слабости в членах. Но тупое желание увидеть нечто жуткое, но узнаваемое в поддоне душевой заставляло его двигаться, будто заржавленный механизм на издыхающем заводе пружины.

Наконец, на кафеле он нащупал холодный металлический предмет – зажигалку «Зиппо». Откинул крышечку. Запах бензина показался благоуханием в этом смраде и подействовал как освежающий дезодорант.

Вслед за крохотным фейерверком синий огонек высветил в коричневом корыте… бледно-желтые человеческие конечности с синими прожилками вен. Ногу с крохотными аккуратными пальчиками. Руку, ровно отрезанную выше локтя. Округлый живот с углублением пупка, аккуратные вершинки женской груди. За драным, почерневшим от плесени полиэтиленовым занавесом были видны черные длинные волосы, змеящиеся по грязно-коричневому пластику поддона.


Кто когда-нибудь перепивал, скажем, пива, а потом заедал неимоверным количеством квашеной капусты, может понять состояние Точилина, когда это месиво в желудке внезапно приходит в волнение, набухает и начинает выпирать из нутра вулканом, как прокисшее забродившее варенье.


Не стоит в подробностях описывать жуткое состояние впечатлительного, ранимого художника, с пересказов которого, в основном, и передается эта история.


Опомнился Точилин, опустошенный и обессиленный, перед лавкой с закусками. Судорожно налил себе водки в хрупкий стаканчик, выпил одним глотком, обжигая горло.

– Лёма, да ты охренел?! – прохрипел он. По злости и недовольству именовали Лемкова иногда Лёма.

Артур так и сидел свернутым болваном на полу и кивнул, соглашаясь с ним.

Худой, всклоченный Лемков восседал на продавленном диване в позе засохшего лотоса, и намеренно спокойно жевал. Не удостоил бывших друзей ответом.

– Че ж теперь? – в ужасе прошептал Артур. – Зарыть? Или в мешок и – на дно?!

– Эт-то Тамаррра? – прошептал Точилин.

– Узнал? – зловеще уточнил Тимофей.

– Наверно, я пойду, – неожиданно принял решение Артур, словно очнулся после комы, тяжело поднялся, принялся отряхивать от пыли перепачканные брючки, пиджак, заправлять мятую рубашку за пояс. – П-поминать эт-ту тёлку с вами я не буду. Я ее совершенно не знал. И зарывать или топить, – точно не буду.

– Сидеть, – значительным голосом приказал Лемков. – Она тебе не тёлка! Мы эту тварь с Жориком безумно любили. Оба.

Артур медленно опустился обратно на бетонный пол.

– Мы теперь с вами, друзья, помазаны кровью! И смертью! – всхрипнул Лемков, громко, безудержно расхохотался. Его мутные безумные глаза были широко распахнуты. Однако, хохотал он без истерического надрыва сумасшедшего. Точилин, хотя и трясся от противного озноба, нашел в себе силы спросить спокойно:

– Что ж теперь будет, Тима?

– Тюрьма, кандалы, каторга, – просто и насмешливо ответил Тимофей. – Мне – пожизненное. Вам – за соучастие.

– Участие?! – жалобно завыл Артур. – Я ж просто зашел на поминки. Ты распилил ее до меня!

– Замолчи! – прикрикнул Точилин на пьяного Бальзакера. – Это все она вынесла? – он кивнул на пустые стеллажи.

– Она, – прохрипел Лемков, снова налил себе в стаканчик водки.

– Погоди напиваться, – попросил Точилин. – Надо что-то придумать.

– Н-никто н-не видел, как ты ее рас… распиливал? – спросил Артур.

– Нет.

– Тогда нормально, – оживился Артур. – Мне налей.

– Нормально?! – заорал Точилин, понизил голос до зловещего шепота и повторил:

– Нормально? Вы охренели оба?! Грабеж, кража – это одно! Но убийство?!

– Точил, интель позорный, заткнись, пожалуйста, – попросил вдруг Артур вкрадчивым голосом, буднично и жизнерадостно, подсел на диван к Тимофею, приобнял его за худенькие плечи. – Ты, наверное, правильно сделал, друг мой Тима. Суд Линча, правда, не самый лучший способ покончить с испепеляющей любовью, но… Давно надо было эту вашу стерву прикончить! Эту вашу драную царевну Тамару. Даная, блин, выискалась…

– Заткнись, – спокойно попросил Тимофей.

– Понял, – ответил Артур, отсел на валик старого дивана, на безопасное расстояние от предполагаемого маньяка и убийцы.

– Так, ребята… – начал Точилин, лихорадочно пытаясь совладать с нервами, и сообразить, что же можно предпринять в подобной дикой ситуации. – М-мы как-то п-писали эскизы надгробий по заказу новых русских братков. А п-потом помогали бандитам хоронить их тов-варищей на одном кладбище. М-может, там м-могилокопателей подпоить и-и захоронить ее ночью пооо-людски. По-тихому. Все-таки девка она была хотя и отвратная, но жжжутко волнительная и крррасивая. А п-потом тебе бы надо свалить из города, Тимоша. Свалить, если не навсегда, то надолго. Или, хочешь, поехали куда-нибудь вместе? На Азов или Черное…

– Поехали, – обреченно мотнул головой Лемков. – Поехали, друг мой Жорик Олегович, к морю. Черному-пречерному. Отдохнем, отлежимся на горячем песочке, а уж после – утоплюсь. Бросишь венок из полевых цветов в мутные волны. Бальзакер будет «Гарики» читать и прочую свою лабуду. Ля-по-та. Поплыву себе в холодной мгле, пока смогу не дышать водой. Потом меня сожрут рыбы…

– Н-ну, я серьезно, – продолжал Точилин.

– И я. Завтра надо выметаться из мастерской. Придет домуправ с ментами опечатывать наш ковчег. Выселяют. И податься художнику решительно некуда, ты ж знаешь, – грустно сказал Лемков, откинулся на спинку дивана, задрал бороду в потолок, дернул кадыком на худой шее и так, казалось, задремал. Ягодкин с Точилиным подождали некоторое время, затем оба одновременно поднялись. Артур направился к выходу.

– Ни хрена, – тихо и решительно сказал Точилин. – Никуда не пойдешь, Бальзакер. Будешь помогать.

– Не буду, – истерически взвизгнул Артур. – Из-за этого старого дурака не хочу оказаться в тюряге! Не хочу! Такая девка у вас была классная! Пох-хожая на Алабаму, тока волосы черные. А этот!.. этот урод взял и-и распилил ее! Не трогай меня! – одернул рукав пиджака Артур, когда Точилин попытался взять его под руку. – Ты, такая же сволочь, Точила, как и твой друг – убийца, маньяк и расчленитель! Не трогай меня!

В ярости Точилин хлестнул Артура ладонью по щеке, чтоб прекратить его пьяную истерику. Ягодкин обмяк, сполз вдоль стены на пол, закрыл ладонями лицо и завыл, тихонько, по-бабьи.

– Во, блин, попали! – прошептал Точилин, беспомощно оглянулся на жирный огненный червяк догорающей свечи, за которым торчало помело Тимофеевой бороды.


В подвальной гулкоте раздался стук кулаком во входную железную дверь. Сердце Точилина, казалось, прыгнуло к самым гландам и там забилось как сумасшедшее.

– Ай! – дико вскрикнул Артур. – Чтой?! Менты?! Уже пришли?! Это конец!

– Иди. Глянь. Кто, – прошипел Точилин.

– Сам.

– Иди, глянь! – страшным шепотом приказал Точилин. Ноги его с места не двигались.

На полусогнутых Артур засеменил вверх по разбитым ступенькам лестницы, дергая головой на каждый удар кулака по железной двери. Тут же скатился обратно.

– Что? – прошептал Точилин. – Кто?

– Н-не знаю! – жутко взвыл Артем и свернулся в кокон на корточках.

– Как это не знаю?! – удивился Точилин. – Кто там колотится?

– Кто-то.

– Кто «кто-то»?!

– Стоит кто-то. И колотится. Р-рубашка б-белая. Галстук – ч-черный. А г-головы нет. Стучится… рукавом, – проблеял Артур.

– Рехнулся? Как это рукавом?

– К-кажется, еще не рехнулся. Но еще чуть-чуть – и мозги расплав-вятся и точно уп-лывут, – ответил Артур, ткнулся лбом в коленки. – Сейчас сойду с ума! – всхлипнул он. – В-возьму и сойду. Раз, два, три… Уж-же голова г-горячая, как кастрюля. И уш-ши… как ручки… от кастрюли. Сойду, – причитал он по-детски.

