1920–1929
Мать моя – родина,
Я – большевик
Из подвалов, из темных углов,
От машин и печей огнеглазых
Мы восстали могучей громов,
Чтоб увидеть все небо в алмазах…
– писал Николай Клюев.
Страна расколота: одни жаждут в кратчайшие сроки увидеть «небо в алмазах», другие заламывают руки: «Я на коленях молю вас, укравших мою Россию: отдайте мне мою Россию, верните, верните…» (Леонид Андреев). Но находились и такие, кто в открытую боролся с советским режимом.
Поднимайся, люд крестьянский,
Всходит новая заря,
Сбросим Троцкого оковы,
Сбросим Ленина-царя…
– пели в Кронштадте. Там в конце февраля 1921 года восстали военные моряки. Мятеж был серьезный, власти бросили все силы на его подавление. План разрабатывал Лев Троцкий, реализовывал его бывший царский офицер и будущий красный маршал Михаил Тухачевский, который впоследствии отмечал: «Я был пять лет на войне, но не могу вспомнить, что когда-нибудь наблюдал такую кровавую резню. Это не было большим сражением. Это был ад…»
Большевики, эти «кожаные люди в кожаных куртках» (по выражению Бориса Пильняка), умели устраивать ад. По самым скромным подсчетам, в 20-30-х годах 240 тысяч семей зажиточных крестьян (считай – более миллиона человек) были сосланы. На новоязе это называлось «раскулачивание». В 1930-м последовал указ о расширении системы ГУЛАГа. Правда, главный охранитель и надзиратель советской власти Феликс Дзержинский умер в 1926 году, но чекистское дело жило и процветало.
Вскоре выяснилось, что политические рычаги власти взять легче, чем наладить экономическую жизнь. А тут еще летом
1921 года разразился голод на Украине и в центральных областях России. Срочно был создан Комитет помощи голодающим (Помгол), во главе которого встали либералы из Временного правительства – Прокопович, Кишкин, Кускова. Комитет обратился к американцам (не впервой просить Америку!), и те спасли от голода не менее 7 миллионов российских граждан. Как только угроза голода отодвинулась, большевики тут же расправились с руководителями Помгола… Как всегда – черная неблагодарность. А еще, как всегда, неумеренный оптимизм и шапкозакидательство. На X съезде РКП(б) Троцкий пообещал, что «революционную Европу будет кормить хлебом советская Россия». Фанфары и утопия – фирменный большевистский стиль.
Экономический хаос и неразбериха привели к тому, что срочно пришлось принимать нэп – это произошло на X съезде партии, состоявшемся 8-16 марта 1921 года. Новая экономическая политика (послабление частной инициативе и капиталу) позволила в краткие сроки вдохнуть жизнь в умирающую экономику. Появились товары, все закипело, заработало. Но, увы, не всерьез и не надолго, как обещал Ленин. Большевики органически ненавидели предприимчивых и независимых людей. Как сообщали «Известия», в начале 1925 года органами ОГПУ было арестовано около тысячи нэпманов – биржевых дельцов, владельцев магазинов, ресторанов и игорных домов, все они «подвергнуты административной ссылке с отобранием имущества, их квартиры со всей обстановкой отданы в пользование пролетариата».
Отобрать. Поделить. Вот и все коммунистическое умение. Такая же печальная история произошла и в деревне. В апреле 1925-го Николай Бухарин выступил с заявлением: «Крестьянству, всем крестьянам мы должны сказать: “Обогащайтесь!”» То есть работайте и пользуйтесь плодами своего труда. Не тут-то было! Крестьян взяли в шоры – ни пикнуть, ни вздохнуть. Жесткая, несправедливая политика в отношении крестьянства дала о себе знать в 1929 году, когда произошел возврат к карточной системе распределения продуктов в городах. Коммунистическая власть пришла в ярость: ах, не хотите работать?! Заставим! Собьем в колхозное стадо, а недовольных вырежем! Именно такова была суть заявления Сталина от 27 октября 1929 года о начале сплошной коллективизации сельского хозяйства и переходе к политике «ликвидации кулачества как класса».
Так строилась советская республика – на принуждении, на насилии. Пропагандистская машина работала вовсю, и находились сотни тысяч энтузиастов, наивно поверивших в «зарю нового времени».
1 сентября 1928 года был принят 1-й пятилетний план развития народного хозяйства СССР, а уже в декабре появился почин: «Пятилетку – в четыре года!»
Страна сотрясалась от споров, дискуссий, ожесточенной борьбы. Достаточно пробежать по заголовкам статей в «Комсомольской правде» 20-х годов: «Броня – дело политической важности», «Политика измены продолжается», «Продуманно, тактично и упорно – в наступление на религию», «Борьба за дешевый радиоприемник», «Балалайку – в руки комсомольцу!», «Пролетарский молодняк – в советский аппарат!», «Организовать бедноту к перевыборам!».
Внутри партийной верхушки шла борьба за власть. Болезнь Ленина лишь усилила грызню между его возможными преемниками. Ничего не решило завещание Ленина, которое скрыли от рядовых членов партии. Сталин продолжил уверенное восхождение к вершине власти. Правые уклоны, левые уклоны, объединенная оппозиция, троцкистско-зиновьевский блок – все это политические страсти 20-х годов. В январе 1929-го Троцкого изгоняют из страны, и приходит черед расправы с остальными соперниками «кремлевского горца». С 21 декабря 1929 года, пятидесятилетия Сталина, начинается отсчет времени культа одной личности. Революция масс закончилась диктатурой.
В 1926 году, согласно первой переписи населения, в стране насчитывалось 147 миллионов человек. 82 процента населения проживало на селе, и лишь 18 – в городах. Другими словами, Советский Союз оставался сельской страной.
Сельская страна оставалась, однако, страной великой культуры, хотя целая когорта блестящих ее представителей эмигрировала из России – Бунин, Куприн, Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский, Бальмонт, Ремизов, Шмелев, Шаляпин, Добужинский, Бердяев… Все они разгадали в новой власти того «грядущего хама», приход которого предрекал несколькими годами раньше Дмитрий Мережковский.
Умер Блок, его так и не выпустили на лечение за границу. Через две недели, 24 августа 1921 года, расстреляли Николая Гумилева. В декабре 1925-го повесился Сергей Есенин.
Ах, родина! Какой я стал смешной.
На щеки впалые летит сухой румянец,
Язык сограждан стал мне как чужой,
В своей стране я словно иностранец.
Конечно, панорама неполная, сжатая, спрессованная, и многое в ней не вместилось, но она необходима, прежде чем начать рассказывать о судьбе отдельных людей, в основном творческих профессий, поэтов и писателей: кто из них уехал, а кто решил остаться и даже не допускал мысли о том, чтобы покинуть родину.
О первой волне русской эмиграции после революции и первых советских лет рассказано в книге «Отечество. Дым. Эмиграция».
А далее некоторое дополнение и продолжение.
Мадам Кускова, осмеянная Владимиром Маяковским
Кускова Екатерина Дмитриевна (урожденная Есипова, 1869, Уфа – 22 декабря 1968, Женева). Общественный и политический деятель, публицист, одна из немногих женщин, боровшихся за счастье народа, вовлеченная в вихрь революции со своим мужем Сергеем Прокоповичем. (Любопытно противопоставить пары Ленин – Инесса Арманд, Горький – Мария Андреева с Кусковой – Прокоповичем.) Владимир Маяковский высмеял Кускову в своей октябрьской поэме «Хорошо» за ее политическое пристрастие к Александру Керенскому. Некто в образе пушкинской няни разговаривает с Кусковой в образе Татьяны. Привожу пассаж поэта без его лесенки:
– Сердечный друг, ты не здорова. —
– Оставь меня, я влюблена! —
– Кускова, нервы полечи ты… —
– Ах, няня, он такой речистый…
Ах, няня-няня! Няня! – Ах!
Его же носят на руках.
А как поет он про свободу…
Я с ним хочу, – не с ним, так в воду.
Старушка тычется в подушку,
И только слышно: «Саша! Душка!»
Старушка? В 1917 году Кусковой было 48 лет. Возраст, полный сил и революционного рвения. Екатерина Дмитриевна сделала немало полезного для народа России. А что сделал великий поэт? Если отбросить его раннее прекрасное творчество, то затем, после 17-го, он занимался, по существу, пропагандистским восхвалением режима и хотел быть первым из первых в ряду поэтов.
В трехтомном энциклопедическом словаре середины 50-х годов Кусковой нет. Подмосковная усадьба Кусково (бывшее имение Шереметевых) есть, а Екатерины Кусковой нет – не было такой, только наличествует в поэме «Хорошо». А посему пусть не знающие о ней прочтут хотя бы немного.
Родители: отец – учитель гимназии, затем акцизный чиновник. В 15 лет, учась в последнем классе саратовской женской гимназии, осталась без родителей (отец застрелился, мать – малограмотная, едва владевшая русским языком татарка, – умерла от туберкулеза). Чтобы обеспечить существование себе и младшей сестре, Катя заняла место матери по заведованию богадельней. Девушка была не только с характером, но и с принципами, что проявилось, по мнению наставников гимназии, в «возмутительном характере» сочинения на тему пушкинского стихотворения «Поэт и чернь». Девушка чрезмерно восхищалась словами поэта:
Молчи, бессмысленный народ,
Поденщик, раб нужды, забот!
Несносен мне твой ропот дерзкий,
Ты чернь земли, не сын небес…
…Печной горшок тебе дороже:
Ты пищу в нем себе варишь.
Уже тогда юная Кускова понимала, что народ, «закаменевший в разврате», а точнее – в бытовых заботах и нуждах, надо обязательно образовывать. Ну а поэты?
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
Короче, в девушке заподозрили какую-то крамолу и исключили из гимназии. Но она была упорна, сдала все экзамены экстерном и получила аттестат с отличием. Осенью 1885 года она вышла замуж за своего гимназического учителя физики И. Ювеналиева. Брак длился недолго: Ювеналиев вскоре скончался от чахотки, умер и младший сын Екатерины. Чтобы преодолеть еще одно испытание жизни, она поехала в Москву и поступила на акушерские курсы, а параллельно занималась в кружках самообразования, изучая философию (Кант, Гегель, Спенсер и др.), слушала лекции историка Ключевского в Московском университете. Была ли такая жажда знаний у Владимира Владимировича?..
Далее жизнь закрутилась-завертелась. Философия, политика, экономика, журналистика. Первые публикации в газете «Саратовский вестник». Работа в санитарном отряде по борьбе с холерой. А еще краткое пребывание в тюрьме за «политическое воспитание народа». Фиктивный брак со студентом-юристом П. Кусковым, державшим многодневную голодовку (надо было его поддержать!..). Знакомство с Горьким и Короленко. Переход с народничества на позиции марксизма. В конце 1895 года Кускова становится женой Сергея Прокоповича, но не расстается с фамилией Кусковой. Кускова и Прокопович уезжают за границу, где знакомятся с группой Плеханова, и Екатерина слушает курс социальных наук в Брюссельском университете. После возвращения в Россию занимается активной пропагандой марксизма, но на экономической подкладке, за что ленинцы назвали пару Кускова – Прокопович «бернштейнианцами» и «экономистами». Еще одно увлекательное дело – кооперативное движение, ну и главное – сплотить в Думе блок всех левых сил.
В апреле 1916 года на квартире Кусковой в Москве состоялось собрание либеральных партий, обсуждавших состав Временного правительства. Уже тогда Кускова поддерживала Керенского, чего не мог не заметить впоследствии Маяковский. Большевиков-ленинцев Кускова отождествляла со смутьянами. «Ленин – вреден. Ленин действует на несознательные головы. Ленин вносит сумбур и разложение в армию. Ленин приглашает к захватам… Лениных в России – многое множество. Ленин – это безответственная демагогия. Ленин – это в лучшем случае утопист…» – так считала Кускова, а в своих «Петроградских письмах» 7 июля 1917 года в передовой статье утверждала: «Вся политика Ленина есть политика предательства. Вся его политика – кинжал в спину не только армии, но и революции». И в который раз Кускова призывала социалистов и кадетов «оставить позади старые ошибки» и «протянуть друг другу руки».
