Часть 1. Путь к «Отечеству»
Глава 1. «Вон из Москвы!»
– Ah, mon Puskin! – все повторяла по-французски Наташа, обеими руками обхватив курчавую голову мужа, уткнувшегося ей в колени.
Александр и Наташа счастливы. Им весело. Они дурачатся. В тесноте, да не в обиде. Он – то к ногам ее бросится, то пытается вытянуться перед ней во фрунт, стукнувшись головой о невысокий потолок кареты, тут и рухнет вдруг, потеряв равновесие, как подкошенный. Натали смеется, отмахиваясь от мужа.
А то затеет игру в гляделки: сядет напротив, нога на ногу. Помахивает перчатками. Уставится, не мигая и серьезно. Смущает ее. Она тоже пытается стать серьезной. Но долго не выдерживает его взгляда, прыскает в ладошку…
Как знать, может быть, с женитьбы его на Наташе, с этой погони за простым человеческим счастьем и начался трагический путь Пушкина к выстрелу на Черной речке. И будто бы Александру Сергеевичу вослед, спустя два века, другой поэт с неразлучной гитарой и судьбой, не менее трагической, прохрипит:
Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее…
Майское солнечное утро. Безоблачное синее небо. Весело катится карета от Любани к Тосно. Долгий путь по Московскому тракту завершается.
Путь этот не утомил молодую чету. Расстарались друзья поэта, предоставили просторную и уютную карету на мягких рессорах с плавным и почти бесшумным ходом. Покрытый белым лаком экипаж выглядит нарядно, радует глаз. Внутри утепленная, обитая бледно-розовым шелком, карета оборудована мягкими сидениями с удобными спинками.
Одеты путники тоже были по-дорожному, но нарядно. Продиктованные английскою модой, на Пушкине длинные панталоны из шерстяной ткани песочного цвета и такого же цвета фрак, сейчас расстегнутый. Из-под фрака видна белая жилетка, белая рубашка с воротником-стойкой и галстук, тоже бежевый. Только входивший в моду макинтош сброшен на сиденье, тут же и кожаные перчатки под цвет костюму. На макинтоше лежит и цилиндр, который поэт то надевает, то сбрасывает. Завершает гардероб – неотъемлемая деталь пушкинского облика – великолепная трость с набалдашником из слоновой кости.
Наташа выглядит наряднее мужа, в туалете из приданого, недавно пошитого. Ее дорожный костюм по той же английской моде. Но про это стоит рассказать подробнее, чтобы в книге присутствовала и сама «пушкинская эпоха».
Пропагандисткой «стиля империя» в Петербурге стала французская портретистка Л. Е. Виже-Лебрен (1755–1842) – французская художница. Она писала светские идеализированные портреты (Марии Антуанетты, Екатерины II, Елизаветы Алексеевны, жены Александра Павловича и др.). Некоторое время Виже-Лебрен жила в России. Она носила самые короткие по тем временам юбки и самые узкие, обтягивающие бедра, платья. Наряды ее дополняли легчайшие шали, окаймленные античным орнаментом, лебяжьим пухом или мехом.
На смену изысканной простоте тонких античных «шемиз» пришли нарядно декорированные платья из тяжелых и плотных материй. Вернулся в моду и корсет – особый пояс, стягивающий нижнюю часть грудной клетки и живот для придания фигуре стройности, высоко поднимавший грудь и сильно перетягивающий талию. Облегающий лиф при покатой линии плеч, колоколообразная юбка – разрез юбки вниз от талии в форме перевернутой буквы V открывает расшитую нижнюю юбку, подходящую по цвету к длинным, с прорезями, фальшивым рукавам. Сия «колоколообразность» формы юбки достигалась иногда за счет гофрирования ткани, из которой шилась нижняя юбка – типичный силуэт российской горожанки пушкинской поры. Женская фигура по форме стала напоминать перевернутый бокал. Вот как об этом у Пушкина в «Евгении Онегине».
Корсет носила очень узкий
И русский Н как N французский
Произносить умела в нос.