– Я тоже, похоже, сойду… но на следующей остановке сознания, – философски заметил Точилин. У него случился полный ступор в развитии эмоций. Будто зафиксировали организм неким физиологическим раствором. Ввели литров пять через вену, заполнили всю кровеносную систему, отчего всё в нем застыло до вязкости. Но продолжало медленно функционировать сознание. Сердце. Обоняние. Зрение.

Стук кулаком в железную дверь продолжался.

– Есть там кто?! – крикнули с улицы. – Открывай, ну!

Двадцать две ступеньки наверх Точилин преодолевал одну на стук. Удар – ступенька. Глянул в прожженную в металле дыру. И остановилось дыхание, словно грудную клетку с хрустом сдавило корсетом из железных обручей.

Уличное освещение выключили. Раннее утро еще не разбавило серыми красками чернильную синь ночи, мрак которой усиливали шевелящиеся черные ладошки листвы деревьев. На фоне этой шевелящейся черноты Точилин различил в дырку серый, отливающий металлом костюм без пуговиц. Ослепительный белый ошейник рубашки и черный провал вместо головы.

Точилин охнул, присел на корточки, уперся лбом и коленями в шершавое холодное железо двери. Удар каблуком стучащего пришелся как раз ему по коленке.

– Открывайте, ну! Слышу – ходят, – культурно попросили с улицы высоким мужским тенором. – Открывайте, ну! Пришел папу увидеть.

– П-папу?! – истерически хихикнул Точилин, икнул. – Какого папу?! Ты-й кто?!

– Тима, – ответили из-за двери достойным мужским голосом. – Тима! Открывай!

– Тима?! Еще один?! Без головы?! – истерично вскрикнул Точилин, вновь прильнул к выжженному сваркой отверстию в толстом металле двери. Вновь у него остановилось дыхание. Костюм без пуговиц, обрамленный сверху белым ошейником провернулся, как бы вокруг оси и… улыбнулся прямо в дырку огромными белыми зубами, что повисли над ошейником.

– Тииимааа! – дико завыло с улицы. – Открывайте, гады-сволочи! Папа умер!

– Белила цинковые, – ни к месту проговорил Точилин, потрясенный страшными видениями, оступился и с грохотом покатился вниз по ступенькам, увлекая за собой все, что попадалось под руки: ведра, жестяные банки, ящики, еще какой-то лязгающий, хрустящий хлам.


Он пролежал пару минут на холодном бетонном полу. Приходил в себя, спокойно посматривал на багровый сводчатый потолок подвала, где метались летучими мышами черные тени. Над ним склонилась лохматая голова Артура и подышала перегаром в лицо:

– Что там?

Точилин бессознательно ответил за свое безвольное тело:

– Майн Рид. Или Конан Дойль? Не помню. В общем, Бальзакер, они пришли втроем, вместе с Эдгаром По. Заявились по наши души. Подмывайся.

– Бредишь, Точила, – страшным шепотом переспросил Артур. – Что ты несешь?! Кто там пришел, разглядел?!

– Всадник без головы.

Черный ангел

В дверь грохотали кулаком беспрерывно. Наглым, уверенным голосом требовали:

– Открывайте, придурки, уроды, ну! Урою, морды убью! Милицию зову, ну! – и добавляли непрерывную руладу из русского мата.

– Открывай, – согласился лежащий на полу Точилин. – Наш. Кто-то из наших.

Артур покорно пополз на четвереньках вверх по лестнице. Громыхнул засов. Тем же высоким мужским тенором более спокойно заявили:

– Водку жрете, сволочи! Папу пропиваете?! Не открывают тут! Обнаглели?!

Послышался удивленный вопль Артура, его идиотское завывание и выкрик:

– Черный ангел смерти прилетел!

Точилин продолжал валяться на холодном, колючем бетонном полу. Сверху на него надвинулся огромный железный костюм, отблескивающий кровавыми звездочками. Будто пришел безголовый Железный Дровосек из детской сказки про «Изумрудный город». Стальные брючины перешагнули через распластанное тело.

– Как же ты мооог! – завыли тем же голосом, но уже со стороны дивана. – Зачем меня оставил?! Папааа!

Точилин с трудом перевернулся со спины, встал на четвереньки, поднялся на ноги. Светлый металлический костюм, словно был сделан из мерцающей фольги, лежал поверх ног Тимофея. Подлец Лемков с горящей тоненькой свечкой в руках вновь изображал покойника. Нервный огонек высвечивал плотную кучерявую шапку волос, которая, несомненно, принадлежала, светлому костюму.

– Пап-пааа, – завывал костюм, – зачем ты умер?!

– Па-па, – произнес за спиной Точилина кукольным голоском Артур. – Па-па. Тимофей – это папа?

Идиотская до безумия сцена могла продолжаться столько, сколько бы выдержал свою роль повторно усопшего Тимофей Лемков. Но, видимо, трогательное завывание обладателя металлического костюма тронуло черствую душу ограбленного художника. Лемков легонько погладил ладонью кучерявые волосы стального пришельца.

– Что ты, Тима, перестань, – нежно сказал Тимофей. – Разве могу я покинуть тебя и не попрощаться, – и приподнялся. – Здравствуй, сынок.

Светлый стальной костюм взмахнул в ужасе рукавами, отвалился на спину и… перекрестился.

– Чур! Чур меня! – заорал отпрянувший на край дивана… негр. Теперь Точилин и Ягодкин в мареве свечного отсвета могли разглядеть потную черноту лица гостя, его красиво вывернутые, пухлые губы, приплюснутый африканский нос.

Лемков сидел на диване с вытянутой рукой и ласково манил негра пальцами.

– Успокойся, Тимоша. Я живой, живой! Хотел умереть, но… друзья вот не дали.

– Друзя, – жалобно пролепетал черный Тима, оглянулся на Ягодкина и Точилина. Наконец, и Точилин приблизился, рассмотрел вполне милое лицо шоколадного пришельца с выразительными влажными глазами.

– Друзья! – воскликнул Лемков. – Знакомьтесь, мой Тима. Я вам о нем рассказывал.

– Т-ты не говорил, что он… такой, – прошептал зачарованный Артур, – с-симпотный сынуля, я бы сказ-зал, как… это… как Мерфи из «Сорока восьми часов».

– Не говорил, – согласился Лемков, принял в объятья черную голову приемного сына. Тот обнял его и зарыдал с таким искренним надрывом, что прослезились и Точилин с Ягодкиным.


Вскоре они вчетвером безмятежно пили водку, беззвучно соединяли пластиковые стаканчики, не произнося формальных слов. Черный Тима иногда радостно гыгыкал, тыкал бородатого Лемкова пальцем, шамкал сочными влажными губами:

– Па-па! Жив!

– Жив я, Тима, жив! Куда я на хрен денусь?!

– Папа! Жив! – повторял черный Тима.

– Жив-жив! – соглашались трое выпивающих.

– Щас, – сказал вдруг черный Тима и поднялся. – Долго ехал эапот, долго шел по Москва. Схожу туалет, а то штаны… Новые. Испачкал.

– Не надо в туалет, – попросил Артур. – Там нет света.

– Не ходи туда, не надо. Сходи, малыш, во дворик, – предложил Точилин.

Негр ослепительно, даже для сумрака подвала, улыбнулся.

– А зажигалка? – лукаво спросил он и понес к туалету крохотный газовый факел.

Ягодкин с Точилиным с ужасом глянули на старшего Тимофея. Тот сидел на диване в той же позе киргиза, сгорбленный, жалкий, тяжко сипел, как астматик:

– О-хо-хо, что ж мне теперь делать-то, грешному?!

– Повеситься, – осмелел осипший Артур и зашипел негодующий: – Закопаем обоих. Квазиморда противная! Убийца! Маньяк! Ты охренел совсем, мясник остоженский?!

– В ту прекрасную ночь застрелиться не прочь! – беззаботно пропел Лемков. – Но напьюсь – и опять промахнусь!

– Папа, – раздался спокойный, но подсевший, будто от простуды, голос черного Тимы из-за фанерной двери туалета. – У тебя здесь человек на части.

Элегантный, будто скульптура из металла, невозмутимый черный Тима, в элегантном костюме стального цвета, вышел из сортира. Беззаботно вжикнул «молнией» на ширинке.

– Да, сынок, это моя бывшая возлюбленная, – ответил Лемков, низко, повинно склонил голову.

– Ее пилили твои друзя? – простодушно спросил черный Тима, подсел на диван к Тимофею-старшему, приобнял за плечо.

– Н-неет, ты чтооо?! – хором заблажили Точилин с Ягодкиным.

– Эт-то он сам! Твой дикий папа! – воскликнул Артур.

– Да? Папа, ты сам? – тихо спросил черный Тима. – Зачем так? Сильно любил ее? Да?

– Да, – кивнул Лемков. – Сильно и больно любил.

– Зачем пилить?

– Отомстил, – ответил Лемков.