Призывы остались призывами, и грянул Октябрьский переворот. Кускова на страницах газеты «Власть народа» отстаивала свою позицию, но весной-летом советская власть закрыла всю оппозиционную печать, в том числе и газету Кусковой. В период Гражданской войны Кускова становится «нинисткой» – «ни Ленин, ни Колчак». Когда в стране разразился голод, Кускова выступает в роли организатора и руководителя Комитета помощи голодающим (Помгол). Пыталась найти помощь на Западе, и тут Кускова, Прокопович и Кишкин были арестованы и приговорены к смертной казни, от которой их спасло заступничество президента США Гувера и Фритьофа Нансена. Кускова и Прокопович были сосланы на север, а в 1922 году доставлены оттуда в Москву и высланы за границу. «Помогать голодающим – не ваше дело, мадам Кускова!»
Началась эмиграция: Берлин, Прага, работа в системе Международного Красного Креста. Квартира Кусковой в Праге стала «политическим салоном» для русских эмигрантов. Кускова выступала против нового похода против советской власти, предлагала «засыпать ров гражданской войны». Вела поиски мирного, но достойного возвращения на родину, без унижения и преследования. Много выступала в печати. Писала воспоминания «Давно минувшее», но успела довести их только до 1900 года. По утверждению Берберовой, Кускова была масоном (редкость для женщин) и, видимо, «много знала». Часто встречалась и переписывалась с Екатериной Пешковой, первой женой Максима Горького. Все это осталось погребенным в архиве.
Несколько слов о муже Кусковой. Прокопович Сергей Николаевич (1871, Царское Село – 1965, Женева). В октябрьской поэме Маяковского «Хорошо!» есть издевательский диалог:
И только под вечер:
– Где Прокопович?
– Нет Прокоповича…
А вот он, Прокопович, у нас в книге об эмиграции. Не забыт. Помянут. Он из богатой семьи: отец – генерал, мать – помещица. Сам Сергей окончил Брюссельский университет. Но увлекла, сгубила революция, как дурная женщина. Дрейфовал из одного крыла революции в другой, а в итоге считал себя «нефракционным социалистом». После Октября Прокопович вошел в Комитет спасения Родины и революции. В какой-то момент заменил Керенского и подписал постановление Временного правительства о созыве Учредительного собрания, но, как известно, «Караул устал!» – и Учредительное собрание было разогнано. Многие народные избранники были арестованы, в том числе и Прокопович.
В 1921 году Прокопович вместе со своей женой Кусковой и Николаем Кишкиным участвовали в создании Помгола, который стал советской власти как кость поперек горла. Помголовцы были высланы из России. И пришлось Прокоповичу жить и работать в Европе и США. А школьники, изучая поэму «Хорошо!», весело спрашивали: «Где Прокопович? Ну, этот противный белоэмигрант?..»
Забытый Кусиков
Собираешь, собираешь имена и кого-нибудь обязательно забудешь. В книге «Отечество. Дым. Эмиграция» пропустил Кусикова (и сразу рифма имажиниста с усиками). Поэт. Эмигрант.
Александр Борисович Кусиков (Усикян, 1896, Армавир – 1977, Париж). О себе сочинил черкесское происхождение, создал имидж дикого горца. Носил черкеску и военный френч, брюки-галифе и высокие сапоги, в руках четки. В Первую мировую служил кавалеристом. Был ранен. В Февральскую революцию был назначен военным комиссаром Анапы. Затем Москва, «Кафе поэтов», знакомство со всеми знаменитостями. Вместе с Бальмонтом организовал издательство «Чихи-Пихи» и выпустил свой первый стихотворный сборник «Жемчужный коврик». Сблизился с Есениным и Шершеневичем и вошел в группу имажинистов. Писал стихи, но лично меня они не впечатляют:
Жизнь моя – только пули полет.
Хрупкий мир уходящих мельканий,
Как весною надтреснутый лед,
Неожиданно канет.
Или еще:
Я опять безразличный, безвольный,
Грежу в сумерках на диване скомканном…
Безвольный в стихах, но изобретательный в жизни, он был избран заместителем Всероссийского союза поэтов (председатель Брюсов). В январе 1922 года добился заграничной командировки и отбыл в Берлин, покинув родину навсегда.
За границей Кусиков сразу занял резко антиэмигрантскую позицию, неустанно декларировал свою преданность революции, вызывал этим негодование в эмигрантской печати. С гордостью Кусиков сообщал Брюсову, что получил в эмигрантских кругах кличку «чекист». Много писал, редактировал, издавал. В 1923-м переехал в Париж и официально заявил, что с имажинизмом он закончил: «вырос… мне с ними не по дороге».
В письмах на родину он неоднократно сообщал о своем скором возвращении – «до тошноты надоела эмиграция». Но отъезд все время откладывал. «Тысячу раз я собирался и столько же раз разбирался…» Жена Кусикова Вера не хотела возвращаться. К началу 30-х годов Кусиков порвал с литературой. Скончался 20 июля 1977 года.
Гоголь милый,
Рассей мои сумерки…
– писал Кусиков в далеком 1919 году. Сумерки перешли в вечную ночь в прекрасном городе Париже.
Из мелких писателей кроме Кусикова можно вспомнить Марка Абрамовича Леви, писавшего под псевдонимом М. Агеев и прогремевшего своей во многом биографической книгой – «Роман с кокаином» (1935) – о том, как еще до революции школьник превратился в наркомана. Леви-Агеев эмигрировал из России в Берлин в 1920 году и закончил свою жизнь в Стамбуле. Во время перестройки в СССР «Роман с кокаином» был переиздан.
Если Леви был полумифической личностью, то Евдокия Нагродская (1866, Петербург – 1930, Париж) – личность примечательная. Дочь знаменитой Панаевой, возлюбленной Некрасова и держательницы литературного салона. Сама Нагродская стала писательницей: выпустила несколько романов, сборников рассказов, лучший – «Река времени», вышедший в Париже. В своих романах пропагандировала идеи эмансипации. В романе «Гнев Диониса» описывала все виды любви, включая гомосексуальную. В начале 1920 года Евдокия Нагродская покинула Россию.
Упомянем еще одного писателя – Ивана Новгород-Се-верского (Ян Пляшкевич). Поэт, прозаик. Детство провел на Амуре и в молодости много путешествовал по всей Сибири – верхом и с почтовыми каретами. Сражался в Белой армии с большевиками. Эмигрировал около 1920-го. В эмиграции написал много книг, в том числе огромный сборник «Моя Сибирь». Христианство у него сочетается с мистикой и сибирским фольклором. Умер Новгород-Северский 10 июля 1969 года под Парижем.
Сколько уехавших, покинувших Россию не по своей воле, а из-за сложившихся обстоятельств. Уехали Вернадские – отец и сын. Об отце, Владимире Вернадском, ученом с мировым именем, расскажем позднее в главе «Возвращенцы» – он вернулся в СССР. А вот его сын – Георгий Владимирович Вернадский (1887, Петербург – 12 июня 1973, Нью-Йорк) – так и остался на Западе.
Георгий Вернадский окончил Московский университет, учился у Ключевского, Готье, Кизеветтера и других выдающихся историков. После февраля 17-го работал лектором в Петроградском университете. В октябре встал на сторону белых и в Гражданскую войну занимал пост начальника отдела печати в армии Врангеля. После разгрома белых 1 ноября 1920 года отплыл в Константинополь. Сначала Афины, потом Прага, профессор Русского юридического университета. С 1927 года жил и работал в США и именовался Джордж Вернадский. Преподавал во многих престижных американских университетах. Одна из первых зарубежных работ – «История России», затем уже российская история во многих темах. Джордж Вернадский – один из пропагандистов евразийской идеи (концепция единства между Европой и Азией).
После возвращения отца на родину тревожился за родителей. Последний раз Георгий (Джордж) встречался с ними в Европе осенью 1936 года. В 1944 году получил разрешение приехать в Советский Союз, чтобы повидаться с отцом, но перед самым отъездом узнал о его смерти… Выйдя на пенсию, Вернадский-сын работал над воспоминаниями и над рукописью о патриархе Никоне.
Еще один ученый-эмигрант – Георгий Давыдович Гурвич (Жорж, 1894, Новороссийск – 1965, Париж). Социолог. Философ. В 1920-м защитил докторскую диссертацию в Петроградском университете на тему «Руссо и Декларация прав». Защитил, оглянулся вокруг, увидел, что в советской России прав-то у граждан нет, и в том же 20-м эмигрировал в Чехословакию. С 1929 года жил во Франции. В 1936–1948 годах профессор социологии в Страсбурге. В 1932-м вышла его книга «Идея социального права». В 1934-м уехал в США и работал в различных учреждениях социальных исследований. После войны вернулся во Францию и профессорствовал в Сорбонне. Признанный авторитет в социологии. Кавалер ордена Почетного легиона. Умер 10 декабря 1965 года в возрасте 71 года.
Были и другие ученые, покинувшие Россию, но я, собирая книгу, отдавал предпочтение представителям иных областей. К примеру, Анатолий Максимович Гольдберг (1910, Петербург – 1982, Лондон). Эмигрировал с родителями ребенком после большевистского переворота в начале 20-х годов в Берлин. После захвата власти фашистами пришлось Гольдбергу перебираться в Англию. В 1983-м – сотрудник радиостанции Би-Би-Си, один из основателей Русской службы новостей. Снискал популярность своими регулярными комментариями на русском для слушателей в Советском Союзе. Я сам в те давние годы с интересом слушал хрипловатый голос Анатолия Максимовича и сквозь помехи и хрипы радиоприемника вникал в другую «правду», отличную от отечественной. А еще Гольдберг написал биографию Эренбурга, которую я, увы, не читал…
А в заключение вспомним строки Александра Галича, написанные в декабре 1970-го:
Я запер дверь (ищи-свищи!),
Сижу, молю неистово:
– Поговори! Поклевещи —
Родной ты мой, транзисторный!
По глобусу, как школьник,
Ищу в эфире путь:
– Товарищ-мистер Гольдберг,
Скажи хоть что-нибудь!..
Поклевещи! Поговори!
Молю, ладони потные,
Но от зари и до зари
Одни глушилки подлые!
Молчит товарищ Гольдберг,
Не слышно Би-Би-Си,
А только песня Сольвейг
Гремит по всей Руси!
Я отпер дверь, открыл окно,
Я проклял небо с сушею —
И до рассвета все равно
Сижу – глушилки слушаю.
А теперь вспомним «рыбу» покрупнее: в 1925 году нелегально вернулся в СССР писатель и террорист Борис Савинков. В 1928-м сбежал на Запад приближенный к Сталину Бажанов. А через год, в 1929-м, из страны был выдворен, депортирован Лев Троцкий, который на пару с Лениным и заварил октябрьскую кашу – большевистский контрпереворот.
Возможно, читатель, читая или скользя по страницам, думает: ну, очень все так дробно, коротко, куце написано, а нельзя ли побольше? Пообъемнее, с разными деталями и даже пикантно-остренькими подробностями? Что ж, можно. Иду навстречу и предлагаю эссе о Борисе Савинкове в жанре мини-ЖЗЛ.
Борис Савинков – всадник революции
Холодный рот. Щеки бесстрастной складки
И взгляд из-под усталых век…
Таким тебя сковал железный век
В страстных огнях и бреде лихорадки.
В прихожих Лувра, в западнях Блуа,
Карандашом, без тени и без краски
Клуэ чертил такие ж точно маски
Времен последних Валуа.
Но сквозь лица пергамент сероватый
Я вижу дали северных снегов,
И в звездной мгле стоит большой, сохатый
Унылый лось – с крестом между рогов.
Таким ты был. Бесстрастный и мятежный —
В руках кинжал, а в сердце крест;
Судья и меч… с душою снежно-нежной,
На всех путях хранимый волей звезд.
Ропшин – это литературный псевдоним Бориса Савинкова. Прозаик, поэт, мемуарист, но главная ипостась – революционный деятель, один из лидеров партии эсеров, организатор многих террористических актов. Личность яркая и сложная. Савинков неизменно попадает в книги о рыцарях террора и о героях и антигероях отечества. Сплошное pro и contra.
Изменения (считай: характеристики) Александра Куприна:
«Сама природа, точно по особому заказу, отпустила на него лучший материал, из которого лепятся ею авантюристы и конквистадоры: звериную находчивость и ловкость; глазомер и равновесие; великое шестое чувство – чувство темпа, столь понимаемое и чтимое людьми цирка; холодное самообладание наряду почти с безумной смелостью; редкую способность обольщать отдельных людей и гипнотизировать массы; инстинктивное умение разбираться в местности, в людях и в неожиданных событиях.
