© Орлов В. В., наследники, 2015
© Орлова Л. В., предисловие, 2015
© ООО «Издательство АСТ»,2015
Сведения о том, как кот Тимофей участвовал в государственном перевороте, никогда раньше опубликованы не были. И не потому, что Орлов берег их для какого-то особого случая и теперь этот момент настал. Просто примерно в это время он начал писать еще и «Прогулки тараканов», и нельзя было сказать, что он кончит раньше: историю кота, которого он очень любил, или тараканьи путешествия, которые – надо признать – его тоже занимали… Так получилось, что небольшая повесть о коте Тимофее – и не только о нем – оказалась последней в творчестве Владимира Орлова. «Истощение времени» – так назвал мой муж эту повесть, и он, как всегда, говорил правду. Я знала об этом. Времени оставалось все меньше. На «Прогулки тараканов» его просто не хватило…
У Орлова была одна особенность: едва закончив один роман, он тут же начинал новый. Не делая пауз и перерывов. Почему? У меня есть предположения на этот счет, но пока я не готова о них говорить…
А вот почему в одном сборнике с последней орловской повестью оказался его первый роман «Соленый арбуз», думаю, нужны пояснения.
Опубликованный пятьдесят два года назад, роман Орлова отличался удивительно светлым взглядом на мир. Его главный герой по прозвищу Букварь воспринимал все происходившее с ним, как некую историю, которая имеет обязательно счастливый конец. Даже если пока тот, кого ты любишь, на тебя внимания не обращает, а тот, кто должен жить долго-долго, погибает, и соленый арбуз, как некий символ счастья, никак не дается в руки… Роман был очень популярен, его много издавали – в особенности за рубежом.
Орлову повезло – он нашел своего героя. Букварь – знаток азбучных истин, который хотя и принимает их, но время от времени ставит под сомнение. Это его положительный герой, который потом в разных обличиях и с разными взглядами на мир, будет жить в его романах. Он прост и сложен одновременно, потому что так устроена жизнь. А к жизни Орлов всегда относился с особым вниманием, это главный предмет его изучения. Почти в каждом его романе, начиная с «Соленого арбуза», есть город с большим или великим прошлым, как Суздаль, например. И прошлое, и будущее одинаково тревожно будоражат Орлова, заставляют задуматься о том, что было не так в ожидаемом нами будущем, как это все изменится и изменится ли.
Мы ищем ответы на свои вопросы в разных произведениях Орлова. В «Альтисте Данилове», «Камергерском переулке», «Аптекаре» и «Шеврикуке…», которого если и можно сейчас купить, то разве что на мало кому известном сайте «Нигде не купишь»… Стиль, в котором долгие годы работал Орлов, называется магическим реализмом, и в этом тоже кроется загадка, как и во всем его творчестве.
Пусть эта книга, в которой его первый роман соседствует с последней написанной им повестью, будет для кого-то открытием в мир, который лежит за границами этого сборника.
Истощение времени, или Сведения об участии кота Тимофея в государственном перевороте
Сведения… Как сейчас помню… Написал и задумался. Вроде бы есть в ходу такое выражение. К языкам прилипло. И к мозгам. Но что оно значит? Надо понимать, буквально трактованное, – «как сейчас помню» – полная бессмыслица. Или бахвальство. Мол, такая у меня замечательная память (и не извольте оспаривать!), что всё рассказываемое мною – достоверно, будто происшествие случилось на моих глазах и сейчас. Но тогда выпадает из смысла «сейчас». Однако в нашем эпизоде было именно «сейчас». То есть мои сны о произошедшем ровно двадцать два года назад пошли с совпадением событий календарных дней давно отшумевшего исторического происшествия. Но не о снах речь.
