Вы здесь

«И дольше века длится век…». Пьесы, документальные повести, очерки, рецензии, письма, документы. Н.А. Сотников. Памятные встречи на дорогах судьбы. Очерки, стенограмма беседы, творческий портрет, этюд (Н. А. Сотников, 2017)

Н.А. Сотников. Памятные встречи на дорогах судьбы. Очерки, стенограмма беседы, творческий портрет, этюд

Виктории полтавской юбилей

Три было у меня устных рассказа, которые всё никак не превращались в очерки из цикла «Памятные встречи». О чём они? На это самое «о» в литературе ответить крайне сложно! Ну для простоты, в рабочем, так сказать порядке, темы условно обозначить можно так: о том, как я видел последнего русского царя и его фамилию, о том, как я в годы блокады Ленинграда получил спецзадание написать сценарий и провести всю работу от «А» до «Я» над документальным фильмом о сборе средств ленинградскими верующими на танковую колонну имени Дмитрия Донского и эскадрилью имени Александра Невского и посему имел весьма необычного консультанта и во многом организатора съёмок – митрополита Ленинградского и Новгородского Алексия (Симанского); о том, как я делал по заказу Совета по делам религиозных культов при Совете Министров СССР документальный и одновременно научно-популярный фильм «Буддисты в СССР» и на сей раз в резиденции главы буддизма в СССР в посёлке Иволга под Улан-Удэ встречался с бандидо-хаба-ламой Еши Доржи Шараповым. Всё это такая экзотика (да к тому же всё увидено своими глазами и услышано своими ушами!), что эти устные мои рассказы слушали буквально «взахлёб». Правда, кое-кто сомневался, не верил, многократно переспрашивал, стараясь тщательно выведать, где проходит граница между правдой и вымыслом. Я клялся слушателям, а теперь клянусь и тебе, читатель, что вымысла не было. Но не было, конечно, и протокольного занудства, канцелярской описательности. А вот вдохновение было всегда! Если бы не вдохновение, то я бы вообще не взялся бы за свои «Памятные встречи».

Однако почему же именно эти три устных рассказа так долго не ложились на бумагу?

Об экзотичности я уже сказал. Но это особого рода экзотичность. События, со мною происходившие, все были на грани правдоподобия. Поразительна жизнь и деяние в сфере научной и литературной народовольца академика Николая Александровича Морозова, но моё с ним знакомство носило довольно обычный характер, двери у него, конечно, нараспашку открыты не были, но нелюдимым его назвать тоже нельзя! Представителей знаменитой династии Дуровых я видел на арене, с Юрием Владимировичем дружил, его дочку – дрессировщицу и писательницу Наталью знал с детства. Редкая, разумеется, профессия (даже факультета и отделения такого «дрессировочного» в цирковом училище нет), но я так давно знаю мир цирка (и кулис, и арены), что мне в этом ничего экзотического не видится. С тигроловами Богачёвыми в посёлке под Хабаровском беседовал запросто, как со многими своими героями очерков, творческих портретов, документальных и научно-популярных кинофильмов. Иллариона Певцова видел на театральной сцене и на киноэкране, знакомствовал с ним как театральный критик…

А тут совсем иное дело! Существовало и некое табу на такого рода воспоминания. Высшие лица в православии (ведь Алексий стал патриархом Московским и всея Руси) и в буддизме были очень труднодоступны. Увидеть их ещё удавалось. С большими (если не сказать – с огромными!) трудностями согласие на официальную беседу по делам кинематографическим, в которых они были оба крайне заинтересованы, получить оказалось возможным. Но добиться откровенного, простого, светского (не в смысле утончённости и пиетета, а в плане содержания) разговора? Это уже казалось всем моим слушателям фантастикой.

А где фантастика, там сказки и легенды! Задуманные же мною очерки из цикла «Памятные встречи» должны быть строго документальными. Таков был мой замысел, и я не хотел от него отступать.

И всё-таки я решился написать эти три очерка! Начал с царя. Почему? Меня как читателя очень заинтересовала документальная повесть М. К. Касвинова «Двадцать три ступени вниз», напечатанная в журнале «Звезда»[28]. Бывал я и на встречах писателей с историками, которые часто проходили в залах Центрального дома литераторов. Все наши гости-историки так или иначе касались в своих лекциях и в ответах на вопросы из зала самодержавия в России, династии Романовых, характера и образа последнего самодержца… После таких встреч непременно в писательской среде завязывались бурные споры, дискуссии, особенно, когда мы, после лекций переходили в дубовый зал. Для непосвящённых скажу просто, что это теперь цедеэловское название ресторана. Зал действительно дубовый. На моей памяти он был и конференц-залом, и местом митингов, и горьким местом прощаний с ушедшими навсегда друзьями. И вот дружескими компаниями за столиками мы продолжали вести исторические беседы. Кто-то прикидывал, какие исторические темы могут быть лично ему как автору полезны и интересны, кто-то (как правило, критик, теоретик) уже словно обкатывал будущую статью или главу из монографии об исторической теме в литературе, театре и кино. А я просто и простодушно заявлял, что лично видал царя и катался на велосипедах с его дочерьми!

Теоретические споры и практические прикидки, что и как написать, затухали, и все с открытыми ртами слушали рассказ о том, что мог видеть мальчишка из рабочей семьи в 1909 году в Диканьке близ Полтавы.

Рассказ мой был простым, бесхитростным, не побоюсь сказать – простодушным: ведь я старался поведать о впечатлениях, запавших в душу девятилетнего мальчишки. Однако эффект был поразительным! Как правило, самые заядлые спорщики умолкали и после моего рассказа либо переходили к другим темам, либо наступала долгая пауза.

Думаю, что главную роль играл эффект достоверности. Перед слушателями проходили неизвестные страницы минувшего, от которых не оставалось живого следа. Всё сгорело в пламени. Официальная историография и до революции и после давала информацию иначе: первая рассыпалась в любезности, вторая клеймила, жгла, разила и негодовала.

Я тоже негодую. Меня никак нельзя упрекнуть в монархизме. Подобный упрёк меня бы не разозлил, а рассмешил. Мне хочется показать, как что было, на самом деле, без прикрас. А многое в обыденной, повседневной жизни было и прекрасным, и волнующим и вовсе не нуждалось в том, чтобы смести его с лица земли. Например, – дивный парк вокруг дворца Кочубея в Диканьке. Вы в этом сейчас убедитесь.

И ещё одна оговорка. Повторяю, мне было всего лишь девять лет. Теперь я прекрасно понимаю, что это значительно больше того, что такое современный аналогичный возраст. Но и делать ребёнка пророком тоже не стану. Тот мальчишка запомнил всё очень хорошо. В чём-то он был удивлённым, озорным, немного бесшабашным, общительным, приветливым, довольно для своего возраста начитанным, любящим легенды и поверья, предания и сказки родной Полтавщины. Однако местничеством этот мальчишка не страдал. Он ещё не очень себе представлял, что такое Украина в целом, но Россию знал не только по карте – недаром вырос в семье железнодорожника, деповского токаря! Сколько славных рассказов я от друзей отца о российских просторах слышал! С бывалым железнодорожником поговорить порою не менее интересно, чем со старым моряком. А к беседам в нашем доме всё располагало: и уют, и отцовское и материнское гостеприимство, и уединённость на окраине Полтавы нашей маленькой усадебки с садиком и огородом, и трезвый характер нашего застолья. Мать моя, Васса Григорьевна, была кулинарка отменная, сочетавшая в своих познаниях кухню украинскую и русскую. Сама она из русской семьи, вышла замуж за украинца, привыкала долго ко всему, однажды даже вызвала гнев свекрови тем, что в самоваре яйца сварила – спешила отцу в дорогу снеди собрать. Сама она из мещан, крестьян недавних, а отец мой – рабочий в первом поколении, все в прошлом в его роду украинские крестьяне, до отмены крепостного права – и крепостные. Что правда, то правда, хотя очень горькая. Так от 1861 года до времени Екатерины Второй, которую на Украине «вражьей жинкой» прозвали за то, что потомков славных запорожцев в рабство обратила. Об этом и в думах сказано, и в песнях, и в сказаниях. Зато запорожские века – вечная наша гордость! У нас в семье очень те времена и люди почитались. Вот тот вольный казацкий запорожский дух помножился на пролетарскую солидарность и сознательность, и привёл моего отца в ряды активных участников горловских событий 1905 года. И я никогда не забуду, как казаки, только другие во всём – донские, плетьми отца и товарищей его терзали и меня, малолетку, пикой сбросили с моста! За веру, царя и отечество!

По мосту шагом двигались три «донца-молодца»[29]. Завидев молодую женщину, мою бабушку Вассу Григорьевну, которая в корзинке несла обед в депо моему отцу Афанасию Григорьевичу, и пятилетнего мальчонка в белой рубашонке, они с типично разбойным гиканьем и свистом подскочили к нам, один из донцов поддел пикой малыша за рубашонку и, раскрутив в воздухе, швырнул в обмелевшую речку на камни. Рубашонка сразу покраснела от крови, и моя бабушка ринулась к берегу спасать сына. Рядом стирали и полоскали белье украинки и русские женщины. Они, не жалея белоснежного своего белья, обмыли мальчонке раны и перевязали его быстро и умело. Когда Васса Григорьевна к ним подбежала, они вручили ей сына, который ещё не пришёл в сознание.

… Жили мы в Полтаве, а гоголевская Диканька – то совсем рядом – утром выехал даже на волах и к вечеру на месте. А на резвых конях и того быстрее! В Диканьке жила отцовская родня, разнообразная и многочисленная. Все крестьянами и ремесленниками были: кто бондарь, кто пасечник, кто в коновалы вышел, а двоюродный мой дед Григорий – в личные повара самого князя Кочубея[30].

Как мы к Кочубеям относились? Безо всякого подобострастия, по-деловому, можно сказать. Последних Кочубеев уважали за хозяйственность, за размах в делах, за вкус к красоте. Потомков Кочубея, особенно того самого Кочубея, кто вместе с половником Искрой смерть от Мазепы, предателя, принял, прямо скажу – боготворили. О самом (том!) Кочубее рассказов не помню, но про Искру так старики говорили, что он хоть и полковник, но казацкий, запорожский духом, прямо народный герой.

Память о предке и его отважном товарище хранили и последние Кочубеи. В вестибюле дворца под стеклянным овальным колпаком (он внешне напоминал овальные колпаки из оргстекла в уличных таксофонах) как драгоценнейшие реликвии хранились рубахи Кочубея и Искры с тёмными пятнами крови. В благоговейном молчании и с поклоном проходили хозяева и гости мимо родовой святыни.

«А откуда же ты, крестьянский внук и пролетарский сын, об этом знаешь?» – спросит меня читатель. А всё дед Григорий. Он меня во дворец проводить мог не раз, многие помещения кроме личных княжеских покоев показывал, усадьбу почти всю с хозяйственными пристройками. Так что я во дворце и в окрестностях довольно свободно ориентировался. Очень я многие годы спустя (а ведь я с юности в Полтаве больше не был, не довелось!) опечалился, узнав, что усадьба погибла, дворец почти разрушен. Но ещё больше огорчился, узнав, что не одна война виной, а и сами диканьковцы! Самых бедных из них, конечно, понять можно – тут и нехватка самого необходимого, и лютая классовая ненависть, но те старики, которых я знал и помню до сих пор, как хранители истории такие действия не одобрили бы. Отличный мог бы музей получиться! И хозяйственные постройки и заведения добрую службу могли бы сослужить. К тому же места-то самые что ни на есть гоголевские! И музей мог бы быть не только историко-краеведческим, но и литературным.

«А как же охранялся дворец?» Насколько я помню, никак. То есть у ворот всегда были привратники, вблизи работали садовники, слуги, ухаживающие за дикими животными, свободно и спокойно разгуливавшими по дорожкам, по траве… Во всяком случае, жандармов или полицейских я не припомню. Разумеется, крестьяне по усадьбе не разгуливали. Парка культуры и отдыха там не было, но по делам «к Кочубеям», как говорилось, захаживали. Не к самим лично членам княжеской семьи, а к слугам, управляющему. Получали какие-то заказы, спрашивали о работе, выступали посредниками в каких-то мелких сделках. Ведь Кочубеи, свято сохранив «преданья старины глубокой», являясь в ряду первых лиц при дворе, одними, вероятно, из первых поставили сопутствующие усадебному хозяйству предприятия на промышленную, капиталистическую основу. Всего я, конечно, не припомню, не назову, но о пивоваренном заводе речь в Диканьке постоянно шла. Были винодельческое производство, оранжереи, парники, животноводческие фермы. К ним примыкали покосы, пахотные поля, другие угодья. Требовалась тара, нужен был транспорт. Таким образом, выражаясь современным языком, был у Кочубеев довольно крепкий и по-своему образцовый и изысканный агропромышленный комплекс с очень продуманными и разветвлёнными внутренними и внешними хозяйственными связями.

Разумеется, все нити сходились к управляющему, но и сам старый князь по должности своей – ни много, ни мало Главнокомандующий уделами, то есть

ЛИЧНОЙ собственностью царя, в хозяйственные дела вникал. Во многом это было продолжение его, в шутку скажем, «штатной работы» на личном подворье. Могу себе представить, что какие-то дела финансовые и хозяйственные личные перекликались и взаимопересекались с делами царскими и государственными. Богатства были несметные! А вот судя по воспоминаниям ленинградского прозаика и краеведа Льва Успенского, в Петербурге Кочубей внешне, во всяком случае, богатства своего не выказывал. В книге «Записки старого петербуржца» Лев Успенский, в частности, пишет, что у Кочубея неважный выезд, лошади вовсе не смотрелись – клячи какие-то! Может быть, это был определённый маскарад?.. Пушкинские слова о том, знаменитом Кочубее, «богат и славен Кочубей» можно вполне адресовать и к Кочубею последнему. В Диканьке кони его были на загляденье! Прямо какие-то сказочные кони из книг о богатырях и витязях.

Я уже говорил о том, что книги в нашем доме превыше всего почитались. И читались не в пример многим моим знакомым, нынешним, которые золочёные тома дорогих изданий не берут в руки, а используются как декор на полках и стеллажах. Прочитанным мы постоянно обменивались, прочитанное обсуждали. Родители мои постоянно следили за кругом чтения моего и моей сестры младшей Тони. До сих пор помнится мне такой эпизод. Отец, увидев, что я «Принца и нищего» дочитываю, подошёл и говорит: «Обратил внимание на то, какое право даровал король своему близнецу? Он его объявил своим другом и разрешил сидеть в его присутствии и быть при нём в шляпе. Такие же права, я слышал, есть и у последнего Кочубея».

И наконец, последний аккорд перед главной сценой очерка моей детской памяти.

Отец мечтал, чтобы я стал железнодорожным инженером, но для этого необходимо получить среднее образование. Значит – реальное училище. В Полтаве оно славилось и своими педагогами.

Первые месяцы учёбы я был как во сне. Всё было новое, всё удивляло, тревожило, вдохновляло. Потом романтический туман рассеялся, и я стал пристальнее вглядываться в лица учеников и учителей. Из семьи рабочих был только я \ Было ещё несколько мальчишек из семей богатых крестьян, по сути уже не крестьян в собственном смысле слова, а скорее – перекупщиков. Далее шли группы ремесленников, мелких торговцев, мелких служащих. Были среди нас и дворяне. Как я потом понял – по причине их органической неспособности к изучению древних языков и вообще желанию получить знания более практичные. Романтические грёзы в стенах реального училища не витали. На то оно и было реальным.

Реальным было имущественное, и сословное расслоение. Я в этой среде себе не нашёл ни друзей, ни даже товарищей. У меня дома никто из одноклассников не был, ни к кому не ходил и я. У педагогов и директора мы были по обязанности: обычай колядования сохранился и позволил нам заглянуть в святая святых – в учительские квартиры, в директорский особняк. На праздничных столах возвышались традиционные праздничные гуси с антоновскими яблоками, в квартирах было довольно просторно, чисто и уютно, паркетные полы сияли, в печках трещали хорошие сухие дрова. Нас приветливо, но сухо благодарили, одаривали простенькими лакомствами и отпускали восвояси, и мы возвращались в свои дома. У нас тоже было чисто, по-своему уютно, но пол был дощатый, в печи топилось что придётся, гуся на столе не было. На его месте стояла простая, но вкусная материнская снедь. Обычный пролетарский быт, почти полностью лишённый и какой бы то ни было национальной специфической окраски. Так по всей России на окраинах городов уездных и губернских жили квалифицированные рабочие. Другое дело – Диканька! Там отец редко говорил по-русски и в своей белой рубахе с пояском очень походил на запорожского казака со знаменитой картины Репина.

Праздником были беседы в родном кругу, покой, тишина и чтение. Об уроках говорилось мало. Подгонять, заставлять их учить меня не надо было, и учился я хорошо. Четвёрки попадались, но преобладали пятёрки. Сейчас оглядываясь на те годы, я думаю, что от чрезмерной загрузки была и какая-то польза, ибо не находилось места безделью. Работали кружки – духовных инструментов, народных инструментов, в реальном училище действовал свой театр, в котором я с удовольствием переиграл многие роли. Например, в гоголевском «Ревизоре» я Добчинского играл. Говорили – довольно смешно! Но это – уже в старших классах. В целом же надзор был строгим, пристальным, в центре Полтавы всегда можно было попасться на глаза инспекторам. А на нашей рабочей окраине – другое дело. В депо инспекторы не заглядывали, по нашим лачугам не ходили. А вот в состоятельные дома заглядывали, не отказывались и от хлебосольства. Удивительное это было время, и в удивительном месте я рос! Патриархальное соседствовало с новым, а то и новейшим. Город был недалеко от села. Крепостное время у многих было на памяти. А тут того гляди грянет юбилей Полтавской битвы. О том, что это двухсотлетие будет широко отмечаться, говорилось повсюду. В училище даже для младших классов были проведены дополнительные уроки. О гибельных делах в русско-японской войне не вспоминалось. Зато седая древность превозносилась на все лады. Ближе к лету заговорили о том, что приедет царь, вместе с ним будут двор и дипломатический корпус. Торжественный въезд мне посмотреть не довелось, но от старших я слышал, что такому большому числу почётных гостей высшего ранга достойного помещения в губернском городе найти не смогли. И тогда всех в гости к себе пригласил Кочубей. Всех, в том числе и царя с семьей и ближайшими слугами.

Сказать, что в связи с торжествами в городе резко увеличилось число жандармов, я не могу. Возможно, существовали какие-то переодетые агенты, что-то делалось незаметно, но губернаторский дом как один жандарм охранял, так и продолжал охранять, а у входа в усадьбу Кочубея появилось два часовых. Вот и все внешние перемены. Правда, заметную роль во владениях Кочубея стали играть привезенные из Петербурга царские слуги. Одному из них я обязан знакомством с великими княжнами, царскими дочерьми. Вероятно, это был чиновник министерства двора высокого ранга. Одного его взгляда было достаточно для того, чтобы десятки слуг рангом помельче приходили в движение.

В тот день, встретив меня утром у входа в усадьбу, дед Григорий важно и довольно глядел на меня (я приехал на первые в жизни каникулы в форме реалиста, хотя и жарковато было) и торжественно произнес: «Приходи ко мне часам к пяти, внучек, я тебя по-царски накормлю. У князя весь двор в гостях и царь со своим семейством. Вот я и стараюсь. Мне князь сказал: “Григорий! Ты повар отменный! Даю тебе полный простор, но кушанья сам все попробую!” Я на кухне со своими хлопцами теперь днюю и ночую…».

В пять часов подошёл я к воротам. Поклонился, поздоровался, сказал, что иду к повару его сиятельства. Часовые переглянулись, а тут как раз к воротам главный слуга (или как там его по рангу?) шествует. Увидев меня, отозвал одного из часовых, что-то ему сказал, а сам ко мне с расспросами, что я из себя представляю, где учусь, сколько мне лет. И вдруг спрашивает, умею ли я на велосипеде кататься. «Умею», – отвечаю. Вижу улыбку благосклонную: «Будешь сопровождать великих княгинь в велосипедной прогулке. Сейчас я тебя им предоставлю и велю подать велосипед по росту». Научился я кататься на велосипеде, конечно же, в цирке в прошлом году. Да ещё на каком – высоком трёхколёсном, для трюков. Так что простой велосипед для меня был простой забавой.