Трудно определить, во что верил и что признавал Савинков. Гораздо проще сказать, что он не верил ни в один авторитет и не признавал над собой никакой власти. Несомненно, в нем горели большие вулканы честолюбия и властолюбия. Тщеславным и надменным он не был.
…Я видел Савинкова впервые в 1912 году в Ницце. Тогда я залюбовался этим великолепным экземпляром совершенного человеческого животного! Я чувствовал, что каждая его мысль ловится послушно его нервами и каждый мускул мгновенно подчиняется малейшему намеку нервов. Такой чудесной машины в образе холодно-красивого, гибкого, спокойного и легкого человека я больше не встречал в жизни, и он неизгладимо ярко оттиснулся в моей памяти» (А. Куприн. «Выползень»).
Борис Викторович Савинков родился 19 (31) января 1879 года в Харькове. Детство и юность провел в Варшаве, где служил его отец Виктор Михайлович Савинков, потомственный дворянин, чиновник Министерства юстиции, товарищ прокурора окружного военного суда. Поляки называли его «честным судьей», а это было высокой похвалой – в Польше действовал целый легион русских, не блиставших ни честью, ни честностью, а имевших лишь одну цель: подавить, принизить, русифицировать царство Польское, за что им поляки платили ненавистью. А вот Савинкова-старшего уважали. Однако его подкосили собственные сыновья: сначала старший Александр, затем младший Борис. Александр вступил на путь революции и был сослан в Сибирь, где в 1904 году покончил жизнь самоубийством. По этой неровной дорожке пошел и младший сын… Любившего право и закон отца это выбило из колеи. Он заболел, был отчислен со службы. Тронулся умом и попал под манию преследования, то и дело шептал в ужасе: «Жандармы идут… жандармы идут…». В возрасте 66 лет в 1905 году Савинков-старший умер в психиатрической больнице.
Мать Софья Александровна, сестра художника Николая Ярошенко (брат был ярым обличителем царских порядков; знаменитые картины «Кочегар», «Заключенный», «Всюду жизнь» и др.), оказалась более крепким орешком, чем ее муж. Не прогнулась и не сломалась. Дочь казачьего генерала, она окончила Петербургский институт благородных девиц и пристрастилась к литературному труду, писала под псевдонимом С. А. Шевиль. Однако ее пьесы «Анна Ивановна», «Загадки жизни» и другие успеха не имели. Серьезные перемены в ее жизни произошли, когда сыновья стали революционерами и она полностью поддержала их. С тех пор Софья Александровна стала, по определению одной журналистки, «матерью обреченных детей». Она специально пошла работать в Шлиссельбургский комитет, организованный в помощь политическим заключенным. В 1907 году была арестована и выслана из Петербурга за «вредную деятельность». В 1917-м ее чуть не расстреляли в Киеве, но ей удалось бежать в Варшаву, а затем и во Францию.
Умерла Софья Александровна 27 марта 1923 года в Ницце, в возрасте 68 лет. Она всегда поддерживала своего сына и гордилась его подвигами.
Из тюремного дневника Бориса Савинкова. Лубянка, 25 апреля 1925 года:
«В тюрьме время идет не так, как на воле. В тюрьме каждый день длинен, а оглянешься назад – как быстро прожили месяц, три месяца, полгода! Не оглянешься, будет июнь, а до вечера дожить – десять лет.
Когда была жива мама, я о ней думал, конечно. Даже заботился, как мог. Но теперь, когда она умерла, когда ее уже нет, мне кажется, что я вовсе не думал, вовсе не заботился, не пожалел ее старости, не сделал все, что было в силах. Как это огромно – мать… Мне 46 лет. А я горюю о матери. Она не была со мною нежна (кроме последних лет) и любила меня, наверное, меньше, чем Соню, чем Сашу, даже чем Русю. И покойного отца я любил больше, чем ее, при жизни. Но вот она умерла. Смерть отца, сына, брата, сестры, М.А., И.П. для меня меньше, чем ее смерть. О ней я думаю всегда…»
Но вернемся к началу жизни Бориса Савинкова. В день, когда ему исполнилось 8 лет, в 1897 году, умер Семен Надсон. Вряд ли тогда юный Савинков знал стихи поэта о его поколении, подавленном «тьмой, и рабством, и позором», и что «их участь – умирать в отчаянии немом». Со временем Савинков пойдет иной дорогой, не с плачем и страданием, как Надсон, а дорогой борьбы и террора и станет для молодежи своего поколения неким анти-Надсоном, человеком не рыдающих звуков, а человеком решительных и мужественных действий. Но это потом. А пока Борис Савинков спокойно – относительно спокойно – окончил 1-ю варшавскую гимназию, где учился вместе с Иваном Каляевым, да-да, с тем самым будущим бомбистом, который убил великого князя Сергея Александровича в 1905 году.
В 1897 году Савинков поступил на юридический факультет Петербургского университета, откуда через два года был исключен за участие в студенческих беспорядках.
1897 год стал для Бориса Савинкова в некотором роде рубежом: исключение из университета, женитьба на Вере Успенской (ему было 20 лет, а ей – 22), дочери Глеба Успенского. В конце года выезд за границу. Попытка продолжить образование в Берлинском и Гейдельбергском университетах. Но ни учеба, ни рождение двоих детей – дочери Татьяны и сына Виктора – уже не могут приостановить заданный вектор движения: борьба против ненавистного царского режима, за идеалы свободы. Как Савинкова и других нетерпеливых молодых людей пьянили строки Некрасова:
За идеалы, за любовь
Иди и гибни безупречно.
Умрешь не даром. Дело прочно,
Когда под ним струится кровь.
Сначала идеи, а потом и кровь. Сначала социал-демократические цели, а затем практика терроризма – путь не одного Савинкова.
За участие в социал-демократическом кружке и за основание группы «Социалист», близкой к Плеханову, Савинков был заключен на несколько месяцев в Петропавловскую крепость, где, кстати, написал юношески незрелый рассказ «Теням умерших» о переживаниях узника тюрьмы – это была его первая публикация в печати.
В начале 1902 года Савинков был выслан в Вологду, откуда бежал в Женеву, где вступил в боевую организацию партии эсеров, готовящую политические убийства. Там, в Женеве, и познакомились Павел Иванович (партийная кличка Савинкова) и Николай Иванович (Азеф). Начинающий террорист и весьма искушенный мастер и организатор террора.
Еще в вологодской ссылке Луначарский подметил, что Савинков человек «несомненно находчивый и смелый, самовлюбленный и жаждущий авантюры». В Женеве Евно Азеф увидел в Савинкове не только определенную целеустремленность к риску, но и его фанатичность. «Такой пригодится», – подумал Азеф и поручил Савинкову пробное задание – создать группу боевиков и организовать теракт. С этим заданием Савинков и отбыл в ноябре 1904 года в Петербург…
С 1903 года по сентябрь 1917-го Савинков – эсер, один из создателей боевой организации партии эсеров, сподвижник и помощник Азефа, отношения с которым были непростыми и претерпевали разные периоды, от обожания до ненависти. Как-то Азеф сказал про Савинкова: «Павел Иванович чересчур импрессионист, чересчур несдержан и неровен для такого дела, как руководство террором». Бытовало мнение, что Савинков – всего лишь порождение Азефа, что «без Азефа Савинков не тот, что при Азефе… пустоцвет».
Взглянем на теракты, на кровь, на революцию глазами поэта, и поэта изысканного – у Владимира Набокова есть стихотворение под названием «Революция». Вот оно.
Я слово длинное с нерусским окончаньем
нашел нечаянно в рассказе для детей,
и отвернулся я со странным содроганьем.
В том слове был излив неведомых страстей:
рычанье, вопли, свист, нелепые виденья,
стеклянные глаза убитых лошадей,
кривые улицы, зловещие строенья,
кровавый человек, лежащий на спине,
и чьих-то жадных рук звериные движенья…
А некогда читать так сладко было мне
о зайчиках смешных со свинками морскими,
танцующих на пнях весною, при луне!
Но слово грозное над сказками моими,
как буря, пронеслось! Нет прежней простоты;
и мысли страшные ночами роковыми
шуршат, как старые газетные листы!
Одним из самых громких террористических актов, проведенных под руководством Савинкова, было убийство министра внутренних дел России Вячеслава Плеве. Его обвиняли во многом, в частности в организации кишиневского погрома в 1903 году. На Плеве покушались несколько раз. Роковым оказалось пятое покушение 15 июля 1904 года. Савинков все продумал, организовал и задействовал. Бомбу в министра бросал Егор Сазонов. Плеве убило на месте, смертельно ранило кучера (бронированных автомобилей тогда не было). Кроме этого, было ранено 12 посторонних людей, находившихся поблизости от места покушения. Сам террорист тоже пострадал, был контужен; когда Сазонов очнулся, то закричал: «Да здравствует социализм!»
Другие покушавшиеся на разных отрезках пути Плеве – Каляев, Боришанский и Сикорский – свои бомбы утопили в воде после того, как убедились, что попытка Сазонова удалась. Савинков направился к истекающему кровью Сазонову. «Ко мне подошел бледный, с трясущейся челюстью, полицейский офицер. Слабо махая руками в белых перчатках, он растерянно и быстро заговорил:
– Уходите… Господин, уходите…»
Борис Савинков ушел, а Сазонова судили и послали на каторгу, где он покончил с собой, приняв яд и оставив прощальное письмо: «Прошу и умоляю товарищей не подражать мне, не искать слишком быстрой смерти!..»
Сазонов погиб, а организаторы убийства министра Плеве – Азеф и Савинков – избежали наказания, но при этом прибавили на свой счет дополнительные дивиденды и очки популярности среди революционеров.
Второе громкое дело – убийство великого князя Сергея Александровича, генерал-губернатора Москвы. Бомбу хранила боевичка Дора Бриллиант, бросал Иван Каляев (другие боевики отказались), а руководил всеми действиями Борис Савинков. Его арестовали в Севастополе за причастность к очередному теракту.
Савинкову грозила смертная казнь. ЦК партии эсеров решил его спасти, была выделена солидная сумма денег, и тут же был подкуплен необходимый человек из охраны. Операция побега удалась, и Савинков из Севастополя попал в Румынию, а потом и в Швейцарию.
Тут следует отметить, что Савинков мучился и метался между добром и злом. Азеф не мучился и не метался: он был целиком за чертой зла. Он поклонялся только выгоде, мамоне. Презирая принципы и ценя лишь наживу, он был по существу предателем и провокатором и, заключив сделку с царской охранкой, сводил на нет всю террористическую деятельность эсеров, выдавая полиции боевиков поодиночке и пачками. Он и Савинкова сдал, только тому повезло избежать беды.
Разоблачение Азефа (это отдельная тема), гибель многих боевиков и ощущение общего проигрыша в борьбе стали причиной долгого депрессивного состояния Бориса Савинкова. В письме коллеге по террору Марии Прокофьевой он иронически задает вопрос: дописывать ли ему прежнюю картину его жизни или «выбросить всю эту мазню в печь, а самому уехать в Бразилию пасти быков, или на Северный полюс, к доктору Куку, или в лоно нашего праотца Авраама».
В 1911 году Савинков уезжает во Францию. Замыкается в кругу семьи, состоящей из второй жены Евгении Зильбер-берг (по первому браку Сомовой) и невестки жены с малолетней дочерью. Затем к ним присоединилась угасающая от туберкулеза Прокофьева. Савинков постоянно винит себя как руководителя боевой организации, что не смог должным образом организовать работу. «У меня иногда такое чувство, что я гнуснейшая бездарность. Тогда я не могу спать, не могу думать, не могу говорить», – пишет он Прокофьевой.
«Меня мучит совесть. Мучит за все несчастья и неудачи. Вся вина лежит, конечно, на мне. Не формальная только вина, гораздо хуже: я разбил корабль о подводные камни, как плохой кормчий, нерадивый и недальновидный», – делится Савинков с Прокофьевой своими горькими мыслями. Прокофьева поддерживает Савинкова, утешает и внушает новую надежду: «Завтра начнем все снова. Но сегодня нужно поставить точку».