В начале прошлого века изменились не только фасоны платьев, но и их длина: они стали короче. Сначала открылись башмачки, а затем и щиколотки ног. Это было настолько непривычно, что нередко вызывало у мужчин сердечный трепет. Не случайно А. С. Пушкин посвятил в «Евгении Онегине» столько поэтических строк женским ножкам:
Бренчат кавалергарда шпоры;
Летают ножки милых дам;
По их пленительным следам
Летают пламенные взоры,
И ревом скрипок заглушен
Ревнивый шепот модных жен.
Или вот, например:
Люблю я бешеную младость,
И тесноту, и блеск, и радость,
И дам обдуманный наряд;
Люблю их ножки; (…)
Ах! долго я забыть не мог
Две ножки… Грустный, охладелый,
Я все их помню, и во сне
Они тревожат сердце мне.
А между тем Александр затеял новую игру. На одной из остановок достал из дорожного сундучка большую круглую картонку головных уборов, притащил в карету и «открыл» в ней модный шляпный салон.
– Медам, мсье, – противным голосом заверещал он, – на шляпке каждой уважающей себя женщины обязательно должна красоваться вуаль, которая называется на французский манер – флер. В нашем магазине вы найдете уникальные новинки сезона прямо из парижских салонов! О, мсье, у вашей дамы изумительный вкус: какая прекрасная шляпка с вуалью!
И цитировал самого себя:
И, флер от шляпы отвернув,
Глазами беглыми читает
Простую надпись.
Достает красивую шаль из коробки, рекламирует:
– В эти годы большую роль в гардеробе женщины по-прежнему играют пелерины, шарфы, шали:
– На кудри милой головы я шаль зеленую накинул, – покрыл голову жены шалью.
Затем вынимает берет:
– В женском гардеробе можно найти множество самых разнообразных шляпок. Одна из них – берет:
Кто там в малиновом берете
С послом испанским говорит?
Наконец, из недр коробки извлекается боа:
– Самым модным украшением в наше время считается боа:
Он счастлив, если ей накинет
Боа пушистый на плечо.
Ну и так далее. Неистощим на выдумки поэт. Вдоволь повеселил Наташу.
– Могло ли такое быть? – воскликнет иной читатель.
– Да вряд ли, – простодушно признается автор. Но в оправдание добавит: – Не забывайте, нашей героине всего восемнадцать лет. Еще совсем недавно она играла в куклы.
Уф-ф! Наконец-то! Автор думал, никогда не доберется до конца, ведь тема женское моды – неисчерпаема во все времена…
Так в чем же была одета наша Натали? Автор не смог бы даже приблизительно это сказать. А потому выбирайте сами, милые читатели и читательницы, по своему вкусу, во что одеть героиню. Полагаюсь на вашу фантазию и воображение. Если вы любите Наташу так же, как люблю ее я, то ваш воображаемый наряд лишь подчеркнет ее красоту. Сам же, с вашего позволения, продолжу повествование.
Все, как мечталось Александру: новая жизнь с очаровательной юной красавицей женой, подальше от московских сплетен, купеческой сытости и пошлостей света.
– Вон из Москвы! – от души хохотал Пушкин, вспомнив грибоедовскую пиесу. – Сюда я больше не ездок!
Скорее! Скорее в Сарское – в город юности, к своим друзьям, к тихим аллеям Екатерининского парка, к стенам родной alma mater, Лицею… Любить. Гулять. Встречаться с друзьями… И писать! Писать много, жадно, легко!
Оживлен и весел Пушкин. Чем ближе подъезжали к Северной столице, тем разговорчивей становился. Быть может, потому, что вокруг Петербурга, да и во многих уголках всего Северо-Запада России, немало деревень и имений, семейству Пушкиных-Ганнибалов принадлежавших. Кобриным владел дед Александра по матери – Осип Абрамович Ганнибал. А в пяти верстах от Кобрина – Суйда – принадлежала брату его, Ивану Абрамовичу.
– Мне и года не было, когда родители повезли меня в Михайловское деду показать… – рассказывал Александр. – А дед крутого нрава был старик, бабку мою, Марью Алексеевну, после того, как она ему дочку, мать мою, родила, бросил да прогнал со двора, – Пушкин рассмеялся. – Да-да, велел жене просто убираться из дома, а дочь у себя оставил… Сам же тайно женился на Устинье Толстой…
– Какой ужас! – расширила глаза Наташа. – Прогнал? Как можно!
