Екатерина Лямина
…Сел…глядел»: кто он?
Траектория попадания строки из «исторического памятника» – письма Александра I к Н.М. Карамзину от 10 ноября 1824 года – в поэму «Медный всадник», намеченная в одной классической работе [Вацуро: 168], была затем уточнена в другой [Осповат: 127–128]. Для лежащего в близкой плоскости вопроса об апроприации упомянутого фрагмента художественным текстом было бы небесполезно очертить как ситуативную рамку, так и многослойную речевую и эмоциональную атмосферу, где обращалась реплика государя, им самим и зафиксированная.
В ряду свидетельств о катастрофе 7 ноября и реакциях Александра I на происходившее выделяется репортаж, который почти в режиме on line велся из городской резиденции императора. Он дает представление о душевном состоянии тех, кто, пребывая «посреди ужаснейшего бедствия» вне опасности, тем живее ощущал, сколь незавидна участь других.
[Н]е знаю даже, уйдет ли завтра мое письмо, поскольку мы в Зимнем дворце точно на корабле. В считаные часы Нева разлилась поверх всех преград; трудно заподозрить, что есть набережная, парапет; огромные волны разбиваются о стены дворца <…>. Отрезанными, лишенными всякой связи с миром мы останемся до завтрашнего дня. Зрелище сие страшит гибельностью, в нем воплощенной; хуже пожара, ведь тут ничем не поможешь, —
писала императрица Елизавета Алексеевна в половине третьего пополудни, на пике наводнения1.
Вряд ли мы ошибемся, предположив, что большую часть этого дня – во всяком случае, те семь с небольшим часов светлого времени, в которые уложилась катастрофа2, – Александр I провел переходя из одной части Зимнего в другую. Внутридворцовые визиты и посещения, так называемые «tournées de famille» [Николай Михайлович: 321], как можно судить хотя бы по камер-фурьерским журналам, составляли рамку повседневного бытия царствующей фамилии, а на тот момент резиденция (нечастый случай) была разве что не переполнена родственниками государя.
За несколько дней до 7 ноября завершили летний сезон (в Гатчине и Царском Селе соответственно) вдовствующая императрица и великая княгиня Елена Павловна. Вместе с ними в город перебрались гости: герцогиня Саксен-Веймарская Мария Павловна с дочерьми, принцесса Оранская Анна Павловна, ее супруг, наследный принц Вильгельму их дети (см., например: [Карамзин 1866: 383], [Wassenaer: 53])3. С новостями и наблюдениями Александр должен был неоднократно заходить и к жене. После возвращения в столицу в конце октября она не покидала своих покоев по нездоровью, так что ей были доступны не все точки обзора4.
Наблюдение же volens nolens оказалось для хозяев Зимнего основным занятием. Детали постоянно меняющейся ситуации – как за окнами, так и внутри5 – были и полем проявления эмоций, и предметом оживленного и многократного обсуждения. Здесь явно должны были возникать и отшлифовываться формулировки, ряд которых был обречен на выход за пределы дворца, на более широкое бытование, и не только городское.
Елизавета Алексеевна, тонко распознававшая нюансы настроения и поведения государя, в цитированном письме упоминает лишь об одной его попытке что-то предпринять непосредственно во время катастрофы. Наблюдая за Невой, покрытой потерявшими управление судами, в том числе сенными барками с людьми, «император выслал большую шлюпку, которая всегда стоит на приколе перед дворцом: я умирала от страха, как бы он, движимый благородным порывом человеколюбия, не решил сам в нее взойти. Слава Богу, он этого не сделал, но, увидев его шлюпку, те, кто не отваживался рискнуть, тоже зашевелились»6. Об эмоциях Александра она в эти часы не сообщает, касаясь их только в следующем письме (от и ноября), после рассказа о его поездках в наиболее пострадавшие части города: «L’Empereur en est extrêmement affecté, comme de raison, et a passé tous ces jours ici, à remédier à tout ce à quoi on peut remédier. Mais la vie ne peut pas être rendu à ceux qui ont péri, et voilà ce qu’il y a de plus affligeant!» [Николай Михайлович: 318]7.