В январе 1911 года Савинков сообщает Прокофьевой: «Я, кажется, совсем оглупел, обессилел, гожусь разве что на растопку. А кроме того, писать хочется. Знаете, я вдруг возьму и буду писать». Сказал и сделал: в этот период своего «инвалидного существования» (выражение Прокофьевой) Савинков начал работу над романом «То, чего не было».
Эмигрантская жизнь – горькая жизнь. Скрашивало ее посещение парижской квартиры Зинаиды Гиппиус и Дмитрия Мережковского. Игра в рулетку, рестораны и «веселые дома» – и все это в поиске тех ярких, неповторимых ощущений и всплесков адреналина, которые испытывал, организовывая теракты. Роль будоражащего адреналина играла для Савинкова и литература. В «Коне бледном» он выразил разочарование террориста Жоржа: «Сегодня как и завтра, и вчера как и сегодня. Тот же молочный туман, те же серые будни. Та же любовь, та же смерть. Жизнь как тесная улица: дома старые, низкие плоские крыши, фабричные трубы. Черный лес каменных труб…»
И куда деваться?
После начала Первой мировой войны Борис Савинков вступил добровольцем во французскую армию, участвовал в боевых действиях, был военным корреспондентом. Его очерки и репортажи вошли в книгу «Во Франции во время войны».
Во Франции, в Приморских Альпах, Савинков закончил роман «То, чего не было». Книга вызвала много отрицательных отзывов. Леонид Андреев считал, что Савинков «запакостил» революционера – «святого героя» и что ему противен «этот кающийся бомбист».
В 1913 году в Ницце Савинков написал продолжение повести «Конь бледный» – повесть «Утром я подхожу к окну…», где главный герой – «безработный террорист». Та же тема варьировалась и в стихах Савинкова. О них Владислав Ходасевич сказал уничтожающе: «Трагедия террориста низведена до истерики среднего неудачника». Георгий Адамович добавил: «Обмельчавший байронизм». От дальнейшей деградации Савинкова спасла революция.
Семнадцатый год Савинков встретил с ощущением «перебитых крыльев» и что ему больше не придется летать. Но грянул 1917-й, произошла Февральская революция, и Савинков как будто вновь обрел крылья. 9 апреля он вернулся в Россию и снова появился на политической арене. В письме к Зинаиде Гиппиус он писал:
«Мне кажется, Россия на краю гибели… Партия меня бойкотирует за “патриотизм”, за Россию… Я стою на распутье и не знаю, куда идти, куда понесет течение. Писать, конечно, буду, но не сейчас. Сейчас одно – молитва за Россию. Именно молитва, ибо что я могу и что мы не можем? Абрам Гоц, Зензинов и др. утешают меня: “Все обстоит благополучно”, “все образуется”, – как, и с кем, и когда? Здесь – Ленин, там – немцы. Ленин и немцы, коммуна и Вильгельм – не значит ли это кровь?»
В июле 1917-го той же Гиппиус: «Я всей душой с Керенским… Окончить поражением войну – погибнуть. Не думаю ни о чем. Живу, т. е. работаю, как никогда не работал в жизни. Что будет – не хочу знать. Люблю Россию и потому делаю. Люблю революцию и потому делаю. По духу я стал солдатом, и ничего больше. Все, что не война, – далекое, едва ли не чужое. Тыл возмущает. Петроград издали вызывает тошноту…»
Прежде Савинков боролся, чтобы сбросить ненавистные цепи царизма, теперь появилась иная цель: сохранить новую Россию, не отдать ее в руки большевиков и иностранных интервентов, но первое явно опаснее и страшнее, чем второе. И Савинков – весь в борьбе и водовороте дел. В дневнике Корнея Чуковского есть маленький пассажик. 23 июля Корней Иванович пришел к Кропоткину. «В розовой длинной кофте – сидит на веранде усталая Александра Петровна (дочь князя Петра Кропоткина. – Ю.Б.) – силится улыбнуться и не может. – “О! я так устала… Зимний дворец… телефоны… О! в четыре часа звонила, искала Савинкова – нет нигде…”» И далее:
«– А как вам показался Савинков?
– Хулиган.
Я запротестовал. Савинков мне показался могучим, кряжистым человеком с сильной волей. Недаром он был столько лет во Франции, он истинный тип французского революционера».
Хулиган? Это глупое и неверное определение. Савинков был борцом за новую Россию. Временное правительство назначило его комиссаром 8-й армии, затем комиссаром Юго-Западного фронта. Чернов называл Савинкова главнокомандующим, но Савинков не уговаривал, а прямо призывал продолжать войну до победного конца.
Генерал Антон Деникин отмечал, что Савинков «составлял исключение» среди комиссаров, «знал законы борьбы», «более твердо, чем другие, вел борьбу с дезорганизацией армии». «Сильный, жесткий, чуждый каких бы то ни было сдерживающих начал “условной морали”; презирающий и Временное правительство, и Керенского; поддерживающий правительство, но готовый каждую минуту смести его, – он видел в Корнилове лишь орудие борьбы для достижения сильной революционной власти, в которой ему должно было принадлежать первенствующее значение» (А. Деникин. Очерки русской смуты. Февраль – сентябрь 1917).
Вот таким видели Савинкова его политические оппоненты. Уинстон Черчилль, лично знавший Бориса Савинкова, дал ему место в своей книге с выразительным заглавием «Великие современники». Савинков, писал Черчилль, сочетал в себе «мудрость государственного деятеля, качества полководца, отвагу героя и стойкость мученика». Судя по дальнейшим событиям, британский премьер несколько завысил оценку Савинкова. Может быть, именно «государственной мудрости» и не хватало Борису Викторовичу, а может быть, мудрость не смогла переломить, переиграть ситуацию в России, ибо слишком много игроков село за карточный стол, чтобы выиграть большую ставку, сорвать куш под названием «Россия».
В «Черных тетрадях» 1917 года проницательная Зинаида Гиппиус писала о трех главных фигурах 1917-го (а победителем вышел четвертый – Ленин!): Керенский, Корнилов, Савинков.
«Керенский. Человек не очень большой, очень горячий, искренний… Человек громадной, но чисто женской интуиции – интуиции мгновения. Слабость его также вполне женская. Его взметнуло вверх. И там ослепило… бессмысленные и беспорядочные прыжки. Направо-налево. Туда-сюда…»
«Корнилов. Это – солдат. Больше ничего. И есть у него только одно: Россия. Все равно какая. Какая выйдет. Какой может быть. Лишь бы была… Он верил, что Керенский любит Россию так же, как он, Корнилов…»
«Теперь третье лицо: Савинков. Умный, личник до само-божества, безмерно честолюбивый, но это уже другое, чисто мужское честолюбие. Вообще это только мужская натура, до такой степени, что в нем для политика чересчур много прямой гордости и мало интриганства…»
Октябрьскую революцию Савинков встретил враждебно, считая, что «Октябрьский переворот не более как захват власти горстью людей, возможный только благодаря слабости и неразумению Керенского». Савинков пытался освободить осажденный Зимний дворец, однако защищать Временное правительство отказался.
События менялись мгновенно, и в их итоге Савинков оказался на Дону, где вошел в состав Донского гражданского совета, сотрудничал с Добровольческой армией. Впоследствии на допросе свою позицию объяснял так: «Один бороться не мог. В эсеров не верил, потому что видел полную их растерянность, полное их безволие, отсутствие мужества. Кто же боролся? Один Корнилов. И я пошел к Корнилову».
А далее агония белых. В феврале 1918 года Савинков прибыл в Москву и организовал Союз защиты Родины и Свободы. Союз ставил целью свержение Советской власти, установление военной диктатуры, приглашение союзников, продолжение войны с Германией. Но в конце мая заговор был раскрыт. Тогда Савинков попытался организовать мятеж в Ярославле, и снова неудача. Какое-то время он находился в отряде Владимира Каппеля. А затем Директорией с военной миссией был отправлен во Францию доставать деньги на борьбу с Советами.
В биографическом словаре «Политические деятели России. 1917» (1993) сказано: «В антисоветских эмигрантских кругах Савинков играл ведущую роль, пользовался доверием и поддержкой враждебных Советской России политических деятелей Франции, Польши, Чехословакии и других стран. Во время Советско-польской войны в 1920 был председателем Русского политического комитета, участвовал в подготовке на территории Польши антисоветских отрядов под командованием Станислава Булак-Балаховича, совершавших оттуда рейды на советскую территорию. Один из таких рейдов лег в основу “панихиды по белому движению” – повести “Конь вороной” (Париж, 1923)».
В 1920 году Польша рассматривалась как передовой редут, который препятствовал распространению большевизма в Европе. Военная помощь Англии и Франции, по мнению Савинкова, давала уникальную возможность для продолжения антибольшевистской борьбы. Польский лидер Юзеф Пилсудский сделал ставку на Савинкова. В дневнике от 19 июля 1927 года Дмитрий Философов записывал:
«Спасение России от безбожников стало нашим священным долгом. Одна-единственная мысль преобразовалась в стержень нашего существования – мысль об уничтожении большевиков. Идея эта нас объединяла; через призму ее все наши мелкие разногласия и противоречия блекли и теряли значение…»
Однако в дальнейшем между Советской Россией и Польшей было заключено мирное соглашение, Русский политический комитет попал под запрет, а Савинков таким образом оказался вне закона. Польский роман закончился, так и не дав желаемого результата. В октябре 1921 года Борис Савинков был выслан из Польши.
Жил в Праге, Лондоне, затем осел в Париже. Оказался в полной изоляции от русской колонии: эсеры не простили ему литературных разоблачений. И как признавался Савинков: «…я сел писать “Коня вороного”… отошел от всех дел и забился в щель». Основной сюжет – поход осенью 1920 года на Мозырь, в котором Савинков командовал 1-м полком. Савинков ярко описал кровавую бойню того времени, когда «кровь до узд конских» затопила Россию.
И все же полного затишья не было. Дважды Савинков встречался с Бенито Муссолини, тогдашним вождем молодежного итальянского фашизма, пытался у него получить поддержку в борьбе с большевизмом. Увы, Муссолини было не до России, он решал свои итальянские проблемы. К тому же на Генуэзской конференции европейские страны признали Советскую республику, и борьба с ней вроде бы закончилась. Савинков с этим никак не хотел согласиться и продолжал придерживаться тезиса «Против большевиков хоть с чертом!». Именно на этом он сошелся с маститым русским литератором Александром Амфитеатровым.
Впервые они встретились в Праге и затем активно обменивались письмами, изливая друг другу свои больные эмигрантские души. Оба – и Амфитеатров, и Савинков – сошлись на мысли о демократии как болоте, о фашизме как единственной силе, способной отстоять Европу от гибели, о воле, призванной творить чудеса, и т. п. Оба были объяты всепоглощающим стремлением вернуть небывшее, «то, чего не было», но им казалось, что все же было. В своей переписке они часто обсуждали технические вопросы, где надо нанести удар по Советам, как вооружить войска, в каком количестве они необходимы и прочее.
16 марта 1923 года Савинков писал Амфитеатрову в итальянский город Леванто из Парижа: «…пятилетний опыт антибольшевистской борьбы убедил меня в том, что освобождение России может произойти и произойдет только усилиями самого русского народа и что всякая попытка иностранной интервенции обречена заранее на неудачу. Я могу грубо ошибаться (в России до сих пор свищет такая буря, что сам черт ногу сломит), но мне кажется, что единственное, что можно, а значит, и должно делать из-за границы, заключается в посильной помощи тому революционному антибольшевистскому процессу, который происходит в России… К сожалению, большинство наших эмигрантов, царистов и нецаристов одинаково, занимаются не революционным делом, а эмигрантской политикой, иностранцы же судят о России как о развесистой клюкве…»
Савинков об эмиграции в письме от 7 июля 1923-го: «Не знаю, чего хочет Россия – республики или монархии, но знаю, что огромное большинство монархистов – люди конченые, без воли, без разума, способные только на отрицательную работу мелкого калибра: подсиживать, ловчиться, подуськивать, клевать и т. д.»