Возвращается часовой, что-то главному слуге докладывает. Тот, видимо, удовлетворён остался, кивнул головой и небрежно ему рукой повелел на пост вернуться. Часовой отдал честь и вновь встал у ворот. Смотрю, какой-то царский слуга ведёт маленький, весь горящий на солнце велосипед, подводит ко мне и предлагает испытать машину. Я сажусь, делаю несколько маленьких кругов, ловко соскакиваю, как меня в цирке учили, и кланяюсь почтеннейшей публике.

Вижу, что придворные слуги удовлетворены моим испытанием и, вероятно, какой-то информацией обо мне. Меня жестом зовут за собой, и мы входим в парк.

Боже мой, какое это было диво! До сих пор этот парк-сад у меня перед глазами в лучах вечернего солнца. Розовые кусты, диковинные растения, тень сочетается со светом, цвет с цветом, у каждой дорожки свой рельеф, свои пути, повороты, а на газонах пасутся пятнистые олени, гуляют павлины, какие-то диковинные птицы щебечут на деревьях… И весь этот рай в двух шагах от села, не самого бедного на Украине, не самого богатого, но уж, наверняка, самого знаменитого села, в котором откровенной нищеты нет, но бедность приукрашена солнцем щедрым, природой, гоголевскими красками.

Главный слуга подходит к каким-то девчонкам, что-то им говорит, показывает на меня, они улыбаются. Другие слуги девчонкам дамские велосипеды подкатывают. Потом меня за локоток главный к ним подводит, представляет как потомка казаков, потомственного жителя Диканьки, внука любимого слуги-повара его сиятельства князя Кочубея и объявляет меня знатоком (?) парка.

Итак, я выступаю в роли сопровождающего и в какой-то степени гида. Работа в цирке приучила меня не тушеваться, не бояться спектаклей. А это ведь несомненно был маленький спектакль, который я хотел провести достойно для себя и для нашего казацкого рода. Вскакиваю на велосипед, делаю круг вокруг их высочеств и предлагаю следовать за мной. Едем тихо. Это не цирковая арена! Я обращаю внимание «дам» на красоты парка, даю несколько сведений исторического характера, но так – между прочим, неназойливо. Парк большой, великим княжнам прогулка нравится, и мы несколько раз объезжаем основные парковые красоты. Наконец, поворачиваем ко дворцу. Такого задания мне дано не было, но я понял, что долго наше путешествие продолжаться не может. Подкатываем к парадному входу. Я проезжаю несколько быстрее, отрываюсь от моих спутниц и останавливаюсь ближе к знакомой мне двери, ведущей вглубь дворца – там-то ходы к деду Григорию на кухню я найду. Царские дочери останавливаются, о чем-то беседуют, смеются. У них берут велосипеды и откатывают их в сторону.

На крыльце появляется какой-то офицер с бородкой, за ним выходит крепкий русский матрос, держа на руках мальчика. Офицер что-то говорит ребенку, отходит в сторону, всматривается вглубь парка, чешет рукой бородку. Я в свою очередь всматриваюсь в него и… узнаю. Это Николай Второй, портрет которого висит у нас в актовом зале. Да, да именно царь, собственной персоной! Вид у него какой-то не царский, не боевой, а манерами своими он походит на одного знакомого мне кондуктора станции Полтава. Ничего величественного, державного… Постоял и ушёл, сделав знак рукой матросу – видимо, прохладно для ребенка. Вечер действительно свежий. Дочери царские ушли во дворец, а я с черного хода к деду Григорию направился, сдав велосипед какому-то слуге.

Дед со своей развесёлой поварской командой встретил меня как Петр Первый Меньшикова после удачной баталии: «Молодец! Не посрамил роду казацкого!». Меня наперебой стали спрашивать, что было да как. Я отвечал охотно, но рассказывать-то было особенно нечего. А ведь и правда, что особенно – ну покатался на велосипедах с девчонками, которые постарше меня, показал им парк, обратил внимание на красоты. Мой ответ деду Григорию понравился. Больше он ничего не говорил и не спрашивал, а всё меня разными блюдами понемножку угощал, о каждом рассказывал. Я думаю, что дед Григорий с его самообразованием мог бы лекции читать в современном институте легкой промышленности по специальности «технология продовольственных товаров». Действительно самородок! Говорят, и царь, и двор, и дипкорпус угощениями его довольны остались, за хлебосольство князя-хозяина благодарили, славили его умение и имение. А ему только этого и надо.

А меня дед Григорий проводил до ворот, рукой помахал. Я долго в этот вечер в хате, набитой родичами, сидел, рассказывал, слушал. Мне хотя и было-то всего девять лет (да девяти-то и не исполнилось – у меня день рождения в октябре!), но я был впервые со старшими как бы на равных. О казацкой старине говорили, о войне минувшей, о полтавской баталии, о недавних революционных событиях… Не было ни у кого, ни почитания самодержца, ни умиления его приездом. Петра Первого скупо, по-казацки, добрым словом вспоминали, Екатерину Вторую так ругали[31], что мне велели уши затыкать в прямом смысле слова, в общем сами по себе были: вблизи от дворца и в то же время страшно от него далеко.

В тот день я не знал, не ведал, что пройдет десять лет, и я, молодой боец бригады Котовского, промчусь по украинским степям, по старым казацким путям за красным знаменем. А у наших предков запорожцев боевое знамя тоже было красных цветов – только не алое, не бордовое, а малиновое. Не знал, не ведал, что буду рассказывать своим бойцам и раненым как комиссар санпоезда о казацкой старине, о своём детстве, о рабочих Полтавы, о первой русской революции, участником которой был мой отец, о том, как я, учащийся реального училища второго класса, во время летних каникул в легендарном гоголевском селе Диканька праздновал Виктории Полтавской юбилей.


1969–1978

Как я стал котовцем

О Григории Ивановиче Котовском мне говорили, что он величественный как полководец. Рядом с Котовским сам черт не брат. Каким я его первый раз увидел? Был он высокий, ладный, подтянутый, стройный. Гимнастерка на нём светло-серая, словно специально пригнана, брюки слегка отутюжены, красного цвета. Красной была и фуражка.

Каждый день он пудовыми гирями упражнялся, «крестился ими», как говорили бойцы. Обливался ледяной водой, не курил, не пил. Зато очень любил молоко, овощи, фрукты. В разговоре слегка заикался, даже когда командовал: «По-вод!» Коней просто обожал. Подберёт себе лошадь, снимет шпоры, если почувствует, что лошадь щекотки боится, и несколько дней только на ней и гарцует. Потом другого коня объезжать начинает. О лошадях всегда заботился. Помню, как отругал одного бойца за то, что тот коней на солнцепёке держит:

– Давай лошадей в рощу, в тенёк!

Перед водопоем сам лично обязательно пробы воды брал. За кормом следил.

У него конь один был, рыжий. Такой аккуратный – даже косточки выплёвывал, когда вишнями угощался!

Мне Котовский при первой встрече так сказал:

– Иди в пеший полк, раз у тебя коня нет.

А порой решал спорные вопросы так: приказывал бойцу-претенденту на неосёдланного коня сесть, коня легонько хлестанёт, конь взовьётся. Упал – ступай в пехоту. Удержался – твой конь!

Забегая вперёд, скажу, что и младшие командиры на подобный манер бойцов тренировали. Мой наставник, например, учил меня без седла прижимать ляжками к бокам коня царские пятаки. Упал хоть один пятак на землю – плохо, оба упали – очень плохо, сам упал – считай, погиб. Так он нас к боям, к ранениям готовил.

Спрашиваю Котовского:

– А где же мне коня взять, тем более боевого?

– В бою, – отвечает. – И оружие – тоже в бою. Так лучше будет и для тебя, и для всего нашего войска.

Скажете – суров непомерно? А я не соглашусь. Он тут же мог и пошутить, и забавную и в то же время поучительную историю рассказать. А вечерами, представьте себе, хороводы водил! Вообще он был очень музыкальным. Играл на кларнете и, как я помню, довольно умело, вдохновенно и радостно.

… А обстановка на фронтах в ту пору становилась всё напряжённее. Бригада Котовского выходила из кольца окружения, а вся Южная группа Якира отходила от Одессы. Долго мы шли, помнится. Наконец встали на отдых в селе. Я направился к штабному домику. Два рослых конника стояли навытяжку у бригадного знамени. Пропустили они меня к комбригу без препятствий. Вхожу и вижу – Котовский с командирами и начальниками штабов сидят, пьют чай с мёдом и яблоки грызут.

– А, реалист?.. – узнал он меня, запомнил, видать, как я к нему в фуражке реального училища явился. – Откуда в таком виде?

А вид у меня действительно был не очень-то строевой.

– Из белого плена бежал.

– Подробности потом расскажешь. А сейчас иди, отходи в обоз. Будешь пока в комендантском взводе. Штаб наш охранять. Ты ведь теперь, после плена, по белякам специалист большой.

Я сперва на шутку обиделся, а потом понял – а ведь он мне верит, во взвод охраны штаба переводит, хоть я из плена.

Отправилась в обоз. Поел немного, умылся и завалился спать под телегу. Сквозь сон слышу – трубят. Подъём! Сбор. Смотрю – все наши из комендантского взвода – по коням и рысью! У командира нового спрашиваю:

– А мне куда?

– А вот давай на этой телеге, как на танке!

Гляжу – не лошадь, а кляча настоящая. И поклажа далеко не самая боевая: хозинвентарь всякий. Но делать нечего – догонять наших надо!

Атака котовцев шла с холма в долину. Неслись мы по гати, кто-то, срываясь с крутого берега, уже оказался в болоте. Соскакиваю я с телеги и тотчас же проваливаюсь в болото. Стою в жиже болотной чуть ли не по пояс. Вдруг кто-то мне шашку в ножнах подаёт – держись, мол, вытащу. Гляжу – наш взводный. Хитро так подмигивает.

– Инвентарь цел?

– Цел, – отвечаю.

– Давай, правь к тому пригорку (а сам спешился и коню моему помогает). Коня привяжи – ив цепи, принимай боевое крещение.

В том бою завладел я и конём вражеским, и шашкой. Так был дважды крещён: и как пехотинец, и как конник.

Весь бой далеко впереди себя видел наше знамя и знал – ведёт его Котовский. А с ним и воевать, и жить легче. Жаль, недолго я под его началом воевал! После контузии в одном из боёв пристал к полку Григорьева и с ним дошёл до Житомира. В боях, конечно! О марше обычном и речи быть не могло. А там у самого города упал в бою и не встал. Очнулся в госпитале. Так начался мой госпитальный, а затем и комиссарский путь на санпоезде по Украине. Впрочем, это уже другая глава из моей жизни.


1971–1978

Н.Н. Сотников. «На той далёкой на Гражданке…». (послесловие сына спустя 95 лет после времени действия и 45 лет после написания)

Вы только что прочитали эскиз мемуарного очерка о событиях 1919–1920 годов на Украине драматурга, публициста, критика и художественного педагога Николая Афанасьевича Сотникова (1900–1978). Над этим текстом он работал в самые последние дни своей жизни, ещё более сокращённый вариант звучал по Московскому радио. Устными рассказами на эту тему он делился охотно, щедро, но всегда предупреждал: «Всё это так неожиданно, так фантастично, что я никак не решаюсь об этом написать большое произведение. Ведь все скажут – выдумка, никто не поверит!».

Действительно, неожиданного, на грани фантастики в его судьбе много. Вообще биографии ровесников XX века насыщенные, остросюжетные, сюжет имеет множество ответвлений. Само время рождало такие судьбы и такие характеры! Сам факт того, что сын токаря депо в Полтаве, участника революции 1905–1907 годов, потомок запорожских казаков, сам родом из легендарной гоголевской Диканьки, в которой жила его многочисленная родня, а родной дядя Григорий работал главным поваром у князя В. С. Кочубея, любопытен, но не сенсационен. А вот дальнейшее поражает воображение.

«Микола», как его звали и Котовский, и Якир, очень им пришелся по душе: преданный революции, честный, доброжелательный к бойцам и командирам, очень начитанный, хороший оратор с явными литературными наклонностями, имеющий задатки для командирской, вернее, комиссарской и спецработы, он проделал головокружительную карьеру – не в смысле чинов и денег (не за этим шли в революцию!), а в плане реализации своих возможностей. Сперва боец, затем боец взвода охраны штаба в бригаде Котовского, затем ему поручает сам комбриг организовать первичную организацию сочувствующих (это нам сейчас кажется, что сочувствующий – эпитет, нет, они имели членские билеты, выбирали бюро, секретаря и вообще это были кандидаты в ряды партии)… А тут ещё история с пленом, не вошедшая в текст, который вы сейчас прочтёте: подразделение котовцев было окружено махновцами. Кого порубали, кто успел сбежать, а один негодяй выдал отца, назвав его «комиссаром при штабе комбрига».

А дальше начинаются стремительные события, которых хватило бы на полнометражный приключенческий фильм. Дисциплина у махновцев была из рук вон плохая (у петлюровцев – значительно строже). Один махновец вёл отца, передал второму, тот – третьему и в результате, когда отец попал к «батьке» на крыльцо, то уже никто не помнил, «шо це за кацап». Правда, экзамен по разговорному украинскому языку отец выдержал, а «батька» этому моменту внимание уделял большое. Например, он требовал, чтобы пленный правильно произнес слово «пальяниця», очень сложное фонетически для не коренного украинца! Это для тех, кто не знает, особый сорт вкусного, по особому рецепту испечённого белого хлеба.

Настроение у Махно менялось часто, а тут ещё беда на него навалилась: чего-то наелся, и у него начался кровавый понос. Ничего не помогало! Здесь маленькое отступление уместно – мать отца, соответственно, моя бабушка Васса Григорьевна Демская, из русского мещанского рода, была большой знахаркой и целительницей и кое-чему научила сына и дочку Тоню. Отец вызвался вылечить Махно и… вылечил! Но самое удивительное в том, что он, наскоро переодевшись по пути следования, так и не расстался с партбилетом (он уже к тому времени стал членом партии) и с браунингом. Хорошо обыскивали пленных пьяные махновцы, не правда ли?! Так вот, перед тем, как войти в «батькину хату», он умудрился отпроситься «до ветру» и там в соответствующую яму предусмотрительно выкинул браунинг и билет. И оказался прав – в «хате» его тщательно у самой двери обыскали! Тут бы ему и хана, и не было бы ни нижеследующего текста, ни меня, ни этого моего послесловия.

А дальше, как говорится, дело техники. Был расконвоирован, ходил свободно «коло села», в какой-то момент понял: «Пора!» – и совершил спасительный побег. За ним гнались, стреляли, он проскочил насыпь. Железная дорога делала крутой поворот, а на откосе, в ложбинке валялись на боках железнодорожные вагоны. Вероятно, махновцы совершили нападение на состав, всё ограбили, всех поубивали, прокатились ещё с ветерком, а потом и вагоны под откос пустили. Они это, оказывается, очень любили. По душе им были подобные железнодорожные «забавы». Так вот в этих-то вагонах и нашёл своё пристанище на трое суток отец! Голодный, без воды (спасибо, что ещё тепло было!), пожираемый десятками тысяч клопов, которые отлично пережили махновский налёт и славно расплодились в вагонных стенках, он очень точно рассчитал время, когда можно выходить.

Впоследствии он рассказал об этом Котовскому, и комбриг, сам отличный конспиратор, похвалил его за терпение и расчёт.

Когда Ионе Якиру потребовался командир маленького отряда для захвата на одесском рейде белогвардейской баржи с медикаментами (у наших была острейшая нехватка простейших лекарств, йода, бинтов и т. д.), то выбор пал на отца. Благословлял в дорогу отряд сам Якир. Он спросил отца: «Микола, могу дать человек десять, не больше. Кого возьмёшь? Выбирай сам. Тебе воевать!» Отец, зная уже и социальный, и партийный, и национальный состав бойцов, запросил матросов-анархистов. Это были воистину отчаянные головы! И – не ошибся! Операция, о которой можно было бы снимать второй полнометражный фильм, прошла успешно.

Третье задание было и агентурным, и дипломатическим: надо было уговорить Мишку Япончика выделить для обороны Одессы несколько сот штыков на северо-западном, как, помню, мне отец уточнял, направлении. Это уже, считайте, третья серия того же фильма – настолько она колоритна, остросюжетна и драматична!

Очень сожалею, что не уговорил отца провести очень подробные и последовательные устные рассказы об этих двух событиях: он всегда страшно торопился – то совещание в творческом объединении драматургов Московской писательской организации, то доклад на репертуарной коллегии Министерства культуры России, то подготовка семинара молодых драматургов… Дан виделись-то мы редко! Я жил и учился в Ленинграде, он жил и работал в Москве. Текущие дела и заботы заедали. Но вот уже совсем больным в писательском Доме творчества санаторного типа Малеевка он мне с небольшими перерывами часа три подряд живописал историю Гражданской войны на Украине. Я только успевал задавать уточняющие вопросы и кое-что записывать.

Проза – не поэзия. Иные законы. Об отце я впоследствии написал поэму «Гоголь-моголь» о том, как он был комиссаром санпоезда-летучки в окрестностях Житомира (гоголи-моголи он приказал взбивать из яиц, которые осточертели в варёном виде раненым, а больше ничего начпрод достать не смог!) и в поэме «Ровесник XX века» о его детстве и юности в Полтаве. Какие-то нити оборваны, какая-то необходимая фактура сугубо личностного свойства утрачена, увы, – навсегда. Конечно, что-то можно «добрать» в музеях, архивах, книгах, периодике, встречаясь с редчайшими в наши дни участниками тех исторических событий, но всё равно главного они не возьмут. Оно – только в писательском сердце!

В 2001 году, когда пресса отмечала горестный юбилей 60-летия начала Великой Отечественной войны, я перечитал немало разного рода о том воспоминаний. Ни одно из них не отличалось ни художественной новизной, ни художественным совершенством – важнейшими признаками творческого восприятия действительности. Перечитал короткий очерк отца «Война пришла в наш дом не сразу» о первых неделях войны в Ленинграде, и передо мною развернулась возможная художественная кинолента. Воистину, как я пишу в одном из своих стихотворений о творчестве: «Литературный дар – редчайший!»

Так вот, возвращаюсь на окраины Одессы. Отец с группой уже проверенных в тяжелейшем деле матросов (все были переодеты и имели очень убедительные легенды прикрытия) вышли на переговоры с Мишкой Япончиком. Отец был уполномочен обещать амнистию (всё «япончиково» войско было уголовным, и по ним плакали тюрьмы уже давно) при условии, что они будут держать левый фланг обороны.

Вообще-то, честно говоря, либерализм красных был непомерно широким и, как я теперь убеждаюсь всё больше и больше, неоправданным. Дело в перспективе дошло до того, что М. В. Фрунзе лично сам аргументировал амнистию даже вешателя генерала Слащёва так: если мы амнистируем всех, то ведь не делаем исключения для старших по чину! Напомню, что Слащёв (его воспоминания о его «подвигах» будут вскоре изданы в издательстве «Прибой», в котором во второй половине 20-х годов в Ленинграде начнёт работать мой отец) был прототипом Хлудова в пьесе М. Булгакова «Бег», а в постановке этой пьесы Театром драмы имени А. С. Пушкина в Ленинграде в 1963 году за сценой звучали по радио цитаты из приказов М. В. Фрунзе. Всё возвращается на круги своя, всё взаимосвязано. Воистину, история рядом с нами, история в нас, мы сами – история. Это – мой девиз.

Япончик с его «войском» согласились ещё и потому, что белые и петлюровцы им бы никакой амнистии не дали и порешили бы всех до одного. Однако и воевать они не стали и вскоре, оголив левый фланг, разбежались по своим норам и «малинам». Кое-кто прорывался на украинские земли и в молдавские сёла.