В первый из тех дней я был разбужен котом Тимофеем. Мы проживали с Тимофеем вдвоём на даче. Жена и сын трудились в Москве. Занятия в Институте начинались в октябре. Можно было ещё полтора месяца писать «Шеврикуку…», книжки почитывать и ходить по грибы. Ночь накануне вышла тёплой. Под двадцать градусов. Не пришлось включать обогреватель. Но небо нынче по утру было в пасмури. И капал дождь. Вылезать из-под одеяла было лень. Но на крыльце кухни уже сидел кот Тимофей и требовательно поглядывал на террасу нашего щитового домика. Дачей домик назывался (нами) лишь с наглой долей преувеличения. На участках садово-огородных товариществ, в Садах, большие строения ставить идеологически не позволялось. Сарай при огороде для хранения инвентаря, и достаточно. Тимофей, если не соизволял ночевать под крышей, являлся доложиться, что он тут, семейно послушен, за ночь не пропал, и достоин в семь часов утреннего кормления. Я встал, с террасы дошёл до кухни, выдал Тимофею порцию мяса (съедена она была моментально), и кот пушистым боком и поднятым хвостом своим как бы погладил мою ногу, но в дом идти не пожелал, а отправился в сторону леса продолжать вольную жизнь. Я же, удивившись теплыни августовского пасмурного дня, поспешил на террасу под одеяло, я – сова, и мог позволить себе поваляться в дремоте, как бы обдумывая что-то важное.
Но не поспешил. Меня остановил странный звук. То есть не то чтобы странный. И мне, пожалуй, известный. Это был не хоровой звук дождя. Это был гул. И издавали его в километрах севернее нас металлические машины. Вспомнилось. Год назад похожий гул в посёлке был услышан. Выяснилось: по шоссе в сторону Белых Столбов и далее перегоняли караван комбайнов к местам уборочных работ. Нынче – по календарю – движение комбайнов было бы вполне уместным. Другое дело, показалось мне, машины шли из села Троицкого в направлении Симферопольского шоссе. И гул происходил от них, пожалуй, зловещий. Но мало ли что может услышаться или увидеться спросони? А потому – из-под капель дождя, пусть и тёплых, сейчас же – под одеяло!
Проснулся я лишь в половине двенадцатого. Лодырь и лежебока! Кот Тимофей на крыльце кухни не сидел. И гул (или даже скрежет) металлических машин мною услышан не был. Да и выходило, что я о нём забыл.
По привычке включил телевизор. На экране вместе с трагической Одеттой на берегу озера печалились большие белые птицы из её окружения. Это меня насторожило. Время было не балетное. Перепрыгнул на другую программу. И там – «Лебединое озеро»! Ну, хоть «Щелкунчиком» украсили бы экран. Поискал свежую информацию в волнах вэфовского приёмника. Всюду музыка Петра Ильича. Лишь в двенадцать часов движение лебедей (выяснилось позже, что на время) прекратилось, и на экране за стол уселись несколько озабоченных и серьёзных мужчин. Были произнесены слова о чрезвычайном положении. А главное – в центре стола с серьёзными мужчинами я увидел Гену Янаева.
То есть за годы редких встреч с ним он лишь однажды предложил мне называть его Геной. Потом необходимость в этом отпала. Янаев всё более важнел и важнел и просто Геной быть уже не мог.
Я отправился поездом в город Горький. Всегда возмущался переименованием славного Нижнего Новгорода. Монаршим одарением шубы из соболей на худые плечи «пролетарского» писателя. А что было бы, если бы Алексей Максимович Пешков придумал себе псевдоним «Кислый»? Или «Солёный»? Или «Вонючий»? Или остался при своём самарском псевдониме – «Иегудиил Хламида»? Как бы назывались тогда горьковчане? Впрочем, в поезде ворчал я недолго… На Казанском вокзале мне повезло. В газетном киоске я углядел осенний номер (единственный экземпляр!) журнала «Москва» с первой частью «Мастера и Маргариты». В городе добыть публикацию романа Булгакова не удалось. В минуту расхватали! На вокзале же, понятно, большинству путешественников было не до бумажных раскладов, главное – узнать, на какой путь им нестись в толчее и куда тащить набитые в столице сумки. Я же в предвкушении удовольствия не спеша отправился в свой вагон. И открыл роман Михаила Афанасьевича.