22 ноября того же года: «Бьюсь в стенку лбом. Занятие, вызывающее в Париже презрительную усмешку: “Разве можно что-либо сделать?” А я по опыту знаю, что стенки лбом прошибаются, и именно непременно лбом…»
21 декабря Савинков – Амфитеатрову: «Здесь тишь да гладь. Гурки (Владимир Гурко, политический деятель из Госсовета. – Ю.Б.) громят больше большевиков, Милюковы талейранствуют. Собираюсь уезжать. Ищу денег… Ведь работаем на нищенские гроши подписными листами в России и клянчим здесь. Клянчишь, клянчишь, ну и выклянчишь франков тысячу, да и то едва ли не с матерщиной: “Какая же теперь борьба? Теперь надо ждать”. И ждут – в кабаках. А в этих кабаках русские женщины на ролях хористок или, как говорил Г. И. Успенский, “артисток”. “Катька, очень весело вчера было?” И иногда оторопь берет: неужели работаю вот для этих всех сволочей?..»
Амфитеатров – Савинкову из Леванто, 29 февраля 1924 года: «…Плюньте Вы с высокого, но зеленого дуба на Зинаиду, Авсентьева и пр., выдающих Вам диплом на “авантюриста”, что, по-видимому, Вас огорчает и раздражает. Охота же! По-моему, попрекать русского политического деятеля авантюризмом в переживаемое время значит выдавать расписку в собственной глупости и тупости. Было бы побольше “авантюристов”, так Троцкий не командовал бы Красной армией, Каменев и пр. не сидел бы в Кремле…»
Легко можно предположить, как задели эти слова Амфитеатрова Бориса Савинкова: действительно, командует Троцкий, а мог бы и я, а Каменев верховодит в Кремле, а почему не я? Не повезло. Обыграли. Амбиции и честолюбие в душе Савинкова вскипали, как вулкан. Нет, надо скорее в Россию, без всякого «покедова». Говорят, что антисоветские силы собрались в достаточном количестве и им нужен настоящий лидер. Вполне допускаю, что именно эти мысли будоражили автора апокалипсических коней – Бледного и Вороного.
В переписке Амфитеатрова – Савинкова все более сгущалась мысль о необходимости ехать в Россию и спасать ее, – уж больно хотелось: «Да, хорошо бы съехаться и нам с вами, да еще несколько человек, которые знают, что ни великие князья, ни Керенские, ни Черновы, ни меньшевики “не дадут нам избавленья”, и, съехавшись, подумать вкупе и влюбе, что же нам делать, как же быть, чем же горю пособить. Вон Бурцев то же самое пишет. И сын из Праги. И гельсинфорцы. Но нищие мы. На том все срывается…»
Если исключить деньги, то в этих рассуждениях видится что-то маниловское, от Гоголя…
10 июля, Савинков – Амфитеатрову: «…Однако мечты все остаются мечтами… Трудное это дело, Александр Валентинович, каким “рыцарем подполья” ни будь…»
29 июля Амфитеатров спрашивает в письме Савинкова: «Далеко ли едете? Желаю Вам счастливого пути и скорого возвращения… До свидания. Живы будем, так увидимся. А надо бы как-нибудь ухитриться выжить. Желаю Вам всего хорошего. Ваш Ал. А-в».
Куда направился Савинков? Конечно, в Россию. Накануне он долго беседовал со старым партийцем Владимиром Бурцевым (тот самый, кто после февраля 1917 года утверждал, что «в русской жизни нет в настоящее время большего зла и опасности, чем большевизм Ленина и его товарищей». И составил список 12 наиболее вредных лиц: Ленин, Троцкий, Каменев, Зиновьев, Коллонтай, Стеклов, Рязанов, Козловский, Луначарский, Рошаль, Раковский, Максим Горький. Примечательно: Сталина в бурцевском списке нет). Бурцеву Савинков признался, что едет в советскую Россию, тот отговаривал его от поездки и предупреждал об опасности провокации. Савинков Бурцева не послушал…
В августе 1924 года Савинков нелегально приехал в Советский Союз и был арестован. Советские историки говорят, что это был четкий чекистский план: заманить Савинкова на родину и обезвредить. Заманивали подбрасыванием информации, что в СССР крепнет антибольшевистское подполье и все только и ждут возвращения Савинкова. И он клюнул. Поверил в то, чего ему очень хотелось. Приехать в Россию на коне и погарцевать на нем.
В Россию поехали втроем: Савинков, Александр Дикгоф-Деренталь и его молодая жена Любовь. Дикгоф-Деренталь был моложе Савинкова на шесть лет, боевик с конца 1905 года, принял участие в казни Гапона, человек весьма решительный.
Деренталь в Париже женился на Любови Броуд, дочери одесского частного поверенного, проигравшего в Монте-Карло казенные деньги. «Бедную девочку» и пригрел Александр Андреевич, она стала его женой, а потом сделалась возлюбленной Бориса Викторовича, а позднее и женой. Дикгоф-Деренталь не проявил ревности, а попросту уступил жену Савинкову. Образовалась дружеская боевая троица.
В истории было несколько таких троиц: Мережковский – Зинаида Гиппиус – Дмитрий Философов; Александр Блок – Любовь Дмитриевна – Андрей Белый; Маяковский – Лиля Брик и Осип Брик. Внутри треугольника клокотали свои страсти, но в данном (Савинков – Люба – Деренталь) главным была подпольная антибольшевистская работа.
Но, судя по дальнейшим событиям, две стороны треугольника большевики перетянули на свою сторону (или подкупили, ведь ставкою была жизнь), и Деренталь и, возможно, Люба сдали Савинкова. Любовь Ефимовна немного времени прожила в камере с Савинковым, как законная жена, а потом ее отпустили на волю. Больше никаких преследований и репрессий. Одно время работала в «Женском журнале», потом следы ее потерялись. Умерла Любовь Ефимовна в середине 70-х годов.
Что касается Дикгоф-Деренталя, то он совсем немного посидел в тюрьме. На процессе Савинкова его имени нет ни в обвинительном заключении, ни в показаниях подсудимого, – невиновен и чист, как белая овечка. После гибели Савинкова он полностью на свободе и преспокойно устроился на работу в БОКС – в общество по работе с иностранцами, разъезжал с ними по стране и полностью развернул свой талант литератора: писал пьесы для клубной сцены и для Московского театра оперетты тексты для реприз (работал вместе со знаменитым Григорием Яроном) – положительный Яшка-артиллерист из «Свадьбы в Малиновке»!.. И лишь в мае 1937 года Дикгоф-Деренталя замели: арестовали, отправили на Колыму, а потом и расстреляли. Вторая часть жизни получилась у него совершенно не героической: бывший боевик – и тексты для оперетток!..
Но это все потом, а пока… В ночь на 16 августа 1924 года три человека (Савинков, Деренталь и Люба) спокойно, без всяких препятствий пересекли польско-русскую границу, и их встретил провокатор из ГПУ Федоров (он же Мухин) с группой чекистов, которые изображали членов подпольной антисоветской организации. Все двинулись в сторону Минска. Савинков радовался, что приближается к исполнению своих мечтаний, радовался русским полям, перелескам, деревням. «И опьяняющий воздух. А в голове одна мысль: поля – Россия, леса – Россия, деревни – тоже Россия. Мы счастливы – мы у себя дома».
В Минске, в одном из конспиративных домов на Советской улице, в комнату, где завтракал со своими «единомышленниками» Савинков, ворвалась группа, точнее толпа, чекистов с пистолетами, маузерами и карабинами. И крик: «Ни с места! Вы арестованы!» Савинков не повел и бровью: он все понял и с грустью подумал: сделано чисто, профессионально. И спокойно сказал вооруженным людям: «Разрешите докончить завтрак».
А дальше все пошло по заготовленному сценарию: Москва, внутренняя тюрьма ОГПУ на Лубянке, вопросы, «всемирно-показательный процесс», как написал большевистский публицист Емельян Ярославский. А другой – Карл Радек – с удовольствием живописал: «Как картежный игрок, потерявший все, с мутной головой, смотрящий на восходящее солнце, встал этот человек, десятки раз рисковавший своею жизнью, встал, вызывая к себе отвращение и жалость…»
Большевики любили унижать противников и поливать их грязью (пример подавал сам Ленин), а Радек (настоящая фамилия Собельсон) отличался особенно бойко-гнусным пером. Через 12 лет после гибели Савинкова и Радека постигла кара: в 1937 году он был осужден и погиб в тюрьме.
21 августа 1924 года Борис Савинков на Лубянке дал письменные показания. По определению писателя Юрия Давыдова: «Почерк был твердым, текст сжатым, как возвратная пружина браунинга».
«Я, Борис Савинков, бывший член Боевой организации ПСР (Партии социалистов-революционеров, или сокращенно – эсеров. – Ю.Б.), друг и товарищ Егора Сазонова и Ивана Каляева, участник убийства Плеве, вел. кн. Сергея Александровича, участник многих других террористических актов, человек, всю жизнь работавший только для народа и во имя его, обвиняюсь ныне рабоче-крестьянской властью в том, что шел против русских рабочих и крестьян с оружием в руках».
Что примечательно: в камере Савинкова не били, не пытали, не истязали, как других врагов советской власти. Ничего этого не было. Было другое: для него создали комфортное заключение, постелив в камере ковер, оставили кое-что из домашней мебели, предоставили все необходимое для письма и работы и даже… даже разрешили жить со своей третьей женой Любовью Ефимовной, – мол, наслаждайся и думай, как хорошо и уважительно относится к тебе советская власть. Возможно, на это и купился Борис Викторович, возможно, и подумал, что может пригодиться даже и большевикам…
На суде Савинков сказал:
– После тяжкой и долгой кровавой борьбы с вами, борьбы, в которой я сделал, может быть, больше, чем многие и многие другие, я вам говорю: я прихожу сюда и заявляю без принуждения, свободно, не потому, что стоят с винтовкой за спиной: я признаю безоговорочно Советскую власть и никакой другой.
В заключительном слове добавил:
– Для этого нужно было мне, Борису Савинкову, пережить неизмеримо больше того, на что вы можете меня осудить.
Его осудили на расстрел с конфискацией имущества. Это было 29 августа, а через пять часов Савинкову вручили постановление Центрального Исполнительного Комитета Союза ССР, где высшая мера заменялась десятью годами лишения свободы. Не смерть, а десять лет тюрьмы. Все это было, очевидно, заранее прописано в сценарии о судьбе Савинкова.
За что милость? Вероятно, все это было рассчитано на эмиграцию, на некоторую нейтрализацию активного антибольшевизма, короче, на резонанс…
На Западе стали известны и другие слова Савинкова: «Воля народа – закон… Прав или нет мой народ, я только покорный его служитель. Ему служу и ему подчиняюсь. И каждый, кто любит Россию, не может иначе рассуждать». Другими словами: какая борьба с советской властью? Только служение русскому народу!..
Виктор Чернов разразился гневной филиппикой: «“Погарцевавши на Коне бледном, пересел на Коня вороного, а теперь, через ворота тоталитаризма, попал на Коне красном прямо в Москву… Какая сплошная коннозаводская карьера!” – говорят остряки. Да, ирония судьбы. Человек, от которого немного не пахло Апокалипсисом, кончил… – большевистским стойлом».
«Большевистским стойлом» была всего-навсего тюрьма на Лубянке, хотя и комфортного содержания. Там Савинков жил и общался с женой, размышляя о пережитом и о возможном будущем, вел свой тюремный дневник. В нем он фиксировал постоянно происходившие в тюрьме уводы заключенных на расстрелы, выстрелы…
Запись от 24 апреля 1925 года: «…В Париже во мне живет Москва, в Москве – Париж. Я знаю, что для меня главное в Москве: русский язык, кривые переулки, старинные церкви, убожество, нищета и… Музей революции и… Новодевичий монастырь. Но что главное для меня в Париже? Не знаю. Кажется, цветы на каштанах, прозрачные сумерки, февральские оголенные деревья с предчувствием весны, яблони по дороге в St Cloud, туман в Булонском лесу. Во всяком случае, прежде всего в памяти это, и уж потом гробница Наполеона, rue des Martyrs, Pere Lachaise, avenue Kleberet Magdebourg».
26 апреля: «…Почему я думаю именно о Левочке, а не о Рите, не о Тане? Потому что он меньше, т. е. беспомощнее?