Я впоследствии часто спорил с отцом, что можно было бы сделать. Мы с ним даже вычерчивали планы, схемы: кто где и как «стоял». Мне, по-моему, удалось нащупать по его данным один спасительный вариант, но по некоторым причинам отец его посчитал нереальным. Так и пришлось отступать и нашим. До поры до времени, конечно.

На этом закончился самый яркий и самый перенасыщенный событиями период ранней биографии будущего издателя, публициста, критика и драматурга.

Что же касается образа Г. Котовского, то впоследствии я по два раза посмотрел и военных лет фильм «Котовский», и молдавские игровые фильмы о нём, среди которых наиболее впечатляющим оказался «Последний гайдук», и сравнительно недавний фильм «Пыль на солнце»[32] – о тамбовском рейде Котовского, который весь свой отряд переодел в форму белоказаков, себя объявив (как легенду прикрытия) казачьим полковником. Дело было сделано, но были и упущения: один вражёнок из подкулачников сумел разглядеть, что для отряда, пробивавшегося через линию фронта да ещё издалека, «слишком уж всё обмундирование да упряжь справные». Но его быстро заставили замолчать. Навсегда.

Были о Котовском и романы (скучнейшие), были очерки, популярные книги, но, как мне думается, в коротком этюде отца он предстаёт куда более живым и куда более близким к тому, каким он был на самом деле. Ведь помимо всего прочего, авторы других текстов не были с ним знакомы лично.

Что можно о Котовском добавить ещё? Враньё, что он был пьяницей. Он не пил вообще! Презирал пьянство, как и Щорс. Любил здоровый образ жизни. Много читал, прекрасно разбирался в сельском хозяйстве, изучал труды по военному делу.

Ветераны мне говорили, что был к 1925 году план такой: Фрунзе – на первое место в Вооруженных Силах, Котовского – ему в замы! Великолепное сочетание, ибо Котовский нёс в себе огромный талант в спецработе, а это очень важно и в общеармейских условиях также. Уровень здоровья у него был очень высок. Прожил бы в строю и до Великой Отечественной несомненно.

Трагедия его убийства остается загадкой. В те версии, о которых я читал, не верю. А главной версией пока остается одна – убил из пистолета адъютант из-за ревности. Всё это попахивает дурным детективом или романом уровня Булгарина. Да и время было уже иное. И характеры не те. Убит явно по заказу. Кому выгодно? Говорят – Сталину. Какой смысл терять верного и разностороннего и очень перспективного полководца на первых ролях? Я лично в этот вариант не верю, склоняясь к мысли, что это могли сделать его политические враги как по дореволюционному периоду так и по временам Гражданской войны. А врагов и завистников у такого необыкновенного человека было множество!

В так называемые «перестроечные» годы на Котовского стали лить грязь представители так называемой «демократической» прессы. Одну цитату из какой-то статейки помню наизусть: «Настораживает явно уголовное прошлое Котовского». Это у вас, господа, явно уголовное и прошлое, и настоящее, а Котовский был и остался в нашей памяти последним гайдуком, Робин Гудом юга России начала XX века. У него не было ни замков в Западной Европе, ни счетов в швейцарских банках. Как мне рассказывал отец, ему сам Котовский на вопрос в связи с передислокацией бригады, что, мол, упаковывать куда, засмеялся и показал два вещмешка и чемодан с книгами: «Вот положи в ту бричку да с книгами поосторожнее! Сверху тяжестей на чемодан не навали: дряхлый он у меня, ещё книги сомнёт!»

Вот и всё имущество народного героя!

И ещё один завершающий момент. В бригаде любили петь. Пели песни русские, украинские, общие – революционные, пели и «Интернационал», причём, когда – по-русски, а когда – на своих языках (бригада по составу была интернациональной). Как-то разговорился отец с Котовским по поводу текста «Интернационала», сказав, что сличал его с французским оригиналом, что есть явные отличия не только фонетические, но и поэтические и даже политические. «А ты и переведи! – воскликнул Котовский. – Французский разумеешь, стихи пишешь, рифмованные лозунги сам сочинял. Попробуй. Верю – получится!»

Комбриг как в воду смотрел! В 1928 году в Москве отец как журналист возьмёт интервью у приехавшего для знакомства с СССР композитора гимна Пьера Дегейтера. Встреча произведёт на отца такое впечатление, что он всю жизнь будет изучать его жизнь и творчество, напишет сценарий художественного фильма «Певец из Лилля», который начнёт перед самой войной ставить на «Лен-фильме» режиссёр Владимир Петров, всемирно известный постановщик фильма «Пётр Первый», а главную роль будет вести Владимир Честноков, впоследствии – Народный артист СССР, один из ведущих артистов Театра драмы имени А. С. Пушкина. (Мне посчастливилось с ним познакомиться и даже побывать у него дома в 1963 году.) Съёмки начались в Выборге, который немного походит на северные города Франции. Но война погубила всё: картина была законсервирована, производство закрыто, негатив сгорел. Сохранились лишь подготовительные материалы в архиве отца. Некоторые из них вы найдёте в этом томе. После войны восстанавливать съёмочный процесс не стали, хотя были живы и автор сценария, и режиссёр, и исполнитель главной роли. Почему? Это тема особой статьи.

Отец по мотивам сценария написал пьесу. Она с большим успехом прошла в Астраханском драматическом театре, были широкая пресса, рецензии в «Театре», в «Театральной жизни», с искренним интересом спектакль был воспринят во Франции.

Ещё до войны к фильму «Певец из Лилля» отец написал новый вариант «Интернационала». Опубликовать его удалось лишь в 1970 году в журнале «Детская литература», и то не полностью. Вместе с отцом мы доработали первоначальный вариант, и у меня есть теперь на руках совершенно иной вариант перевода творения Эжена Потье.

Так слова комбрига Котовского оказались пророческими.

Н.А. Сотников. «Пусть мой труд остановки не знает…» (Беседа, состоявшаяся с Н. А. Морозовым в Ленинграде в 1934 году)

Н. А. Сотников: Расскажите, пожалуйста, Николай Александрович, о Вашем прошлом.

Н. А. Морозов: Это довольно трудная для меня задача, потому что я никогда не думаю о прошлом. Мне кажется, что думать о прошлом может только тот, кому нечего делать в настоящем. А у меня в голове всегда какие-то замыслы, что-то мне всегда в голову приходит. Я думаю не только днём, но и, просыпаясь ночью. Разные идеи приходят. Все эти идеи относятся или к настоящему времени или к будущему, к перспективам. А в прошлое мне просто некогда заглянуть.

Н. А. Сотников: У Вас две жизни – революционера и учёного…

Н. А. Морозов: И всё-таки они связаны неразрывно. Когда я ещё гимназистом был, все мои интересы носили научный характер. Каждый учебный год мы получали новые учебники. Мои соученики читали гимназические учебники медленно, маленькими порциями, по мере того, как учителя задавали урок, преподносили новый материал. А я в первые же дни прочитывал этот учебник до конца, просто из интереса. С самой ранней юности все мои помыслы были о науке. Я мечтал работать для науки и во имя науки. Ещё будучи гимназистом, я бегал на университетские лекции, посещал университетский музей, принимал участие в географических экскурсиях для сбора окаменелостей…

Но вот эта полоса моей жизни резко прерывается. Я как человек мыслящий не мог не думать о противоречиях окружающей жизни, не мог не сравнивать окружающую жизнь с тем, что мне представлялось справедливым.

Прежде всего меня поразило следующее. Я знал из учебников космографии, что мир образовался постепенно, что были разные географические периоды, что всё это продолжалось миллионы лет, и вдруг мне в гимназии твердят, будто мир создан богом за шесть дней!

Я уже знал, что гром и молния есть явления электрические, и вдруг вижу в церкви икону Ильи пророка на колеснице, мечущего гром и молнию.

Все эти противоречия, которые преподносились нам церковью, навязывались нам в катехизисе и «священной» истории, дали мне почувствовать, что кругом меня господствует зловещая ложь.

И в политическом отношении я знал государства, управляемые выборными представителями, а в церкви то и дело слышал: «Благочестивый император наш и весь царский дом». Нам внушалось, что царь – помазанник божий, что деятельность царя зависит не от воли народа, а от милости божьей.

Всё это привело меня к критическому отношению к нашему российскому образу правления.

В ту пору началось студенческое движение в народ – ведь шли 70-е годы минувшего века. Я как бегавший в университет был знаком со многими студентами. Когда среди них началось движение в народ, я принял в нём участие. За это меня исключили из гимназии, и я вынужден был скрываться, перешёл на нелегальное положение. Естественно, что в таком положении заниматься науками я не смог, и я целиком бросился в революцию.

С гимназических лет я уже писал статьи и стихотворения на лирические и политические темы. Сыграло свою роль и движение в народ, знакомство с крестьянством, с народом. Вот я и отправился за границу, чтобы редактировать там журнал «Работник». С этого началась моя настоящая революционная деятельность.

Однако жизнь за границей, в эмиграции, меня мало удовлетворяла. Я чувствовал, что мои товарищи гибнут один за другим, и меня потянуло в Россию. Я поехал обратно, чтобы разделить участь товарищей. И уже на границе был арестован, посажен в предварительное заключение, где я провёл три года.

В эту пору друзья и знакомые, оставшиеся на свободе, приносили много мне книг для чтения. И тут я впервые стал работать над своим самообразованием. Книги были по преимуществу по политическим вопросам. Тогда же я впервые прочёл труды Карла Маркса и убедился в том, что со времени выхода его книг прежняя политическая экономия уже отошла в прошлое.

И вот я сделался, пожалуй, первым сторонником Карла Маркса в тогдашней России.

Затем меня судили вместе со 192 товарищами. Это был знаменитый процесс «ста девяносто трёх». Так как за мною ничего особенного найти не могли, то объявили меня участником тайного общества.

Как только меня выпустили, учтя моё трёхлетнее заключение, я понял, что в покое меня не оставят, и поэтому сразу же перешёл на нелегальное положение. Вот тогда-то я и познакомился с Софьей Перовской и другими народовольцами. Отнеслись ко мне они серьёзно благодаря тому, что за мною уже было революционное прошлое.

В это время вышли в свет мои книжки стихотворений, которые распространялись нелегально. Однажды вместе с Клеменцом и Кравчинским мы присоединились к прежнему обществу «Траглодит», которое образовало общество «Земля и воля». Редакторами журнала этого общества были выбраны Кравчинский и я. Этот журнал просуществовал до весны 1879 года. Мы успели выпустить всего несколько номеров. Весной среди нас начались разногласия. Одним, в том числе и мне, казалось, что прежде всего нужно свергнуть самодержавие, и тогда народ сам выберет тот образ правления, который он пожелает. Свержение самодержавия было нашей основной задачей.

Другие товарищи пришли к заключению, что политическая реорганизация нашего государства не приведёт к улучшению жизни рабочего класса и что нужно прежде всего обратить внимание на экономические вопросы, на передел земель между крестьянами, на то, чтобы рабочие участвовали в прибыли капиталистов и в конечном счёте взяли фабрики и заводы в свои руки.

Эти разногласия отозвались на всей нашей деятельности. В конце концов, чтобы выяснить наши позиции, был созван сначала Липецкий съезд, где собрались будущие народовольцы, а потом – Воронежский съезд, на который мы приехали с чёрными передельцами.

Народники утверждали, что наша политическая деятельность мешает уделять должное внимание крестьянству, а мы считали, что облегчить положение крестьян при существующем общественном строе невозможно.

В результате и произошло разделение наших рядов на Чёрный передел и Народную волю. Наиболее видными деятелями в Народной воле стали Алексей Михайлов, Софья Перовская, Желябов, а в Чёрном переделе – Дейч, Стефанович, Плеханов, Вера Засулич. С тех пор наша деятельность пошла независимо друг от друга. Моя роль в этой деятельности выражалась в том, что я сделался вместе с Клеменцом и Кравчинским редактором Народной воли. Плеханов возглавил газету «Чёрный передел».

Типография Народной воли была арестована в январе 1880 года, и товарищи предложили мне снова поехать за границу, чтобы там редактировать толстый революционный журнал, который вернее назвать альманахом.

За границей я очень быстро с помощью нескольких русских эмигрантов организовал это издание. Первой книжкой вышла «Парижская коммуна», второй – «Мечты всеобщего социализма» Шабли. Когда дошла очередь до третьего выпуска, я захотел напечатать что-либо из произведений Карла Маркса. С этой целью я отправился в Лондон, где и встретился с Марксом.

Маркс жил тогда в предместье Лондона, в небольшом хорошеньком белом домике, к которому нужно было ехать частью подземной дороги. Первый раз я поехал к Марксу с моим товарищем Гартманом, который жил в Лондоне и был хорошо знаком с Марксом.

Когда мы подошли к домику Маркса, Гартман ударил три раза молоком в дверь, как это тогда полагалось. Нас встретила молодая девушка, которую Гартман по-английски спросил:

– Мистер Маркс дома?

Она по-английски ответила:

– Нет.

В это время вышла дочь Маркса Элеонора, молодая стройная девушка, и обратилась к Гартману как к хорошему знакомому. Разговор у нас шёл по-английски, но так как я английским языком владел плохо, то в первой же фразе я употребил несколько французских слов. После этого Элеонора сразу же перешла на французский. По-французски наш разговор пошёл сразу же раскованнее и свободнее.

Элеонора нам сообщила, что отец ушёл заниматься в читальный зал Лондонского музея, вернётся он поздно вечером, но завтра будет дома и будет рад вас видеть.

На следующий день мы были в назначенный час у него в гостях. Маркс тогда имел совершенно такой же вид, как вы можете себе представить по портретам. Это ведь были портреты того времени, техлет. Я ему, помнится, так и сказал: «Как вы похожи на свои портреты!»

Маркс засмеялся и тотчас парировал:

– Очень странно находиться в положении, когда люди похожи на свои портреты, а не портреты на людей.

Потом Маркс стал расспрашивать меня о Народной воле, о нашей деятельности и сказал, что придаёт большое значение нашей организации. По его мнению, в Западной Европе такая деятельность была бы совершенно невозможна, а начавшись у нас, она может привести к восстанию пролетариата в Западной Европе и таким образом послужить сигналом для мировой революции.

Общее впечатление о Марксе у меня сложилось такое. Он на меня произвёл впечатление человека, понимающего своё значение в науке. Манеры его были профессорские. Держал он себя с достоинством, но просто и раскованно. Вообще это был человек полный достоинства и уверенности в своём значении. Со мной он держался очень приветливо. Видно было, что он от души сочувствует нашему делу.

Когда я попросил Маркса какую-либо из его работ для перевода в России, то он выразил готовность сам отобрать нужные книги и предложил мне придти к нему на следующий день.

Второй раз я пришёл к Марксу без Гартмана. Маркс дал мне с десяток своих различных небольших книжек, в том числе и «Коммунистический манифест».

Принимали нас в доме у Карла Маркса очень приветливо. Мы у него пили чай с бисквитами. Элеонора принимала живое участие в нашем разговоре. Маркс с дочерью вызвались проводить меня до станции железной дороги, которая была в полукилометре от их дома. Здесь мы и простились. Когда поезд тронулся, мы замахали друг другу платочками.

Дорогой я стал изучать произведения Маркса и пришёл к выводу, что лучше всего начать с «Коммунистического манифеста». Об этом я и рассказал товарищам, вернувшись в Женеву. Они с этим согласились и сейчас же начали переводить текст «Манифеста». Но раньше, чем мы успели завершить перевод, я получил письмо от Софьи Перовской. Было это в декабре 1880 года. Она писала, что назревают чрезвычайно важные дела, и моё присутствие в России необходимо. Просила меня приехать при первой же возможности. Я немедленно собрался и отправился в путь железной дорогой. При переезде через польскую границу я был арестован и посажен сперва в Сувальскую тюрьму, а потом в Варшавскую цитадель. При аресте я назвал себя студентом Женевского университета Лакьером, так как у меня был паспорт моего друга студента Лакьера. Однако мне не поверили. Вскоре меня перевезли в Петербург и посадили в Дом предварительного заключения, где меня сразу же узнали.

В то время, как я сидел в Варшавской цитадели, произошло убийство Александра II. Узнал я об этом от моего товарища соседа по заключению польского революционера Бальницкого.

Тут я решил, что жизнь моя кончена – смертной казни не миновать. Стал внутренне к ней готовиться. Но мои товарищи, которые непосредственно участвовали в покушении на убийство Александра II – Желябов и Перовская – стали впереди меня перед лицом смерти. Сначала судили их. Пять человек приговорили к смертной казни. Казнили. А затем, почти через год, судили девятнадцать народовольцев и меня с ними. Тех из них, кто принимал непосредственное участие в различных покушениях и вооружённых действиях, приговорили к смертной казни. А меня как сотрудника журнального, пропагандиста, литератора – к бессрочному заточению в крепости.

Приговор к пожизненному заключению сначала привёл меня в полное недоумение. Я этого никак не ожидал. Поразмыслив, я почувствовал, что у меня начинается какая-то другая, новая жизнь, что я ещё могу что-нибудь сделать в будущем.

Я надеялся, что меня отправят на каторгу в Сибирь, но надежды мои не сбылись. Не прошло и двух-трёх недель после вынесения приговора, как вдруг ночью дверь в мою камеру отворилась, и в камеру с шумом ворвалась толпа жандармов вместе со смотрителем. Они принесли мне куртку, арестантский костюм и приказали раздеться. Когда я одел серую куртку, нацепил такие же серые башмаки, два жандарма подхватили меня под руки и в сопровождении остальных участников ночного дозора потащили меня во двор. Я думал, что меня сейчас начнут пытать, чтобы я дал какие-то новые нужные им показания, так как на судебном заседании показания давать отказался и лишь заявил, что признаю себя революционером, а любые показания революционера могут нанести вред его товарищам и соратникам по борьбе.

Так вот, тащат меня по коридору… Внезапно сбоку открывается какая-то маленькая дверь. Мы устремляемся туда. Ночной стылый мрак. Зима. Впереди вырастает какая-то стена. Вижу, сверху валят хлопья снега. Увидел я снег и сразу как-то на душе покойнее стало. Очень я с детских лет любил зимнюю пору!.. А между тем меня продолжают тащить между зданиями по каким-то узким переходам. На нашем пути возникали ворота, которые будто бы сами отворялись и пропускали нас, а потом вновь затворялись. Вытащили меня из бастиона. Я увидал перед собою берег реки, мостик и дальше невысокое здание. Я сразу понял, что это Алексеевский равелин. Меня вытащили в коридорчик, тоже тускло освещённый. Вдали стоял часовой с шашкой через плечо. Сбоку от него шёл ряд дверей. Одна из этих дверей отворилась при нашем приближении, и меня туда ввели. Оказалось, что это камера. Новый мой смотритель заявил мне: «Сюда входят, но отсюда не выходят. Это хуже смертной казни. Никаких книг, никакой переписки и никакого выхода».

Затем смотритель ушёл, и я остался один. Осмотрелся. Обнаружил кровать, одеяло. Я скорей лёг, закутался в одеяло, чтобы согреться. И, как ни странно, довольно быстро уснул, несмотря на весь ужас пережитого и страшный, почти могильный холод моего нового жилища.

Когда я проснулся, дверь отворилась, и мне принесли завтрак: чай в стакане, сахар и булочку. Я страшно удивился: нам ведь кроме чёрного хлеба в крепости ничего не давали и вдруг такая роскошь! Потом, смотрю, приносят обед: курица, суп и даже бисквит. На ужин опять чай (два стакана!) и опять булочку.

В первый же «алексеевский» день я успел простучать в стену камеры и познакомиться с соседями. Мне ответил товарищ по процессу. Рядом, говорит, – Исаев, Триголин… Когда день кончился, Триголин мне передаёт: «Неужели нас всегда так кормить будут?» Но не прошло и двух дней, как приносят нам вместо чая простой кипяток и кусок чёрного хлеба, а на обед – пустые щи, в которых плавают несколько лепестков капусты, и кашу на постном масле. На ужин – опять же кружку кипятка и чёрный хлеб.