А ехал я в Горький на конкурс спортивных бальных танцев.
Тогда я работал в Молодёжной Газете корреспондентом отдела Культуры и Быта. Круг интересов отдела (и моих) был чрезвычайно широкий. При этом мы готовили и печатали материалы не холодно-информационные, а, как говорили, – остро-проблемные. За что-то важное для молодёжи боролись. Что-то отстаивали. Скажем, отстаивали драгоценное наследие Отечества – памятники истории и культуры, попавшие в немилость Никиты Сергеевича Хрущёва. И это дело, поверьте мне, было в те времена рискованным. Во всяком случае, выгод не приносящим…
Рассказчик, спросите вы, а куда девались из вашей болтовни кот Тимофей и Янаев? Причём тут спортивные бальные танцы?
Дойду и до бальных танцев…
Мало кто помнит (или знает), о том, что после Войны, в конце сороковых годов, репрессии навалились на порождения городов Жёлтого Дьявола – джаз и музыку Толстых. Оркестры («космополитские») были разогнаны, иные их артисты, в их числе и блестящий Эдди Рознер, попали в лагеря. Запретили всяческие вредные танцы – фокстроты, танго, квикстэпы, румбы, и уж тем более – безнравственный буги-вуги, пощадили лишь вальс (венский), не убирать же вальсы из знаменитых балетов и опер. Написанная в ритме фокстрота «Катюша» была срочно упрятана под покров благонадёжного вальса. Практически наказан за провинность был фильм «Весёлые ребята». Мелодии из него звучали из репродукторов, а увидеть картину было невозможно, если только на экранах окраинных неподнадзорных клубов. И мы, послевоенные мальчишки, вынуждены были ощутить всю серьёзность государственной заботы о вкусах юного поколения. Гордостью нашей школы был «КЮМ» – Клуб Юных Мастеров. Усердиями его умельцев, в их числе и моего одноклассника Рудика Вегенера, была создана школьная радиостанция. И меня (в седьмом, что ли, классе или в восьмом, тогда я тянул стенгазету) назначили председателем радиокомитета. Для служебных нужд нас снабдили двумя пластинками. Одной, для проб свойств звука – отчего-то «Еврейской комсомольской» И. Дунаевского, «у рыбалки, у реки тянут сети рыбаки…». И конечно, на большом виниловом круге нам доверили Гимн, в двух вариантах – с текстом и без текста. Заметки школьной газеты мы зачитывали во время больших перемен. Законы жанра требовали для них музыкального оформления. Или хотя бы музыкальных перебивок. Но не устраивать же перебивки из шлягеров тех лет – «Каким ты был, таким остался…» или «Белая берёза»? И я носил пластинки из дома. Как правило, довоенные. И именно – танго и фокстроты. И вот однажды во время выпуска газеты в нашу «рубку» с криком ворвался Е. С. Евгений Семёнович, фронтовик, создатель Клуба Юных Мастеров. Первым делом он разбил об угол стола пластинку, то ли танго «Дождь идёт», то ли румбу «Кукарача». А потом перешёл на брань и угрозы. Смысл его криков сводился к одному. Негодяи бессовестные, подпольщики, если ваше хулиганство повторится, из школы будете выгнаны с волчьим билетом, даю слово! Мы что-то промямлили с Рудиком, а когда Е. С. дверь захлопнул, я и звукорежиссёр обиженно переглянулись.
– А давай попробуем… – сказал Рудик.