Через день, 13 ноября, в Зимнем дворце появился великий князь Николай, накануне возвратившийся из Берлина. События дня, на протяжении которого император беседовал с ним как минимум трижды, он (по обыкновению, перед сном) занес в свой журнал:
Levé à 8 <…> chez l’Ange, attendu, me reçois en chemise, causé, très affligé du désastre, détails horribles, 400 personnes péris, dégâts terribles, l’eau sur la place et dans les rues de deux archines et demi en tout 11 pieds au dessus du niveau ordinaire <… > repartit chez l’Ange, m’ordonne de revenir plus tard <…> repartit chez l’Ange, attendu, entré, causé assis, remis la lettre du Roi, affaire de Guill., etc. L’Ange comme toujours, repartit chez l’Imp<ératrice>, malade, tousse, fièvre, causé, Hélène, très ronde, repartit, chez ma Mère, l’Ange arrive <…> diné à deux avec l’Ange, beaucoup causé [Николай: 70–70 об.]8.
Свойственная дневникам великого князя лапидарность не скрадывает сложности обрисованной картины. Выделим несколько моментов. Во-первых, Александр, вполне естественно, сразу заговаривает о наводнении (во второй беседе рядом с этой темой появляются и другие, в частности пребывание великого князя в Пруссии и некоторые события при тамошнем дворе). Во-вторых, в законспектированном рассказе императора о катастрофе перед нами почти исключительно цифры и факты, ламентационный же слой проявлен скупо. В-третьих, Николаю бросается в глаза, что государь сильно расстроен и озабочен – ив этом же ключе, вероятно, можно интерпретировать две детали, выделяющиеся на фоне остального корпуса дневника: Александр принимает брата не в мундире, а камерно, в рубашке (хотя не исключено, что в связи с ранним часом) и проявляет несвойственную ему резкость («приказал… зайти позже»).
Параллельно с устным обсуждением событий шла письменная разработка формул их освещения. Утром 8 ноября император получил письмо, предложившее ему аспект и тон осмысления трагедии и наметившее конкретику дальнейших действий:
Я не мог спать всю ночь, зная ваше душевное расположение, а потому и уверен сам в себе, сколь много Ваше Величество страдаете теперь о вчерашнем несчастии. Но Бог, конечно, иногда посылает подобные несчастия и для того, чтобы избранные его могли еще более показать страдательное свое попечение к несчастным. Ваше Величество, конечно, употребите оное в настоящее действие. Для сего надобны деньги, и деньги неотлагательные, для подаяния помощи беднейшим, а не богатым [Шильдер: 324].
Далее автор письма (им был Аракчеев) предлагал пустить на эти цели капитал в один миллион рублей, скопившийся на счетах подведомственных ему военных поселений.
Ход был выверен и стилистически9, и прагматически. Свидетельством тому – ответное письмо, где облегчение сложным образом переплетено со скорбью:
Мы совершенно сошлись мыслями, любезный Алексей Андреевич! А твое письмо несказанно меня утешило, ибо нельзя мне не сокрушаться душевно о вчерашнем несчастии, особливо же о погибших и оплакивающих их родных. Завтра побывай у меня, дабы все устроить [Шильдер: 325].
В последующие дни эти ремарки, разветвляясь, складываются под пером Александра в текст отчетливо резиньяционного звучания. При этом его контуры обрисовываются как в получастной записке Карамзину от 10 ноября:
Вы знаете уже о печальных происшествиях 7-го ноября! Погибших много, нещастных и страдающих еще более! Мой долг быть на месте: всякое удаление причту себе в вину. Вам не трудно представить себе грусть мою. Воля Божия: нам остается преклонить главу пред Нею» [Карамзин 1866: 386]10,
так и в рескрипте князю А.Б. Куракину, председателю учрежденного и ноября Комитета о пособии разоренным наводнением в Санкт-Петербурге:
Бедствие, постигшее С.-Петербург в 7-й день сего ноября, внезапным и необыкновенным наводнением, исполнило сердце мое горестными чувствами11. Судьбы Всевышнего праведны и неисповедимы. В глубокой покорности воле Божией и скорбя о всех, потерпевших убытки и расстройство, правительство не может вознаградить все траты сего бедственного дня, но доставление скорой и существенной помощи наиболее разоренным и неимущим я вменяю себе в священный долг: они имеют ближайшее право на отеческое мое попечение [Шильдер: 481].
Эти (и другие, до нас не дошедшие) варианты высказываний Александра I о катастрофе несколько недель, так сказать, висели в атмосфере петербургских салонов, во многом определяя ее интонационное и эмоциональное наполнение. Обсуждались они, надо думать, и в доме Лавалей, чьи интенсивные интеллектуальные и дружеские контакты с Карамзиным, установившиеся после его переезда в Петербург, хорошо известны; см.: [Карамзин 1866: 383,393, 412], [Вайнштейн, Павлова: 167–168], [Сперанская: 96–97]. И хозяева салона, и его посетители наверняка обладали собственными сведениями о реакциях императора как очевидца бедствия. И все же их патентованным транслятором и комментатором в этом кругу будет справедливо считать Карамзина, который беседовал с государем на интересующую нас тему, в частности 23 ноября: «Благодетельный Царь наш думает только об утешении нещастных, разоренных наводнением, и не хотел даже говорить мне о своей ноге: я встретился с ним в комнатах у Императрицы» [Карамзин 1866:384].