Но ведь я не думаю о внуке… Люблю их всех, а думаю только о нем. Потому что похож на меня? Но ведь и Таня похожа…»
Сын Савинкова Лев от брака с Евгенией Зильберберг, поэт, прозаик, жил во Франции, воевал в интербригаде в Испании, во Вторую мировую войну сражался в партизанском отряде Французского сопротивления вместе с русскими. Прожил 75 лет и умер в 1987 году.
И вновь дневник Бориса Савинкова. 4 мая: «Когда парикмахер стриг меня, я поднял клочок волос, – было больше белых, чем черных. Старость…»
Думая о Любови Ефимовне, писал: «…Себя мне не жаль, но жаль ее. Ее молодость проходит со мною в травле, в нищете, потом в тюрьме, потом в том, что есть сейчас… А я так хотел ей счастья».
Любовь была моложе Савинкова на 19 лет. Ее освободили 9 апреля 1925 года.
6 мая: «По совету Сперанского (чекиста из охраны Савинкова. – Ю.Б.) написал Дзержинскому». А далее в дневнике Савинков признавался, что давно «чувствовал неправоту своей борьбы и неправедность своей жизни. Кругом – свиные хари, все эти Милюковы, и я сам – свинья: выгнан из России, обессилен, оплеван… И не с народом, и против него…»
К былой жизни Савинков возвращался постоянно и на Лубянке написал «Рассказы», в которых в сатирических тонах изобразил жизнь русских эмигрантов.
7 мая 1925 года стало последним днем жизни Бориса Савинкова. Утром в камеру к мужу пришла Любовь Ефимовна (кстати, ей шел всего лишь 27-й год). Они болтали обо всем, в том числе и о женских пустяках. На другой день, 8 мая, ей сообщили о самоубийстве Савинкова. Она закричала по-французски: «Это неправда! Этого не может быть! Вы убили его!..» Но ее крик уже ничего не значил: ее любимого Бориса не было в живых, в результате убийства или самоубийства – это не меняло сути. Борис Викторович Савинков погиб в возрасте 46 лет и 4 месяцев.
Что же произошло 7 мая? В архиве хранится заключение особоуполномоченного ОГПУ В. Д. Фельдмана:
«7 мая в 23 часа 30 минут осужденный Военной коллегией Борис Савинков покончил жизнь самоубийством посредством прыжка из окна комнаты 192, находящейся в ОГПУ Лубянка 2 на высоте 5-го этажа…
Произведенным расследованием обстоятельств, при которых Б. Савинков произвел этот акт, установлено:
1) Б. Савинков был доставлен в комнату 192, упомянутую выше, с прогулки, которую он совершал в сопровождении сотрудников КРО Пузицкого, Сыроежкина, а также в сопровождении Сперанского. Эти же лица находились в комнате 192, ожидая все вместе вызванных из внутренней тюрьмы конвоиров, коим сопровождавшие Савинкова лица должны были сдать его, Савинкова, для водворения его в камеру внутренней тюрьмы, где он содержался под стражей.
Ввиду теплого времени года окна комнаты 192 были открыты. Находившиеся в комнате вели мирную беседу. Савинков подходил к окну подышать свежим воздухом и возвращался обратно. Тов. Пузицкий на минуту отлучился из комнаты за водой для питья. Сыроежкин в это время стоял у стола письменного комнаты, расположенного рядом с тем окном, в которое выбросился Савинков. Сперанский полулежал на диване, находившемся у противоположной от окна стенки с левой стороны. Савинков сидел за круглым столиком против Сперанского. В момент выхода Пузицкого и в середине разговора Савинков быстрым вскоком и прыжком в открытое окно в течение нескольких мгновений выпрыгнул в это окно и разбился насмерть.
2) Установлено далее, что Савинков в последнее время тяготился своим положением человека, лишенного свободы, и неоднократно высказывал мысль – либо освобождение, либо смерть.
В роковой для него день, во время прогулочной поездки в Царицыно на автомобиле, заметно нервничал и т. д.
На основании изложенного считаю:
1. Если бы было окно закрыто, то, по всей вероятности, возможность такого способа самоубийства при данных условиях в комнате 192 для Савинкова отсутствовала.
2. При желании Савинкова покончить жизнь самоубийством, при самой тщательной охране, устранить до всех тонкостей все способы для этого не представляется возможным.
А поскольку полагаю, что какой-либо халатности со стороны лиц, имеюших в данный момент обязанность его охранять, т. е. тт. Пузицкий и Сыроежкин, или признаков халатности не усматривается и дознание подлежит прекращению.
11. V.25 г. Фельдман».
Свое расследование Фельдман провел по поручению Дзержинского. А теперь процитируем и письмо «Железному Феликсу», которое написано Савинковым «по совету Сперанского». Вот оно:
«7. V.25
Внутренняя тюрьма
Гражданин Дзержинский,
я знаю, что Вы очень занятой человек. Но и все-таки Вас прошу уделить мне несколько минут внимания.
Когда меня арестовали, я был уверен, что может быть только два исхода. Первый, почти несомненный, – меня поставят к стенке, второй – мне поверят и, поверив, дадут работу. Третий исход, т. е. тюремное заключение, казался мне исключенным: преступления, которые я совершил, не могут караться тюрьмой, “исправлять” же меня не нужно, – меня исправила жизнь. Так и был поставлен вопрос в беседах с гр. Менжинским, Артузовым и Пиляром: либо расстреливайте, либо дайте возможность работать; я был против вас, теперь я с вами; быть серединка на половинку, ни за, ни против, т. е. сидеть в тюрьме или сделаться обывателем, я не могу.
Мне сказали, что мне верят, что я вскоре буду помилован и что мне дадут возможность работать. Я ждал помилования в ноябре, потом в январе, потом в феврале, потом в апреле. Теперь я узнал, что надо ждать до партийного съезда, т. е. до декабря – января… Позвольте быть совершенно откровенным. Я мало верю в эти слова. Разве, например, съезд Советов недостаточно авторитетен, чтобы решить мою участь? Зачем же отсрочка до партийного съезда? Вероятно, отсрочка эта только предлог…
Итак, вопреки всем беседам и всякому вероятию, третий исход оказался возможным. Я сижу и буду сидеть в тюрьме, – сидеть, когда в искренности моей едва ли остается сомнение и когда я хочу одного: эту искренность доказать на деле. Я не знаю, какой в этом смысл. Я не знаю, кому от этого может быть польза.
Я помню наш разговор в августе м-це. Вы были правы: недостаточно разочароваться в белых или зеленых, надо еще понять и оценить красных. С тех пор прошло немало времени. Я многое передумал в тюрьме и, – мне не стыдно сказать, – многому научился… Я обращаюсь к Вам, гражданин Дзержинский. Если Вы верите мне, освободите меня и дайте работу, все равно какую, пусть самую подчиненную. Может быть, и я пригожусь: ведь когда-то и я был подпольщиком и боролся за революцию… Если же Вы мне не верите, то скажите мне это, прошу Вас, ясно и прямо, чтобы я в точности знал свое положение.
С искренним приветом
Б. Савинков»
Судя по письму, Савинков питал надежду, что советская власть его услышит, поймет и даст возможность исправиться, а уж на новой «работе» он проявит все свои таланты. И, отправив письмо всесильному Дзержинскому, ему, Савинкову, не было резона кончать жизнь самоубийством, не получив ответа. Сохранялась какая-то надежда. И вдруг прыжок в окно. Нелогично. Версия об убийстве более убедительна…
В 1937 году, умирая в колымском лагере, бывший чекист Артур Шрюбель рассказывал кому-то из окружающих, что он был в числе тех чекистов, кто выбросил Савинкова из окна пятого этажа в лубянский двор (низкий подоконник, окно было раскрыто настежь).
Яков Блюмкин рассказал одному из своих соратников, что это именно он написал так называемое предсмертное письмо Дзержинскому по заданию ГПУ Оказывается, что, когда Савинков находился в заключении, Блюмкин был постоянно допущенным к нему в камеру лицом – он «развлекал» его вечерами всякими историями. Это общение позволило Блюмкину изучить манеру речи Савинкова, его специфические обороты и словечки, а также ход мысли. Так что искусно подделать письмо Савинкова – это было вполне возможно.
Не будем гадать: гибель Савинкова – дело темное и вряд ли когда-нибудь будет раскрыто, таких темных дел в истории России немало: кто, что, как? – сплошная тайна. Но одно ясно, что Савинков был из тех людей, кто тяготел к смерти, не боялся ее и часто шел к ней навстречу. Еще в 1906 году Зинаида Гиппиус опубликовала статью «Тоска по смерти» и посвятила ее Савинкову.
«Не раз бросался Савинков вниз головой в постоянно манившую его бездну смерти, пока не размозжил своего черепа о каменные плиты, выбросившись из окна московской тюрьмы ГПУ» (Федор Степун. «Бывшее и несбывшееся»).
Из воспоминаний Алексея Ремизова:
«Ему нужно было завоевать по крайней мере Африку и подняться за стратосферу, чтобы начать завоевывать Азию и лететь еще выше, и чтобы обязательно были триумфальные встречи, и за “колесницей” – самый, какой только найдется, шикарный автомобиль – или за ним, въезжающим на коне, вели тиранов, как это было принято в Византии, но которых после зрелища, и это уже не по обычаю византийскому, казнят по его приказу его бесчисленные слуги. И, конечно, немедленно ему будет воздвигнут памятник. Потом он все это опишет, но не как хронику революционного движения, а как трагедию с неизбежным роком, нет, еще больше, как нечто апокалиптическое, и свою роль как явление самого рока или одного из духов книги, запечатанной пятью печатями.
Чувство рока было очень глубокое. В перерыве: рулетка и скачки, – но, кажется, были срывы – везет, и выигрывают не такие. И стихи – нежные лирические стихи под Ахматову. И это так понятно: лирика исток трагедии – из стихов объясняется все, – и триумфальный выезд, и жизнь тиранов.
Если бы перевелись все тираны, ему нечего было бы делать. Невозможно представить себе Савинкова в какой-нибудь другой роли, как только уничтожающего тиранов, чтобы, уничтожив последнего, самому объявить себя тираном – ведь, уничтожая их, он уже был им. И его смерть мне представляется понятной: рано или поздно он должен был уничтожить и самого себя».
Предположения Ремизова лично мне не кажутся обоснованными, от них пахнет мифом и литературой. Не хотел Савинков самоуничтожения. Для советской власти он был чрезвычайно опасен, и от него избавились, возможно, не самым лучшим способом. Не случайно, когда Савинкова в тюрьме посетил сын Виктор Успенский, он шепнул ему: «Услышишь, что я наложил руки, – не верь». Старому колымскому каторжанину Варламу Шаламову рассказывал бывший латышский стрелок: Савинкова бросили в пролет тюремной лестницы (а потом перенесли во двор?..).
Список жертв большевистской тирании велик. Борис Савинков – один из них. Не он первый, не он последний…
В карательные списки попадали не только жертвы, но и их палачи. Пример: Артур Артузов, один из руководителей ВЧК, который придумал и осуществил операцию «Трест», а потом «Синдикат-2». Это он, Артузов, заманил в Россию Бориса Савинкова и английского разведчика Сиднея Рейли. 21 июля 1921 года на его характеристике Дзержинский начертал: «…тов. Артузов (Фраучи) честнейший товарищ, и я ему не могу не верить, как себе». Спустя 16 лет, в мае 1937 года, Артура Христиановича арестовали. В приговоре короткая резолюция: «Расстрелять!» Выходит, что и «честнейшие товарищи» шли под расстрел. Всех перемалывала карательная машина Ленина – Сталина.
Борис Савинков не только немало написал сам, он своею жизнью вдохновил и других писателей. Первым, пожалуй, был Роман Гуль, издавший в 1920 году роман «Генерал Бо» о Савинкове и Азефе. В романе Андрея Белого «Петербург» Савинков явился прототипом для «неуловимого» террориста Дудкина. У Эренбурга в романе «Жизнь и гибель Николая Курбова» черты Савинкова легко угадываются в заговорщике Высокове. Алексей Ремизов не стал лукавить и вывел Савинкова под его собственным именем в своем романе «В розовом блеске». Несколько стихотворений Савинкову посвятила Зинаида Гиппиус.