Пробу мы произвели сейчас же сгоряча и по дурости, будто не соображая, чем она может закончиться для нас и для родителей. В своё время, осваивая аппаратуру, Рудик запустил диск с Гимном «задом наперёд», и вызвал странный эффект. Государственный марш с хоровым пением Ансамбля Александрова превратился в подобие танго, зазвучавшее на неведомом языке. Уважаемый Е. С., видимо, не спешил спуститься в подвал «КЮМа», а поджидал. И дождался. Новый его визит вышел совсем свирепым. На нас с Рудиком он не взглянул, а сразу же выхватил из-под адаптера большую пластинку, швырнул её на пол и принялся топтать ногами.
– Я вас предупреждал! – услышали мы. – Сейчас же иду к директору! Даже в лучшем для вас исходе, подыскивайте себе новые школы!
– Евгений Семёнович, а что мы такое сделали? – удивился Рудик. – Вы хоть взгляните на то, что разбили и начали топтать ногами…
Евгений Семёнович взглянул. И ужаснулся. А мы испугались. Как бы не хватил Е. С. удар. И было отчего. Под его ногами среди осколков пластинки на уцелевшем красном кружочке значилось, что это Гимн Советского Союза в исполнении оркестра под управлением А. Гаука и Ансамбля Александрова. С Е. С. случилась истерика. Он-то был из взрослой жизни и прекрасно знал, какие могли быть для него последствия произошедшего. Да что значит – «могли»! Они были неизбежны! Мы о них и не догадывались. О следующих минутах нашей «пробы» вспоминать стыдно. Фронтовик, дважды раненный, готов был валяться в ногах у легкомысленных подростков, вымаливая у нас обещание молчать и о случившемся забыть. Мы тут же обещание дали (и оно было искренним), правда, рассказать Е. С. о том, что произошло на самом деле, не отважились. Однако вряд ли что-либо от нашего признания изменилось бы (Это соображение уже сегодняшнее…). А тогда… В нашей радиорубке имелась корзинка для бумаг и веник, мы быстро сгребли осколки битых пластинок, и в корзинке румба «Кукарача» породнилась с Гимном Советского Союза. Удручённо-мрачный, с корзинкой в руке уходил от нас Евгений Семёнович. Нам было жалко его. И сами мы опечалились. Уже у двери Е. С. обречённо махнул рукой и произнёс: «Да крутите вы свои пластинки…»
Кот Тимофей из леса не возвращался. То ли вредничал. То ли в предчувствии бед (остро-чующее или мистическое существо) ушел от людей с намерением пережить в лесу события и опасности очередного смутного времени. А без него отправиться в Москву я не мог. Мало ли что. Может, и возвращаться на дачу не придётся. А бросать кота, чуть ли не члена семьи, было бы подлостью. Но и добираться в Москву с котом на руках вышло бы делом затруднительным. Тимофей весил четырнадцать килограммов. А никакой сумки, подходящей для перевозки свободолюбивого и беспокойного зверя, на даче не было. Не волочь же Тимофея до Москвы в рогожном мешке для картошки. А самое существенное было вот что. Я и представления не имел о том, что такое чрезвычайное положение. Какие у него требования, батоги и шестопёры. Может, и поездки с котами были нынче запрещены. Кстати, а ходили ли вообще сегодня в сторону Москвы автобусы и электрички? Знать этого я не мог… Фантазии создавали картины самые зловещие. Да и чего можно было ожидать от обстоятельств нашей жизни? Ко всему привыкли… Ни одна машина за день в посёлок из Москвы не прикатила. И что происходило сейчас с женой и сыном, было мне неизвестно. Оставалось ждать определённости, нервничать и надеяться…
А кот Тимофей, стервец, и не думал выбираться из леса…
Я же некогда ехал в город Горький на конкурс бальных танцев.