– Но и бабка не промах была. Взяла и пожаловалась брату его Ивану Абрамовичу, генерал-поручику, другу Орловых, герою Наваринской битвы. Приютив Марью Алексеевну у себя в Суйде, тот дал жалобе ее законный ход…
Дело в ее пользу и закончилось. Сама императрица утвердила решение суда. Согласно оному незаконный брак деда расторгли, малолетнюю дочь Надежду Осиповну возвратили матери, бабке моей Марье Алексеевне, с назначением ей в приданое села Кобрино. Только она вскоре продала Кобрино и, последовав в Москву за отцом с матерью, купила в Подмосковье село Захарово, где до лицея я проводил каждое лето с сестрою Оленькой и братцем Левушкой.
А деда даже сослали в Михайловское, где и жил безвыездно до самой смерти. Так что, Наташа, я не первый ссыльный в собственной деревне, – засмеялся Пушкин.
– Я помню Post scriptum в твоей «Родословной», – Наташа прищурилась, вспоминая:
Решил Фиглярин, сидя дома,
Что черный дед мой Ганнибал
Был куплен за бутылку рома
И в руки шкиперу попал.
– И еще… – Наташа не дала говорить Пушкину, продолжила:
И был отец он Ганнибала,
Пред кем средь чесменских пучин
Громада кораблей вспылала
И пал впервые Наварин.
– Все верно, Наташенька, умница! Я только хочу добавить, что бабушка моя, Марья Алексеевна, – продолжил поэт, – была ума светлого и для своего времени образованная гораздо… Писала прекрасным русским языком, коим Антон Дельвиг восхищался… А на меня оказала влияние замечательное… Происходила по матери из рода Ржевских. Бабушка очень дорожила родством сим… Любила вспоминать былые времена. А вот я тебя сейчас повеселю, – Пушкин обнял жену, тихо засмеялся. – Рассказывала бабка анекдот о дедушке своем, любимце Петра первого. Однажды заехал к нему царь поужинать. Подали любимый пирог монарха «Блинчатый», да тот не захотел чего-то его откушать. Убрали пирог со стола. На другой день дед велел подать пирог этот себе… И с ужасом обнаружил, что вместо изюма в пироге оказались тараканы, к которым Петр Великий чувствовал неизъяснимое отвращение…
– Какой кошмар! – Наташа невольно прижалась к мужу, ей было явно не по себе. – Ну и «повеселил».
– Представляешь, Ташка, что его недруги учудили? – Александр, успокаивая, погладил жену, как ребенка, по голове. – Подкупили повара в надежде, что царский любимец дорого за сию шутку заплатит. Хорошая была у меня бабушка, сказок много знала…
– Только ты мало о ней рассказывал, а няню, Арину Родионовну воспел…
– Про няню я тебе потом расскажу, – прервал ее Пушкин, – а сейчас, позволь, закончу о своей бабушке. Говорят, до шести лет был я ребенок толстый и неповоротливый. Маменька моя, «прекрасная креолка», как ее называли в свете, была весьма этим озабочена. А своей тогдашней молчаливостью я ее вообще приводил в отчаяние. Она почти насильно водила меня гулять и заставляла бегать, чего я ужасно не любил… Поэтому охотнее оставался с бабушкой, залезая в ее корзину и наблюдая, как она занимается рукоделием…
Ольга Сергеевна Павлищева, будучи на год старше Александра, добавляет к этим воспоминаниям брата: «Однажды, гуляя с матерью, он отстал и уселся посреди улицы; заметив, что одна дама смотрит на него в окошко и смеется, он привстал, говоря: «Ну, нечего скалить зубы»».
Весь путь от Москвы до Петербурга они провели в карете наедине, никого не пуская в свой счастливый мир. Пушкин искренне радовался: так хотелось скорее сбежать из Москвы, от утомительной, слава богу! пережитой свадебной суеты, от занудной и жадной до денег тещи, светских пустых вечеринок, разве что интриг полных… Остаться вдвоем в целом мире.