Ужасы потопа в комментариях такого рода трактовались как очередное звено в цепи испытаний, которые выпали Александру I в тот год: рожистое воспаление на ноге, чудом не кончившееся фатально (зима-весна); смерть дочери (июнь); неясной этиологии нездоровье императрицы («общая простуда», «докучливый кашель», упадок сил), обострившееся в октябре и особенно тревожное на фоне оставленных наводнением, в том числе во дворце, сырости и холода12. Помимо прочего, эта болезнь в мрачном свете рисовала перспективы сближения, наконец наметившегося между супругами [Карамзин 1866:385–386].
Салонные толки, как зеркало, отражали изменения, которые претерпевал публичный образ императора. С одной стороны, граница между его частной жизнью и государственным бытием все больше размывалась, а сам облик – все больше интимизировался (восприятие «личных печалей» царя [Шильдер: 311; письмо к Аракчееву от 14 июня 1824 года] и петербургской трагедии в одном ряду весьма характерно). С другой – шла прижизненная эмблематизация фигуры Александра в пиетистски-романтических формулах, ему самому прекрасно известных и привычных.
В качестве одного из свидетельств этого сложного процесса приведем выдержку из частного письма австрийского посланника Людвига Лебцельтерна к канцлеру Меттерниху от 3/15 декабря. Сообщив адресату новости о самочувствии Елизаветы Алексеевны, в целом малоутешительные, он далее касается поведения императора в обстоятельствах, которые не сулили просвета и в будущем:
Prions le Ciel avec ferveur, Mon Prince, pour qu’il ne mette point les hautes vertus et la pieuse résignation de l’Empereur à de nouvelles épreuves. Il n’en a deja subi que de trop cruelles dans le courant de cette année, et 11 y a opposé la force d’âme et d’admirable constance que peuvent uniquement inspirer la pureté de conscience et une religieuse soumission aux décrets inscrutables de Providence [Лебцельтерн: 174–175]13.
Лебцельтерн, зять Лавалей и частый гость их салона, сам был очевидцем наводнения14. Здесь, однако, он размышляет уже не о катастрофе как таковой. Его суждение практически неотличимо от пассажа из массовой душеполезной литературы. Втянутая сюда реплика, которой Александр в свое время отозвался на трагедию, утратила не только характеристики прямой речи, эмоциональную окраску и привязку к конкретному событию. Перед нами всецело и образцово христианское, т. е. по определению связанное только с личным бытием, восприятие ударов судьбы.
Окончательную полировку – как в переносном, так и в прямом смысле – этот облик великого в своем человеческом смирении царя получил в годы, предшествовавшие открытию на Дворцовой площади Александровской колонны. Академик Б.И. Орловский, который при жизни императора создал несколько его скульптурных изображений, уже в сентябре 1830 года начал работу над фигурой ангела для вершины монумента. Прежде чем были удовлетворены все пожелания Николая I, императорской фамилии и специальной комиссии, скульптор выполнил четырнадцать моделей различной величины. Итоговый вариант переосмысляет расхожее (тиражировавшееся в том числе и в надгробных композициях) романтическое клише. Огромный (высота фигуры 6,4 м) бронзовый ангел на стоящей неколебимо15 триумфальной колонне, символизирующей Россию, все же изображен со скорбно опущенной (угол наклона – не менее 40°) головой. Наделенный портретным сходством с покойным государем, он прочитывается как художественная проекция «позднего» Александра – а наводнение 1824 года уже приобрело статус одного из ключевых и символических эпизодов второй половины его царствования. Можно предположить, что развернутый лицом к Неве «вечный сияющий» ангел [Жуковский: 65] оказывался едва ли не ультимативной визуальной параллелью к вполне достоверному исторически образу императора, печально и беспомощно взиравшего на разъяренную реку из дворца.