Мои пластинки, из домашней фонотеки, разбитые Евгением Семёновичем, были для нашей компании чуть ли не драгоценными. Мы созревали, были старательными школярами, занимались спортом, влюблялись, учились под патефон танцевать в комнатушках коммунальных квартир. Иногда по просьбе жаждущих я выносил патефон во двор, ставил там его на табуретку, ассистенты из малокососов отвечали за сохранность пластинок и патефона. Дворы были тогда неасфальтированные, со вмятинами и с земляными вздутиями, но это дворовым танцам не мешало. В учителях же танцев у нас оказывались родственники и знакомые немногим старше нас, доморощенные, можно сказать, спецы хореографии. Конечно, имелись и Школы танцев. Но за занятия в них надо было платить. Да и что в них разучивали? Совершенно не нужные в наших коммуналках полонезы, краковяки и мазурки (ну, для суворовцев с холлами в их училищах, почти залами, они может быть ещё и подошли бы) и какие-то диковинные новоизобретения, вроде «Танца конькобежцев» или «Падеспани» и «Падекатра». Что такое «Танец конькобежцев», я и знать не знал, и знать не хотел. Да и что делать конькобежцам на паркете или на дворовой траве? Вот и обходились мы довоенными изделиями Коломенского завода, редкими подачками гэдээровских или пражских музыкантов (оркестр Влаха), топтались под них, а летом резвились на дачных танцплощадках, заведённые ритмами шлягера с плёнки «на костях» – «Истамбул Константинополис»…
И вдруг…
И вдруг на прилавках музыкальных магазинов появились запрещённые танцы. Любезные нам «Рио Риты», «Мама Инее», «Девушка играет на мандолине» («На далёком севере эскимосы бегали… за моржой…» – в обиходе), «Чай вдвоём», «Три поросёнка» и прочие, и прочие… Правда, прежние титулы им не вернули, а простенько обозначили на этикетках – «быстрый танец» (фокстрот, чарльстон, пасодобль) и «медленный танец» (танго, вальс-бостон и др.). Но и этого было достаточно. Поговаривали, что запреты на музыку Толстых отменил новый министр культуры Пантелеймон Кондратьевич Пономаренко. На моей памяти в двадцатом веке в обстоятельствах эпохи это был наиболее интересный министр культуры. Не в пример звёздно-лицемерной Фурцевой или полуграмотному дураку Демичеву, принявшемуся в угоду фаворитке разваливать Большой театр. Этих мне приходилось наблюдать… (И тут я позволяю себе высказать свои личные впечатления, и никого другого.) Пономаренко был не из подхалимов и циников, знал цену людям, в Войну командовал всем партизанским движением, получил звезду Героя Советского Союза и, будучи членом Политбюро, по легенде, вполне мог надерзить вздорному нередко Хрущёву. И тот отправил его от серьёзных дел «на культуру»… И слава Богу.
Стало темнеть. Ясности не добавилось. А тревога усилилась. Немногие допущенные цензурой, ясно, что политической, кадры по ТВ только пугали. Танки, бронетранспортёры. Не их ли гул и скрежет был услышан по утру? Как будем жить дальше? Голоса радиостанций слились в один неприятный Голос надзирателя, будто он остался единственным Голосом в нашей стране (или даже в целом мире), и своими короткими сообщениями-повторами ничего хорошего никому не обещал. Но предупреждал о переменах. И кулаком (приобрёл и кулак) грозил. Радости жизни, казалось, остались в прошлом. Экран телевизора хотелось погасить, но без его картин и звуков стало бы ещё тоскливее…
– Дядя Володя! – услышал я. В оконное стекло постучали.
На крыльце мок приятель сына Игорь.
– Игорь? – удивился я. – Ты откуда?
– Из Москвы, – сказал Игорь. – Матери продукты подвёз…
Дом Игоря стоял в посёлке метрах в ста от нашего.
– Ну как там… – выдавил я из себя.
– С вашими всё нормально, – успокоил меня Игорь. – А так, в городе… Лучше не говорить…
– Стреляют? – спросил я.
– Не стреляют, – сказал Игорь. – Но и без стрельбы всего хватает… А вот у Лёни возникли проблемы…
– Какие? – встревожился я.
– У него завтра или послезавтра кончается ваша доверенность на вождение автомобиля… И при чрезвычайном положении езда по городу, сами понимаете…
– И что же делать?
