Вы здесь

И. С.Тургенев. Его жизнь и литературная деятельность. ГЛАВА II. ЗА ГРАНИЦЕЙ. – СОРОКОВЫЕ ГОДЫ. – ТУРГЕНЕВ И БЕЛИНСКИЙ (Евгений Соловьев)

ГЛАВА II. ЗА ГРАНИЦЕЙ. – СОРОКОВЫЕ ГОДЫ. – ТУРГЕНЕВ И БЕЛИНСКИЙ

Я говорил уже о причинах, заставлявших Тургенева рваться за границу. Однако осуществить страстное намерение было нелегко. Недостатка в средствах не ощущалось, но В.П. Тургенева как раз к этому времени переселилась в Петербург и не имела ни малейшего желания отпускать от себя, да еще в такую даль, своего любимого сына, тем более что со старшим, Николаем, она только что рассорилась из-за его женитьбы. Но все же Тургеневу удалось добиться согласия матери на поездку, и после долгих сборов в назначенный день он сел на пароход “Николай I”, отправлявшийся в Любек. Нечего и говорить о его радости. Двадцати лет от роду, молодой, здоровый, богатый, ничем не связанный в жизни, он ехал в столицу европейской мысли, туда, где била ключом “чистейшая эссенция философии”, словом – в Берлин. По дороге Тургенев едва не погиб, так как пароход сгорел на море, и пассажиры с трудом высадились на берег в шлюпках. Этот эпизод послужил темой для прелестного рассказа Тургенева “Пожар на море”, написанного им за месяц до смерти в 1883 году, и для кое-каких литературных сплетен, изображавших Тургенева в комическом виде. Но на этих сплетнях, по их незначительности, останавливаться мы не будем.

В Берлине Тургенев в два приезда пробыл около двух лет. Из числа русских, слушавших университетские лекции, особенно близко сошелся он с Грановским и Станкевичем, которые, как всякий это знает, оба были горячими западниками, а несколько позже – с М. Бакуниным, ярым гегельянцем и даже пророком гегельянства в России. Сам он занимался философией, древними языками, историей и с особенным рвением изучал Гегеля под руководством профессора Вердера. Под влиянием впечатлений заграничной жизни он стал ярым западником. Западничеству – заметим это кстати – суждено было сыграть в его жизни существеннейшую роль. За западничество он подвергался бесчисленным нападкам, выносил даже ненависть; за западничество его же возносили, забрасывая похвалами; сам он видел в западничестве красную нить своей умственной жизни; во имя его он создал своего Потугина, он вдохновлялся им, сочиняя резкие тирады против добродетелей и дарований, якобы исключительно присущих русскому народу.

Мы еще вернемся к смыслу западничества в его противопоставлении славянофильству, пока же будем продолжать наш рассказ.