– Понимаю, – спокойно сказал черный Тима. – Пить водка дальше будем? За любовь.

– Наливай, сынок.

Черный Тима набулькал водки в четыре стаканчика. Все молча, не чокаясь, выпили. Тимофей-старший, кряхтя, встал, поплелся в туалет.

Ягодкин и Точилин переглянулись, будто заговорщики, пересели к уверенному, спокойному черному Тиме на диван.

– Послушай, Тима, – просипел Точилин. Из-за сухости во рту он едва мог выговаривать фразы. – Надо помочь папе.

– Надо, – мотнул головой Тима. – Тоже думаю.

– П-послушай, Мэрфи, – неожиданно влез в разговор вновь опьяневший Артур. Похоже, он успокоился от дикого поступка Лемкова по расчленению подруги. Свыкся с мыслью, что он сам невольный соучастник и товарищ убийцы, раз выпивает с ним за одним столом. Глаза Артура, ошалевшего от водки, от безумных событий последних дней раскосо дергались в разные стороны. Тонкие, бледные губы кривились в улыбке шизофреника. – П-послушай, а-а п-почему ты, собственно, негр? Как это случилось? Когда ты почернел?

– Ты – зачем белый? – спросил черный Тима.

– Реально. Зачем? – удивился Артур. – Судя по моей дурной жизни, это я – черный, а ты – белый. Костюм дорогущий, от Версачи небось? Цельнометаллический! Галстук прикольный, хотя тоже черный. Гуччи? Луи Виттон, Армани?! Подкаченный железом атлет! А кто я? Какой же я белый? Ничтожный, навозный червяк. Это я – черный! Реальный российский негр! Россисткий, о!..

– Бальзакер, прекрати! – сдержанно попросил Точилин. – Еще не хватало расизма!

– Не обижаюсь, – мягко, без упрека ответил черный Тима. – Привык. Мама – белый. Был. Негодяй, что делал меня маме, наверно, черный был. Какой-то нигер. Наверно, с Нигерии. Может, Сомали. Не знаю. В Ленинград наркотики продавал. Убили. Его не помню. Маленкий был. Потом мама умер. Дозировка, говорят. Сердце стало. Мне четыре было. Папа Тимофей меня квартире нашел, накормил, помыл. Садик водил, школу-интернат отдал. Платил деньги за всё. Папой стал.


Точилин знал в жутких подробностях эту душераздирающую историю. Тимофей Лемков в юности сбежал от родителей в Ленинград, пытался поступить в художественное училище. Не удавалось несколько лет. Бродяжничал, ночевал по подвалам и чердакам. Не выдержал, созвонился с отцом. Московский авангардист простил беглого сына, позаботился, обзвонил ленинградских друзей, знакомых. У реки Пряжка недалеко от Мариинского театра, наконец, пристроился Тимофей Лемков приживалкой в комнате коммунальной квартиры у дальних родственников. В училище так и не смог поступить. Возвращаться в Москву не торопился. Каменный мешок города на Неве не отпускал своим мрачным очарованием. И непроходящим вдохновением крылатых мостов, театральных декораций дворцов, соборов, домов. Устроился Лемков в котельную на Фурштадской. Как-то утром, после ночной смены вернулся в коммуналку, услышал тихий, умирающий детский писк в соседней комнате. С милицией вскрыли дверь. На бездыханном теле матери едва шевелился голодный трехлетний ребенок. Четверо суток никто из двадцати трех коммунальных соседей даже не задумался, почему мать с сыном не выходят из комнаты. Тимофей забрал мальчика, с большими трудностями усыновил. Комиссия по делам несовершеннолетних все ж не разрешила одинокому мужчине воспитывать ребенка и «содержать в условиях комнаты в десять квадратных метров», как было написано в протоколе. Пришлось определять Тиму в интернат Колпино, что рядом с Ленинградом. Но никогда Тимофей-старший не рассказывал, что Тима – черный. Еще до окончания интерната Тима уехал учиться в физико-математическую школу Академ-городка под Новосибирском. Его единственного из средних школ Колпино, как наиболее талантливого и одаренного, отметила комиссия Сибирской академии наук, что приехала набирать по областям и районам будущих ученых. Могущество России, по словам крестьянина Михайлы Ломоносова, будет произрастать, в конце концов, Сибирью. В Новосибирске Тима окончил университет, расправил черные крылья и улетел на Запад. Лемков постоянно отсылал приемному сыну деньги на содержание в интернате, на обучение и пропитание в университете, благо в советские времена это были весьма незначительные суммы: сто, сто двадцать рублей. На одних картинках на оргалите художники зарабатывали за неделю в два-три раза больше, каждый, и пропивали ту половину, которую Тимофей не отсылал.


Нынче черному Тиме было где-то под тридцать годков. Ровесник. Он протянул глянцевую руку к Точилину с зажатым в огромном кулаке стаканчиком и сказал:

– Давай. Пьем. Знаю, ты – хороший человек. Точила… Правильно фамилия? Папа много рассказывал о тебье. Пьем.

– Выпьем, – Точилин растроганно сморщился, с благодарность прикоснулся краешком пластикового стакана к черным ногтям приемного сына Лемкова. – И ты, Тима, – тоже. Очень хороший. Папа тебя всегда любил.

Они выпили вдвоем.

– Понятно, – обиженно проворчал Артур, отсел от них на край дивана, – один я в этом ковчеге изгоев – полное дерьмо. Все хорошие. Один я – чмо! Человек Московской Области.

– Ты – эгоист, – заявил черный Тима и зажевал капустой выпитую водку. – Живешь для себья. Знаю. Папа рассказывал. Писал письма. Ты – Бальзакер.

– Я тебе не Бальзакер! Папа ему рассказывал, – разозлился Артур. – Твой папаша человека убил. И разрезал на куски! Вот. Он убийца и маньяк! А я людей не убивал. И я – плохой?! Плохой, да?! А костюмчик-то у тебя – железный! – с неприязнью и сложным восхищением проворчал Артур, имея в виду, поблескивающий в полумраке, будто металлический, элегантный костюм черного Тимы.

– Зачем железный? – удивился Тима.

– Дорогой небось? – продолжал Артур.

– Тысяча триста долларз, – не без хвастовства и самолюбования отозвался Тима.

– И ты его носишь?! – издевательски глумился Артур.

– Нет, шкафу держу! – отпошутился черный Тима.

– Может, в нем холодильник или обогреватель? – обратился к Точилину за поддержкой Артур.

– Остынь, Бальзакер, – миролюбиво попросил Точилин. – Хватит юморить. Надоело.

– Тима! – позвал из туалета Лемков. – Помоги!

– Иди, помогай своему папаше – маньяку-убийце, – прошипел Артур. – Железный Дровосек.

– Зубы дать? – спросил черный Тима.

– Чивооо?! – взвыл Артем и замахнулся кулачишком. Но тут же откинулся от легкого удара в лоб раскрытой ладонью черного Тимы.

– Молчи больше, да. Может, умным станешь, – спокойно попросил Тима и отправился к отцу на помощь.

– Нет, ты понял? Вот так, – заявил опешивший Артур. – Негры белых бьют. Гарлем тут нынче, что ли? Бронкс? Или все-таки центр Москвы?

– Помолчи, – попросил и Точилин. – Сам напросился. Скажи спасибо, что в зубы не дал.

– Спасибо, – прошипел возмущенный Ягодкин.

Странно, огромное количество водки, которое они за эту ночь выпили, не оказывало никакого видимого воздействия на их возбужденные, растревоженные организмы. Ягодкин выглядел почти трезвым, хотя осоловело водил по сторонам расширенными глазами. Точилин чувствовал, что еще в состоянии выпить столько же. Видимо, невероятные события этой ночи так завели и взбодрили их психически, вздернули эмоционально, что энергии и здоровья хватило бы, чтоб куралесить еще ни один день и ни одну ночь.

У двери совмещенного с душевой туалета послышалось кряхтение, возня и фырканье, будто сводные родственники рассказывали друг другу шепотом анекдоты. В затемненном тоннеле мастерской раздался дикий хохот обоих. На стенах лестничного подъема догорали последние свечи. Желтоватый, мрачный отсвет на кирпичной стене подвала создавал мираж фантастического портала в нереальность. Папаша с черным сыном с железными посвистами и скрипами вытащили в прихожую нечто тяжелое. Разогнулись. Черный Тима успел снять пиджак и галстук, остался в белой рубашке и металлических штанах.

– Понял, сынок? – прохрипело из темноты голосом Лемкова. – Соцсюрреализм и постмодернизм. Инсталляция. Будем ее сейчас жарить! Устроим ей ад на земле! Говорят, это помогает. Как там в Африке?! Куклы-муклы! Колдовство-магия Вуду! Исправляет живых и корежит мертвых!