– Ждать здесь. Лёня приедет сюда и повезёт вас в нотариальную контору продлевать доверенность. Это он и просил вам передать…
– Понял, – сказал я. – Спасибо, Игорь.
– Ну, я побегу. Мне ещё возвращаться в Москву. Ой! – спохватился Игорь. – Чуть было не забыл!
И Игорь достал из-под брючного ремня четыре бутылки пива.
– Для поправки вашего настроения! – было произнесено.
Пиво для поправки настроения коту Тимофею не требовалось, и он из леса домой не явился.
Ну, ладно пластинки с «быстрыми» и «медленными» танцами на прилавки попали. А что творилось тогда на танцплощадках (ныне – дискотеках)? Ведь пришло ко всему прочему (особенно после Фестиваля) время рокен-ролла. По сведениям, которые я получил в ВЦСПС, каждый вечер на учтённых профсоюзами точках в стране танцевало почти тридцать миллионов человек. И никто уже не призывал молодёжь радоваться жизни, исполняя «Танец конькобежцев». Но охранители морали и порядка, естественно, никуда не делись. В практических действиях ретивость проявляли дружинники. В Москве-то ладно, здесь кое-какие правила приличия и даже культуры ими соблюдались. А в провинции… Там-то каково, заполучив на несколько часов красные повязки, не ощутить себя на глазах знакомых властью с возможностями казнить или миловать. Кого с танцплощадки вывести, кому морду набить, кого определить на пятнадцать суток. В особенности тех, кто явился отплясывать не в тех штанах, в штиблетах на подклеенной каучуковой платформе да ещё и с коком стиляги и галстуком с жёлтой обезьяной. А можно было и приостановить танец или вообще все танцы, потому как они – отрыжка мелкобуржуазной культуры, и не гоже советской молодёжи следовать её прихотям и забавам. И по ТВ они не рекомендованы.
А рекомендации на ТВ давал в ту пору некий учитель танцев по фамилии Школьников. О «Танце конькобежцев» он не вспоминал. Козырем в его рекомендациях был изобретённый им танец «Тер-ри-кон», посвященный советским шахтёрам. А к шахтёрам причисляли тогда Никиту Сергеевича Хрущёва. Позже, по ходу исторической неизбежности, Школьников создал танец «Домна» и посвятил его советским металлургам. А было известно, что Леонид Ильич Брежнев начинал трудовую деятельность в городе с домнами. Запомнилось и ещё одно творение Школьникова – танец «Каза-нова» с текстовым утверждением: «Каза-нова, Каза-нова – это вам не босанова». На этот раз танец предусмотрительно не был кому-либо посвящен (во всяком случае, об этом не объявлялось), и уж тем более не был посвящен венецианскому писателю и повесе. «Каза-нова» – казанский новый. И достаточно. И никаких политических усердий. Не модно. Могу предположить, что учитель танцев выбрал манкое название (оно и само его приманило), тут тебе и Каза-нова, и вошедший в моду танец босанова. Школьников со своим ансамблем не раз появлялся на экране ТВ и пытался обучить публику и «Тер-ри-кону», и «Домне», и «Каза-нове». Успеха не имел, а вызывал лишь раздражение. Но чаще всего смех. Какие-то парные, но бесполо-целомудренные движения по паркету. Будто танцы никогда не были сопровождением любви. А напротив – от любви оберегали. При этом наш телеучитель был чрезвычайно уверен в себе. Словно бы за ним стояли какие-то несокрушимые силы. Или их долговременные и весомые убеждения. Яро ругал учитель западные и латиноамериканские танцы. Была даже выпущена книжка «Со стандартами наперевес». В ту пору в разных странах мира во всю проводились конкурсы и соревнования исполнителей бальных танцев. У нас их, фактически классических, не жаловали и называли «стандартами». С ними и требовалось идти «наперевес». Вид оружия, правда, при этом не указывался. Вполне возможно, имелся в виду «Тер-ри-кон».