Не исключено, что автор «Медного всадника» слышал какие-то рассказы о ноябрьском бедствии и тогдашних толках вокруг него – в ряду прочих устных свидетельств – также и от старших Лавалей и/или их дочери Зинаиды (в замужестве Лебцельтерн), которая приезжала в Россию летом 1832 года и в середине августа виделась с поэтом на вечере у Д.Ф. Фикельмон [Тархова: 468]. Прямых свидетельств об этом, впрочем, нет. Знакомство Пушкина с рескриптом Куракину16 более вероятно, хотя и не может быть доказано безоговорочно. С другой стороны, в июле того же 1832 года, когда работа над скульптурой для будущей колонны шла полным ходом, он принимал у себя в доме Орловского и двух других академиков: им было поручено освидетельствовать бронзовую статую Екатерины II, перевезенную в столицу из калужского имения Гончаровых, и сформулировать заключение относительно ее художественных достоинств [Пушкин 1935: 503–504]– Разговор мог коснуться и других монументов, в частности того, что создавался по высочайшему заказу и, скорее всего, был в этом качестве предметом общественного интереса.
Важнее другое: мимо внимания Пушкина едва ли прошло застывание образа Александра I в стилистически унифицированных формах. Скептическое отношение к ним, видимо, имеет смысл включать в ряд параметров, задавших обрисовку императора в поэме. Во всяком случае, такому допущению не противоречит ни восстановленная в «резюмирующем суждении» [Осповат: 127] царя живая интонация17, ни его подчеркнутая растерянность («печален, смутен»), ни резкий субъектный и предикатный сдвиг в строках 206–207 по сравнению с зафиксированными вариантами этой ремарки (фраза «царям не совладеть» предполагает хотя бы умозрительную попытку борьбы со стихией в качестве лица, наделенного властью, – покорность воле Божией борьбу исключает a priori).
Отметим также, что в черновиках поэмы лишь однажды возникло сравнение дворца с кораблем («ковчег» [Пушкин 1978:43]), предпочтение же почти сразу было отдано варианту «остров»18. Между тем в риторических и изобразительных клише второй половины 1810-х– 1830-х годов всесильный, а ныне беспомощный властелин, в глубокой задумчивости сидящий на мрачном острове, отрезанном от мира, – это низложенный Наполеон19; говорить же о парности этой фигуры к фигуре Александра I в историко-политической фразеологии эпохи было бы излишне. На фоне возведения колонны в честь побед покойного императора такое имплицитное сопоставление20 отдавало горькой иронией. Склонный к рефлексии государь через одолевающие его думы21 оказывался, в числе прочих героев поэмы, подключен к опорным для нее и проникнутым отнюдь не пиетизмом строкам 248–250:
…Иль вся наша
И жизнь ничто, как сон пустой,
Насмешка неба над землей?
Примечания
1 В оригинале: «А 2 h. 1/2 <…> au milieu d’une calamité épouvantable, et je ne sais pas même si ma lettre pourra partir demain, car nous sommes au Palais d’Hiver comme sur un vaisseau. Dans l’espace d’un peu d’heures, la Néva a passé toutes ses bornes; on ne se doute plus qu’il y ait un quai ou un parapet, et les plus fortes vagues se brisent contre le Palais. <…> nous resterons bloqués et privés de toute communication jusqu’à demain. Le spectacle est affreux par la déstruction dont 11 est l’image; c’est pire que le feu parce qu’on ne peut pas y remédier» [Николай Михайлович: 316]; ср. приведенный фрагмент в переводе С.Н. Искюля: Письма императрицы Елизаветы Алексеевны к матери, маркграфине баденской Амалии (1797–1826) // Звезда. 2001. № 1. С. 79.
2 Восход 7 ноября в Петербурге – 9:03. С утра было облачно, «изредка просиявало солнце», и как следует рассвело не ранее десятого часа, когда уже давали себя знать признаки наводнения; к вечеру (заход – 16:26), когда вода уже ощутимо сбыла, прояснилось (метеорологические сведения приведены в газете: Санктпетербургские ведомости. 1824. и ноября. № 91).
3 В этом перечне следует упомянуть также Марию, Александра и Эрнста Вюртембергских: в двенадцатом часу они приехали к великим княгиням с визитом, который, однако, затянулся. В связи с нехваткой спален их пришлось устроить на ночь в покоях императрицы Елизаветы [Николай Михайлович: 317].
4 Личные комнаты Александра I и его жены располагались «в северо-западном углу дворца», причем окна императрицы, как можно понять по сохранившимся планам, были обращены не к Неве, а к Адмиралтейству. Мария Федоровна занимала обширную «группу помещений в юго-восточном ризалите» здания; ее окна выходили на Дворцовую площадь и Зимнюю канавку [Эрмитаж: 93, 96].