Как оказалось, нас не знали, как содержать – не было инструкции. Пришлось доложить царю. И вот получили распоряжение от самого царя – «На кипяток и чёрный хлеб!» Потом, уже после Октябрьской революции обнаружились документы, гласившие, что обо всей нашей жизни царю доносили ежемесячно.

От этой пищи мы страшно исхудали, показались рёбра, стали пухнуть ноги, началась цинга, а вскоре появились кровавые пятна на ногах. Когда эти пятна поднимались до живота, человек умирал.

Моя опухоль поднималась к животу месяца два. И вот однажды отворилась дверь, и ко мне вошёл доктор Вильямс. Он осмотрел меня и дал своё весомое заключение – цинга. Прописал железо и кружку молока на ночь. Постепенно цинга стала проходить, но ходить на таких изувеченных ногах было невыносимо больно. Однако я предвидел – если лягу, и не буду делать попыток вставать и передвигаться, то не встану уже никогда. Так я заставлял себя двигаться, двигаться, двигаться…

На протяжении полутора лет меня (и моих товарищей – я знал об этом по нашей связи) то вгоняли в цингу, то излечивали от неё. Это продолжалось трижды! Третьей атаки половина наших товарищей не выдержала. Поправились Триполев, Фроленко, я и несколько других товарищей. А за это время нам готовили новоселье – в Шлиссельбурге строилась для нас новая тюрьма.

В Алексеевском равелине мы провели три года. Однажды отпирается моя камера и входят ко мне смотритель в сопровождении жандармов и ещё какого-то человека в штатском, который несёт цепь, наковальню и какие-то другие приспособления. Меня заковывают по рукам и ногам в цепи и наручники. Затем они пошли к моим товарищам. Я слышал, как их заковывали – такой стоял в наших каменных казематах звон!

Когда они вышли из камер, мы успели немного пообщаться, перемолвиться на ходу. Мы не представляли себе, куда нас отправят – на Сахалин или в Шлиссель-бургскую крепость.

Перевозили нас ночью. Опять отворялась дверь, опять волокли нас жандармы. Помню опять берег реки. Нева! Какой-то помост внизу. Первая мысль бросилась в голову: «Не хотят ли нас утопить в кандалах?!» Но вскоре обнаружилось, что перед нами баржа, а в ней – небольшой люк. Два жандарма подхватили меня и опустили в этот люк. Я очутился в коридоре, освещённом лампочкой, увидел часового, а по сторонам ряд небольших чуланчиков. В один из таких чуланчиков меня и втолкнули. Тут я окончательно понял – нас повезут на барже.

Через каких-нибудь полчаса зашумела за бортом вода. В чуланчике была маленькая форточка, сквозь которую виднелся кусочек неба. Я смотрел и думал: «Если по дороге будет один мост, то нас везут в море, если в Шлиссельбург, то два моста». Смотрю – проехали один мост, за ним второй. Значит, – Шлиссельбург!

Было уже светло, когда баржа остановилась. Два жандарма вытащили меня из люка на палубу. Перед глазами высокий серый бастион, а над воротам надпись: «ГОСУДАРЕВА КРЕПОСТЬ».

Меня потащили под руки мимо церкви. Отворились ворота, и я увидел новое каменное здание с решётками на окнах. Сперва меня поместили в маленькую Камеруна первом этаже. Кандалов не снимали. Затем (примерно через неделю) расковали, и я очутился в небольшом помещении – шагов четыре в ширину и шагов пять-шесть в длину. Койка была прикована к стене. Был ещё и столик, тоже к стене прикованный.

Так началась моя жизнь в Шлиссельбургской крепости. Первое время нас даже не пускали прогулку. Затем стали выводить на четверть часа, поодиночке. Месяца через два спросили, не желаем ли мы чего-нибудь почитать. Оказывается, в Шлиссельбургскую крепость была привезена из какого-то учёного учреждения целая библиотека томов в триста, в которой были учебники и книги по всем наукам за исключением политической экономии и социальных вопросов. Вот тогда-то я и набросился на чтение этих книг!

Письменных принадлежностей сначала не давали, но потом стали выдавать пронумерованные тетрадки. Я принялся за работу. Решил изучать все науки, какие только возможно. Покончив с одной наукой, я принимался за другую. И меня это спасло – нравственно, физически и интеллектуально! Другие товарищи не выдержали пребывания в одиночных камерах. Один из них – Грачевский – воспользовавшись тем, что в камере была керосиновая лампа, облил свою койку керосином, бросился на неё ничком и сгорел заживо раньше, чем жандармы успели обнаружить дым.

Другой наш товарищ, Мышкин, бросил тарелкой в смотрителя, за что и был расстрелян.

Щедрин и Конашевич сошли с ума.

Тогда нам разрешили ходить на прогулку вдвоём и увеличили время прогулок. Но самое главное – нам устроили мастерскую, в которой разрешили работать. Это была переплётная мастерская, в которую нам привозили книги, преимущественно научного содержания.

Так и шло наше время.

Получив возможность читать, писать и вычислять, я принялся за разработку тех мыслей, которые у меня возникали при чтении различных книг.

Первой моей научной работой было определение времени Апокалипсиса. В этой книге я нашёл много мест, посвящённых астрономии. Я произвёл расчёты и пришёл к выводу, что «Апокалипсис» написан не в 70-х годах первого столетия нашей эры, а в 395 году и завершён 30 сентября. Таким образом, его авторство принадлежит вовсе не Иоану Богослову, Иоану Златоусту. Это первое, что навело меня на мысль о пересмотре истории.

Под этим астрономическим углом зрения я стал изучать Библию и Книгу пророков. И увлёкся. Систематические научные занятия стали нормой моей тюремной жизни. И спасли меня. Благодаря им, я уцелел. Так я учился, мыслил и жил четверть века!

Освобождение из тюремной крепости произошло через 25 лет, в октябре 1905 года. На прогулку вдруг явился жандарм и объявил, что меня вызывают в первый огород. Иду. Вижу – там собрались уже все мои товарищи. Стоит комендант и спрашивает:

– Все ли собраны?

– Все! – ему отвечают.

И тогда он нам объявляет манифест государя императора. Согласно манифеста, те, которые сидят здесь свыше десяти лет, отпускаются на свободу, а те, кто менее десяти лет, – отправляются на поселение в Сибирь.

– Но, – заявляет комендант, – это будет не сразу и не сейчас, а дня так через три, когда мы всё подготовим для вашей отправки. А теперь я предлагаю тем из вас, кто писал в заключении (говорит и на меня смотрит), вот, например, номеру четыре (а это мой тюремный номер) сдать научные труды мне на просмотр. Что будет можно, я на волю выпущу.

Так как у меня была целая кипа тетрадей, которые, если их сложить в столбик, доходили бы до пояса, я решил, что если я ему их дам, он их мне ни за какие просьбы не вернёт. Да и как ему за два дня просмотреть такое число страниц! А в моих тетрадях чисел было больше, чем текста. Ещё подумает, будто я шифровкой пользовался. Поэтому я пошёл в мастерскую, сделал ящик для того, чтобы спасти свои тетради. Однако крышку я не прибивал, а взял ящик к себе в камеру.

Через два дня явился комендант и спрашивает:

– Почему Вы не представили для просмотра тетради? Раз они мною не проверены, значит, они здесь и останутся.

Я ему отвечаю, что для даже беглого просмотра их нужен целый месяц, не менее.

Тогда комендант подумал и говорит:

– Вы ведь приедете в Петербург и не сразу попадёте на свободу. Отправлю-ка я всё это в Петропавловскую крепость в запечатанном виде в распоряжение коменданта Петропавловской крепости.

На том и расстались.

Через два дня после моего перевода вновь в Петропавловскую крепость открывается дверь камеры, жандармский офицер с порога объявляет:

– Вас на свидание.

Оказывается, это было свидание с моей сестрой Верочкой. Встреча с ней состоялась в кабинете самого коменданта. Комендант, завидев меня, говорит:

– Вот и Ваша сестра.

Потом положил на стол часы и уже более холодным, казённым тоном произнёс:

– Вам даётся для разговора двадцать минут.

А сам сел у другого конца стола. Я стал расспрашивать Верочку о её жизни, о наших родных, а затем кратко поведал о жизни своей. Потом обращаюсь к коменданту и говорю:

– Генерал, у меня масса научных работ было написано за годы моего пребывания в Шлиссельбургской крепости. Нельзя ли их передать моей сестре?

Генерал тотчас позвонил в колокольчик. Появился унтер-офицер. Комендант Петропавловской крепости строго спрашивает этого унтер-офицера:

– Что, с Морозовым привезли какие-нибудь вещи?

– Как же, как же, Ваше превосходительство, целый ящик, запечатанный печатью коменданта Шлиссельбургской крепости.

– Ну, раз ящик за печатями коменданта Шлиссельбургской крепости, значит, там ничего вредного нет. Передайте этот ящик даме. Она может взять его с собой.

Таким образом, мои сочинения уцелели благодаря тому, что два коменданта поочерёдно спихивали с себя ответственность!

Выпустили меня на свободу. Радости моей не было границ, но сразу же появились и границы – мне было разрешено проживание в Петербурге с тем, чтобы я каждое утро ходил в отделение и получал паспорт на каждый день. Так я прожил две недели!

Я поделился своими горестями с одним знакомым адвокатом, защищавшим в ту пору политических. Он поехал в Сенат и стал доказывать, что я выпущен на свободу безо всяких ограничений. У него были связи, знакомства, и ему удалось познакомиться детально с новыми положениями о выпущенных на волю. В итоге пришлось обратиться к министру юстиции Щегловитову. Тот вошёл в моё положение и приказал, чтобы мне выдали паспорт на три месяца с тем, чтобы я в течение этих трёх месяцев приписался бы к одному из привилегированных сословий и получил постоянный паспорт.

Получив временный паспорт, я отправился к себе на родину в Мологский уезд, в город Мологу. В этом городе жили четыре мои сестры с мужьями, которые были хорошо известны местному начальству. Сейчас же мне представили мещанского старосту с тем, чтобы он приписал меня к мещанам города Мологи и выдал документ на жительство. Староста этот сказал, что он считает для себя честью приписать человека с такой судьбой, как у меня, к мещанскому сословию. Вскоре меня прописали и выдали постоянный паспорт и свидетельство мещанина города Мологи.

После того, как я был выпущен из Шлиссельбургской крепости, все тогдашние либералы[33] хотели со мною познакомиться. За это время я приобрёл массу новых знакомых. Так я познакомился и с моей будущей женой – племянницей писательницы Марии Валентиновны Ваксон.

Переехав в Петербург, я сразу же вошёл в круг учёных. С этих лет стали издаваться мои книги. Вот некоторые из них: «Откровение в грозе и буре», «Периодические системы строения вещества», «Менделеев и значение его периодической системы для химии будущего», «В начале жизни», «Из стены неволи», «Основы качественного физико-математического анализа», «Законы сопротивления упругой среды движущимся телам», «Начала векториальной алгебры в их генезисе из чистой математики», «В поисках философского камня», «На войне» (об этой книге хочу сказать особо – это мои воспоминания о втором годе Первой мировой войны, мне довелось побывать на передовых позициях), «Повести моей жизни» и многие другие.

Немало я работал и как редактор, организатор ряда изданий. Под моей редакцией выходили такие книги, как «Введение в дифференциальное и интегральное исчисление и дифференциальные уравнения», «Техническая энциклопедия», и, наконец, «Детская энциклопедия»

Одной из наиболее значительныхмоихработ была книга, вышедшая в свет под названием «Христос» – это история народов в свете естествознания. Название придумал не я – у меня был другой вариант – длинный и слишком наукообразный. Мой издатель – Ионов – обратил внимание на то, что у меня очень много упоминаний о христианстве и посоветовал в целях привлечения читательского внимания назвать моё сочинение «Христос».

Так в книгах началась моя новая жизнь. Жена моя, по призванию актриса, посвятила свою жизнь моей работе. Она помогла мне во всём, читала корректуры и даже научилась делать для меня кое-какие вычисления.

В настоящее время я работаю над применением астрономии к метеорологическим явлениям. Я пришёл к заключениям, что наша погода зависит не только от перемены солнца, но и от всего нашего галактического космоса. Для доказательства этого тезиса нам придётся переделывать все метеорологические таблицы солнечного времени на звёздное. Эта работа представит большие трудности, но провести её совершенно необходимо для определения влияния галактики на метеорологические явления и даже на землетрясения. Землетрясения вообще, по моему убеждению, бывают тогда, когда местность подвергается притяжению галактики при суточном вращении земного шара.

Кабинетная работа не стала для меня единственной. После выхода из Шлиссельбургской крепости я сразу же познакомился с Лесгафтом, который пригласил меня читать курс химии. Так я стал профессором химии, начал свою преподавательскую деятельность.

Вместе с тем я немало ездил по России, читал лекции по самым разным отраслям знаний, в том числе, кстати и по авиации. Читал даже лекцию в авиационном училище о культуре и научном значении воздухоплавания.

В Академии Наук СССР я являюсь почётным членом. Я представил туда четыре научных труда: «О частоте землетрясений», «О влиянии электрического и магнитного поля планет на устойчивость их орбит», «Об абберации и вращении наблюдательной базы» и о том, что сила тяготения распространения со скоростью света.

Да, я поставил свою жизнь исключительно научной деятельности, в которой вижу главное орудие для будущего счастья человечества. Насколько хватит сил и сейчас отдаю всё своё время и все силы науке, и мне часто вспоминается стихотворение, которое я повторял ещё в юности много раз:

Догорает свеча, догорает,

а другого светильника нет.

Пусть мой труд остановки не знает,

пока длится мерцающий свет.

Пусть от дрёмы, усталости, скуки

ни на миг не померкнет мой взгляд.

Пусть мой ум, моё сердце и руки

сделать всё, что возможно, спешат,

Чтоб во сне меня мысль утешала,

что последняя вспышка ума,

что последняя искра застала

за работой полезной меня.

Вот и судите сами, одна жизнь мною прожита или две! Всё-таки, наверное, – одна, потому что нет революции без науки и нет науки без революции.

Н.Н. Сотников. Ломоносов лет совсем недавних

Удивительнейшие бывают в истории совпадения: в тот день 30 июля 1946 года, когда родился автор этих строк, в посёлке Борки Ярославской области скончался человек, которого мы по праву можем называть Ломоносовым XIX и XX веков. И датировка эта сомнения не вызывает, ибо прожил на свете Николай Александрович Морозов 92 года! При этом он работал до последнего мига своей жизни. Правда, список долгожителей столь почтенных можно продолжить: это и классик бразильской и мировой литературы Жоржи Амаду, и классик исландской и мировой литературы Халдор Лакснес, и наш корифей, писатель и академик Леонид Леонов, и величайший Гёте, который незадолго до своего 82-летия завершил вторую часть «Фауста», а в самый последний день своей жизни залпом прочитал французскую книгу о революции в Париже 1830 года, и 87-летний академик Павлов, и, скажем, наш несравненный карикатурист Борис Ефимов, который открывал свою юбилейную выставку в 100 лет, и 100-летний хирург Ф. Углов. Всё это так, но все они не сидели почти 30 лет в могильных казематах Петропавловской крепости и в крепости Шлиссельбургской!

Химик, математик, астроном, языковед, полиглот, знавший 11 языков, историк, геофизик, астрофизик, метеоролог, воздухоплаватель, основатель аэрофотосъемки, философ, знаток политической экономии, публицист, директор Естественнонаучного института имени Лесгафта, прозаик, поэт, а самое главное – революционер-народоволец, которого не сломили никакие испытания, феноменально трудолюбивый и обаятельный человек, которого знали и ценили Карл Маркс, В. И. Ленин, Лев Толстой, Илья Репин, написавший четыре его портрета, химик Д. И. Менделеев, историк Е. В. Тарле… Я перечисляю только звёзд первой величины XIX и XX века. Причём самое интересное, что все его признавали за «своего»: историк Н. М. Никольский спорил с ним по поводу его ошеломляющей гипотезы о сдвиге хронологии истории человечества на несколько веков, химик Д. И. Менделеев ходатайствовал о присуждении ему степени доктора химических наук без защиты диссертации по совокупности трудов, биолог и физиолог, теоретик физкультуры и спорта П. Ф. Лесгафт поручал ему руководить кафедрой астрономии в своей Высшей вольной школе в Петербурге; его считал своим соратником и коллегой К. Э. Циолковский, его высоко ценили братья Вавиловы; физик Курчатов подтверждал его физические гипотезы; своим коллегой по литературному перу его считали Валерий Брюсов, Владимир Короленко, Владимир Гиляровский…

Сохранилась славная фотография гостей на знаменитых средах в репинских Пенатах. Хотя все по возможности готовятся к съёмкам и ощущают на себе «взор» фотообъектива, видно, что в центре внимания именно Н. А. Морозов. Все взгляды были обращены к нему. И только фотосъёмка, в ту пору довольно долгая процедура, заставила их перегруппироваться. Глядя на Морозова, никак не скажешь, что этот человек почти три десятилетия видел только клочок неба в тюремном окне. Но он сидел не в тюрьме, а во Вселенной, постигая её тайны, постоянно обогащая свою память, изучая науку за наукой, язык за языком… Одна только библиография его публикаций представляет собой брошюру почти в сто страниц, в ней только сочинений самого Морозова около четырёхсот!

Нельзя сказать, что о нём не писали, в том числе и книги. Есть очень основательное историческое исследование В. А. Твардовской «Н. А. Морозов в русском освободительном движении» (не удивляйтесь «сходству» фамилий – это действительно дочь нашего выдающегося поэта и литературного деятеля А. Т. Твардовского), есть очень обстоятельная книга Б. С. Внучкова «Узник Шлиссельбурга» (однако она вышла в Ярославле и есть далеко не в каждой даже крупной библиотеке). Я уже не говорю о книге философа С. М. Жданова «Н. А. Морозов» на украинском языке, да ещё тиражом 1100 экземпляров!

Поэтому можно сказать смело – мы и знаем о нём и почти не знаем его: труды и сочинения учёного и литератора давно не переиздавались, широкому кругу читателя почти всё недоступно. А о некоторых сторонах его дарования (например, он был выдающимся популяризатором науки и лектором, только за период с 1908 по 1916 года он выступал в 54-х городах, в том числе на Украине, в Сибири и на Дальнем Востоке!) мало кто осведомлён. Почти никто не знает о его журналистской деятельности в годы Первой мировой войны: шестидесятилетний недавний узник страшнейших тюрем сам, добровольно отправился на фронт как представитель либеральной газеты «Русские ведомости». Его журналистские произведения составили сборник «На войне. Рассказы и размышления», вышедший в свет в Петрограде в 1916 году.

Вот такой феномен! Работая над морозовской темой в продолжение трудов своего отца, автора документальной повести «О чём рассказали звёзды», я отправил письмо в дом-музей Морозова в Борках. В 1991 году мне пришёл любезный ответ директора музея Т. Г. Захаровой, которая подтвердила, что в музейных фондах есть машинописная копия девяти страниц на машинке (а у меня – 19 страниц) из Архива Академии наук СССР (ныне – Российская академия наук, РАН) записи беседы моего отца Н. А. Сотникова с Н. А. Морозовым для кинолетописи 15 апреля 1941 года и фотографии с трех кинокадров кинохроники от 23 апреля 1941 года (Морозов с женой Ксенией Алекеевной проживал в своей ленинградской квартире по адресу: улица Союза Печатников, 25а).

Вероятно, речь идёт о второй встрече отца с Морозовым, спустя, как я теперь подсчитал, семь лет, однако главной, наиболее содержательной беседой отец считал первую, а про вторую в своих устных рассказах даже не упомянул.