В стихах самого Савинкова было больше ницшеанства, чем лирики:
Я, всадник, острый меч в безумье обнажил,
И Ангел Аваддон опять меня смутил,
Губитель прилетел, склонился к изголовью
И на ухо шепнул: «Душа убита кровью…»
Военные очерки Савинкова были превосходны, и, как заметил Питирим Сорокин, «почти каждый очерк – рисунок углем, сделанный рукой большого мастера».
«Конь вороной» – и эпос, и сатира, и быль.
«Конь вороной», как и «Конь бледный», написан в форме личного дневника. В «Коне вороном» записи белого полковника – Юрия Николаевича. В «Конармии» Бабеля – буйство красок и деталей, у Савинкова в «Коне вороном» стиль скупой, сжатый, лишенный каких-либо эффектов. Вот несколько примеров:
«Я люблю простор широких полей. Я люблю синеву далекого леса, оттепель и болотный туман. Здесь, в полях, я знаю, знаю всем сердцем, что я русский, потомок пахарей и бродяг, сын черноземной, напоенной потом земли. Здесь нет и не нужно Европы – скупого разума, скудной крови и измеренных, исхоженных до конца дорог. Здесь – “не белый снег”, безрассудство, буйство и бунт».
«…У меня нет дома и нет семьи. У меня нет утрат, потому что нет достояния… Я ко всему равнодушен. Мне все равно, кто именно ездит к Яру – пьяный великий князь или пьяный матрос с серьгой: ведь дело не в Яре. Мне все равно, кто именно “обогащается”, то есть ворует, – царский чиновник или “сознательный коммунист”: ведь не единым хлебом жив человек. Мне все равно, чья именно власть владеет страной – Лубянка или Охранное отделение: ведь кто сеет плохо, плохо и жнет… Что изменилось? Изменились только слова. Разве для суеты поднимают меч?
Но я ненавижу их. Враспояску, с папироской в зубах, предали они Россию на фронте. Враспояску, с папироской в зубах, они оскверняют ее теперь. Оскверняют быт. Оскверняют язык. Оскверняют самое имя: русский. Они кичатся, что не помнят родства. Для них родина – предрассудок. Во имя своего копеечного благополучия они торгуют чужим наследием – не их, а наших отцов. И эти твари хозяйничают в Москве…»
«…Человек живет и дышит убийством, бродит в кровавой тьме и в кровавой тьме умирает…»
«…Да, “чорт меня дернул родиться русским”. “Народ-богоносец” надул. “Народ-богоносец” либо раболепствует, либо бунтует; либо кается, либо хлещет беременную бабу по животу; либо решает “мировые” вопросы, либо разводит кур в ворованных фортепьяно. “Мы подлы, злы, неблагодарны, мы сердцем хладные скопцы”. В особенности скопцы. За родину умирает горсть, за свободу борются единицы. А Мирабо произносят речи. Их послушать – все изучено, расчислено и предсказано. Их увидеть – все опрятно, чинно, благопристойно. Но поверить им, их маниловскому народолюбию, – потонуть в туманном болоте, как белорусский крестьянин тонет в “окне”. Где же выход? “Сосиски” или нагайка? Нагайка или пустые слова?»
«…Он принес московскую прокламацию. В ней сказано: “В Ржевском уезде бесчинствует шайка бандитов, наемников
Антанты и белогвардейцев. Товарищи, Республика в опасности! Товарищи, все на борьбу с бандитизмом! Да здравствует РСФСР!.” Я читаю вслух это воззвание. Егоров слушает и плюет:
– И не выговоришь: Ресефесер… Чего таиться? Говорили бы, дьяволы, прямо: Антихрист».
«…Он рассказывает про привольную московскую жизнь. “Бандиты” окружили его. Они слушают с упоением. На вершине дерев золото вечернего солнца. Внизу сумерки. Хороводами жужжат комары.
– Люди как люди, и живут по-людски. В рулетку играют, ликеры заграничные пьют, девиц на роллс-ройсах возят. Одним словом, Кузнецкий Мост. Выйдешь часика этак в четыре – дым коромыслом: рысаки, содкомы, нэпманы, комиссары… Ни дать ни взять как до войны, при царе. Вот она, рабочая власть… Коммуной-то не пахнет. В гору холуй пошел. Жи-вут!.. А мы, сиволапые, рыжики в лесу собираем!.. Эх!..»
Савинковский герой объясняет своей любимой, стоящей на позиции коммунизма: «Где ваш “Коммунистический манифест”?.. Вы обещали “мир хижинам и войну дворцам”, и жжете хижины, и пьянствуете во дворцах. Вы обещали братство, и одни просят милостыни “на гроб”, а другие им подают. Вы обещали равенство, и одни унижаются перед королями, а другие терпеливо ждут порки. Вы обещали свободу, и одни приказывают, а другие повинуются, как рабы. Все как прежде. Как при царе. И нет никакой коммуны… Обман и звонкие фразы да поголовное воровство. Правда это? Скажи.
Она молчит. Она не смеет ответить.
– Скажи.
– Да, правда».
Повесть «Конь вороной» написана в 1923 году. Через полтора года Борис Савинков будет арестован и предложит услуги Советской власти. Смог ли он ей служить? На мой взгляд, нет. Отсюда и гибель…
В тюремном дневнике 23 апреля 1925 года (за 12 дней до гибели) Борис Савинков записывал:
«Все то, что я написал, мне кажется написанным из рук вон плохо. Сегодня перечитывал и переделывал “Дело № 3142” и грыз от злости перо – не умею сказать так, как хочу! Не умею даже намекнуть. Меня ругали за все мои вещи. Хвалили только “Во Франции во время войны”. А это – наихудшее из всего. В особенности рассказы.
Я работаю, переделывая по 15 раз, не для суда читателей (читатель чувствует только фабулу в огромном большинстве случаев: интересно, неинтересно…), еще меньше для суда критиков (где они?) и во всяком случае не для удовольствия. Я работаю потому, что меня грызет, именно грызет, желание сделать лучше. А я не могу».
Интересно, как Савинков обрушился на дневник Гонкуров: «Дневник Гонкуров – дневник сытых французских буржуа, любящих искусство. Потому что они любили искусство и хорошим языком писали романы, которых давно никто не читает, они, разумеется, воображали себя исключительными людьми. А кто себя таковым не воображает? Даже не любя искусство, даже умея говорить только матом…»
По какой-то странной ассоциации вспоминаются строки «Разбойника» Вальтера Скотта в переводе Эдуарда Багрицкого:
О, счастье – прах,
И гибель – прах,
Но мой закон – любить…
И я хочу В лесах,
В лесах
Вдвоем с Эдвином жить!..
Мне кажется, и Борис Савинков считал, что счастье – прах и гибель – прах. Но во имя чего он все-таки хотел жить? И боролся? Во имя новой России? Или в угоду себе? Своим устремлениям и своим амбициям, ведомым тщеславием напролом?..
На этот вопрос нет ответа. Его унес с собою Савинков.
Троцкий: Лев и Люцифер революции
Судьба – я смеюсь над ней.
О Троцком лгали столько лет, что сделали из него крайне загадочную личность. По существу сегодня никто не понимает, что такое Троцкий. И это в равной степени относится и к тем, кто его любит, и кто ненавидит.
Советские историки переписали историю Октября, революции, которая свершилась под руководством двух вождей – Ленина и Троцкого. Но Ленин остался в качестве первого лица и покоится в Мавзолее, а Троцкого мало того что жестоко убили, но очернили память о нем и выкинули из истории, заменив его общим понятием «троцкизм».
Память о нем хранит президентский дворец в Мехико, где на огненных фресках Диего Риверы изображены восставшие бедняки России, солдаты в буденовках, красные звезды и сияющие лица Ленина и Троцкого.
Именно Троцкий был основным организатором и практическим руководителем Октябрьской революции. Именно он организовал Красную армию и обеспечил победы красным в Гражданской войне своими чрезвычайно эффектными мерами, используя беспрецедентный террор, привлекая профессиональные кадры царской армии, введя систему заложничества и т. д.
Более подробный очерк о бурной и драматической жизни Троцкого можно прочитать в моей книге «Ангел над бездной» (2001). Повторять его не имеет смысла и невозможно из-за объема, поэтому многое опущу, приведу лишь отдельные фрагменты и кое-что добавлю «по ходу пьесы». Итак…
Троцкий Лев Давыдович (Давидович, а настоящая фамилия Бронштейн, 7 ноября 1879 года, деревня Яновка близ Елизаветграда (Кировоград) на Украине – 20 августа 1940 года, Койакон, Мексика).
Болезнь Ленина чрезвычайно обострила борьбу за власть, за ленинское наследство. В пьесе Петера Вайса «Троцкий в изгнании» в уста Льва революции вложены такие слова: «Я уже вижу, во что это выродится. За партию все будет решать аппарат, за аппарат – центральный комитет, а за центральный комитет – диктатор. Львиная голова Маркса первой падет под нож гильотины».
Так все и произошло. Троцкий утверждал, что «Сталин – это наиболее выдающаяся посредственность нашей партии». Но именно эта «посредственность» обладала гениальной цепкостью и изворотливостью в тайной закулисной борьбе. В этой борьбе Сталин полностью переиграл Троцкого (тот был отменно хорош лишь в открытом бою). В январе 1925 года Троцкий был снят с постов наркома по военным и морским делам и председателя РВС СССР.
Как прозорливо написал великий Сервантес: «Колесо судьбы вертится быстрее, чем крылья мельницы, и те, кто еще вчера были наверху, сегодня повержены в прах». И вот «любимчик революции», «триумфатор Октября и Гражданской войны» – Лев Троцкий 16 января 1928 года отправлен в ссылку. К нему на квартиру пришли агенты ГПУ с ордером на арест и отправку его под конвоем в Алма-Ату. Троцкий категорически отказался уехать в ссылку. Тогда агенты насильно одели его в дорогу и вынесли на руках. Младший сын Сережа бросился звонить во все соседние двери с криком: «Несут товарища Троцкого!» Но ничего не помогло. Троцкого с семьей и его секретарями отправили подальше от Москвы. Клим Ворошилов потирал руки: «Может, в Алма-Ате скоро помрет?!.»
Нет, Троцкий продолжал бороться, писал статьи, рассылал письма своим сторонникам. Кремль терпел-терпел и 18 января 1929 года принял решение: «…гражданина Троцкого, Льва Давыдовича, – выслать из пределов СССР».
Далее последовала целая эпопея переезда на поезде из Алма-Аты в Одессу. В ту зиму стоял лютый мороз, и в Одессе пароход «Калинин» замерз во льдах (природа сопротивлялась?), и тогда подогнали новый пароход, «Ильич», который, преодолевая шторм, отправился курсом на Босфор. Так Троцкий оказался в Константинополе…
В Англию Троцкого не пустили, и он остался жить в Турции на острове Иринкино. Затем переезд во Францию, где его в течение двух лет преследовали кошмары: его ненавидели и за ним охотились как местные нацисты, так и французские коммунисты, поддерживающие Сталина и СССР. И, конечно, агенты ОГПУ. Пришлось переехать в Норвегию. Троцкий в роли безвизового скитальца…
И, наконец, последняя страна изгнанника – Мексика. Норвежский танкер «Руфь» 9 января 1937 года доставил «красного Бонапарта» в мексиканский порт Тампико. Политическое убежище Троцкому выхлопотали убежденный левак Диего Ривера и его жена художница Фрида Кало, близкие знакомые президента Ласаро Карденаса.
В Мексике Троцкий продолжал свою аналитическую и литературную работу и написал книгу «Что такое СССР и куда он идет?», затем она была переработана и названа по-другому: «Преданная революция». В книге автор высказывал парадоксальную для того времени мысль, что «сталинизм и фашизм, несмотря на глубокое различие социальных основ, представляют собой симметричные явления. Многими чертами своими они убийственно похожи друг на друга».
Троцкий полагал, что в СССР неизбежно произойдет «политическая революция», которая изменит форму правления, устранив партийную и государственную бюрократию, и «молодежь получит возможность свободно дышать, критиковать, ошибаться и мужать. Наука и искусство освободятся от оков».
Скажите, разве Троцкий не обладал некоторым провидческим даром?