Еще будучи там, в старой столице, 26 марта Александр отписал своему другу Петру Александровичу Плетневу:
В Москве оставаться я никак не намерен, причины тому тебе известны – и каждый день новые прибывают. После Святой отправлюсь в Петербург…
Святая пасхальная неделя в 1831 году приходилась на 19–25 апреля, с переездом Пушкины несколько задержались, отправившись из Москвы только в середине мая…
…Знаешь ли что? мне мочи нет хотелось бы к вам не доехать, а остановиться в Царском Селе. Мысль благословенная! Лето и осень таким образом провел бы я в уединении вдохновительном, вблизи столицы, в кругу милых воспоминаний…
У Пушкина – ничего просто так. Подчеркнул слово «осень». Отмечал важность и ценность своего любимого для творчества времени года.
… А дома, вероятно, ныне там не дороги: гусаров нет, Двора нет – квартер пустых много. С тобою, душа моя, виделись бы всякую неделю, с Жуковским также – Петербург под боком, – жизнь дешевая, экипажа не нужно. Чего, кажется, лучше? Подумай об этом на досуге, да и перешли мне свое решение.
Так что Александр ощущал себя вполне счастливым, ведь осуществилось то, о чем мечтал. Еще 24 февраля 1831 года он писал Петру Плетневу:
Я женат – и счастлив; одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось – лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился.
Воображение рисовало ему романтическую встречу с юностью, с Лицеем, друзьями. Хотя, увы, не будет уже среди них Антона Дельвига… Александр нахмурился: то ли не выдержал барон политического давления жандармов, то ли слаб оказался здоровьем и быстро угас… Скорее, и то, и другое…
Известие о смерти друга пришло за месяц до свадьбы Александра.
Вот первая смерть, мною оплаканная, – писал он тогда Плетневу. – Карамзин под конец был мне чужд, я глубоко сожалел о нем, как русский, но никто на свете не был мне ближе Дельвига.
А какой умница был… Как литературу понимал! Мистической поэзии не любил, говаривал: «Чем ближе к небу, тем холоднее». Пушкин улыбнулся лукаво, вспомнив, как барон однажды звал Рылеева к девкам.
«Я женат», – отвечал Рылеев. «Так что же, – сказал на это Дельвиг, – разве ты не можешь отобедать в ресторации потому только, что у тебя дома есть кухня?»
«Никто так не воплощал творческое начало лицейского братства, как Антон», – с грустью думал Александр.
Позже он напишет к годовщине лицея стихотворение «Чем чаще празднует лицей…». Будет вспоминать ушедших товарищей. Это реквием по ним:
Шесть мест упраздненных стоят,
Шести друзей не узрим боле,
Они разбросанные спят —
Кто здесь, кто там на ратном поле,
Кто дома, кто в земле чужой,
Кого недуг, кого печали
Свели во мрак земли сырой,
И надо всеми мы рыдали.
«На ратном поле» погиб полковник С. С. Есаков. Застрелился во время компании 1830-31 годов. Из-за потери оружия – нескольких пушек. «В земле чужой» сгинули умершие от чахотки Н. А. Корсаков и П. Ф. Саврасов. От «недуга» также скончались Н. Г. Ржевский и К. Д. Костенский. «От печали» умер Дельвиг. После пережитого стресса от грубых нападок и угроз Бенкендорфа…
А за всеми этими смертями лицеистов, вступивших в жизнь накануне Отечественной войны 1812 года, – судьба поколения. Пожалуй, самого трагического в истории России.
Пережив смерть друга, Пушкин предчувствует и свою скорую смерть:
И мнится, очередь за мной,
Зовет меня мой Дельвиг милый,
Товарищ юности живой,
Товарищ юности унылой,
Товарищ песен молодых,
Пиров и чистых помышлений,
Туда, в толпу теней родных
Навек от нас утекший гений.
Печальное пророчество сбылось. Следующим лицеистом, покинувшим этот мир, будет Пушкин.