5 Заметим попутно, что особенную ажитацию (остраняющего свойства) и в Зимнем, где вода дошла «до второго этажа» [Остафьевский архив: 93],и в Аничковом дворцах вызвало их временное превращение в конюшни. «Лошадей <…> пришлось распрячь и ввести в коридоры <…>, иначе все они потонули бы» ([Николай Михайлович: 317]; «следы воды в вестибюле, до 6-й ступеньки, все испорчено <…> весь низ дома был залит водой, мои лошади в комнатах Блока и в коридоре» [Николай 1824: 68 об.]. Ср.: «Во многих домах вторые и третьи этажи представляли конюшни» [Адлеру].
О «петербургских наводнениях как источнике городского юмора» см., в частности: [Осповат, Тименчик: 7, 20–21]; сошлемся также на одноименный доклад А.Л. Осповата на VI Лотмановских чтениях (декабрь 1998 года).
6 «L’Empereur a envoyé une grande chaloupe qui est toujours stationnée devant le palais: je mourais de peur qu’un beau mouvement d’humanité ne lui donnât envie de s’y mettre lui-même! Grâces à Dieu, 11 n’en a rien fait, mais, du moment qu’on a vu sa chaloupe, d’autres qui n’osaient pas se hasarder se sont aussi mises au mouvement» [Николай Михайлович: 316]. Имеется в виду вылазка по спасению утопающих, предпринятая дежурившим 7 ноября генерал-адъютантом А.Х. Бенкендорфом на 18-весельном катере Гвардейского экипажа под командой мичмана А.П. Беляева.
7 Перевод: «Император до крайности сим удручен, как и следовало думать, и все эти дни провел, подавая помощь всем и везде, где ее можно подать. Но нельзя вернуть жизнь погибшим, и это гнетет более всего».
8 Перевод: «Встал в 8 <…> к Ангелу, ждал, принял меня в рубашке, беседовали, весьма угнетен бедствием, кошмарные подробности, 400 человек погибших, ужасные разрушения, вода на площади и в улицах два аршина с половиною, в общей сложности 11 футов над ординаром <…> снова пошел к Ангелу, приказал мне зайти позже <…> снова пошел к Ангелу, ждал, беседовали сидя, вручил письмо короля, дело Вильг<ельма>, etc. Ангел как всегда, пошел к Имп<ератрице>, больна, кашляет, лихорадка, Елена, весьма округлилась (в преддверии рождения великой княжны Марии Михайловны. – Е.Л.), ушел, у Матушки, пришел Ангел <…> обедал вдвоем с Ангелом, много беседовали». Накануне Елизавета Алексеевна добавила в очередное письмо к матери еще одну деталь, связанную все с тем же чувством бессилия, пережитым обитателями дворца: «Подъем воды произошел с такой невероятной быстротой, что, когда заметили опасность, не было уже ни малейшей возможности пробраться к несчастным ее жертвам» [Николай Михайлович: 318]. Вполне вероятно, что на следующий день эта тема вновь возникла в ее разговоре с beau-frère.
9 В переписке с Аракчеевым 1820-х годов император неоднократно прибегал к подобным формулам. Так, 24 июня 1824 года, после смерти Софьи Нарышкиной, он писал: «Не беспокойся обо мне, любезный Алексей Андреевич, воля Божия, и я умею ей покоряться. С терпением переношу я мое сокрушение и прошу Бога, чтобы он подкрепил силы мои душевные» [Шильдер: 322]. Ср. его записку к архимандриту Фотию от 3 октября следующего года в связи с отчаянием, которому предавался Аракчеев после гибели Минкиной: «Христианин обязан с покорностию переносить удары, рукою Господнею ему наносимые. Мы все в воле Его» [Шильдер: 481].
10 В том, что письмо со включением «исторического памятника» было послано Дмитриеву через месяц после катастрофы, 8 декабря, трудно не увидеть продуманного тактического хода. Адресат записки с высочайшей сентенцией, получивший тем самым косвенную санкцию на ее распространение, Карамзин, однако, не торопится размножать текст. Лишь найдя, что «скоро перестанут и говорить о бывшем» [Карамзин 1860: 27] (ср.: «разговоры о потопе, две недели занимавшие всех, <…> вследствие обычной суетности человеческой совершенно прекратились» [Батеньков: 186]; письмо к А.А. и А.П. Елагиным от 29 ноября), он сообщает строки императора старинному приятелю – быть может, в том числе и как ответ на московские, порой весьма фантастические, варианты толков («…в Москве пронесся слух, будто вода у нас была ровна с вершиною Адмиралтейского шпица» [Мартынов: 158]), в свою очередь дошедшие до Петербурга. Тем самым и событие, и варианты его трактовки переводятся на уровень итоговой рефлексии.
Конец ознакомительного фрагмента.