Не исключаю возможность, что было три фильма, как говорят в таких случаях кинодокументалисты, «три сюжета» – поболее от 1934 года, покороче от 15 апреля 1941 года и совсем короткий, хроникёрский – от 23 апреля того же года. Знаю, что отец в ту пору был очень занят на «Ленфильме» как автор сценария фильма о композиторе, авторе «Интернационала» Пьере Дегейтере, и штатной работой на «Леннаучфильме» как заведующий сценарным отделом. С кинохроникой он мог сотрудничать лишь внештатно, как автор.

Очень хочется увидеть кинокадры с Морозовым, но ведь надо для этого специально ехать в Борки, в музей!

… Когда вы будете проходить по улице Союза Печатников, обратите, пожалуйста, внимание на мемориальную доску на доме 25а: «Здесь жил и работал с 1906 по 1941 год революционер и учёный, почётный академик Николай Александрович Морозов (1854–1946)».

И под конец сенсация! 88-летний Н. А. Морозов в 1942 году из Борок вызвался прочесть ряд лекций бойцам и командирам Волховского фронта, которые встретили его очень уважительно и радушно: с удовольствием выслушали его беседы и уступили его странной просьбе пройти по траншеям как можно ближе к передовой. При этом он что-то прятал за пазухой… Когда его привели на исходный рубеж и он заметил фашистских солдат на расстоянии выстрела, то выхватил из-за пазухи какой-то странный большущий пистолет с оптическим прицелом и уложил наповал несколько фрицев!

Оказывается, это тот самый пистолет, который он, народоволец, предназначал сперва для Александра II, а затем для Александра III, люто ненавидевшего

Морозова-Щепочкина (по настоящему отцу а не крёстному) за то, что против него вступил в непримиримую борьбу его родственник: ведь прадед Морозова был женат на Е. А. Нарышкиной и находился в близком родстве, соответственно, с самим Петром Первым!

Вот какие невероятные сюжетные ходы рождает история!

А теперь несколько слов непосредственно о том, как создавалась кинолетопись 1934 года.

Напомню читателям, что тогда не было ни телевидения, ни видеозаписи, но запечатлеть в памяти потомков кинокадры с выдающимися деятелями науки, литературы и искусства было так заманчиво! И вот на каком-то очень высоком уровне приняли решение снять несколько фильмов не для показа, а, так сказать, впрок. Среди кинематографистов, которым была доверена эта работа, был мой отец.

С Н. А. Морозовым литератор и сценарист нашли общий язык быстро, миром кино Морозов, как выяснилось, увлекался (чем только не интересовался этот Ломоносов и Леонардо да Винчи XIX–XX веков!), а чисто по-житейски он оказался очень покладистым, очень гостеприимным и даже хлебосольным хозяином. Напомню, что время съёмок было нелёгким – ещё не были отменены карточки, но к приходу съёмочной группы на квартиру к Морозову стол уже ломился от такого изобилия съестного, что, как с юмором вспоминал отец, «все наши от увиденного лишились дара речи и чуть не попадали в голодные обмороки»! Заприметив некое замешательство, чуткий и очень добросердечный герой будущей киноленты сразу же предложил всем помыть руки и «откушать с дороги».

На столе были овощные блюда, грибы разных видов, птица, телятина! Предваряя вопросы, Морозов, добродушно посмеявшись, представился всем ещё раз: «Перед вами последний советский помещик! Наследственное имение Борки превращено в совхоз, но личным указом Ленина часть разнообразной сельхозпродукции поставляется мне в виде натуральной платы. Так что мои продовольственные траты сведены к минимуму и… (тут Морозов сделал торжественную паузу!) я могу львиную долю своих денег тратить на книги (тут он замедленным, немного театральным, но несомненно искренним жестом показал на тысячи томов своей библиотеки)».

Работала группа споро, с увлечением. Морозов, как мальчишка, увлекся новой для него техникой, крутил всякие ручки, наводил объектив на резкость, и все изумлялись тому, сколько жизней прожил этот удивительный человек!

Т.Г. Захарова. «Самый большой архив из академиков». (Из письма научного сотрудника дома-музея Н.А. Морозова Г. Г. Захаровой Н. Н. Сотникову)

Здравствуйте, Николай Николаевич!

Отвечаю на Ваши вопросы. В архиве музея есть два фильма о Морозове: старый (плёнка порвана, 1955 года, «Союзкинохроника», Ленинград) и второй, 1983 года. Эту копию мы заказывали в Госфильмофонде (Центральный государственный архив кино фотодокументов в подмосковном Красногорске). Этот фильм показывали в юбилейные дни в борковском клубе. Звуковая часть – минут тридцать (длина плёнки 350 метров), а немая – менее пяти минут. На футляре надпись: «Съёмка в апреле 1941 года в квартире Морозова при Институте имени Лесгафта». Кстати, институт закрыли не сразу после смерти Морозова, а в 1957 году.

…В библиотеке музея в основном научная литература. Большая часть усадебной библиотеки хранилась у племянника Морозова Александра Петровича Морозова, детского писателя (псевдоним – Холодов). В блокаду Ленинграда он погиб на вокзале, жена его умерла в Ярославской больнице, а сын воспитывался в чужой семье в Ярославле, потом жил в Вильнюсе.

Наши «Музейные записки» (вышло семь выпусков) вам будут неинтересны, а в буклетах короткий текст и мало фотографий.

… Все пишут о Морозове, почти каждый год выходит по книге. Пишут одно и то же, чуть смещая акценты. Хорошо ли это? Не знаю.

У самого Морозова – самый большой архив из академиков (Архив Российской Академии наук, фонд 543, более 7600 единиц хранения).

Всего доброго


Т. Захарова

5 декабря 2014 года

Н.Н. Сотников. Читая письмо из Борков Ярославских

Вот такое короткое письмо пришло из дома-музея Н. А. Морозова из посёлка Борки Ярославской области.

Есть необходимость сделать краткие комментарии.

Судя по всему ТОГО фильма (1934 года производства) в музее нет, но это не значит, что снятые в 1934 году кадры не вошли в те два фильма, о которых ведёт речь Татьяна Григорьевна.

Под Институтом имени Лесгафта разумеется институт научно-исследовательский, а не учебный институт физкультуры и спорта, который был и остаётся крупнейшим центром подготовки этой редкой категории специалистов.

Детский прозаик Холодов ни в одном из имеющихся под рукой справочников не значится. Возможно, он и не был членом Союза советских писателей.

О некоторых книгах, посвящённых Н. А. Морозову, я уже писал, но ещё раз подчёркиваю, что писать о его деяниях в целом невероятно трудно, ибо он – воистину Ломоносов дней совсем недавних! Найти автора, который бы легко переходил от химии к истории, от астрономии к языкознанию, не представляется возможным. Огорчительно другое – архив почти не разобран и мало изучен. А ведь в нём по разным отраслям знаний могут быть подлинные перлы. Да что говорить, когда архив универсального (но не настолько, как Морозов) учёного XIX века – А. Н. Оленина – тоже ещё не приведён в порядок. Как я слышал, такова же судьба архива Н.С. Лескова и О.Ф. Бергольц. Вопиющие примеры бесхозяйственности.

Больше всего лично меня потряс факт – архив Морозова самый большой! А ведь лучшие годы его жизни, молодость, зрелость, – это тюрьма-одиночка. Но – «Я не в тюрьме сидел, а во Вселенной». Истинно так.

Н. Н. Сотников

Н.А. Сотников. «Довоенная пора – самая отрадная!». (Из письма Н. А. Сотникова своему сыну Н. Н. Сотникову)

Н.А. Сотников


Я, как ты знаешь, – ровесник века. И дело тут не в случайном совпадении года рождения: наше поколение в целом – явление в истории совершенно уникальное. Впрочем, мне тебе это доказывать и не надо, а вот подчеркнуть некоторые особенности наших судеб (и в частности, – моей судьбы) стоит.

Во-первых, у нас очень сложные сюжеты судьбы. Каких-то упрощённых, прямолинейных, судеб я почти не знаю. Помнится, как-то я тебе уже приводил в пример совершенно уникальную литературную судьбу нашего земляка, ленинградца, исторического романиста Леонтия Ваковского: поступил в Петроградский университет, закончил его и всю жизнь занимался только, как у нас в Союзе писателей принято говорить и писать, «литературной работой на дому»\ Были у него разные общественные должности, порою даже видные, но они никогда не поглощали его литературной работы и не отнимали всё или почти всё время.

Иное дело у меня. Поверишь ли, но я сам не смогу чётко и быстро, как на экзамене, без различных оговорок, поправок и уточнений перечислить даже основные места моей штатной работы. Ты мне, конечно, возразишь: «А как же – анкеты?» Ты знаешь, и при заполнении анкет мне приходилось многое упрощать: иначе не хватило бы никакого места для заполнения! Почему это происходило?..

Ты знаешь, что я мечтал заниматься исключительно литературной работой. К этой мысли я пришёл где-то после 1928 года, когда уже поднабрался литературного опыта, научился строго планировать время, когда у меня появились реальные и во многом оригинальные творческие планы, без чего полнокровное творчество невозможно. Но разного рода житейские обстоятельства не позволяли мне обходиться без постоянного приработка, более того – заработка, что, естественно, не одно и то же. Так стали возникать разного рода совмещения должностей, наслоения одной должности на другую. Не скажу, что финансовые проблемы были единственными: многое меня просто чисто творчески увлекало. Бывали случаи, когда меня не то, чтобы обязывали (я ведь не был членом партии!), но выбирали, оказывали доверие, а порою и, прямо скажем, честь. Категорический необоснованный отказ в таких случаях выглядел бы более чем странно и даже неблагодарно.

Сейчас, читая это моё письмо, ты для себя сделаешь немало открытий: раньше я тебе об этом не говорил и не писал. И не потому, что не хотел, а считал, что основные вехи моей биографии ты знаешь, а это уже – детали, подробности, как-нибудь о них я тебе и поведаю. Как правило, это касалось каких-то пауз в основном развитии сюжета и разного рода наслоениях и дополнениях.

Но начнём всё же с твоего главного вопроса о моём литературном окружении в конце 20-х – начале 30-х годов. До 1931 года я был преимущественно издателем. У нас печатались люди с именами. Лично у меня были товарищеские отношения с Константином Фединым, Николаем Никитиным, Вениамином Кавериным, Юрием Тыняновым, Евгением Шварцем, Леонидом Соболевым. Что же касается Бориса Лавренёва, то это – дружба, причём на всю жизнь. Среди менее известных литераторов у нас в активе постоянно были Борис Четвериков, Леонид Грабарь, прозаик с богатым военным прошлым. Нашими добрыми товарищами и консультантами были видные критики и литературоведы Георгий Горбачёв и Евгения Мустангова. Между прочим, тебе как преподавателю курса «Литературно-художественная критика» очень советую в Публичной библиотеке поискать по-своему уникальную книгу Мустанговой «Современная русская критика». Я понимаю, что ты больше тяготеешь к новейшей литературе, но довоенный литературный опыт уникален и может быть весьма и весьма полезен и ныне.

Как ты видишь, среди наших имён в основном прозаики. Тебя удивит, но к нам хаживал даже такой старейший беллетрист, как Потапенко. Помнишь слова Алексея Николаевича Толстого о том, что если бы не Красный Октябрь, то его писательская судьба была бы подобна судьбе Потапенко. Многие думали, что он остался где-то в девятнадцатом веке…

Как я тебе раньше говорил, я вступил в ЛААП. Нашей группой руководил прозаик Владимир Ставский. Сейчас о нём чаще всего говорят в связи с боевыми страницами его судьбы на Халхин-Голе и в связи с его участием в Великой Отечественной войне. Ты же знаешь, что он погиб под Невелем, приняв на себя командование полком. Как-то в сторону отошли главы его довоенной биографии. Могу сказать, что он был очень способным организатором, человеком активным, решительным. Недаром все эти качества пригодились ему на посту руководителя Союза писателей СССР. Уже тогда мы все видели, что он не по-книжному знает военное дело, что он готов к боевым действиям. Под крылом Ставского в ЛенЛА-АПе были лишь начинавший тогда свой путь в литературе Юрий Герман и Пётр Сажин, который стал куда более известен, чем в довоенную пору, в годы войны как военный прозаик и очеркист. С Сажиным мы общаемся и сейчас: он непременный активист всех военно-исторических дел в нашей Московской писательской организации.

Как ты, наверное, помнишь по курсу истории советской литературы, считается, что в ЛААПе были почти исключительно авторы из числа рабочих. Вовсе нет! Тому пример – ярославец родом из крестьян и знаток крестьянской жизни Иван Никитин. Прошу не путать с куда более известным Николаем Никитиным!

Издательская моя деятельность как основная завершилась переходом (фактически – переводом) в штат Дома печати, открытого в 1929 году. Напоминаю, что Дом печати в довоенные годы был не просто клубом, а фактически предшественником того Союза журналистов, в котором ты сейчас состоишь. У нас были и Кабинет начинающего автора, и рабселькоровские курсы и консультации, и лекции, и творческие встречи и дискуссии, и своя очень, между прочим, популярная стенгазета. Более того, у нас было то, чего нет ни в Ленинградской, ни в Московской организациях Союза журналистов СССР в нынешнее время: театр Малых форм\ Меня определили основателем этого театра, его директором и заведующим репертуарным отделом. Главным режиссёром у нас стал В. Н. Соловьёв, который привлёк к работе театра хороших артистов. Что же касается репертуара, то почти весь он в той или иной мере принадлежал моему перу. Ты видал в моём домашнем архиве афишу нашего спектакля «Алло, Запад!» Мы даже возили этот спектакль на гастроли в Москву.

По рассказу Михаила Зощенко «Аристократка» мы сочинили… балет \ Танцевали балерины из Малого театра оперы и балета. Зощенко, который в повседневной жизни улыбался крайне редко, глядя на балет по его рассказу, хохотал до слёз! Вот тебе пример любимой твоей темы «Синтез искусств» – к вопросу о трансформации видов и жанров искусства.

И всё же финансы Дома печати тормозили наше дело. Тогда мы приняли решение перестроить театр в Театр Чтеца. Одной из главных исполнительниц была молодая жена Леонида Соболева и дочь певца Атлантова-старшего Ольга. В репертуаре у нас была преимущественно русская классика прозы.

Вообще периоде 1931 года по 1935 год – время моего обострённого увлечения искусством театра. Именно тогда я уже примеривался к большинству своих пьес позднего периода – и о судьбе Михаила Ивановича Глинки, и о Пьере Дегейтере, и о Бернарде Шоу.

Именно в ту пору (не считая вторую половину 50-х годов с переходом на начало годов 60-х) я написал самое большое число театральных рецензий, обзоров, статей – когда по своей фамилией, когда – под псевдонимом, а когда – и без подписи. В ту пору было в нашем Ленинграде немало театров, высоко ценились премьеры, несравнимо больше, чем ныне, уделялось внимание новинкам на современную тематику. Да и было где печататься! Одним из моих любимых журналов был «Рабочий и театр». Печатался как критик театра я и в Москве, и в газетах. Не скрою, это к тому же был весьма солидный приработок. Платили неплохо, публиковали быстро! Не сопоставить с тем положением, которое сложилось к концу 60-х – началу 70-х годов.

Только ты не думай, будто я считаю предвоенную пору каким-то сплошным раем. Жилось тяжело. Возникли карточки, которые отнюдь не вселяли вдохновения, но всё же были отменены, и к самому концу 30-х годов дела явно пошли на поправку. Тем более радовали нас всех успехи, достижения, пусть и не очень броские.

Это – в сфере материальной. Что же касается сферы духовной, то могу сказать со всей ответственностью: такого душевного морального климата с тех пор я не могу припомнить. Это вовсе не означает, что не было столкновений, противостояний, вражды в наших, художественных, кругах, но… Помнишь, ты как-то меня спросил: «Почему идёт на спад секционная работа в творческих союзах и прежде всего в писательских организациях?». Напомню тебе, что я тогда ответил. Секционная работа – это откровенность и доброжелательность в обсуждении книг, спектаклей, фильмов и особенно рукописей. (Ты понимаешь, почему! Провал рукописи мог вызвать в редакциях разного рода быструю реакцию, «детонировать летальный исход», как горько пошутил один мой приятель, литератор-ветеран.) Так вот, непременные условия: принципиальная общность позиций и хотя бы примерно одинаковый на каком-то рубеже, каком-то этапе уровень собравшихся. Если этого нет, любое обсуждение, любая дискуссия обречены. Вот почему у нас в Московской писательской организации всё чаще и чаще стали обсуждения заменять лекциями, встречами со специалистами тех или иных отраслей знаний, «смежниками», как у нас любят говорить о коллегах по Парнасу. Во время подобных встреч и отдельные критические замечания не так обидны: например, юрист подчеркнёт несуразности в художественных произведениях о правопорядке, физик-ядерщик мягко пожурит за то, что цифры такие при таких-то испытаниях завысил автор, и т. д. Тем более, что почти всё это легко исправимо, как у нас в довоенную пору говорили, «это легко исправить: это РЕДАКЦИОННО», то есть переосмысливать, переписывать заново не надо, стоит зачастую лишь строку, абзац, ну, страницу переписать! Так на то и есть творческий процесс!

Я помню, как ты справедливо порадовался выходу в свет в издательстве «Наука» книги 3. Степанова о культурной жизни Ленинграда конца 20-х – первой половины 30-х годов. Я сразу же стал искать эту книгу и нашёл вскоре её в нашей Рабочей комнате писателя. (Молодцы! Какая оперативность!) С одной стороны, я радовался, вспоминая отрадные факты, явления, примеры, а с другой – всё больше печалился: сперва вторая половина 30-х годов, а затем война почти всё свели на нет. Возродить, восстановить почти ничего не удалось, несмотря на многие отчаянные попытки!

Чрезвычайно болезненная и трудная тема. Мы с тобой её в письмах и в беседах не решим, а только обозначим, но и это обозначение пойдёт на пользу поиска истины.

Ты сравнительно недавно писал мне о том, что тебе поручили написать справку-статью об опыте литкружков и объединений в Ленинграде. Думаю, что и сейчас этот опыт – самый передовой в масштабах страны, правда, уровень педагогов понизился. А в довоенную пору мастера литературы не гнушались вести какой-нибудь маленький заводской кружок. Откомандирование писателя в такие кружки считалось делом почётным. У меня сохранилось такое направление за подписью очень доброжелательного, с несомненными педагогическими способностями литератора Алексея Крайского, любимца молодыхлитераторов. Мне довелось вести кружки на Балтийском заводе и на заводе «Красный гвоздильщик». Если в пору издательской работы я подружился с полиграфистами, особенно – с ветеранами печати начала XX века, то на новом этапе я увидел воочию черты обновлённого рабочего класса, лучше узнал производственную жизнь в целом. Посему, когда прекратил свою деятельность наш театр при Доме печати и закрылся театральный журнал, я довольно легко освоился на фабрике имени Анисимова, где мы сравнительно быстро наладили выпуск многотиражной газеты. Вот этот эпизод не вошёл в мои анкеты, потому что его затмил мой переезд в Донбасс на корпункт «Известий». Там, в Донбассе, мне предложили совмещать работу для «Известий» с работой в областной газете «Социалистический Донбасс». Вот там-то я и познакомился с такими всесоюзными знаменитостями, как Стаханов, Изотов, сталевары Коробовы, ставшие героями моего сценария «Отец и сын» (там они у меня Колобовы, но сути характеров подлинные).

Историки литературы о трансформации литературной жизни после Первого съезда Союза писателей СССР чаще всего говорят лишь позитивно, но ведь были и утраты, которые затем восполнить не удалось. Закрылись пролетарские журналы «Резец» и «На стройке». Почему-то очень заметно стала ослабевать мощность издательской базы. Публиковаться, особенно печатать новинки становилось всё труднее. Вот по этим причинам уехали в Москву активные литераторы Пётр Сажин и Павел Лукницкий. Это, можно сказать, первые «птицы», покинувшие невское «гнездо». О потерях блокадных, военных лет и говорить нечего! Были и послевоенные переезды. О них мы как-то с горечью говорили в Москве с Ольгой Фёдоровной Берггольц. Эти «отъезда-отлёты» истинных ленинградцев не радовали. А затем закрылся и весьма солидный полутолстый журнал «Литературный современник». Большая потеря для нашего города! Закрылись и детские журналы «Чиж» и «Ёж». Огромный город и прилегающие к нему земли Северо-Запада оказались на голодном издательском пайке: ведь всесоюзные журналы по сути становились московскими, а российских тогда ещё не существовало.