Мысли текли дальше. Карамзина нет вот уже пять лет… Пушкин любил долгие беседы с историком. Жаль… В памяти промелькнули эпизоды встреч и бесед с ним еще с лицейских времен… Как, будучи больным гнилою горячкой, лежа в постели, с жадностью и со вниманием прочел восемь томов «Истории государства Российского». Труд историографа наделал много шума. Три тысячи экземпляров в месяц разошлись… Этого и сам Карамзин не ожидал. Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную… (Подумав о женщинах, Александр вспомнил спутницу историографа, верную жену Карамзина и свою тайную любовь с юности…) Но об этом он не стал распространяться перед Натали…
Когда по моем выздоровлении я снова явился в свет, толки были во всей силе и могли отучить всякого от охоты к славе. Ничего не вообразить глупей светских суждений, которые удалось мне слышать на счет духа и слова «Истории» Карамзина. Одна дама (Кн. Е. И. Голицына. – Г. К.), впрочем весьма почтенная (ставшая затем одним из прообразов «Пиковой дамы». – Г. К.), при мне открыв вторую часть, прочла вслух: «Владимир усыновил Святополка, однако не любил его…» Однако!.. Зачем не но? Однако! Как это глупо! Чувствуете ли всю ничтожность вашего Карамзина? Однако!..
Зато никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся в ученый кабинет во время самых лестных успехов и посвятившему целых 12 лет жизни безмолвным и неутомимым трудам…
И теперь, став более зрелым, наработав опыт и обретя славу первого поэта России, Пушкин ехал в Царское Село, намереваясь на будущих исторических работах построить «не только свое материальное благополучие, но все отношения с царем и «высшим светом»». Он понимал: ни «Евгений Онегин», ни «Полтава», ни «Борис Годунов» не дадут ему общественного признания… Мысленно он уже давно составил письмо на имя Бенкендорфа:
Не смею и не желаю взять на себя звание Историографа после незабвенного Карамзина; но могу со временем исполнить давнишнее мое желание написать Историю Петра Великого и его наследников до государя Петра III.
(«И смел, и желал», – решительно замечает Анна Ахматова.)
«А вот с Василием Андреевичем вовсе не расстанемся, все лето будем вместе, – ликовал про себя Александр, – что за радость!»
Не позднее 14 апреля Пушкин снова пишет П. А. Плетневу (из Москвы в Петербург):
Ради бога, найми мне фатерку – нас будет: мы двое, 3 или 4 человека да 3 бабы. Фатерка чем дешевле, тем, разумеется, лучше, но ведь 200 рублей лишних нас не разорят. Садика нам не будет нужно, ибо под боком будет у нас садище. А нужна кухня да сарай, вот и все. Ради Бога, скорее же! и тотчас давай нам и знать, что все-де готово и милости просим приезжать. А мы тебе как снег на голову (…).
Вообще-то Александр Сергеевич прижимистым мужиком не слыл, однако… Да и то сказать. Попробуй, покрутись в свете с молодой женой на скромные доходы поэта! Истинно вам говорю. Впрочем, когда у поэтов доходы были высокие?
Глава 2. В дороге
Все, решительно все соответствовало празднику души. И майские солнечные деньки, безмятежно сопровождавшие их на всем пути от Москвы до Петербурга. Веселый, оживленный Московский тракт. Молодая, сочная листва берез и тополей вдоль дороги… Словом, несясь по землям Подмосковья, Александр радовался несказанно. Хоть и писал его друг Петр Плетнев: «Странно, что приближение весны, сияние солнца всегда наводило на него тоску», как-то не верилось в это сейчас. Слишком уж хороша была Наташа рядом, улыбчивая и тихая, ей так шла эта веселая погода с ясным солнышком. И Александру оттого было так славно на душе. Нет, сгустил краски друг Горацио-Плетнев, явно сгустил.
В дороге Пушкин вновь рассказывал жене о себе.
– Ты хотела услышать рассказ о моей няне? Изволь.
Александр Сергеевич уселся поудобнее, шире распахнул шторку окна кареты, чтобы лучше видеть открывающиеся на пути прекрасные виды, и продолжил:
– Родом Арина Родионовна из Кобрина, где хозяйничал дед мой Осип Абрамович. Но я тебе рассказывал эту историю, как бабка моя Марья Алексеевна судилась с дедом, да и отсудила у него Кобрино в качестве приданого. Но, вступив во владение имением, продала его в 1805 году и купила в верстах сорока от Москвы сельцо Захарово, а Арину Родионовну с двумя сыновьями и двумя дочерьми отпускала на волю еще в год моего рождения, только отказалась няня, осталась крепостной, верной семейству Пушкиных…
Пушкин замолчал, видно, вспоминая свою няню, и, хотя пауза была продолжительной, Наташа молча ждала.