– Понял, папа! Так можно! Конечно! – весело откликнулся черный Тима. – Вуду не трогай. Опасно. Накликаешь на голову. Но так, – Тима кивнул под ноги, – можно.

– Нужно! – с неуемным энтузиазмом гаркнул Тимофей.

И оба, отец с сыном, вновь зашлись истеричным хохотом.

Куку7 – баба

Неизвестно, как себя чувствовал Артур в тот момент, Точилин к нему не оборачивался. У впечатлительного художника, уставшего и вымотанного, казалось, кожа всего тела высохла от ужаса и сморщилась под одеждой, как у мумии. Дрожь разбирала невероятная, словно Точилин держался руками за вибростенд, да еще при этом его било током вольт в двести двадцать.

Двое шипящих от усердия безумца, бородатый белый и цивильный черный, беззаботно перешучиваясь. Подтащили ближе к столу, почерневший от сажи, мангал для жарки шашлыков. Долго устанавливали внутрь ржавого пенала обрезки толстых стеариновых свечей. Затем зажгли каждую из двадцати семи свечей. Получилось дико красиво. Множество дрожащих огоньков в прямоугольном металлическом ящике с дырками. По стенам и потолку по серым пятнам полуобвалившейся штукатурки и красно-кирпичной кладки подвала заплясали изумительные огненные сполохи и тени.

Точилин с Ягодкиным, будто на съемках кровавого триллера, сидели рядышком на диване, онемевшие и обезумевшие, с ужасом наблюдали за слаженными действиями обоих Тимофеев. Ни о чем не думали, только следили.

Тимофеи натужно, с визгом протащили по бетонному полу тяжеленное цинковое корыто.

– Раз, – сказал бородатый Тимофей.

– Два, – ответил черный.

Они слаженно подняли с пола и установили корыто поверх мангала, сияющего огненными мотыльками и боковыми отверстиями.

Точилину захотелось завыть от безумной паники, охватившей его, при виде свисающих с края корыта женских волос, торчащих в разные стороны округлых коленей.

– В-вы-й чо-й делаете, ур-роды?! – взвизгнул, заикаясь, Артур и повалился боком в обмороке на колени Точилину. Тот дико вскрикнул, оттолкнулся от обмякшего Бальзакера, вскочил ногами на диван. Вжался в бетонный угол подвала спиной. Теперь его заплывающему туманом взору предстала вся сумасшедшая картина безумного действа.

В корыте лежал обнаженный торс Тамары, бывшей лемковской Музы, Данаи, Маргариты. Отрубленная голова ее с прикрытыми глазами в обрамлении черных спутанных волос, была поставлена меж грудей. Волосы аккуратно расправлены по краям корыта. Прилагались так же ноги, ступни, икры с коленями. Вдоль торса лежали руки ладонями вверх. Тонкие, изящные пальцы были скрючены в судороге смерти.

– Держи, сынок, – хрипнул Лемков. Из черного чайника в его руках вырвалось реактивное синее пламя.

– Пальная лампада? – догадался черный Тима.

– Паяльная лампа, – поправил

– Помню. Хорошо. Пойдет.

Черный Тима, в белой рубашке с подвернутыми рукавами, забрал из рук приемного папаши горелку. Принялся водить сипящим пламенем по бортам корыта со стороны торчащих женских коленей.

Точилин, кажется, пребывал в стоячем обмороке, но продолжал все видеть. Опускаясь вдоль стены, он зацепился воротом пиджака за кованый гвоздь, вбитый между кирпичами. Опора оказалась настолько прочной, что он остался висеть, будто Буратино в театре Карабаса, подогнув колени, соединив под собой подошвы туфель.

Далее происходили то ли галлюцинации, то ли самые невероятные реальные события: медленно исчезли женские руки. Вернее, они словно слились с глянцевой поверхностью, что образовалась из бедер и живота. Заплыла впадина пупка. Вершинки грудей превратились в блины с черными изюминками сосков. Начали медленно оседать в корыто колени. Узнаваемое лицо Тамары с прикрытыми веками глаз стало терять очертания, обвисли щеки, нос, веки… И вдруг ее черные волосы вспыхнули синим пламенем.


Очнулся Точилин от жестких похлопывания по щекам. Не успел открыть глаза, как в лицо ему обрушился водопад из ведра. Пока он прочухивался и отплевывался, мотаясь на гвозде, как тряпичная кукла, услышал спокойные рассуждения Тимофеев.

– Говорю, папа, он сознания терял.

– Так он же стоит?

– Зацепился шея. Видишь, дергается.

Крепкие черные руки сняли Точилина с гвоздя, кинули на диван. В продавленном ложе промаргивался безумный Артур. Они долго рассматривали склонившихся над нами черных людей, но не могли узнать в них Тимофеев.

– Перестарались, – констатировал один.

– Да, – соглашался другой.

– Ты – жестокий, папа.

– Жизнь такая, сынок.

– Зачем так друзьями?

– Чего они как тряпки?

– Этот в галстуке ничего. Добрый человек.

– Жорик?

– Да. Почему Жорик? Он же Точилов Олег?

– Да, этот ничего. Точилин. Жорик. Друг.

– Зачем так с другом? Напугал.

– Согласен. Перестарался. Знаешь, обиделся я на всех, сынок. Сильно обиделся. И разозлился.

– Понимаю. И на меня?

– И на тебя.

– Понимаю. Давно не писал. Электронные почты, факсы… Не для Раша. Эврисинг сакс!

– Что, сынок?

– Бул шит.

– Понятно.

Точилин шумно отдышался, словно проснулся. Опробовал голос. Не свой, но довольно зычный. И гаркнул:

– Вы что тут устроили, сволочи?!

– О как?! – отпрянул бородатый Тимофей. – А ты говоришь, – помер! Живучий!

– Ожил. Да, – ответил черный Тима и уселся напротив стола, на табурет.

Точилин сам не понял, это он так истерично, фальцетом выкрикнул или нет. Лежал на диване, полеживал безвольный, оцепеневший, отупевший, и молчал. Тупо смотрел на корыто, доверху наполненное мерцающей, колышущейся вязкой жидкостью, что свисало прозрачными соплями с цинковых краев корыта, в котором еще мыли младенцев в замшелых советских коммуналках. Поверхность застывающей жидкости холодно-кроваво отблескивала от двух огарков свечей, поставленных в эту же мягкую твердь.

– Что это? – спросил Точилин, приподнялся, чтобы разглядеть содержимое корыта, где раньше лежали куски великолепного тела Тамары.

– Мадам Тюссо, – беспечно ответил бородатый Тимофей.

– Аааа… Воск, – с облегчением догадался Точилин.

– Воск, – подтвердил Лемков.

– Вы – безумцы, – прошептал Точилин, потрясенный диким спектаклем. – Разве можно так издеваться над друзьями?

– Папа, короший скульптор, – с уважением заявил черный Тима, правой рукой приобнял за плечи приемного папашу, левой – приподнял наполненный водкой пластиковый стакан. – Давай, тебя, папа, уважать. Скульптором давай будешь, да? Сидуром станешь. Незвестным, Шемякьиным. Не знаю, кто там еще? Запад руками тебя оторвет. Буду менеджер тебя продавать. Большой вилла на океана купишь. Жить будешь. Работать. Почему так живете Раша, – полная нищета?

– Поздно что-то менять, сынок, – ответил бородатый Тимофей, тоже приподнял над головой наполненный стакан. – Давай. Поехали. За тебя, сынок.

– Куда это поехали?! – заблажил вдруг Артур, судорожно задвигался всеми членами на продавленном ложе дивана, потом будто завод пружины у него кончился, так же внезапно затих, обмяк и прошептал:

– Поехали они! Щас пойду ментов звать. Самосуд тут устроили.

– Фуууф! – вздохнул Точилин полной грудью одуревающий аромат горящих свечей.

– Отлегло…

Он потер рукой грудь в области сердца, словно проснулся от собственных переживаний после чудовищного языческого представления, что устроили жестокие придурки, приемный сын с отцом. Но злости или обиды в Точилине не было. Мозг его будто развернули и вынули из металлической фольги, что мешала шевелиться извилинам.

Он неестественно легко приподнялся, уселся, отвалился спиной на подушки дивана. Покачался на продавленных пружинах. Безвольно поболтал головенкой на валике-подлокотнике безумный Артур. Его глаза, широко открытые, блуждали бессмысленным взглядом по облупленном потолку.

– Эх, Тимоний, Тимоний, – Точилин покачал укоризненно головой. – А если б инфаркт меня хватил? Дважды. В сортире твоем и сейчас…

– Прости, – прохрипел Лемков, протянул ему стаканчик с водкой. – Совсем у меня крыша съехала.

– Да, – подтвердил и ослепительно улыбнулся черный Тима. – У папы крыша ехала сильно. Почему? Расскажи.