Тем временем и у нас потихоньку и будто бы подпольно возникали школы классических бальных танцев. И где-то на задворках, с опасками, начали проводить соревнования, даже чемпионаты (местные) танцоров «стандарта». Началось всё с прибалтов, а аукнулось в Сибири. Не скажу, чтобы движение это поощрялось. Напротив, у чиновников там и тут сразу же обострялась идеологическая подозрительность и желание в случае чего от нерекомендованных ТВ-увлечений выстроить частокол. Мол, мы тут ни при чём, это за нашим забором, и об этой наглой самодеятельности мы и слыхом не слыхали.
И вот я ехал в город Горький на конкурс бальных танцев. Полагал, что он вызовет интерес у молодёжи города и по крайней мере – озабоченность областных властей: «Это что за каракатица такая у нас вдруг завелась?» Чтобы получить место в гостинице, мне надо было зайти в Обком комсомола, о себе сообщить и о цели командировки. Привычный ритуал. Зашёл, сообщил. Удивился. Никто из секретарей Обкома корреспондента Центральной молодёжной газеты разговора не удостоил. И этим была нарушена субординация. «Ну, и нормально», – решил я…
Тимофей появился в нашем доме котёнком. Умещался на ладони жены. Серый в белых полосках комочек. В те дни делали операцию отцу жены. Жена работала редактором «Журнала мод» и после дневных трудов отправлялась в больницу. Домой к нам подаренного ей котёнка принесла из редакции Маша Соломина. Тогда-то котёнок и получил имя – Тимофей. Вернувшийся из больницы отец жены, Виталий Акимович, отставной подполковник, жить не хотел, лежал на тахте молча, глазами в потолок. Не знаю, чем бы это всё закончилось, если бы не Тимофей. Он принялся тормошить Виталия Акимовича, большого, грузного мужика, будто бы желал поиграть с ним, а заодно заставить того позабавиться и позабыть о хандре. Занимался этим часами. И ведь добился своего. У Виталия Акимовича пробуждался интерес к жизни. Мы могли уходить на работу, оставляя болезного человека на попечение котёнка Тимофея. Выздоровел Виталий Акимович, вернулся в Самару, а Тимофей впервые проявил себя врачевателем. Он и позже, взрослым котом, не раз врачевал приятных ему людей, особенно умело массажистом снимал боли жены, попавшей в вятской командировке в автоаварию. В городе жизнь для него была малоприятной. Двор наш весь был заставлен автомобилями, выйти на улицу значило – тут же попасть под колёса деловых и безразличных к любым существам, на ногах и на лапах, машин, попытка жены выгуливать Тимофея во дворе, снабдив его ошейником и поводком, к удаче не привела. Ошейник жена привезла из Страны Восходящего Солнца, от его японских собратьев, но, увы, он мог охватить лишь лапу Тимофея. Тогда мы и задумались: какой он породы? Но так и не определили, какой. То ли он кот сибирский, то ли камчатский, то ли камышовый кот «хаус» (в зоосаду в вольере камышового кота я увидел двойника Тимофея). Неважно, главное, что он был вольный хищник. Или охотник. И если в Москве он скучал, посиживая, а чаще полеживая в квартире, то в дачной жизни всё время находился в движении. И чувствовал себя прекрасно. Советы кастрировать котяру мы выслушивали с возмущением. Кот у нас об этом не просил. И наших рекомендаций о нормах поведения всерьёз не воспринимал. Хотя и был зверем разумным. Но страсть к приключениям, в их числе и к лирическим, часто отметала наши рекомендации, надо полагать, занудливые. А может быть, и эгоистические. Мы привыкли к Тимофею, и потеря его вышла бы для нас болезненной. А Тимофей позволял себе шляться где-то по пять суток, и не обязательно в лесу. Однажды соседи видели его, якобы пропавшего, в селе Троицком, шумном и торговом, километрах в пяти от нашего посёлка. Не в магазины и не на рынок ли он туда отправился? А вот что добывал себе на прокорм Тимофей в лесу, было нам неизвестно. Но, наверняка, не ловил там мышей. Однажды кто-то из нас пожурил Тимофея:
– Лодырь! К тому же высокомерный! Зажрался! Из его миски вместе с ним лакает молоко мышь, а он хоть бы хны!