– Мастерски сказки говорила. Песен много старинных пела нам… Все народные поверья были известны ей доподлинно, а уж пословицами и поговорками так и сыпала…
Александр грустно вздохнул: любя ее с детства, вполне оценил взрослым, во время ссылки, в Михайловском…
– Я тогда вернулся из южной ссылки, из Одессы. Поначалу все семейство там находилось… Но к зиме все разъехались, и я получил желанное уединение… Кроме меня в Михайловском жила только няня… Вот тогда в моих тетрадях и появились записи няниных сказок – о царе Салтане, о мертвой царевне, о Кащее Бессмертном, о попе и его работнике Балде… Знаешь, Наташ, хочу я эти сказки там, в Царском, записать…
– Правда? Ах! Это замечательно! – Наталья счастливо захлопала в ладошки. – И я буду первая, кому ты их прочтешь…
– Ну хорошо, – сдержанно пообещал Пушкин, – если получится. – И прочел:
В уединении мой своенравный гений
Познал и тихий труд, и жажду размышлений.
– Скучно тебе было, Саша? – снова прервала свое молчание Наташа, слушавшая мужа не ушами, но сердцем. Она представила себе зимнюю глухую деревню, где на многие версты вокруг ни одной живой души, безумствует снежная буря, в двух шагах уже не видно ни зги, а ее Пушкин, оставшись с нянею вдвоем в господском доме, вместе коротают темные вечера…
– Скучно, конечно, – Пушкин грустно улыбнулся жене. – Там ведь моря нет, как в Одессе, итальянской оперы тоже нет… Да нечего делать… Но зато уединение совершенное, ни тебе надзора полиции, ни любопытных глаз завистливого и жестокого света… Соседей вокруг мало, лишь друзья в Тригорском, но в эту пору и их немного, весь день верхом, вечером слушаю сказки моей няни – единственной моей подруги, с нею только мне и не скучно… Она своим «кропотливым дозором» создавала «гнездо», и после стольких лет скитаний и бесприютности я почувствовал себя наконец-то дома.
Ее простые речи и советы
И полные любови укоризны
Усталое мне сердце ободряли
Отрадой тихой…
– А правда ли мне кучер наш Петр Парфенов сказывал, что ты ее мамой звал? – Наташа оживилась. – Чуть встанет утром, говорит, уж и бежит ее глядеть: «Здорова ли мама?»
– Разумеется, звал… – поэт понизил голос, заговорил задушевно, вспоминая. – Бывало нараспев, там под Гатчиной, в Суйде, все так «певком» говорят, спросит: «Батюшка, ты за что меня все мамой зовешь, какая я тебе мать?» «Конечно, ты мне мать, – отвечаю, – не та мать, что родила, а та, что молоком своим вскормила».
В ней, как во всяком русском характере, умело соединялось несоединимое: добродушие с ворчливостью, строгость с нежностью… Я мог часами с ней беседовать… И представал передо мной весь сказочный русский мир, который она знала так коротко и так оригинально его передавала… Словом, большую часть поговорок, присказок, пословиц, сказок, народных былин и песен, что я знаю, услышал от нее… Умерла она три года назад, – закончил Александр Сергеевич, – в тысяча восемьсот двадцать восьмом году после кратковременной болезни, семидесяти с лишком лет от роду…
Александр смолк, погрузившись в воспоминания, заново переживая давно минувшее свое заточение на Псковщине. В своих письмах к друзьям, а он в этот период написал их более ста двадцати, Пушкин жаловался на «смертную скуку». И это было правдой, но не всей. Сейчас те дни казались ему прекрасными: как знать, были ли еще в его жизни такие периоды, так насыщенные работой, творчеством…
А еще вспомнились ему редкие «налеты» его друзей туда, в Михайловское. Алексея Вульфа… Но особенно Ивана Пущина!