– Долгая история, сынок, – загрустил Тимофей.

– Хорошо. На месяц к тебье приехал. Расскажи, – улыбался в желтоватом мареве подвала белыми зубами черный Тима. – От вы белые люди – ду-ра-ки! – воскликнул он. – Живьете Раша как таранти… таранканы! Сто, двести, триста… тысячу лет. Привет! Две тысячи лет живьете! А до Христоса еще сколько? Еще много тысяч! И все-равно – бедный! Давай, ехать в Штаты! У меня там двести лет полный порядок. Почти двести. Были рабы. Теперь я – черный. Работаю. Деньги есть. Много. Дом есть. Машина есть. Девушка есть. Белый. Два. Даже трьи! – не в меру расхвастался Тима. – У вас ничьего нет.

– Ты, сынок, в Америку перебрался? – удивился Тимофей.

– Давно, папа! Я письма писал! Деньги посылал. Большие.

– Деньги?! Большие?! – удрученно помотал головой Тимофей. – Не получал. Ни денег, сынок, ни писем. Не получал.

– Подадим суд на почта! – решительно заявил черный Тима. – Правда, Жорий? – он сильно хлопнул Точилина по плечу, отчего тот покачнулся и упал ухом на тугой живот Артура.

Артур неожиданно резво выпрямился с разворотом и изверг залпом из глубин своего организма все съеденное и выпитое содержимое на старшего Тимофея. На виновника поминального безумства и торжества.


Не стоит описывать вид уделанного Лемкова. Но оживший Точилин вдруг закатился задорным истеричным хохотом, с повизгиваниями и подвываниями. Следом заржал, топая ногами и хлопая себя по коленям, ладонями черный Тима. Через минуту изумленного созерцания загнулся от хохота и сам пострадавший.

Ягодкин, он же Бальзакер, покачиваясь, обошел гогочущую компанию, посматривая настороженно, как выздоравливающий на полных дебилов.

– Раздался венерический хохот, – хрипло заявил он, склонился над цинковым корытом, попытался зачерпнуть ладонями застывший воск. Поскреб ногтями глянцевую поверхность меж двух догорающих свечей, хмыкнул и озабоченно сказал:

– Во, блин. Замерзла.

Это вызвало новый приступ истерического смеха. Все трое хохотали до изнеможения, наблюдали сквозь слезы, как близоруко приглядывался к содержимому корыта Бальзакер, пытаясь понять, что бы это могло быть.

– Не понял?! Холодец из своей тёлки сварили? – спросил он и взглянул в сторону заикающейся троицы. – Ммм?

Точилин всхлипнул, присел на корточки и загнулся между собственных коленей. Смех выкашливался из него уже с натугой. Хрипели от смеха оба Тимофея. Наконец, они затихли. С минуту отдыхали, дышали, усиленно вентилируя легкие. Когда распрямились, увидели, что Артур лизнул языком поверхность застывшего воска, доверху наполненного корыта. Точилин, Лемков и черный Тима ответили долгим протяжным стоном. Но Артур решил добить их окончательно:

– Или такая большая свечка была? – спросил он.

Вместо смеха Точилин и Тимофеи заорали, завыли от восторга, затопали ногами. Все трое. Черный Тима боком повалился с табуретки на пол, не собираясь беречь свою ослепительно белую рубашку. Бородатый Тимофей затих первым, тяжко нутряно икнул и поплелся, шатаясь, в туалет, умываться. Но не дошел. Его остановил удивленный бодрый женский голос:

– У вас тут весело, как я слышу! Тима, я – за тобой. Собирайся.

Тимофея Лемкова, судя по разверзшемуся из его нутра мощному гакающему звуку, вывернуло наружу в дальний угол мастерской.

Миф-универсал

– Фууу! – воскликнули тем же грудным женским голосом. – Как это отвратительно! Опять нажрался, свинья!

Из сумрака мастерской к безобразной обеденной лавке, что выполняла роль стола, и была загажена раздавленными кусками мокрого хлеба, завалена опрокинутыми пустыми бутылками из-под водки, увенчана огромным тазиком с капустной и прочей съедобной гадостью, освещенная тремя огарками расплывшихся свечей, подсвеченная огненными дырочками остывающего мангала с корытом, – вышла прекрасная в своей строгой красоте, необыкновенно изящная дама. В летнем брючном костюме цвета хаки. С темно-бордовыми волосами, туго собранными на затылке. Похудевшая, повзрослевшая до той чудесной черты молодой женщины, когда приходит одновременно все: истинная острота ума, томление духа и красота тела, пусть даже в коварном образе обольстительной ведьмы. Это была она. Тамара.

Точилин не ожидал такой слабости от виновника нынешнего безобразия – Тимофея Лемкова. Будто снятое с вешалки тяжелое, грязное пальто путевого обходчика далекого железнодорожного полустанка, карманы которого набиты болтами и гайками, Лемков вдруг звучно рухнул за спиной Тамары на бетонный пол. Гостья брезгливо поддернула плечиками, искоса глянула на упавшего и спросила:

– Опять водку жрете, алкаши? – и покачала укоризненно головой. – Бааа! Знакомые все лица, рожи, морды.

– Кого, интересно, к лицам отнесли, – прохрипел Точилин. – Тебя что ли, Тим?

– Нав-верно, – отозвался черный Тима. Он по-прежнему стоял на четвереньках на полу, затаил дыхание, чтобы сдержать судорожную икоту.

Артур безмолвно вернулся на диван, присел, как совершенно посторонний, воспитанный человек, рядом с Точилиным, сложил руки на коленях, разгладил складки на своих потертых дешевых брючках.

– Что за вонища у вас? – возмутилась Тамара. – Неужели нельзя проветрить помещение? Живете как свиньи в хлеву!

Она говорила высокомерным тоном повелительницы.

– К вашему сведению, мадама, свиньи в хлеву не живут, – вежливо возразил Артур. – В хлеву живут овцы, козы и… козлы, – добавил он осторожно и совсем некстати.

– И бараны!! – продолжала воинствующая Тамара. – И даже свиньи так не живут! Ферштейн?!

Увидев, что Точилин, Ягодкин и негр в белой рубашке даже не пошевелились и никак не отреагировали на падение хозяина мастерской и на ее возмущение, она повысила голос:

– Что сидите, как остолопы?! Поднимите товарища. Видите, – глубокий обморок у человека!

– О, господа, это наш Тима так низко пал, – фальцетом пропел Артур, заглянул под лавку.

Поднялся, наконец, с четверенек черный Тима, отряхнул стальные брюки. Он был красавцем этот плод трагической любви русской и африканца. Высоченный, под два метра, стройный, как греческий атлет. От негроидной расы у него был только шоколадный цвет кожи и слегка приплюснутый нос. В остальном Тима являл собой великолепный человеческий образчик совершенства.

– Это еще кто? – изумилась Тамара, чуть отступила, оглянулась, будто только что поняла, в какой вертеп попала.

– Негр, – запросто ответил сам Тима. – Ты хорошо видишь глазами, белая женщина?

– Нормально, – испуганно прошептала Тамара. – Откуда негр?

– Фром Нью – Джерси, – пояснил Тима, продолжая отряхиваться от пыли и грязи, налипшей на стальные брюки.

– Джерси? – переспросила Тамара, по чисто женской традиции делая ударение на «и». – Костюмчик из джерси? Ткань такая? Новый материал?

– Совсем из ума сошел, белый женщина! Какой материал! – возмутился черный Тима. – Не знаешь, Нью – Джерси – Юнайтед Стайтс оф Амэрика?! Штат такой. Рядом – Нью-Йорк сити. Деревня!

– Нью – Йорк – деревня? Я и не знал, – негромко пробухтел так и не протрезвевший Артур. – Ни фига! Нормально! Негр – из деревни, – и рассудил сам с собой. – Ну, что ж, если есть деревня Париж в российской глубинке, значит, найдется и деревня Нью-Йорк.

– Оп-паньки! – восхитилась Тамара. – Откуда в этом вонючем подвале американы?

– Не твое дело, – отрезал Тима, присел на табуретку. – Ты кто? Зачем здесь? – повернулся к Точилину и приказал:

– Жора, подними папу.

– Жора? – удивилась Тамара и проводила взглядом узнаваемую личность.

– Конечно-конечно, – с готовностью ответил Точилин, послушно отправился выполнять приказание. – Тимоша, вставай!

– Папу? – удивилась Тамара. – Точила, он сказал: папу?!

– Папу, – утвердительно качнул головой черный Тима.

– Тогда я – твоя мама, – небрежно усмехнулась Тамара.

Не так-то просто было смутить негритянского Тиму.

– Пошла ты!.. Знаешь куда?! – заявил он. – Мама тут нашлась. Такую маму я имел на баобабе каждый день Африка. Висела на веревка для гиен. Как пришла, так и пошла – на фик! Фак ю!