В Берлине Тургеневу жилось весело и хорошо. Известно, что никогда: ни раньше, ни позже, – русская интеллигентная молодежь не занималась так много разговорами и словопрениями, как в период тридцатых и сороковых годов. Возле разговоров сосредоточивались зачастую весь смысл и интересы бытия. Затрагивались и решались tant bien, que mal[1] огромнейшие и отвлеченнейшие вопросы о Боге, бессмертии души, особенностях народов, назначении человека, правах и обязанностях личности. Все даровитые люди отличались поразительной словоохотливостью и пристрастием к спорам. Споры продолжались целыми днями и ночами, а иногда и сутками – без перерыва! – тянулись же неделями и месяцами. Много тут было, разумеется, комического, ненужного, напоминавшего лепет ребенка, только что научившегося говорить и лепечущего без устали обо всем; много и важного, интересного, так как во время прений слагались убеждения, которым люди оставались верными порою в течение всей своей жизни. Разговорами отводили душу, тем более что все вело к разговорам. Мерзость настоящего, неопределенность будущего, отсутствие какого бы то ни было жизненного дела, полная материальная обеспеченность лучших интеллигентов того времени (за исключением Белинского), изобилие шампанского, без которого не обходилась ни одна вечеринка, потребность свободы, хотя бы только у себя в дружеском кружке, сама легкость разговора, основывавшегося не на фактах, а на принципах и аксиомах гегелевской философии, – все это вдохновляло, горячило, делало слово, спор сущностью жизни, ее прелестью и красотой. Нет, мы даже не умеем говорить так искренно, с таким увлечением, как наши деды, нам совестно было бы говорить так много, с таким азартом, как 50 лет тому назад. Но перенеситесь в ту эпоху и вы увидите, что нельзя было не говорить, надо было говорить, чтобы хотя на минуту отвести душу. Вот Бакунин развалился на диване и занял его весь своей огромной фигурой; он гремит своим раскатистым голосом, наизусть цитирует целые страницы из Гегеля, не задумываясь решает великие и малые вопросы; что-то богатырское есть в его фигуре, голосе, жестах; где-нибудь у окна присел тихий прекрасный Станкевич, с доброй улыбкой на больном лице, с восторженными глазами; он ждет минуты, чтобы вставить свое задушевное слово; вот и сам Тургенев, тоже гигант ростом и умом, но тогда еще ученик, покорно выслушивающий поучения старших; Грановский со своим задумчивым, рассеянным взглядом, с изящной речью, серебристым подкупающим голосом. Пройдет немного лет, и за теми же разговорами мы застанем новых лиц, хотя и не увидим уже прекрасного лица Станкевича и не услышим больше его задушевного голоса. Сверкая глазами и бегая из угла в угол по комнате, будет волноваться Белинский и нападать с комической яростью на баричей, вроде Тургенева, за их безделье, за привязанность к чистой красоте и, размахивая руками, кричать своим тонким голоском, волнуясь и спеша. Небольшая, вся созданная из мускулов и нервов фигура Герцена займет центральное место. Его речь, “дьявольски умная” (как говорит Белинский), полная острот, неожиданных сопоставлений, обаяния огромного отточенного ума, составит эпоху в этих разговорах и поведет за собою многих и многих из слушающих его. Он заставит робких людей (как Грановский, Кавелин) еще глубже уйти в себя, но он вызовет к жизни все деятельное, энергичное, и море слов перестанет так бесцельно волноваться и шуметь. Проследите эти разговоры и вы найдете в них тридцатые годы с их романтизмом и культом Гегеля, сороковые с их народничеством, а в лице Герцена, Некрасова перед вами предстанет первый образ шестидесятых рабочих годов… В Берлине, повторяю, Тургеневу жилось хорошо, весело. В семействе Фроловых часто собирались русские студенты и встречали здесь всегда ласковый, задушевный прием. Сам Тургенев поселился на квартире с одним из своих русских товарищей, увлеченных по моде того времени Гегелем до мозга костей. Товарищ заставлял его штудировать философию и отечески следил за его нравственностью.

Так прошли два года, за время которых случилось только одно поистине грустное событие – смерть Станкевича. Вот что писал по этому поводу Тургенев Грановскому: “Нас постигло великое несчастие, Грановский. Едва я могу собраться с силами писать. Мы потеряли человека, которого мы любили, в кого мы верили, кто был нашей гордостью и надеждой. 24 июня в Нови скончался Станкевич. Я бы мог, я бы должен здесь кончить письмо. Что остается мне сказать? К чему вам теперь мои слова? Не для вас, более для меня продолжаю я письмо: я сблизился с ним в Риме, я его видел каждый день и начал оценять его светлый ум, теплое сердце, всю прелесть его души. Тень близкой смерти уже тогда лежала на нем… Я оглядываюсь, ищу напрасно. Кто из нашего поколения может заменить нашу потерю?… Кто достойней примет от умершего завещание его великих мыслей и не даст погибнуть его влиянию, будет идти по его дороге, в его духе, с его силой?… Но нет, мы не должны унывать и преклоняться. Сойдемтесь – дадим друг другу руки, станем теснее: один из нас упал, быть может лучший. Но возникают, возникнут другие: рука Бога не перестает сеять в души зародыши великих стремлений, и рано или поздно свет победит тьму”.

Конец ознакомительного фрагмента.