Меньше стало и театров. Впрочем, это особая и очень сложная тема. Даже зрительно помню: театральная афиша Ленинграда сталараза в три короче!

Трудности одолели и «Ленфильм». Студия стала терять самостоятельность и, увы, тот огромный авторитет, который завоевала своими достижениями. Снизились и темпы производства. Мой фильм «Отец и сын», не очень-то сложный в производственном отношении, снимался аж три года! Как ты знаешь, «Певца из Лилля» не завершили из-за начала войны. И всё-таки доснять, доработать, восстановить его было бы можно, но в блокадном огне сгорел негатив! Это была роковая потеря. В Москву стали навсегда перебираться опытные кинематографисты, прежде всего сценаристы. Рядовые штатные работники такой роскоши себе позволить не могли. Одни в годы блокады попали в эвакуацию, другие (их большинство) погибли в блокадном городе. Во всяком случае после войны, зайдя на «Ленфильм», который в конце 30-х годов стал моим родным домом, я не встретил НИКОГО из тех, с кем общался в довоенную пору.

Я в этом письме не пишу тебе о своей сценарной работе в годы блокады, потому что сохранилась довольно состоятельная справка[34]. Я тебе её как-нибудь покажу. У меня вообще много чего интересного, а порою и уникального есть в чудом сохранившемся архиве, и мне хочется верить, что со временем ты (как мой наследник) сумеешь им достойно распорядиться.


29–30 ноября 1911 года

Н.Н. Сотников. Газета становится книгами

Сегодня у меня особый день – надежд и тревог. В Публичной библиотеке имени М. Е. Салтыкова-Щедрина заказаны две довоенные документально-публицистически е книги отца. Те экземпляры, которые принадлежали лично ему, сгорели в комнате на Мойке. Найти после войны дубликаты не удалось, а по памяти восстановить такого рода тексты никак нельзя!

И вот библиотекарша с улыбкой обращается ко мне: «Не волнуйтесь! У нас в библиотеке книги эти нашлись…».

Начинаю с первой по хронологии. «ВОКРУГ ЕВРОПЫ на "Украине”» ОГИЗ, серия «Физкультура и туризм», 1932 год. Обложка более чем скромная. Страницы не первой свежести: вероятно, её читали за минувшие годы многие. А ведь и впрямь интересно: первый туристский круиз вокруг Европы. Это – форма поощрения передовиков производства. Организаторы – ВЦСПС (Всесоюзный центральный совет профессиональных союзов) и Общество пролетарского туризма и экспедиций. Участников круиза было 350 человек, путешествие продолжалось 35 дней. Ого! Какой большой отпуск получили передовики!

По классу кают шла разбивка согласно ТРУДОВОГО СТАЖА. Молодые рабочие отправлялись в каюты третьего класса. Старики впервые в жизни смогли оценить, что такое комфорт. Что же касается еды, то особых деликатесов не предусматривалось: сытно, вкусно, но никаких чудес кулинарии. На завтрак, например, рабочие-интуристы получали чай, хлеб, масло и сыр.

Никакой особой, тем более интенсивной политико-массовой работы среди пассажиров не предусматривалось, но во время заходов в те или иные иностранные порты и экскурсий они видели всё сами своими глазами. Порою им помогали пояснения, переводы с европейских языков и с турецкого, так как и Турция, сравнительно благополучная времён Кемаля Ататюрка, тоже входила в маршрут.

Сама поездка с вопиющими контрастами как «у них» и как «у нас» была успешным агитатором: во время рейса 45 беспартийных (а это примерно 1/8 от общего числа) вступили в ряды ВКП(б)!

Один из участников круиза (а Н. А. Сотников опросил десятки туристов) прямо заявил: «В городах, где мы побывали, мы ясно видели, что революция здесь не за горами!», а немецкие комсомольцы на вопрос «Когда у вас будет революция?» уверенно отвечали: «Скоро, в этом году, через год, но не позже!» Как мы знаем, в 1933 году к власти пришли совершенно иные силы – фашистские, но надежды симптоматичны: вопреки заявлениям нынешних «правоверных» историков, инерция революционных выступлений конца десятых – начала двадцатых годов была очень велика.

Встретились наши туристы и с яркими проявлениями итальянского фашизма: им поведали, что при Муссолини можно было получить 20–25 лет тюремного заключения только за сочувствие идеям Итальянской коммунистической партии!

И в то же время рабочих, среди которых было немало машиностроителей, своей технической оснащённостью поразила фирма «Фиат». В книге неизменный интерес вызывал испытательный полигон (в виде трибун с ребристой, как у стиральной доски, дорогой). Фотографии, правда, качества низкого, но и бумага-то газетная!

Итак, с одной стороны – блеск испытательной автотрассы в Италии, а с другой – живая реклама в окнах стамбульских окраин проституции (обнаженные рабыни секс-бизнеса лежат на диванчиках прямо в витринах, за стеклом). Это зрелище произвело на наших туристов отвращающее впечатление!

Потрясло наших рабочих почти во всех странах то, что еда значительно дороже вещей, в том числе обуви, одежды. Наши были одеты чисто, опрятно, но по европейским канонам убого и немодно.

Искренно, до слёз, наших людей тронуло исполнение итальянскими крестьянами на губных гармошках «Интернационала» – ведь и провожали наш пароход в долгий путь с красными флагами и под гимн «Интернационал».

Как профессиональный издательский редактор не могу не обратить внимание на то, что имя автора комментариев, составителя и интервьюера напечатано на корешке книги: «И. СОТНИКОВ». Тираж по тем временам скромный, а по нынешним – весьма солидный: 15 000 экземпляров. Не сомневаюсь, что интеpec к книге был большой: ведь одно дело пропагандистские статьи и радиопередачи, а другое – коротенькие, но впечатляющие рассказы об увиденном рядовых рабочих-производственников, не обязательно очень квалифицированных, но непременно передовиков.

* * *

История второй книги принципиально иная: в первом случае идея исходила от автора-журналиста, газетчика, а вот идея собрать наиболее интересные и поучительные материалы из «Вечерней Красной газеты», которые шли преимущественно по отделу городского хозяйства, принадлежала Сергею Мироновичу Кирову. При очередной встрече с Н. А. Сотниковым (а отец не раз бывал в кабинете Кирова) он предложил: «А что если мы общими усилиями сделаем своеобразный отчёт перед ленинградцами, как мы осуществляем программу сделать наш город образцовым? Вот Вы и возьмитесь за это дело!»

В 1934 году выходит в свет книга «Город образцовый». Тираж 8 000 экземпляров. Составлена она была почти исключительно по материалам газетных публикаций, но какие-то тексты дополнялись, данные уточнялись – ведь время-то шло, и менялись в сторону роста и цифры.

И всё же авторское начало присутствует. С первых же страниц возникает интонация как бы ведущего-экскурсовода, который с читателями объезжает городские окраины. Обновлять их, благоустраивать было признано первейшим делом. Мне отец рассказывал, что на его вопрос, какие будут пределы роста города, Киров твёрдо ответил: «Амы и не думаем делать город-гигант! Вот наведём порядок, решим первейшие задачи и примемся за благоустройство центра, старых районов. Вот где широкое поле деятельности! Рядом с дивными сооружениями какие-то одноэтажные халупы, сараи, немало и просто аварийных! Построить бы новые здания, благоустроенные, хорошо, со вкусом вписать их в гряду достойных домов – вот воистину увлекательнейшая задача для архитекторов и строителей!»

… Ныне, направляясь по делам или на прогулки по моим самым родным старым районам города, я вижу, что мечты Кирова не сбылись. Даже кирпичные дома с низкими потолками, убогими окнами, зажатые между красавцами конца XIX – начала XX веков, воспринимаются чужеродно. Ныне на многих стёклах бумажные буквы: «ПРОДАЁТСЯ». Висят эти буквы годами. Нет спроса. Слишком велик контраст. Послевоенные новостройки и в центре смели наплодить своих деток-уродцев!

Читатель книги «Город образцовый» сделает для себя немало волнующих открытий: например, построить дамбу для защиты города от наводнений планировал Киров. Срок исполнения – пять лет, с 1934 года по 1939 год. Это должна была быть стена длиной в 23 километра, соединяющая Ораниенбаум с Кронштадтом и Лисьим Носом. Для сдерживания воды предусматривались чугунные ворота особой конструкции. Разработку предварительных проектов проводил профессор С. А. Советов.

Вот тебе и лозунг небезызвестного Романова: «Ленинградцы! Ответим самоотверженным трудом на заботу партии и правительства!» А некоторые газетчики-подхалюзники буквально стонали: «Спасибо партии за дамбу!» Так что «отец» дамбы не Романов, а Киров. И так – практически во всём!

Много шума было в ленинградских газетах в связи с необходимостью строительства в нашем городе крематория. Были негодяи, которые даже по этому поводу иронизировали! В журнале «Архитектура и строительство Ленинграда» публиковались основные проектные чертежи. Всё это ещё при Толстикове выдавалось тоже за заботу партии и правительства о народе! А ведь оказывается, ещё сам Киров планировал переустройства некоторых прилегающих к Александр о-Невской Лавре территорий (они тогда являли из себя зрелище строений из повестей романтиков начала XIX века!). Решительно и очень строго решался комплекс возникающих при этом экологических проблем (тогда ЭТОГО термина не было), особенно гари и дыма из труб!

Большое внимание уделялось транспорту. Книга пропагандировала трёхостные автобусы (имеется фотография) которые Киров хотел пустить на главных маршрутах. Ставился вопрос о такси, но, увы, город эту проблему без всесоюзного автомобилестроения решить не мог: почти все автотакси были зарубежных марок. В жизнь ТОГДА они входили очень трудно. Лишь к концу 30-х годов эмки стали на улицах привычными, и «прокатиться на такси» стало не диковинкой, а приметой городского быта.

Касалась книга и давнего исторического прошлого территории нашего города и его окрестностей. Мне лично запомнились две цифры – примерно 2 000 жителей и 46 сёл и деревень. Вот тебе и пушкинская гипербола: «По низким топким берегам чернели избы здесь и там – приют убогого чухонца»!

И всё же, думается, недаром тираж был определён по тем временам скромный: книга предназначалась не столько «широким читательским кругам», как любят сообщать в аннотациях наши издатели и поныне, а преимущественно для хозяйственников разного ранга, специалистов, причём, не только ленинградских: отец вспоминал, что значительная часть тиража была направлена в наиболее крупные города России и других союзных республик. «Для распространения передового опыта», как тогда часто говорилось.

Скажем прямо и честно: художественного значения сейчас эти две книги не имеют, но как исторический источник они чрезвычайно ценны и полезны. И я счастлив, что могу с полным правом сказать о них хотя бы короткое слово.

А. Н. Рубакин. Отзыв русского парижанина. (Из письма доктора А. Н. Рубахина Н. А. Сотникову)

Дорогой Николай Афанасьевич!

Прежде всего, каюсь перед Вами, что до сих пор не ответил на Ваше любезное письмо. Здесь я совершенно замотался в последнее время с работой – текущей и научной. Мною были сделаны два сообщения Французской Медицинской академии, которые возбудили яростную полемику во всей печати, не только медицинской[35]. В результате мне пришлось давать ряд интервью журналистам, писать ряд статей для газет и журналов по поводу моих сообщений в Академии. Вдобавок я заканчиваю книгу по затронутому мною вопросу. Кроме того, пришлось сделать доклад об СССР в обществе друзей СССР. И всё это – при интенсивной работе «ради хлеба насущного».

Этим летом я надеюсь несколько освободиться и съездить в СССР, а может быть и остаться на работу, как мне было предложено[36]. Тогда, вероятно, я с Вами и повидаюсь, когда приеду в мой родной город – Ленинград.

Вот по поводу моего родного города я и хотел Вам написать. Я там не был с осени 1931 года, а с тех пор многое изменилось, как отчасти я могу судить и по Вашей книжке «Город образцовый». Я её читали перечитывал, вспоминал всю мою жизнь в родном городе. Я ведь знаю его насквозь, начиная с улиц, учебных заведений. Получив среднее образование, я учился в университете в 1906–1907 годах вплоть до моего ареста и ссылки в Сибирь, откуда я бежал за границу в 1908 году. Мое «высшее образование» в ту эпоху проходило больше по тюрьмам: я сидел в пяти петербургских тюрьмах, и, может быть, многие из моих товарищей по революционной работе в подполье ещё живы, если не погибли в Гражданской войне, как погиб мой брат и многие другие из близких людей.

Знаете, что меня смутило в Вашей книжке? Вы недостаточно выявили факты в историческом разрезе. Петербург и до Революции рос и технически развивался, хотя положение рабочих в нём было отчаянное! Наверное, следовало больше сказать о разрухе времён войны и показать, что новый рост города начался сравнительно недавно – со времён первой пятилетки.

Не могу не сказать о современной Франции, которую я знаю достаточно хорошо. Я провёл большую часть своих заграничных лет в Париже. Только за двадцать лет выстроено свыше ста километров метро, много новостроек, но почти ПОЛОВИНА новых домов пустует: нет жильцов, квартиры слишком дороги. Но, между тем, вы редко где найдёте дом без газа, без электричества, канализации и водопровода – и не только в самом Париже, но и в километрах тридцати вокруг.

Повсюду асфальт, бензиновые колонки – повсюду. В одном только Париже свыше 300 000 автомобилей, из них около 15 000 такси плюс 2 500 автобусов на СТА с лишним линиях.

Вот Вы пишите о ленинградском трамвае и сравниваете его с конкой. В Париже последняя конка исчезла в 1908 году.

Так что о техническом сравнении здесь нам говорить не приходится. Другое дело сравнение социальное! При всём комфорте, при невероятном разнообразии товаров рабочие сидят без работы, живут на жалкое пособие, фабрики и заводы закрываются, в магазинах число покупателей снизилось на глазах до минимума.

А между тем в СССР в целом и в Ленинграде особенно произошёл невероятный социальный сдвиг. Народ вырос культурно, создано воистину новое общество. Вы уж меня извините, Николай Афанасьевич, но я пишу о Ленинграде сейчас как бы с позиции иностранца, перед которым (представьте себе, что он – турист) бытовой дискомфорт может заслонить создание новых социальных форм, при которых нет места нищете, безработице, социальному неравенству.

Когда я пишу Вам о техническом отставании, я имею в виду, конечно, не феноменальные стройки в СССР типа Днепростроя, а жизнь повседневную, бытовую, в том числе и сантехнику, которой я, как врач-гигиенист, уделяю особое внимание.

В целом же Ваша книжка мне очень поможет в лекционной работе: ведь я во Франции постоянно читаю лекции о Советском Союзе. Выступал я не раз и в Америке и всегда говорил о том, что в странах Запада организационно даже легче провести социальные преобразования. Весь вопрос – в распределении их! Но социально и психологически на Западе революцию свершить куда труднее: буржуазия богата, многочисленна, а главное – сорганизована невероятно!

До следующего письма.

Крепко жму Вашу руку.


Н.А.Рубакин


Париж, 15 марта 1935 года

Н.А. Сотников. Напутствие путнику. (Как я работал над фильмом о жизни буддистов в СССР)

Если с православием я был знаком, можно сказать, с детства, с первых уроков закона божьего в Полтавском реальном училище, о чём я рассказал в очерке «Три встречи с будущим патриархом», то буддизм для меня оставался тайной и загадкой. Детство и юность я провёл на Украине, где буддистов не встречалось. С бурятами, калмыками и тувинцами, то есть народами, представители которого традиционно исповедуют буддизм, судьба меня тогда не сводила. В Москве, а затем в Ленинграде журналистская, кинематографическая и редакционно-издательская практика тоже была от буддизма далека. Единственно, что мне припоминается сейчас, так это упоминание в лекциях по архитектуре на Высших курсах искусствознания при Институте истории искусств, которые я с удовольствием и большой пользой для себя посещал, о буддийском храме, построенном в 1913 году в Петербурге при активном участии придворного лекаря знатока тибетской медицины Петра Бадмаева. Но, конечно же, разговор об этом храме шёл только с точки зрения архитектурной, да и вся лекция, помнится, была посвящена культовым сооружениям в Петербурге начала нашего века. Об обрядовой стороне буддизма речь не шла да, вероятно, и не могла идти: лекцию читал историк архитектуры, а не историк религии.

Во второй половине 50-х годов я вновь стал больше и писать, и путешествовать, несмотря на огромную загрузку штатной работой в аппарате Правления Союза писателей РСФСР, где я восемь лет был Ответственным секретарём Совета по драматургии. Творчество вообще – тайна тайн, загадка загадок! Бывает, что и время есть, и силы, и настроение, а пишется мало до обидного. А бывает так, что день занят до краёв, дела разные и разнообразные обрушиваются на тебя лавиной, но и рука, держащая перо, не устаёт, и тема зовёт новую тему. Думаю, что огромную роль играют общий настрой, и личный тонус. В конце 50-х годов образовался Российский писательский союз, на моих глазах проходило его становление, было много планов, забот, знакомств, встреч, очень расширилась география творческих связей и поездок. Не все мои коллеги, в том числе и зональные консультанты (кроме зональных были ещё и жанровые, к которым относился и я) любили дальние поездки да ещё в любое время года, да и не только в сторону тёплую, в сторону южную… А я с командировочным удостоверением и билетами на все виды транспорта, с маленьким чемоданом и старенькой верной пишущей машинкой чувствовал себя в дороге, как дома. Сказались и жажда странствий, и желание наверстать то, что было упущено в жизни, не увидано, не услышано, да и военная моя судьба и журналистская биография приучили меня к путям-дорогам. Я вовсе не против был максимально возможного комфорта и удобств, если они были реальны, ну а если нет, то и общий вагон немало давал знаний, сведений, сюжетов и тем. Помнятся и долгие ожидания на маленьких аэродромах и автовокзалах, и суда, на которых я плавал, далеко не всегда были пассажирскими.

Короче говоря, поездил я по российским городам немало! Особенно полюбил центральную Русь, исконную, которую потом стали именовать чуть ли ни исключительно Нечерноземьем, и Поволжье, и Северо-Восток, и Урал, и Дальний Восток… Вот в Сибири как-то побывать не довелось, о чём сейчас на старости лет очень сожалею. Кроме мест исконно русских, стал я всё чаще и чаще бывать в автономных республиках Российской Федерации. Среди драматургов этих республик у меня появилось немало друзей и учеников, с которыми я встречался впервые чаще всего в здании Правления Союза писателей РСФСР (оно тогда располагалось на Софийской набережной, потом ставшей набережной Мориса Тореза, напротив Кремля). Потом мы продолжали знакомство на творческих семинарах, как правило, месячных, с отрывом от производства, как говорится, в одном из домов творчества. И уже затем, в итоге я отправлялся в ту или иную республику, имея представление о её драматургическом активе, репертуаре театров, издательской базе, положении дел с драматургией в республиканских писательских союзах.

Но, конечно, ничего нельзя сравнить с самой поездкой в ту или иную республику! Ехать желательно не просто так, а по делу, чтобы вокруг этого дела группировались впечатления, вершились знакомства, происходило накопление знаний, сведений, впечатлений. Лучше всего я узнал республики Поволжья и Дагестан, и другие автономные республики Северного Кавказа. Потом были Удмуртия, Карелия, Тува и Бурятия. В Туве я гостил совсем недолго и, честно говоря, никаких заметных следов буддизма не заметил, а вот поездке в Бурятию, длительной и целенаправленной, предшествовали события, о которых я хочу вам рассказать.