– Куда?! Пошел сам! – не растерялась Тамара и показала негру средний палец левой руки. – Это – фак ю тебя!

– В жопу. Пошла, быстро! Обратно, на улицу – марш! Пришла тут. Мамана. Команды дает. Палец показала и что? Не обидно. Показывай. Все-равно. Мы тут папу оплакали. Думали, – умер. Он живой оказался. Радость случилась. Сидим, радость – пьем водку. Хорошо было. Пришла тут твар такой. Мы тебя в аду зажарили? Да, зажарили! Пришла тут. Такая вся… коза.

– Как оплакали? – уже ничего не понимала Тамара, отступила спиной к стене, озиралась вокруг, посматривала то на безжизненное тело Тимофея, то на Точилина и Артура. – Он что умирал? Тима умирал, да?! Это я, наверное, виновата.

– Наверное, – злобно пробурчал Точилин. – Хэ! Конечно, ты во всем виновата!

– Умирал. Да! – один противостоял агрессии великолепной гостьи черный Тима. – Ты виновата, твар. Понятно. Да. Вижу, что ты. Больше некому!

Между тем Точилин склонился над распластанным на грязном бетонном полу телом Лемкова, но поднять друга не решался, потому что несло от него… не цветочками. В общем, понятно, чем могут пахнуть внутренности сильно выпивающего человека. Одновременно, Точилин не мог оторвать взгляда от великолепной в своем нынешнем облике Тамары. Она потрясающе выглядела. Эдакий симбиоз деловой женщины, дорогой шлюхи и базарной стервы.

Артур подошел на помощь, ткнул загнувшегося Точилина легонько под зад коленом и проскользнул тенью в сортир. Точилин распрямился и замер. Зашевелился на полу Тимофей. Хрипя, отплевываясь, поднялся на четвереньки.

– Че ты приперлась, стерва? – просипел он.

– Потрясающее ничтожество, – сощурилась Тамара, будто присматриваясь к явлению с того света. – Вы уже все тут спились окончательно.

– Что тебе еще от меня нужно?! – напряженно и членораздельно прохрипел Тимофей, встал на колени, выпрямил спину. В долгополом, растянутом своем, драном свитере, бородатый Лемков выглядел странником, нищим оборванцем, что встал на колени перед барыней в ожидании милостыни.

– От тебя ж несет, как от помойного ведра! – злобно, истерично выкрикнула Тамара. – Посмотри, во что ты превратился?! Художник!

– Тебе какое дело?! – заорал Тимофей. – Все выгребла и – проваливай!

– Для твоего же блага! – тихо сказала Тамара. – Для твоего же блага, Тимоша. Пойми меня!

– Для моего?! – заблажил Тимофей. – Для моего?! – и шагнул было одной ногой к женщине, но подняться со второго колена не смог. Тамара шарахнулась от него, стукнулась затылком о пустой стеллаж, отчего упал сверху одинокий глиняный горшочек и, жалобно хряснув, рассыпался у ее ног.

– Тима, я все сейчас объясню, – воскликнула Тамара.

– Мне? – изумился черный Тима. – Не надо.

– Тебе надо… – продолжила Тамара, коротко и зло глянула в сторону черного Тимы, мол, куда ты-то лезешь, и вновь обратилась к Тимофею Лемкову:

– …надо сломать эту свою скотскую жизнь. Сломать враз и бесповоротно, как засохший сучок! – вдохновенно призывала Тамара и даже приложила руки к груди. Пальцы ее блеснули перстнями и золотыми кольцами. – Соберись силами, Тима, соберись. Бросай всё. Поехали со мной. Начнем новую жизнь. Я все устроила. Вот. Вот, – она принялась копаться в своей дамской сумочке. – Как же тут у вас темно! На улице солнце встает. Асфальт полили. Свежо, прохладно. А у вас тут – могильная сырость, мрак, как в склепе. Смрад. Вот, – она протянула Тимофею бликующую карточку, размером с визитку.

– Что это? – спросил с неприязнью Тимофей, но принял карточку из рук бывшей возлюбленной.

– Часть твоих денег. Очень больших денег! Остальные на другом счету. Тоже на твое имя. Я почти ничего себе не взяла. Так – мизер, самую малость. Мы же будем жить вместе?! Да, Тима, вместе?! Ну, подумай, сколько тебе осталось, Тима? С твоей язвой, больными почками?! Только ради тебя я пошла на все это. Только… только нам надо как можно быстрее уезжать отсюда. Бежать из Москвы. Как можно быстрее. Из страны. Ты будешь писать прекрасные картины на Монмартре. Я буду продавать их у Лувра или музея де Орсе. У нас будет своя галерея на улице де Криме. Мы станем богатыми людьми. Мы будем счастливы вместе, Тима!

– Сомневаюсь, – заявил черный Тима. – С такой мигера будет счастливый только дэвил. Вельзевул, да. Мефисто. О! Помню.

– Заткнись! Грамотный больно! – фыркнула Тамара. – Не с тобой разговаривают!

– Это еще совсем не больно, – проворчал черный Тима с тихой ненавистью к чрезмерно деловой женщине. – Больно – дальше будет.

– Что ты вдруг такая заботливая стала? Что ты сказала? – переспросил Тимофей. – Из страны? Ты сказала: из страны? Это что за ерунда? – он потряс перед лицом карточкой. – Визитка?!

– Это не ерунда, – ответила Тамара, – это деньги, Тима.

– Разреши посмотрю, – поднялся с табурета черный Тима и взял из рук Тимофея карточку, покрутил перед глазами. Он оказался очень рослым, этот приемыш, на голову выше папаши. Значит, где-то метр девяносто с гаком.

Тамара вдруг стремительно шагнула к нему и выдернула блестяшку.

– Дай сюда! – зашипела она. – Не трогай чужое! Ферштейн?!

– Кредитка, – небрежно сказал черный Тима и дернул белыми плечами в ослепительной рубашке. – «Мастер-кард». А ты, змея, всё шипишь? Шипи-шипи… Она не любит тебя, папа. Нет. Любит деньги. Только.

– Все любят деньги, – прошептала Тамара.

– Любят, – согласился черный Тима, – не так сильно, – и обратился к молчаливым Точилину с Ягодкиным. – Ребьята, давай наводить порядок жилище. И – спать.

– Не выпускайте ее, – неожиданно твердым голосом приказал Тимофей. – Пойду, сполоснусь под душем, переоденусь. Тогда все решим.

Черный Тима тут же отошел к выходу и перекрыл отступление великолепной Тамары. В черной гулкоте подвала громко клацнула задвижка на входной двери. Хрумкнул запираемый на ключ замок.

– Дав-вайте обговорим все с-спокойно, – с трудом выговорила, заикаясь, Тамара, напуганная таким неожиданным оборотом дел. Она мгновенно потеряла уверенность, стояла у стеллажа, сверкая изумительными глазами то на Артура, то на Точилина, то в темноту, где шуршал подошвами туфель черный Тима. Затем выплыл белый крест его раскинутых в стороны рук.

– Хода нет. Говорить будешь с папой, – раздался грозный голос Тимы. – Они – гости. Он – хозяин.

– П-почему он называет Тиму папой, Точила? – прошипела Тамара в сторону Точилина.

– Потому что он – мой папа, – отозвался Тима. – Помолчи женщина. Сейчас мы будем тебя судить. Мы жарили-жарили тебя аду. Но ты вернулся. Судить будем.

– Если решим ее насиловать, – нагло заявил пьяный Артур, – тогда я – третий.

– Почему это?! Почему третий?! – возмутился Точилин, будто наглый Бальзакер сказал, что будет первым.

– Тимофей, на правах хозяина, – первый, – вполне трезво рассуждал пьяный Артур. – Негр никого, конечно, вперед не пропустит.

– Буду кричать, звать на помощь, – прошептала в ужасе Тамара. – Расцарапаю вам рожи, уроды! Ферштейн?!

– Не будешь кричать, – твердо заявил черный Тима. – Будешь сидеть, молчать. Никто тебя не тронет, пока папа не скажет, – и подставил гостье под колени табурет. – Ферштейн ор андестенд? Садись, я сказал. Вот – кушай, водка есть. Пей.

Послышался шум льющейся воды в душе, и завывания Тимофея. Он распевал свой осипший голос:

– Хооодят кооони над рекооою…

Похоже, с – покойный хозяин ковчега изгоев оживал для нового этапа жизни.