И еще он писал: «Мы уверенно бросаем вызов сталинской банде перед лицом всего человечества. Отдельные из нас могут еще пасть в этой борьбе. Но общий ее исход предопределен. Сталинизм будет раздавлен, разгромлен и покрыт бесчестием навсегда…»
Троцкий предвидел свою гибель и, может быть, поэтому обдумывал мысль о самоубийстве. Что касается разгрома сталинизма, то, к сожалению, следует отметить, что Россия вошла в XXI век, так и не избавившись окончательно от родовых мет сталинизма. Но этот дискурс уже выходит за рамки нашего небольшого исследования.
В Мексике Троцкий много размышлял и писал о Сталине, одну из своих работ он написал в декабре 1939 года и назвал ее «Двойная звезда: Гитлер – Сталин». До этого была работа «Сталин – интендант Гитлера». Сталин, подписав пакт, отмечает Троцкий, «обеспечивает Гитлеру возможность пользоваться советским сырьем». Все это ныне хорошо известно, а тогда прозвучало ужасным откровением.
Подобные выпады в свой адрес Сталин больше не хотел терпеть, и был отдан приказ о ликвидации Троцкого, для чего была организована специальная террористическая группа во главе с Павлом Судоплатовым и Наумом Эйтингоном. «Тюльпан»-Зборовский сообщал в НКВД все добытые им данные о Троцком: что написал, с кем встречался, куда перемещался и т. д. И не спас дом-крепость на окраине Койако-на на Венской улице… Сначала была попытка взрыва, затем неудавшийся взрыв (Троцкого спасла жена Наталья Седова, толкнувшая мужа в угол за кровать и прикрывшая его своим телом. Чудом оба остались живы). Но задание ликвидировать Троцкого было все же доведено до конца.
20 августа 1940 года Рамон Меркадер (для всех он был Фрэнк Джексон, милый «Жансон») появился на вилле Троцкого в шляпе и с плащом. Седова удивилась: почему? Рамон пробормотал что-то по поводу возможного дождя и попросил Седову проводить его к Троцкому, чтобы тот посмотрел написанную им статью.
В рабочем кабинете они остались одни – Троцкий и Меркадер, жертва и палач. О дальнейшем Меркадер рассказывал на суде в Мехико:
«Я положил свой плащ на стол таким образом, чтобы иметь возможность вытащить оттуда ледоруб, который находился в кармане. Я решил не упускать замечательный случай, который представился мне. В тот момент, когда Троцкий начал читать статью, послужившую мне предлогом, я вытащил ледоруб из моего плаща, сжал его в руке и, закрыв глаза, нанес им страшный удар по голове…
Троцкий издал такой крик, который я никогда не забуду в жизни. Это было очень долгое “А-а-а…” бесконечно долгое, и мне кажется, что этот крик до сих пор пронзает мой мозг. Троцкий порывисто вскочил, бросился на меня и укусил мне руку. Посмотрите: еще можно увидеть следы его зубов. Я его оттолкнул, он упал на пол. Затем поднялся и спокойно выбежал из комнаты…»
Наталья Седова услышала этот душераздирающий крик и бросилась узнать, в чем дело. «Между столовой и балконом, на пороге у косяка двери, опираясь на него… стоял Лев Давидович… с окровавленным лицом и ярко выделяющейся голубизной глаз, без очков и с опущенными руками…» – вспоминала Наталья Ивановна.
Прибежали охранники и схватили замешкавшегося Мер-кадера, они готовы были его растерзать. «Нет… убивать нельзя, надо его заставить говорить», – с трудом произнес Троцкий. А тем временем Меркадера били, а он истерически кричал: «Я должен был это сделать!..»
27-летний Рамон Мерка дер был предан суду и приговорен к высшей мере наказания по мексиканским законам – к 20 годам тюремного заключения. Он так и не признался, чей заказ выполнял. Отсидев 20 лет в тюрьме Лекумберри, он вышел на свободу 6 мая 1960 года и тут же был какими-то таинственными людьми отправлен на самолете на Кубу. В дальнейшем он всплыл в Москве под именем Рамона Лопеса и был удостоен звания Героя Советского Союза. Сталина давно нет, но политическому киллеру все же вручили золотую звезду Героя. Он еще и пенсию получал от КГБ. Исторический кадр, украшение Лубянки. Рамон Меркадер умер в октябре 1979 года и похоронен в Москве на Кунцевском кладбище. Одна из статей о нем в «Московских новостях» носила название «Убийца Троцкого: палач или жертва?».
Лично у меня сомнения нет: палач.
После покушения Меркадера Троцкий прожил еще 24 часа. Его доставили в больницу, но врачи оказались бессильны. Он успел сказать: «Это конец… на этот раз они имели успех…» И впал в кому.
21 августа 1940 года Троцкий скончался. Он не дожил двух месяцев до 61 года.
Похороны в Мехико превратились в гигантскую антисталинскую манифестацию: всем было ясно, кто убил изгнанного вождя и оракула русской революции.
Троцкого кремировали 27 августа, и урну с его прахом вмонтировали в подножие небольшого обелиска, поставленного в саду дома, где он был убит, под пальмами и в окружении кактусов. На верху белого обелиска золоченая надпись «Leon Trotsky», под ней резьба по камню: серп и молот. За два дня до кремации художник Родольфо Кэрзон, поклонник Троцкого, сделал посмертный рисунок усопшего. Сегодня его можно увидеть в рабочем кабинете Троцкого. На этом рисунке Лев Троцкий удивительным образом похож на своего «боевого товарища» по революции Владимира Ленина.
Наталья Ивановна Седова пережила Троцкого на 22 года и скончалась во Франции в 1962 году. Согласно ее воле, прах ее покоится рядом с прахом Льва Троцкого.
Те, кто убили Троцкого, так обрадовались, что позабыли о своем историческом алиби: публикация в «Правде» 24 августа 1940 года с головой выдала организаторов покушения. Еще мир не знал, а главная партийная газета писала, что «в больнице умер Троцкий от пролома черепа, полученного во время покушения одним из лиц его ближайшего окружения». Сталин в Кремле потирал руки…
Ну и что написать в конце? О трех женщинах Троцкого? Об этом я написал в другой книге, также как и о печальной судьбе клана Троцкого: жестокий режим жестоко расправился почти со всеми родственниками. В 2003 году в одной из наших газет мелькнуло интервью Норы Волков, руководительницы Национального института США по борьбе с наркоманией. Отец Норы – внук Троцкого Эстебан-Волков-Бронштейн, хранитель мексиканского дома Льва Давидовича. Нора, правнучка, родилась в доме, где был убит Леон Троцкий (для мексиканцев он был Леон). «Когда Троцкого убили, отцу было 13 лет, – рассказывала Нора Волков. – Моя бабушка покончила с собой. Мой дедушка не вернулся из концлагеря. Моего дядю расстреляли в сталинской тюрьме. От семьи почти ничего не осталось…»
И о Льве Троцком: «Его жизнь была поистине трагичной. Но я всегда думала о том, каким же блестящим должен был быть ум этого человека, чтобы он смог оказать такое сильное влияние на историю своей страны».
Троцкий-политик широко известен. А вот Троцкий – литератор, публицист, критик – значительно меньше. В моей личной библиотеке находятся две книги Льва Давидовича – «Политические силуэты» (1990) и «Литература и революция» (1991). Читая их, поражаешься интеллекту Троцкого, его живому уму и острому перу.
Вот мысли и рассуждения Троцкого по поводу русской истории и русской элиты:
«История вытряхнула нас из своего рукава в суровых условиях и рассеяла тонким слоем по большой равнине. Никто не предлагал нам другого местожительства: пришлось тянуть лямку на отведенном участке. Азиатское нашествие с востока, беспощадное давление более богатой Европы – с запада, поглощение государственным левиафаном чрезмерной доли народного труда – все это не только обездоливало трудовые массы, но и иссушало источники питания господствующих классов. Отсюда медленный рост, еле заметное отложение “культурных наслоений” под целиною социального варварства…»
А далее Троцкий взрывается и катит огненную бочку на российскую власть:
«Какое жалкое, историей обделенное дворянство наше! Где его замки? Где его турниры? Крестовые походы, оруженосцы, менестрели, пажи? Любовь рыцарская? Ничего нет, хоть шаром покати… Наша дворянская бюрократия отражала на себе всю историческую мизерию нашего дворянства. Где ее великие силы и имена? На самых вершинах своих она не шла дальше третьестепенных подражаний – под герцога Альбу, под Кольбера, Тюрго, Меттерниха, под Бисмарка… Бедная страна Россия, бедная история наша, если оглянуться назад. Социальную обезличенность, рабство духа, не поднявшегося над стадностью, славянофилы хотели увековечить как “кроткость” и “смирение”, лучшие цветы души славянской…»
Ели говорить о чистой литературе, то, по мнению Юрия Борева, Троцкий – едва ли не первый историк советской литературы. И не только историк, но раздатчик ярких ярлыков. Именно Троцкий придумал термин «писатель-попутчик» и применил его к Сергею Есенину. Попутчик по дороге к социализму. «Относительно попутчика, – писал Троцкий, – всегда возникает вопрос: до какой станции?..» Уже после его изгнания из России этот вопрос решали быстро и бесповоротно: ссаживали с поезда и отстреливали. И список расстрелянных писателей печально внушителен…
Еще один термин Троцкого: «мужиковствующие» – он применял его к Есенину, Пильняку, Всеволоду Иванову…
Специфически трактует Троцкий творчество Александра Блока:
«Конечно, Блок не наш. Но он рвался к нам. Рванувшись, надорвался. Но плодом его порыва явилось самое значительное произведение нашей эпохи. Поэма “Двенадцать” останется навсегда».
За полгода до своей гибели Лев Троцкий в своем завещании написал такие слова:
«Жизнь прекрасна. Пусть грядущие поколения очистят ее от зла, гнета, насилия и наслаждаются ею вполне».
Мне кажется, эти слова по нраву многим. Лично я двумя руками за. Но если я за, то, значит, я троцкист? Вот вопрос, на который я не знаю ответа. И почему-то в голову лезет мотивчик с перифразом песенки из кинофильма «Вратарь»:
Эй, троцкист, готовься к бою,
Часовым ты поставлен у ворот.
Ты представь, что за тобою
Полоса пограничная идет…
И уж совсем последнее. Перманентная революция – неплохая в конечном счете идея. Постоянная борьба идей, смена образов, мифов, но только без крови и насилия.
Беглец Бажанов
Льва Троцкого выдворили из СССР. Легко предположить, что многие оппозиционеры, не согласные с политикой, проводимой Сталиным и его верными соратниками, хотели бы уехать подальше от грохочущей в стране стройки социализма со всеми ее негативными явлениями. Но граница была на замке, правда, еще не был сооружен железный занавес, отделяющий Советский Союз от Запада, но покинуть родину просто так было уже невозможно. Но нашлось несколько смельчаков, которые сбежали тайно, за что были названы перебежчиками и изменниками родины.
Одним из первых был Борис Бажанов (1900–1982). Политический деятель, редактор, писатель.
О нем мало что известно широкой публике, поэтому прочтем то, что написано в объемном томе Джин Вронской и Владимира Чугуева «Кто есть кто в России и бывшем СССР».
Бажанов родился в Могилеве-Подольском на Украине. Учился в Киевском университете. В 1919 году вступил в партию большевиков. Переехал в Москву и попал в ЦК, в отдел к Лазарю Кагановичу. На Бажанова обратил внимание Сталин, и с августа 1922 года Бажанов – личный секретарь Кобы (тогда для близких Сталин еще был просто Коба) и практически секретарь всего Политбюро. Согласно позднейшим мемуарам Бажанова, это дало ему возможность близко наблюдать мафиозные методы своего начальника в отношении друзей, товарищей и врагов. Бажанов вскоре сообразил, что попал на гибельное место, и постарался отдалиться от Кремля. Стал редактором «Финансовой газеты». Организовал для себя командировку в Среднюю Азию и 1 января 1928 года из Ашхабада бежал в Иран. Границу пересек благодаря тому, что пограничники были пьяными после встречи Нового года. Ему удалось ускользнуть от агента ГПУ Агабекова, посланного Сталиным ему вдогонку. Бажанов благополучно добрался до Британской Индии, а затем перебрался в Европу, во Францию. После войны жил в Англии. Опубликовал ценные исторические мемуары с описанием своей яркой карьеры и «кухни» принятия решений в Кремле в 20-е годы.
Прожил 82 года и умер во сне в постели (а может, в больнице).