Среди пьес, которые я рецензировал в Правлении Союза писателей РСФСР, редко, но всё же порою попадались такие, что требовали дополнительной специальной консультации. Ну, скажем, юридической (если действие происходило в суде), исторической (помнится, шла речь об истории Урала), религиоведческой, и тогда мы чаще всего обращались в Совет по делам религиозных культов при Совете Министров СССР. Вторая рецензия, итоговая, была уже чисто литературной. Так я познакомился со штатными сотрудниками аппарата Совета по культам и их внештатным активом. Слово за слово – и зашёл разговор о кино, об атеистической тематике в киноискусстве. Я был всегда зрителем увлечённым, прилежным и памятливым – с дореволюционных лет кинозалов завсегдатай. В качестве живого справочника я религиоведов и заинтересовал. А когда они узнали, что я занимался ещё с довоенных лет кинодраматургией, в частности, документальным и научно-популярным кино, мне предложили сделать заказной фильм минут на 20–30 «Буддисты в СССР» для зарубежной аудитории. Предполагалось две командировки в Бурятию – первая ознакомительная, вторая уже со съёмочной группой. И я решил свой очередной отпуск провести с пользой, полностью посвятив его будущему фильму.

Если заказной фильм о сборе ленинградскими верующими средств на танковую колонну имени Дмитрия Донского и эскадрилию имени Александра Невского в блокадном Ленинграде делался в экстремальных условиях, в спешке, то теперь времени было вполне достаточно.

Для начала я принялся зачтение, побывал в Музее восточного искусства в Москве. Сказать, что я просто-напросто, как водится, «нарабатывал» материал, я не могу. Это было вхождение в совершенно иной мир, иное измерение, иную культуру. Меня всегда интересовал вопрос взаимосвязи национального и религиозного. В последнее время он стал звучать определённее, конкретнее. В те годы, в конце 50-х, я на свои многочисленные вопросы получал ответы какие-то очень приблизительные, примерные. А я ими довольствоваться не мог! Материал-то у меня был конкретный и народ конкретный – буряты. Правда, буддизм в СССР исповедуют ещё и калмыки, и тувинцы. В Туве, как я уже говорил, я побывал. Калмыкию не знал совершенно. Мне было предложено взять за основу Бурятию, а какие-то исключения и отдельные положения давать в дикторском тексте. Можно было пользоваться фотографиями, книгами, но вся натура предполагалась только бурятская. Я стал этот тезис оспаривать с самого начала, но мне было сказано о дороговизне трёх киноэкспедиций в разные и весьма удалённые друг от друга концы. Работа над заказным фильмом имеет и плюсы, и минусы. Условия работы, конечно, льготные, но у фильма слишком много хозяев помимо киностудии. И каждый мнит себя знатоком кинодела. Вот в чём главная беда!..

Хорошо, как всегда, ремесленнику: что поручили, то и сделал, как поручили, так и сделал, – и всё, конечно, на некоем усреднённо-согласованном уровне. Тяжелее во сто крат человеку увлечённому. Я, например, темой загорелся и материалом овладел упоённо. «Интересно заглянуть в душу другому народу», – не раз говорил я своим ученикам – молодым драматургам, представляя им то или иное яркое национальное произведение.

И всё же узнал я Бурятию не по справочникам, не по книгам научным и научно-популярным. Её мне открыли драматург Цырен Шагжин, ставший моим другом, и поэты Николай Дамдинов и Дамба Жалсараев. Читал я их прозведения, конечно же, в переводе, а пьесы Шагжина так и в подстрочнике даже, задолго до их литературной обработки. А это очень хорошая школа познания новой для тебя национальной культуры!

Чаще всего нетрадиционной культурой считают у нас культуру экзотическую, например, из стран зарубежного Востока называют Японию, Китай, реже – Индию. Наши республики почему-то этой части не удостаиваются. Почему, никак не возьму в толк! Разве культуры наших малых народов не самобытны, не уникальны каждая по-своему?!

Мне всегда было интересно и обнаруживать черты общего, и открывать для себя черты неповторимости в каждом из народов, с которым мне посчастливилось познакомиться. Цырен Шагжин, например, потряс меня своей музыкальностью. Его песенный голос, на мой взгляд, – дар не меньший, чем его дар драматурга. Слушая его песни, я представлял себе весь тот мир природы и вещей, который окружает бурята, который его творит как личность. И в этом мире я не встретил ничего потустороннего, чуждого реальности бытия.

Цырен Шагжин рассказал мне о таком эпизоде из своей жизни. Как-то он на ГАЗике пересекал пустыню Гоби и повстречал караван верблюдов. Спутник Шагжина монгольский писатель представил кочевникам гостя из Бурятии.

– А мы его знаем, – дружно подтвердили монголы, – видели на сцене его спектакль «Хитрый Будмашу»!

Необычная встреча драматурга со своими зрителями, не правда ли?

Ох, уж этот хитрый Будмашу, бурятский брат среднеазиатского Хаджи Насредина, каракалпакского Омирбека, лакского Акул Али и других славных героев бессмертного фольклора! У Царена Шагжина он появляется на сцене с неизменной песенкой о себе и своём предназначении в народной судьбе:

Будамшу меня зовут,

песни обо мне поют.

Нету никого в стране,

кто б не слышал обо мне.

Богачу я злейший враг,

бедняку я друг и брат.

Чтит меня любой бедняк,

ненавидит, кто богат.

Я много впоследствии бурятских сказок перечитал, но такой, какую сочинил Цырен Шагжин, больше не встречал, да и его Будамшу помоложе того, что в бурятских сказках живёт, – совсем ещё юноша. Он один из самых обаятельных народных героев: весел, находчив, остроумен, справедлив. И вовсе не всегда ему везёт, и по роду занятий он – самый обыкновенный пастух. В сказках Будамшу удачливее и, если так можно выразиться, непобедимее. У Шагжина он очень простой, совсем земной парень, только с очень обострённым чувством справедливости и веры в то, что за эту справедливость надо бороться.

Этот Будамшу побывал не только у театральных зрителей Монголии, но и Калмыкии, Тувы, Татарии, Якутии, Хакасии… Впрочем, в этих республиках ставились и другие пьесы Шагжина. Не хочу сказать, что меня как драматурга, критика и педагога всегда и во всём радовал язык пьес Шагжина – мне казалось, что он злоупотребляет бытовыми темами, порою несколько упрощает язык героев, но вот законы сцены, психологию артиста он чувствовал всегда превосходно. А это как раз и есть камень преткновения молодых драматургов! Разгадка? Шагжин не только драматург, но и актёр театра и кино. На сцене он сыграл свыше шестидесяти ролей, снимался в кинофильме «Пржевальский», вёл самостоятельную концертную деятельность как исполнитель бурятских народных песен. Выступал и как театральный режиссёр. К тому же Цырен – большой знаток родного фольклора. Вот откуда родом его славный Будамшу!

После окончания наших драматургических семинаров (а за месяц наши «семинаристы» успевали сделать сценическую редакцию пьесы, прослушать цикл лекций, встретиться с мастерами театрального искусства, обсудить каждую пьесу в учебных группах, побывать на экскурсиях, на театральных спектаклях, кинопросмотрах и т. д.) у нас проходил… Ну, конечно же, банкет, который мы в официальной программе именовали «Товарищеским ужином». Как правило, он приходился на последний перед разъездами вечер. За количеством и мерой потребления немногочисленных горячительных напитков я как руководитель семинара следил очень строго, а вот право импровизировать на вечере с шутками, скетчами, дружескими пародиями, сценками я предоставлял семинаристам. Да и сам с удовольствием приготавливал какой-нибудь сюрприз. Таким сюрпризом однажды я предложил концертное исполнение бурятских народных песен Цырена Шагжина, который предстал перед нами в другом качестве – народного певца. Мы слушали его, восхищались его голосом и живо представляли себе степи далёкой Бурятии…

Дни, а вернее недели, прожитые в Бурятии, были полны встреч, открытий и учёбы. Да, именно учёбы. Мне пришлось заняться изучением буддизма основательно. Первое, что меня поразило, это огромный объём тех знаний, сведений, которые можно посчитать лишь основами вероучения. Судите сами, при всей сложности и разноплановости текстов Библия всё же представляет из себя один том по объёму меньший, чем средний роман. Сравнительно невелик и однотомный Коран. А для посвящения в первый духовный чин буддисту требуются знания воистину фанатического объёма: 108 томов Ганджура и 228 книг Данджура, вроде как Ветхого и Нового завета. Для усвоения всей этой премудрости, повторяю – лишь самых основ, «соискателям» необходимо овладеть следующими языками: санскритом, тибетским, древнемонгольским, а также значительно усовершенствовать свои познания в родном бурятском языке.

Сколько же времени нужно потратить на все эти премудрости, на этот, выражаясь светским языком, «кандидатский минимум»? Не меньше двадцати лет! Поэтому в монахи издревле брали хувараков, восьми-девятилетних мальчиков-первенцев, что считалось для них и их родителей большой честью.

Поразили меня и сами древние книги. В дацане я не решился просить разрешения их полистать. Зато в библиотеке Бурятского комплексного научно-исследовательского института при Сибирском Отделении Академии Наук СССР мне такая возможность представилась. Это огромные книги. Длина – около метра, высота – более полуметра. Листы тяжёлые, картонные. Письмена, начертанные на них, остались для меня тайной, но осталось и общее ощущение огромности, чужедальности и практической непостижимости сего труда. По всей вероятности, в обозримом будущем не стоит и надеяться на перевод на русский язык таких объёмных сочинений. Так что представление о них я смог получить в основном в пересказе и устном и по тем книгам, которые мне довелось прочитать и тогда, в период сбора материала для киносценария, и впоследствии, ибо интерес к теме у меня сохранился на всю жизнь.

В институтской библиотеке я познакомился с бурятами – специалистами по буддологии. Каждый из них внёс свою лепту в мою копилку знаний, но больше всего внимания мне уделил Бизья Дандарон, человек большой учёности. Убеждённый атеист, он долгие годы дружил с одним начитанным ламой. По многим вопросам мировоззренческого характера они общий язык найти не смогли, но тем не менее их объединил интерес к древней истории Востока, к текстологии, к восточным языкам. «Это ли не пример вполне возможного сотрудничества атеистов и служителей культа?» – думалось мне, когда я слушал его увлекательные рассказы.

Дандарон разложил несколько старинных книг на столах. Каждая из них почти целый стол занимала и была неимоверной толщины! Некоторые из этих книг лишь условно можно назвать рукописными – набора в современном понятии, конечно, не было, но тексты вырезались на деревянных досках и таким образом выполняли функции современных и матриц, и клише одновременно. Дандрон показывал и попутно выборочно переводил мне разные тексты, но меня больше всего заинтересовали художественные произведения. Так, в 14-м томе Данджура, оказывается, есть поэма о Будде, созданная восемнадцать веков назад индийцем Ашвагхошей, драма Чандрогомина «Локананда» и другие тексты, в том числе поэма «Облако-вестник» индийца Калидасы. К величайшему сожалению, мне тоже в основном пришлось довольствоваться пересказом, хотя некоторые фрагменты мне устно и перевели. Но нельзя же бессовестно эксплуатировать гостеприимных исследователей, людей занятых и углублённых в предмет своего исследования!

Основное я почерпнул из книг исследователей-буддологов. Посему не стану говорить о том, о чём сам узнал из этих трудов, прежде всего из сочинений А. Н. Кочетова «Буддизм» и «Ламаизм». Лучше расскажу о том, что увидел лично я в ту пору. Потом уже, продолжая интересоваться темой, я читал новые статьи и книги, и сейчас мне даже трудновато будет, так сказать, отсоединить то, что я узнал тогда, в период работы над фильмом, от того, что я постиг в последующие годы. Это – что касается теории и истории культа.

Когда я начал писать этот очерк, мне очень захотелось его связать с очерками предыдущими – «Виктории полтавской юбилей» и «Три встречи с будущим патриархом». Какие-то сравнения буддизма и христианства вставали передо мной постоянно, порою даже невольно, ибо, разумеется, христианство я знал лучше, и каждый раз спрашивал себя: «А как тот иной вопрос трактуется в буддизме?» Что же касается истории дома Романовых, то материал себя ждать не заставил.

Оказывается, Николай Романов, ещё будучи цесаревичем, по пути в Японию в 1891 году посетил Бурятию. Место его завтрака стало для ламаистов святыней – там впоследствии был построен храм. Ламаисты не скупились на телеграммы и иные послания по любому поводу, выражая свою верноподданность престолу. «Белый царь» для них был «обожаемый». Об этом вы сможете более подробно и обстоятельно прочитать в книге А. Н. Кочетова «Ламаизм» в главе «Социальная роль ламаизма при царизме».

В конце 50-х годов, разумеется, никаких следов такого рода почитания встретить было невозможно. Напротив, в молитвенных текстах вовсю звучали новые слова: «производственные успехи», «колхозы», «коллектив», «труженики нашего района» и т. д. Я вовсе не преувеличиваю. Вот первый эпизод, который я целиком включил в свой литературный сценарий.

Оказалось, что Герой Социалистического Труда чабан Балдан Дабаев, прославленный привесами и приплодами овец, был когда-то ламой и по старой памяти порою отправляет религиозные обряды.

… Летник в степи. Спят овцы в загоне. Меркнут в небе звёзды. Из-за дальней черты горизонта брызнул первый луч солнца. Старик раздул костёр, вскипятил чай, покропил горячими каплями во все стороны света и забормотал привычную молитву на родном языке.

Вот её перевод: «В лесу ли – под сенью деревьев, в пустыне ли – среди песков, помните, о братья, о вещем Будде, и не будет у вас ни страха, ни сомнения… Видимые и невидимые существа! И те, кто близь меня, и те, кто далеко, да будут все счастливы. Да будет радостно всё сущее на земле…».

Далее старый чабан говорит молитвенными словами о самых будничных, житейских делах: в своей молитве он тревожится за судьбу отары, надеется, что не нагрянут на овец злые хищники и ещё более злые болезненные силы? Не выветрили ли степные ветры из памяти бывшего ламы тибетские тексты старопечатных книг, хранящихся в дацанах?..

Угасает костёр на привале, двинулись отары в путь… По-молодому шагает среди своих подопечных Балдан Дабаев. Он и в старости встречает каждое утро в дороге.

Второй эпизод из сценария, тоже сугубо документальный, увиденный мною.

На холме виднеется «обо» – жертвенник, сложенный из придорожных белых камней в давние-предавние времена. Старики встречают путника – ламу облачённого в халат тёмно-оранжевого цвета, и просят его:

– Скажи, о лама, святые слова, чтобы лето было незасушливое, чтобы родился хороший урожай трав, чтобы сохранился весь колхозный скот и дал добрый приплод, чтобы всё благоприятствовало нашей мирной жизни.

Вот какой разговор ведётся! Что в нём собственно религиозно-мистического? Думается, только объект обращения.

Курится благовонная трава, зажжённая ламой. Возле жертвенника-камня разложены приношения «странам света»: немного чая, несколько калачей, кусок мяса, сосуд с вином. Помочив безымянный палец в этом сосуде, лама побрызгал вином в разные стороны света и принялся читать молитву на непонятном для слушателей языке, явно не бурятском, а тибетском. На мой вопрос, о чём молитва, лама ответил так: «О ниспослании мирной и благополучной жизни на землю». То есть вновь речь и на тибетском языке идёт о делах и чаяниях земных, мирских.

И пошли старики-пенсионеры по кругу, делая круг за кругом вокруг «обо», твердя какие-то, им самим непонятные слова.

Третий эпизод. Жилище бурята-колхозника. Вот домашняя божница «гунгарва», небольшой ступенчатый алтарь с жертвенными чашечками «тахилами», наполненными водой и пищей для невидимых богов. Видал я «тахилы» с зерном и даже с кусочками леденцов. А рядом висел, колыхаясь на ветру, молитвенный колокольчик «хонко» для привлечения внимания божеств к угощению. А вот и сами божества – медные, глиняные…

Здороваемся со старой буряткой. Зовут её Балжима. О чём она молится? О хорошей жизни для родных и близких просит эта престарелая колхозница. Недолгая у неё молитва. С грустью задумывается она о судьбе своих божков. «Гунгарву» принято передавать только прямым наследникам. А наследники живут в райцентре и в Улан-Удэ, озабочены делами квартирными, учебными, сын копит деньги на мотоцикл с коляской. Неужели Балжима – последний в роду верующий человек?! Божков у неё много. Не возьмут их с собою дети, если она навсегда закроет глаза. Значит, всё это унесёт прохожий лама, который, может, и закроет глаза умершей старухе.

Вот почему накапливаются культовые предметы в кладовых дацанов. То, что имеет художественную ценность, ещё может встретить зрителя и ценителя, а предметы простые, заурядные остаются в темноте.

Забегая вперёд, скажу, что в Иволгинском дацане мне разрешили осмотреть такую кладовую. В хранилище оказались и маски для буддистской мистерии «цам» (вы, может быть, помните сцены изображающие мистерию из кинофильма Всеволода Пудовкина «Потомок Чингизхана»?), и фривольные статуэтки «яман-лаги», и божки-уродцы… Как я понял, туда попало всё то, что либо не участвует в нынешних ритуалах, либо находится на периферии культа по разным причинам.

Но и здесь, в кладовых, встречаются произведения подлинного искусства. Какие сильные родники талантов били в душе предков современных бурят! Сколько неведомых первоклассных мастеров выходцев из самой народной гущи, создавали эти культовые предметы! Ведь другого истока для родников тогда не было!

Вот удивительная своей реалистичностью, своим психологизмом статуэтка молящегося, созданная безымянным ваятелем – бурятом из Оронга. Вот реалистическое изображение ламы. А вот и просто скульптурный портрет бурята-труженика, выполненный в начале нашего века. Воистину необычайная выставка заточённых во тьме кладовой произведений народного творчества!

На бурятской земле хранятся и ценности буддийского искусства, привезённые из далёких краёв. Например, статуя из вечно пахучего сандалового дерева старой непальской работы, творения мастеров из Индии…

И всё же больше всего меня увлекла культура Бурятии. Драматургию я немного уже знал, к поэзии и прозе стал понемногу приобщаться. А вот музыкальное искусство Бурятии открылось для меня впервые во время этой летней поездки. В Улан-У^э в театре оперы и балета я с большим удовольствием слушал великолепного певца АхасаранаЛинховоина, любовался тончайшим искусством балерины Ларисы Сахьяновой.

Побывал я и на стекольном заводе, где познакомился со знаменитым мастером резчиком стекла Янтуевым. Мы с ним разговорились о его работе, о мастерстве, о приёмах резания стекла, перешёл постепенно разговор в сферу искусства, а там и дошёл до буддизма. Оказалось, что этот передовой мастер верующий, что он преклоняется перед чудесами древности буддизма. Я решил дать ему в своём фильме слово. Это будет интересно и правдиво.

Хотел я найти верующих среди людей других профессий. Беседовал со слесарем Очировым, лётчиком Ублевым, который вёл наш самолёт из Иркутска в Улан-Удэ над Байкалом, с прохожими в райцентрах и в Улан-Удэ… Результат оказался нулевым: в лучшем случае кто-то упоминал места, где есть дацаны, кто-то вспоминал ту или иную статью о буддизме в печати, одна женщина, помнится, сослалась на радиопередачу республиканского радио. И всё.

Конечно, я не ставил перед собою цель провести какое-то глубокое исследование – просто обычный приём в очеркистской работе применил. Правда, одна старая бурятка в скверике в Улан-У^э, говоря о своей молодости, напела мне давнюю песню и тут же перевала её: «Жизнь бурята была подобна дню без солнца, реке без воды, весне без цветов». Очень поэтично и трогательно!

Думая об этой старой бурятке и об одинокой колхознице, ныне пенсионерке Балжиме, я вспомнил пьесу своего друга Цырена Шагжина «Чёрт в сундуке», её главную героиню старую Буму, которую одурачил прохожий проходимец, выдавший себя за буддийского святого – бурхана, то есть обожествлённого ламу. Шагжин посмеивается незлобливо над Бумой, она ему глубоко симпатична, и всё же он её жалеет, укоряет за доверчивость, за наивность. Теперь я понимаю, почему пьесы Цырена не вызывают раздражения у верующих: он умеет найти с ними свой, сценический язык. Ведь не обиделись же верующие монголы на куда более острую и хлёсткую пьесу Шагжина – «Хитрый Будамшу», где народный герой одерживает победу над ламой и местными богатеями!