Сепаратные переговоры

Пока Лемков споласкивал свое бренное тело под душем, компания гостей не бездельничала. Артур прибирал со стола, сгребал крышкой от банки остатки съестной массы в полиэтиленовый пакет. Точилин накидал на пол газет, хоть как-то прикрывая липкий вонючий бетонный пол. Мокрый костюм топорщился на обычно выглаженном, аккуратном Точилине, будто картонный. Пришлось снять пиджак, галстук. Он остался в серой рубашке. Белой на похороны не нашлось. Черный Тима отнес поближе к лестнице все пустые бутылки, подсветил себе зажигалкой и воскликнул:

– Есть еще водка?! Много водки?! Хорошо!

Принес, поставил на лавку полную бутылку «Посольской» с винтом. С завинчивающейся пробкой.

Тамара так и стояла, вжавшись спиной в опустевший стеллаж, отчего напоминала носовую корабельную статую. Брючный костюмчик у нее был из тонкого, фактурного материала, соблазнительно облегал ее рельефную фигурку. Чуть скуластое ее личико, с раскосыми татарскими глазами было бы очень милым, если бы его не коробила гримаса испуга, ненависти и злобы.

На обеденной лавке с неприхотливой снедью обходительным негром Тимой были культурно установлены три новые стеариновые свечи в стеклянных литровых банках из-под солений. Свечи красиво высветили изумрудное стекло банок и осветили убогое, опустевшее прибежище художников и бомжей, названной Лемковым «ковчегом изгоев» еще во времена Олимпиады-80, когда власти выселяли из столицы всех пьющих, бомжей и малоимущих за сто первый километр. Под самым потолком мастерской на дощатых ставнях узких окон едва обозначились солнечными лучами щели. Мрачное цинковое корыто, доверху наполненное воском, по-прежнему громоздилось поверх шашлычного мангала посередине мастерской. Тамара иногда посматривала на это загадочное сооружение, пыталась определить, что бы это могло быть.


Когда прекратилось шипение воды в душе, Точилин, Ягодкин и черный Тима втроем уселись на диван, приготовились к выходу главного прокуратора – Тимофея Лемкова. Тамара, как и положено осужденной, осталась стоять.

Тимофей вышел в залу в старом драном, махровом халате. Ожесточенно пошебуршил руками мокрые волосы под серым вафельным полотенцем. Ноги его шаркали по полу в кожаных сандалиях времен счастливого детства.

– Выкладывай все, как есть, миф-универсал, – обратился он к нежданной гостье, но даже не взглянул на нее, уселся верхом на табурет, свернул головку с «Посольской» и разлил по четырем чистым пластиковым стаканчикам горячительную жидкость. – Какую подлянку еще задумала?

Точилин глянул на Тамару, с горечью осознавая, что так и не смог разлюбить эту великолепную стерву. Он ожидал, что нежданная гостья возмутится, возможно, прояснит, почему Тимофей небрежно называет ее мифом-универсалом.

– Ладно, – неожиданно бодро ответила Тамара, точно так же уселась верхом на второй табурет, придвинулась к лавке. Лихо опрокинула в себя водку, налитую, вероятно, для Артура. Тот лишь похватал пальцами воздух, в то время, как Точилин и черный Тима последовали примеру решительной женщины.

Однако, Тамара не отважилась закусить наваленной в тазик снедью, осевшим от выпитой водки голосом она заговорила:

– Давайте прекратим балаган. Я обещала, что устрою тебе новую жизнь? – обратилась она к Тимофею. С полотенцем на голове, сгорбленный, жалкий, Лемков выглядел как бедуин в чалме, что растерял всех своих верблюдов и засыхает в пустыне от жажды.

– Обещала, – продолжила она. – Я долго ждала твоего решения. Не дождалась. Тогда я поступила решительно и резко…

– Резко, – повторил черный Тима и удивленно хмыкнул. – Резко. Хорошо сказала. Запомню.

– Вместо того, чтоб твоему барахлу пылиться еще тысячу лет, я его реализовала.

– Реализовала, – вторил ей черный Тима. – Файн! – и шутливо пропел:

– Ай лайк ит…. Мув ит, мув ит!8

– И представь, – Тамара зыркнула прекрасными, но злыми глазами в сторону черного Тимы, но обращалась к Лемкову. – Получилась очень приличная сумма, с которой ты можешь начинать совершенно новую жизнь.

– Сколько? – спросил с набитым ртом Тимофей.

– Коммерческая тайна, – понизив голос, ответила Тамара. – Скажу только тебе, Тима, тет-а-тет.

– Говори, – потребовал Тимофей. – От сына и друзей у меня тайн нет.

– Да, – ввернул оживший Артур. – У друзей нет тайн от друзей.

– Помолчи, – грозно потребовал черный Тима.

– Не стоит озвучивать, – засомневалась Тамара, – это очень приличная сумма.

– Сколько? – настаивал Тимофей.

– Ну, как хочешь, – проворчала Тамара. – Только на этой кредитке – сто десять тысяч с небольшим, – и она вновь выложила перед Тимофеем на лавку блескучую карточку.

– Долларов? – восторженно прошептал Точилин.

– Гривен! – огрызнулась Тамара. – Конечно, долларов, Точила. Ферштейн?!

– Заладила: ферштейн-ферштейн, – огрызнулся Точилин. – Слов других не выучила, фройля?! Нихт фирштейн!

– Это за все? – зловеще усмехнулся Тимофей.

– Ах, ты – оборвыш! – заблажила вдруг Тамара. – Алкаш непросыхающий! У тебя в жизни больше червонца баксов на руках никогда не водилось! Что ты корчишь из себя Рокфеллера, идиот?!

– Вот оно – поперло настоящим, смердящим, – тяжко вздохнул Тимофей. – Э-э, хе-хе. Миф-универсал, одно слово.

– Вот – Раша! – прохрипел черный Тима. – Сумансшешая страна! Рокфеллеры подвале сидят.

– Чего тебя корежит, рванина драная?! – продолжала злобствовать отважная Тамара. – Ты должен броситься мне на шею и умолять увезти отсюда! Тебя же лечить надо, облезлый! Ты скоро сдохнешь от пьянства и своих болячек!

– Заткнись, – спокойно попросил Лемков.

– Да, – поддержал Тима. – Замолкни, женщина. Что разоралась, не знаю, как… кондуктор?! Есть еще Москва кондукторы автобусах, нет, а, Жора?

– Послушай, – продолжил Лемков, низко наклонился к сведенным коленям некогда любимой женщины, но прикоснуться руками не посмел. – Одна картина в золоченой раме, что ты сперла, потянет на поллимона гринов. Это в первом прикиде. И не на аукционе. Ведь это – подлинник.

– Отдала через посредника за сотню. Поторопилась, знаю, – попыталась оправдаться Тамара. – Но ты же сказал: это копия, что ни один эксперт не докопается, что подделка!

– Ты – полная дура! – злобно прошипел Лемков. – Я сказал: копия, чтоб ты губы не сильно раскатывала! Это был подлинник. Чужой. Я должен был сделать копию. Не успел. Теперь мне башку оторвут и закопают. Дальше, – он остановил жестом Тамару, которая выпрямилась на табурете для решительного объяснения. – Ты унесла все мои копии: Коровина, Репина, Дейнеки, Петрова-Водкина…

– О! Водкина! – воскликнул осоловелый Артур и будто ожил для радостей жизни. – Налейте водкина, друзья! Не стесняйся, пьяница, носа своего, он ведь с нашим знаменем цвета одного! – процитировал он «нетленки» Губермана.

– Заткнись! – потребовал черный Тима. – Папа говорит.

– А мои картины? Куда дела мои картины?! – встряхнул полотенцем на голове Тимофей.

– Сдала в банк, на ответственное хранение. Мои друзья, по первому нашему требованию, переправят их в любую галерею Европы, – ответила Тамара.

– По нашему? – возмутился Лемков. – Нашему?

– Да, нужны две подписи под заверение нотариуса, – тихо и терпеливо пояснила Тамара.

– А я тебе разрешал все это, – Лемков махнул рукой в сторону двери, – выносить?!

Тамара смиренно склонила голову.

– Ты б никогда не разрешил и… подох бы от пьянства в своем вонючем подвале! – воскликнула она. По ее щекам покатились крупные… восковые слезы.

Точилин удивленно глянул на корыто с воском, поверхность которого затуманилась и теперь действительно напоминала холодец, сваренный из свиных ножек.

– Что ж теперь?! – всхлипнула Тамара. – Что?! Ну, убейте меня!

– Папа тебя резал на куски, – усмехнулся Тима. – Мы тебя пожарили, отправили в ад. Прощай.

– Что ты несешь, ниг-гер? – злобно фыркнула слюнями Тамара во всю благообразную троицу, чинно сидевшую на диване.

– За нигера ударю даже белую женщину, – проворчал черный Тима.

– Давай, – смело сказала Тамара и выпрямилась.