Глядя из окна экипажа, Пушкин вспомнил, как вместе с Алексеем они вот так же ехали вместе в Петербург и об этом в своем дневнике Вульф оставил запись. Не могу не привести здесь ее. Она не относится, правда, к жизни Пушкина в деревне, но зато как-то характеризует его. А что для нас может быть важнее, чем суждения о поэте его современников? При всей субъективности этих оценок мы более точными источниками, к сожалению, не обладаем. Вульф пишет:
…На станциях, во время перепрягания лошадей, играли мы в шахматы, а дорогою говорили про современные отечественные события, про литературу, про женщин, любовь и пр. Пушкин говорит очень хорошо; пылкий проницательный ум обнимает быстро предметы; но эти же самые качества причиною, что его суждения об вещах иногда поверхностны и односторонни. Нравы людей, с которыми встречается, узнает он чрезвычайно быстро; женщин же он знает как никто. Оттого, не пользуясь никакими наружными преимуществами, всегда имеющими влияние на прекрасный пол, одним блестящим своим умом он приобретает благосклонность оного…
От Вульфа Пушкин плавно перешел к Пущину. Тому тоже удалось вырваться в Михайловское на одну ночь перед самой каторгой. Это была последняя встреча лицейских друзей. И снова обратимся к «Запискам» Пущина.
Кони несут среди сугробов… вдруг крутой поворот, и как будто неожиданно вломились с маху в притворенные ворота, при громе колокольчика… Я оглядываюсь: вижу на крыльце Пушкина, босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками. Не нужно говорить, что тогда во мне происходило. Выскакиваю из саней, беру его в охапку и тащу в комнату… Смотрим друг на друга, целуемся, молчим. Он забыл, что надобно прикрыть наготу, я не думал об заиндевевшей шубе и шапке.
Все происходящее Пущин описывает далее «на маленьком пространстве», в комнате Александра, что была у самого крыльца, с видом на двор. Здесь был его мир: кровать с пологом, письменный стол, шкаф с книгами. Иван Иванович подробно говорит о деталях, будто чувствуя, как важны будут эти «мелочи» для нас, потомков.
Во всем поэтический беспорядок, везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обожженные кусочки перьев (он всегда с самого Лицея писал оглодками, которые едва можно было держать в пальцах).
После первых объятий к Пушкину бросился Алексей, который не только близко знал и любил поэта, но помнил наизусть многие его стихи. Между тем, Пущин приглядывался, где бы ему умыться, хоть немного привести себя в порядок. Но дверь во внутренние покои заперта, дом не топлен. Кое-как уладили, однако, копошась среди вопросов: что? как? где? и прочее. Наконец помаленьку уселись с трубками, подали кофе.
Беседа пошла правильнее; многое надо было хронологически рассказать друг другу. Теперь не берусь всего этого передать.
Иван Иванович часто сожалеет, что не вел тогда дневников, не делал никаких записей, как бы пригодились они теперь, в 1858 году, писанные по настоянию сына декабриста Якушкина в ответ на «Материалы» Анненкова.
Вообще Пушкин показался ему несколько серьезнее прежнего, «сохраняя, однако ж, ту же веселость; может быть, самое положение его произвело на меня это впечатление. Он, как дитя, был рад нашему свиданию, несколько раз повторял, что ему еще не верится, что мы вместе».
Прежняя его живость во всем проявлялась, в каждом слове, в каждом воспоминании: им не было конца в неумолкаемой нашей болтовне. Наружно он мало переменился, оброс только бакенбардами…
О причинах ссылки Пушкин говорил мало и неохотно, да и сам не знал толком, за что его удалили в деревню, сказал, что примирился в эти четыре месяца с новым своим бытом, поначалу тягостным, что тут, хотя невольно, но отдыхает от шума и суеты и дружит с музой, трудясь с охотою и усердием. Хвалил своих соседей в Тригорском, даже хотел вести друга к ним, но тот отговорился тем, что приехал на такое короткое время, что не успеет и на него, Пушкина, наглядеться. А среди всего этого было столько анекдотов, шуток, «хохоту от полноты сердечной». И вновь Пущин жалеет, что не было тогда в их компании стенографа…
Конец ознакомительного фрагмента.