… Ну, вот теперь я готов для «паломничества» в дацан, в Иволгу. Находится Иволга в 38 километрах к югу от Улан-Удэ. Добрался я туда на такси, словно до подмосковного посёлка. О моём визите глава буддийской церкви в СССР бандидо-хамба-лама Еши Доржи Шарапов был предупреждён заранее. Он ждал меня в своём храме «Тысячи будд», в своей резиденции. Сан его переводится так: «учёный первенствующий лама».

Поначалу Еши Доржи Шарапов решил сделать для меня официальное заявление и вообще, он был сперва настроен на сугубо официальную, чуть ли ни протокольную беседу:

«В Центральное духовное управление буддистов в СССР нередко приходят из-за рубежа письма, в которых встречаются строки, проникнутые сомнением – существует ли в Советском Союзе свобода вероисповеданий? Мы решительно протестуем против подобных утверждений. Повсюду, где исповедуется буддизм, верующие поддерживают свои храмы, сохраняют культовые реликвии и отправляют религиозные обряды. Двери нашего дацана открыты для всех желающих…».

Этот текст я записал. Он, конечно, пригодится как официальное заявление официального главы буддийской церкви, но как драматург от такого текста, я, конечно, в восторг не пришёл. Вдруг Шарапов улыбнулся, легко склонил ко мне голову и уже иным менее официальным тоном добавил:

– Надеюсь, что вы как драматург, как автор будущего фильма о буддийской церкви в СССР, предназначенного к показу преимущественно за границей в странах, исповедующих буддизм, передадите буддийскому миру правдивую весть о нашем народе, процветающим под солнцем благодатного мира…

Это у него получилось очень доверительно и в то же время торжественно. Я в своей работе никогда и не думал, что занимаюсь тем, что «передаю миру правдивые вести», а ведь, по сути дела, так и должно быть в литературе, искусстве и публицистике!

Беседа наша проходила в рабочем кабинете Шарапова. Кабинет как кабинет. Особой экзотичности я не обнаружил. На столе множество писем и, что характерно, безусловно преобладают зарубежные марки и конверты.

– Вот ещё ряд писем, – продолжает Шарапов. – В них вопросы о том, не слишком ли мало в СССР буддийских культовых сооружений. Действительно, у нас не так много монастырей и храмов, как в странах Юго-Восточной Азии, но население тех районов нашей страны, где живут буддисты, несравнимо меньше.

Затем Шарапов сказал несколько слов о калмыцком храме в Енотаевске и о тувинских лесных часовнях – субарганах. В первой беседе подробно останавливаться на особенностях и отличиях буддизма в Туве и Калмыкии я не стал, ибо вольно-невольно пришлось бы перейти к вопросу о том, а бывал ли там сам бандидо-хамбо-лама. А вдруг по каким-то причинам ему этот вопрос не очень-то понравится?.. Края это далёкие от Улан-Удэ, возраст у Шарапова более чем пожилой.

Короче говоря, мы сразу перешли к истории буддизма в СССР. Тут особенно ничего нового я не услышал. Всё это весьма обстоятельно изложено в книгах советских учёных-буддологов. Правда, Шарапов особенно подчеркнул, что все бандидо-хамбо-ламы в России и в СССР были начиная с Доржи Заяева (с 1764 года) бурятами.

Очень мне хотелось Шарапова попросить рассказать о себе, но никак не мог на это отважиться. Ведь придётся встречаться ещё раз – перед кинокамерой. Это как бы репетиция, проба. И в этом коренное отличие работы над очерком и киноочерком. Я как киносценарист уже сейчас, предварительно беседуя с героями будущего фильма, должен определять, к чему мой герой распложен, как он реагирует на те или иные вопросы. Ведь сейчас разговор идёт один на один, а потом будет целая съёмочная группа, аппаратура, большой свет, множество раздражителей… Всё это тоже надо учитывать – и всегда! К тому же не со спортсменом или артистом у нас беседа, а с человеком, у которого буквально культ тишины, сосредоточенности, самоуглубления.

Что меня больше всего поразило, так это реплика Шарапова в связи с его кратким рассказом о буддийском искусстве. Подчеркнув, что буддизм приобщал людей к красоте, он в то же время красоту этого искусства не абсолютизировал, сказав как бы вскользь, но твёрдо и решительно:

– Что же касается восприятия этой красоты, то оно может быть различным. Дело вкуса.

Хочу отметить и то, что Шарапов вообще не навязывал мне абсолютность догм буддизма, он лишь знакомил меня с некоторыми из них, представлял их. Вообще я не почувствовал в нём какого-то небожителя, отрешённого от сует земных человека. Он, как-то очень тепло и участливо улыбнувшись мне, стал говорить о природе Бурятии, о том, что самое красивое время, когда цветёт нежно-лиловыми цветами багульник, когда пахнут травы – лишь бы не засуха! На его рабочем столе я успел заметить по внешнему виду и характеру издания светские книги и журналы, на крае стола лежал сложенный вчетверо свежий номер газеты «Известия».

Не знаю, как там живёт в тибетском граде Ахасе во дворце Потала далай-лама, что переводится как лама-океан, великий как океан. Для меня это очень далёкая сказка. А то, что я видел и слышал в Иволге, – реальность, хотя и необычная почти во всём.

Я видал фотографии дворца Потала. Это действительно завораживающее своей сказочностью зрелище: горные террасы, подобные водяным каскадам, неимоверной высоты стены, уходящие в небеса… Всего этого в Иволге нет и в помине. Да и название у него самое простое, птичье. К сожалению, происхождение этого названия мне уточнить не удалось. Оно тоже осталось для меня маленькой тайной.

Конечно, мне очень хотелось расспросить Шарапова о его биографии, о том, как он взошёл на свой высший пост. Но опять же, был слишком велик риск нарушить уже складывающиеся у нас взаимоотношения.

Вдруг меня Шарапов сам спрашивает:

– Судя по Вашему возрасту, Вы воевали в годы Великой Отечественной войны? На каком фронте, если не секрет и в качестве кого?

– На Ленинградском, а потом – на Первом Белорусском, в Берлине войну и закончил. А был я военным журналистом в газетах дивизионной, армейской, фронтовой. В Ленинграде был откомандирован для работы над хроникальными выпусками и документальными фильмами об обороне города…

Хотел рассказать о том, как в блокадную пору встречался с митрополитом Алексием, но раздумал: дипломатия прежде всего.

Выслушал меня Шарапов с большим интересом и вниманием, как-то широко, по-военному плечи расправил и говорит:

– А я начинал интендантом второго ранга… – но тут его прервал стремительно, почти бесшумно вошедший секретарь. Шарапов встал, извинился, и сказал, что меня ждут в столовой, а ему надо отлучиться, но он скоро придёт, и мы продолжим беседу.

Говорил Шарапов по-русски чисто, довольно легко, хотя его язык мне казался немного книжным и чуть суховатым. Было ему тогда уже далеко за семьдесят. Внешне держался бодро, просто и деловито. Казалось, он не ощущал тяжести лет и высоты своего положения. Меня очень тронуло, что он тоже фронтовик. Интендант второго ранга – вовсе не обязательно интендант. Было такое звание в самом начале войны у культработников, у журналистов, а вскоре его отменили, и они получали обычные офицерские звания. Интересно, какая была у Шарапова военно-учётная специальность?..

Продолжить разговор? Если он посчитает нужным продолжить свой рассказ о военном пути, он сам это сделает. Может быть, то, что он уже мне сказал, это предел информации? Во всяком случае чувствовалось, что своим армейским прошлым он гордится, вспоминает его с радостью. Вообще, я хочу сказать, Шарапов на меня не произвёл впечатления отшельника, монаха. Если бы ни его уникальный пост, редкостный род занятий и экзотичность окружения, то я бы легко мог его себе представить, скажем, в Улан-Удэ среди учёных-гуманитариев или в роли директора краеведческого музея, или директора крупной библиотеки. Но вот гуманитарный склад ума, гуманитарный характер, которые так любезны моему писательскому сердцу, ему были свойственны.

… Пока я осматривал столовую, Шарапов вернулся, быстрой походкой прошёл к столу, пригласил меня сесть вместе с ним. Служитель тотчас же подал чай, подогретый на керосинке, молоко, печенье. Никакой застольной молитвы Шарапов не сотворил. Принялся за еду и питьё с удовольствием как здоровый и хорошо только что поработавший человек. Правда, чувствовалось, что он немного поторапливается. Эта торопливость невольно передалась и мне.

В ходе нашей короткой застольной беседы Шарапов заверил меня, что постарается сделать всё, чтобы сперва мне как сценаристу, а затем всей съёмочной группе работалось хорошо, удобно, чтобы ей оказывалась всемерная помощь. Обсудили мы и вопросы чисто бытовые – где и как будет размещена в будущем киногруппа: ведь каждый день с аппаратурой ездить по 40 километров да ещё по жаре будет утомительно. Разумеется, в мои обязанности все эти бытовые и чисто организаторские вопросы не входили, но я как преимущественно сценарист документального и научно-популярного кино не считал для себя вправе полностью устраняться от них. Сценарист как дозорный – он идёт впереди и должен всё разузнать, по возможности предусмотреть. В кино нет мелочей!

И вот наконец он посоветовал мне вернуться в Улан-Удэ засветло и даже сказал, когда в город пойдёт автобус. Тут я понял, что ночевать в дацане мне не придётся, хотя очень хотелось вжиться в роль паломника, послушать ночную тишину, ночные звуки дацана, ночной скрип молитвенного колеса «хурдэ», внешне похожего на лотерейный стеклянный барабан. Стоят эти огромные «хурдэ» за оградой дацана и похожи они на волшебные колёса.

Мне показалось, что что-то меня дополнительно хотел спросить и Шарапов, но не спросил. Вероятно, о фильме, о том, каким он будет, о сроках, о дальнейшей работе. Я бы при всём желании не смог бы удовлетворить его справедливый интерес: фильм заказной, согласований будет множество. Пока буду писать первый сценарный вариант.

На прощание мы пожелали друг другу долголетия. Бандидо-хамба-лама нашёл для своего пожелания образное, конкретное выражение. Он дал по-бурятски своему помощнику, который оказался хранителем ценностей, секретарём духовного совета, какое-то указание. Вскоре секретарь принёс на вытянутых руках, покрытых светло-голубым шарфом – «хадаком» бронзовое изображение Аюши – символа долголетия!

Древний скульптор, как мне потом в Москве, объяснили, – индийский, пытался в своей работе претворить идею бессмертия. Сколько веков человечество одержимо этой идеей! Не в отрешённости, не в пассивности и созерцательности оно, не в ожидании перерождений на буддийский манер, а в интенсивности познания, в стремлении видеть и слышать жизнь, учиться делать её прекрасней и совершеннее.

Да, подарок достойный и пожелание радушное и искреннее. Я на прощание обещаю Шарапову написать обо всём, что увидел, что узнал и, пользуясь его словами, сообщить миру правдивую весть. Он кланяется мне в ответ, улыбается и благодарит, что я взялся за этот труд и отношусь к нему серьёзно и вдохновенно. А как же ещё иначе можно относиться к творчеству, главному делу твоей жизни!

Я взял своего, домашнего теперь божка Аюшу, положил в карман и отправился вместе с настоятелем дацана «шеретуем» осматривать сокровища храма «Тысячи будд». Храм этот круглый деревянный. На стеллажах стоят сотни скульптур, но такой, как моя, я больше не встретил. Возможно, что символ долголетия, как и сама долгая жизнь, не так уж часто встречаются…

Я сейчас пишу эти строки спустя почти двадцать лет. Еши Доржи Шарапова уже нет среди живых, но у меня в ушах стоят слова молитвы – напутствия, которую он прочитал мне на прощание. А секретарь тихо, не мешая нам обоим, переводил бурятские слова на русские. В этом тексте не было ничего мистического, ничего божественного. Просто прозвучали добрые слова в адрес неугомонного бродяги очеркиста:

Пусть над твоей головой вечно сияет золотое солнце. Пусть отступят от тебя невзгоды. Пусть исчезнут болезни. Пусть под твоими ногами стелется серебряная дорожка…

В финале напутствия мне пожелали возвратиться сюда на колеснице почему-то с «жемчужными вожжами». Вот какое у меня вышло расставание…

До автобуса оставалось ещё часа два, и я побродил по монастырю. У каждого из двадцати монахов был свой отдельный дощатый домик весёлой окраски. Двадцать первый домик принадлежит самому бандидо-хамба-ламе. Половину своего, так сказать, рабочего времени монахи проводят за чтением и размышлениями в уединённости, а другая половина отдана совершению треб в закреплённых за каждым улусом. Условно говоря, можно назвать их приходами. Там они благословляют новорождённых, молятся у постели больного, напутствуют в потусторонний мир умирающих.

Молодёжи среди монахов я не встретил. Всем, кого я видел, было далеко за пятьдесят… За свои труды монахи получают вознаграждение, которое строго по описи сдают в дацан. Всё построено на полном доверии. Это могут быть деньги, предметы культа, украшения, платят порою и натурой, и тогда монах пригоняет к дацану дарованных овец.

В Улан-Удэ учёные-буддологи подтвердили мне, что у современных монахов на сей счёт существует особая щепетильность – не в пример их предшественникам, описанным в исторических трудах и художественных произведениях.

Анализируя причину такого явления, мне говорили о том, что монахов осталось мало, все они на виду, в монахах теперь остаются только очень стойкие, убеждённые в своём назначении люди. Любителей лёгкой жизни и большой наживы образ жизни и материальное положение монаха не привлекает.

И снова я вместе с буддологом Дандароном перебираю страницы «Сундуя», одного из трёх уцелевших на свете экземпляров сборников проповедей самого Будды, изложенных чуть ли не на современном ему языке. Невероятно-длинные строки в этой книге. Вот Дандарон оборачивается ко мне, отрываясь от огромной, похожей на тяжёлый лист фанеры, страницы, и предлагает записать перевод следующего изречения: «Есть страдания. Есть причины страданий. Есть способы познания этих причин и есть путь к их устранению». Какой же? Ожидание бесчисленных перерождений? Ялично в них не верю. Жизнь одна. И смерть одна. И бессмертие одно, если ты его заслужил, – твоё, собственное и ничьё иное. Вот они на полках книгохранилища – 75 тысяч подобных книг и около 6 тысяч манускриптов. Вот они – Ганджур и Данджур многотомные, многослойные, в которых заклинания чередуются с научными текстами, литературные произведения с нравственными предписаниями, молитвы с запретами и поучениями.

Обо всём этом я в коротком фильме рассказать не успею. В нём на первый план выйдут вопросы общественные, организационные, пропагандистские. Я примусь за эту работу, но её забракуют – заказчики не найдут общий язык с кинематографистами, сценарист опять, как чаще всего бывает в таких случаях, станет между молотом и наковальней, лично мне предъявят претензии в том, что: сценарий слишком открыто атеистичен, в том, что сценарий недостаточно атеистичен, в том, что слишком подробно показаны рядовые буддисты, что слишком мало показаны рядовые буддисты, в том, что я не использовал все возможности зрелищности будущего фильма, что я злоупотребил зрелищностью, в том, что я слишком много дал места и времени на экране Шарапову, что я мало дал места и времени Шарапову… И т. п., и т. д.

Надо быть очень весёлым и находчивым, чтобы остаться весёлым и находчивым после таких «отзывов» и «советов», чтобы подобно одному начинающему киносценаристу после обсуждения первого варианта сценария не загреметь в больницу. Но я к таким делам в кино привычный – с начала 20-х годов в кинокотле варюсь, ещё с той поры, когда ВГИК институтом не был, а лишь техникумом – уже тогда кинодраматургией в его стенах занимался. Так что отнёсся я к этим событиям философски. И – немного экономически, потому что всё-та-ки кроме командировочных и суточных (мы их тогда «шуточными» звали) кое-какую сумму всё же получил, чтобы нервные клетки восстановились.

Своей киностудии у меня нет, перебросить заявку на другую студию не удалось. Так что остались у меня богатый фактический материал, ярчайшие незабываемые бурятские впечатления и вот этот очерк, который я наконец-то взялся завершить спустя почти двадцать лет. А это даже хорошо, что столько времени прошло: Река Времён смывает лишнее, вымывает из литературных произведений пустую породу, остаётся, как любил говорить Александр Довженко, «чистое золото правды».

Все эти годы я не забывал ни Шарапова, ни своих собратьев – бурятских драматургов, ни тех замечательных людей, с которыми встретился. Когда выступал перед читателями с рассказами о творческом пути в литературе, театре и кино, об этом несостоявшемся фильме вспоминал, не раз думал о том, во что в конце концов выльется этот материал. А потом, когда стал работать над очерковой книгой «Памятные встречи», понял – это и есть глава-очерк в моей будущей книге. Написал приятелям в Улан-Удэ, от них узнал, что Еши Доржи Шарапова уже нет в живых, вспомнил его приветливость, участие, его поэтичное пожелание и подумал о том, что есть всё-таки перерождение человека в человека, но не такое, как трактуют буддисты, а самое что ни на есть земное, исполненное высочайшего смысла: разве я, драматург, создавая своих героев, людей разных народов, профессий, эпох, не перерождаюсь в них, разве не перерождается в своих учеников учитель, в своих спасённых им пациентов врач, в участников исторического процесса историк, в своих зрителей и слушателей артист и музыкант, художник и скульптор, разве режиссёр не умирает в актёре, как говорил Станиславский, разве полководец не перевоплощается в тех, кто под его началом осуществляет победу в сражении, разве родители не перевоплощаются в детей своих и внуков и дальше, дальше, дальше?.. И так без конца!..

Мне 78 лет. Я ровесник XX века. Живой его календарь. Моя судьба – составная часть его летописи. В моём казацком запорожском роду все были долгожителями, да и профессия моя для свершения планов требует долголетия. Хочется, конечно, встретить XXI век, вступить в новое столетие, переступить неведомую черту, но что-то выполнение этого заветного желания в последнее время мне не верится – слишком велик был груз пережитого. Три войны, одна ленинградская блокада!.. Дальше уже можно не продолжать. Конечно, они закалили. Но мои герои и друзья металлурги, о которых я писал как кинодраматург – Иван Кайола и отец с сыном Коробовы, всегда подчёркивали, что сталь нельзя перекаливать. Мне кажется, что время моё поколение перекалило, хотя мы и были счастливы в своей судьбе, в своих исканиях, в своей борьбе.

Я пишу эти строки, а у меня на столике стоит Аюша, подарок Шарапова. Рядом на стене висит удачная репродукция мадонны Леонардо да Винчи, портреты дорогих мне людей. Мои друзья и ученики, захаживающие ко мне в гости, в шутку спрашивают, каким же богам я молюсь? Можно отвечать часами, можно отшутиться, а я отвечаю так: мой бог – красота в людях и красота, увиденная людьми.

… По весеннему светло-голубому небу реактивный самолёт проложил белопенный чарующий свет, и я вновь услышал из глубин памяти пожелание Шарапова, чтобы я вернулся в Бурятию на колеснице с «жемчужными вожжами». Вот они, жемчужные вожжи, которые оставляет на небосклоне после себя реактивный самолёт! Пройдёт немного времени, и этот след истает, сольётся с небесной голубизной. Не так ли и жизнь наша на небосклоне земного бытия?… Нет, не так, потому что мы способны к перерождению в других людей и в их добрые дела.

Так хочется вновь побывать в Бурятии, вернуться в этот дивный край на колеснице, именуемой «ТУ-154», когда там вновь расцветёт неоглядным ковром нежно-лиловый багульник, такой же нежный, как весеннее небо в это утро…


1958–1978

Москва – Улан-Удэ – Иволга – Москва