Тима коротко взмахнул длинной рукой. Клацнули зубы. Лицо молодой женщины завесилось растрепавшимися волосами. Стукнулась о цемент пола отлетевшая тяжелая заколка. Тамара медленно вернулась в исходную позицию, повернувшись к ошалевшим зрителям на табурете всем телом, долго и злобно смотрела на черного Тиму, сверкая белками глаз сквозь завесу черных блестящих волос.

– Ты мне ответишь за все, негр, – прошипела Тамара.

– Негр – это лучше, – согласился Тима и заложил ногу на ногу. – Давай, рассказывай, как ограбила моего папу. Рассказывай. Я буду слушать, потом советовать, как с тобой поступать, наглая женщина. Своровала все. Пришла. Сидит, за-ра-за. Ругается еще. Папа чуть не умер. Написал записку. Я летел из Европа. Один день делал визу через амэрикэн посольство в Германия. Разрыв сердца получил. Папа тут лежит свеча руке. За что ты довела папу? Отвечай.

Лемков, Точилин и Ягодкин остались потрясены решительным поступком черного Тимы, но никто не посмел прокомментировать.

– Убьем ее? – спросил черный Тима всю компанию. – Разрежем куски, пожарим корыто? Репетиция был.

Нарушил, как говорится затасканным литературным штампом, повисшую зловещую тишину, сам болезненный Лемков. Он хрипло откашлялся, кротко взглянул из-под чалмы полотенца на приемного сына и попросил:

– Не надо, сынок. Грех это.

– В Америке я грохнул бы эта женщина, не задумался. Бросил труп Гудзон и плыви себе Раша.

Черный Тима помолчал, потом широко улыбнулся, сообразил, видимо, что изрядно всех напугал, сказал:

– Шутка, – и задорно рассмеялся.

Точилин с Ягодкиным задвигались, заерзали задницами на колких пружинах продавленного дивана, облегченно похмыкали.

Тамара убрала с лица волосы царственным жестом усталой матроны.

– Понятно. Шутники собрались. Давайте думать, придурки, что дальше делать, – устало предложила она.

– За придурков точно глаз дам! – обозлился уже серьезно черный Тима. – Держит нас за придурков, стерва! Отдай папе всё! Картины, деньги и – вали! Куда хочешь, с кем хочешь.

– А если я захочу с тобой, негр, – неожиданно смело заявила Тамара. – Поедешь?

– С тобой?! – презрительно прищурился Тима. – Твар! Никогда! Я лучше с улица за сто долларз сниму девушка, воспитывать буду, в Америка увезу. Но с тобой, стьерва и продажная простьитутка, – никогда!

– На том и порешим, – устало согласилась Тамара. – Кончайте валять комедию. Расходитесь. Нам надо с Тимошей потолковать. Послезавтра утром мы улетаем через Афины в… Не важно. Улетаем в другой мир. В другую жизнь. Все свободны, господа. Паспорта, визы… я все сделала, Тима. Вот твой паспорт, – она выложила потрепанную красную книжицу Лемкова на обеденную лавку. – Собирать тебя – только умыть. Всё. Повторяю: все свободны! Переговоры окончены. Сейчас, – она глянула на золотые часики на своем запястье, – почти десять. Полчасика разрешаю надо мной издеваться. Морально. Потом подъедут мои ребятки и рассчитаются с вами сполна. С каждым. С тобой негр – особый расчет!

– Плевал я на твоих ребьяток! – ответил Тима. – Убьем ее сейчас, папа! Такой наглый женщьина, одурьеваю!

– Не стоит о нее мараться, сынок, – вяло возразил Лемков.

– Вот! – вскрикнула Тамара и вытянула над лавкой кулачок с зажатым мобильным телефоном. – Уже вызвала ребят. Будут с минуты на минуту. Они знают, где я!

Черный Тима мгновенно перехватил ее руку и выдернул синий телефончик с короткой антеннкой. Глянул на дисплей, повернув к банке со свечой, хмыкнул.

– Врет эта женщина! Все врет, – вздохнул он. – Нет сети. Не достает в этом подвале твой «Сименс». Не достает. – Он вынул из внутреннего кармана пиджака крохотный сотовый, откинул крышечку, пиликнул по клавишам. – «Моторола» – другой дело! Работает. Черную братву позвать с Лумумба? С унивьера, а? Водку попьем вместе твое здоровье, папа. Что будем делать? Говори.

– Сваливать, – коротко ответил Тимофей.

Стуки

Компания за импровизированным столом шевельнуться не успела, как эхом по подвалу раздался грохот. Кто-то колотился с улицы в железную дверь.

– Начинаются… туки-стуки, – проворчал Точилин.

– Кто там колотится до моего помещения? – тихо пошутил жалкий Артур. – Может, на похороны кто пожаловал?

– Какие похороны? – возмутился Точилин. – Что ты несешь, Бальзакер?!

– Открытки получили, вот и пришли, – размышлял Артур.

– С ЖЭКа, – прохрипел Лемков. – Или с РЭУ, как там нынче жилконторы называются? С милицией пришли. Опечатывать будут. Выселяют.

Удивительно, но Тамара безмолвствовала. Она сидела, напряженная, ужасающая своей дикой красотой, и молчала. Глаза Точилина магнитом притягивались к глубокому декольте ее кофточки.

– Открываем? – предложил черный Тима.

– Сидим, – приказал Лемков. – Ждем.

В железную дверь продолжали дубасить кулаками. Раздался шум шагов по гравию возле заколоченных амбразур подвальных оконец. Сиплым голосом с улицы заявили совсем близко от ставень:

– Там они сидят, сурки, там. Решетки навесили, суки.

– Ломать будем? – полюбопытствовали вкрадчивым голоском.

– А менты подвалят? – возразили сиплым. – Ждем.

– Бандиты, – спокойно сказал черный Тима. – Пришли.

Все посмотрели на неподвижную Тамару. Она молчала.

– Молчишь, женщина? – спросил Тима. – Сейчас говорить надо. Ты – молчишь. Кто пришел? Зачем пришел? Зовем черных братьев? А? Папа? Зовем? Драка устроим! Стрелять будем! – и черный Тима решительно поддернул рукав рубашки, поднес мобильный телефон к уху.

– Погоди, Тим, – прохрипел Тимофей. – Сначала разберемся кто и зачем. А уж потом…

– Давай, – согласился Тима, устало зевнул. – Спать хочу, как зверь. Глаза слип… слипают.

Точилин продышался, вспомнив, что уже давно никак не участвовал в действии, и мужественно спросил:

– Что, подруга, тебе есть что сказать?

– Тебе, Точила? Тебе – нет, – ответила великолепная в своей независимости стерва. – С тобой жалкий интель страница выдрана из жизни и сожжена.

– Нормально, – проворчал Точилин. – Типа, уела.

– Бандиты. За картиной пришли, – подал голос из-под полотенца сгорбленный Тимофей. – Я Марику признался, что сперли полотно и копию. Будут ставить на бабки. Счетчик включать.

– Такси что ли? – возразил черный Тима. – Щас выйду, поставлю счетчик. Раком.

– У них стволы, сынок, – просипел Тимофей.

– Что у вас Раша творится?! – возмутился Тима. – Беспредел такой! В Бруклине, в Гарлеме такого нет. Нееет. Белого пинаем, морда набьем, не заходи куда нельзя, где черный зона. А здесь? Везде застрелят, взорвут. Милиция спит.

– В штаны наложил, негр? – злобно прошипела осмелевшая Тамара. – Здесь вам не там.

– Помолчи, – вежливо попросил черный Тима. – Ты смотрела мои штаны? Если б смотрела, нежная стала, спать со мной захотела. А я хочу спать один. Сильно хочу. Устал. Европа летел. Два… две сутки. Эапорт ехал. Здесь сидел ночь. Водка пил. Радовался: папа жив. Твой кукла жарил.

– Какой кукла? Что ты мелешь? – фыркнула Тамара.

– Красивый, очень красивый кукла в куски. Папа лепил. Он скульптор хороший оказался. Любил тебя, зараза! – возмутился черный Тима. – За что? За что тебя любить, паразьитку?!

– А ну открывай! – рявкнули с улицы у окна, пнули в доски ставень. – Кто там базарит?! Открывай!

– Пошел в жопу! – выкрикнул Тима. – Щас братву черную позову, сразу голубым станешь!

– Что ты там вякнул, урод?! – завыли приблатненным тенорком. – А ну, открывай, козлина!

– А ну кто ты такой?! Скажи! – заводился черный Тима, подпрыгнул с дивана, встряхнув Артура с Точилиным на пружинах дивана, принялся прохаживаться под задраенными наглухо оконцами. – Кого представляешь там? Солнцевских?! Подольских?! Чеченов?! Отзовись, козлина! Забивай стрелка на вечер. Я таких черных орлов приведу, дышать перестанешь!

Конец ознакомительного фрагмента.