И в наказание (или в назидание) Тимофей был заперт на ночь в кухне.
Утром, когда дверь в кухню была отворена, Тимофей вышел на свободу не спеша, прогнулся, потянулся, поточил когти о доски крыльца, потом всё так же не спеша выволок на крыльцо семь отловленных им и придушенных мышей, и будто бы произнёс небрежно:
– Вы хотели жрать мышей? Нате жрите! – И хвост задрав, удалился из сада.
Соревнования танцоров в Горьком проходили весело и изящно. Отведено на это было два дня. Один день – на программу европейских танцев (танго, вальс-бостон, фокстрот, квикстеп), второй – на танцы латиноамериканские (самба, ча-ча-ча, румба, пасодобль). Отдельным номером шло пробное и незачётное исполнение джайва, облегчённого варианта проклинаемого рок-н-ролла. Рано или поздно он должен был получить паспорт с пропиской среди уже узаконенных «стандартов». И получил. Шёл шестьдесят седьмой год. Нынче спортивные соревнования танцоров можно наблюдать не только в шумных зрительных залах, но и на экранах телевизоров. И многие имеют о них представление. Тогда же всё происходило в новинку. И возникало ощущение праздника. И у тех, кто выходил на паркет. И у тех, кто устраивал соревнования. И у меня, явившегося в Горький наблюдателем. В зале возникала атмосфера Первого бала с хлопотами и заботами матушек о нарядах самых юных участниц Бала («Во сколько обошлось вам платье?» – вопросы к другим матушкам, «Сами шили?.. И дочка помогала?..»). С красотой движений и линий дам и кавалеров. С точными, несуетными и опрятными действиями организаторов.
Праздник-то праздником, но чем он закончится? Ясности не было. Вдруг возьмут да и прихлопнут сомнительную и непрошенную затею. А с ней закопают и саму идею привития культуры и вкуса молодым людям, пусть и в частном деле. Из начальства на конкурс никто не являлся. Выжидали чего-либо? Или надеялись на указания из Москвы? Понятно, что организаторы конкурса волновались. Заметно волновались. Иные ходили в трепете, в ожидании нагоняев. Успокаивали себя, судача о том, что в Обкоме партии якобы происходит какое-то важное совещание, вроде бы по поводу борьбы с пьянством, и до легкомысленных танцев никому дела нет.
Мне-то бояться было нечего. Я от местных властей и их мнений не зависел. И в обкомовское здание не зашёл бы, если бы не необходимость отметить в командировочном удостоверении окончание визита в Горький. Обком, Большой и Молодежный, размещались над Волгой, в Кремле, в строении с элементами конструктивизма, связанным с именем А.А. Жданова, титана идеологических усилий, а также умственным и сытым победителем всех врагов блокадного Ленинграда, а позже и космополитов с их танцами Жёлтого дьявола. Да мало ли кого ещё!
Чтобы воздвигнуть Чиновничий дом, требовалось снести Спасский кафедральный собор семнадцатого века, и лишить Нижний Новгород его вершины, самой яркой его вертикали. Теперь собор можно увидеть только на видовых полотнах знаменитых мастеров, а прах Великого гражданина Козьмы Минина перенесён из него в скромную уцелевшую церковь.
В Чиновничий дом я шёл на этот раз без всякого удовольствия.
Однако мою командировочную бумажку быстро прихлопнули печатью, и можно было Дом покинуть. Не тут-то было! Возникшая в приёмной барышня сказала мне:
– А вас просил зайти к нему Геннадий Иванович.
В кабинете Первого секретаря за начальственным столом в одиночестве сидел крепкий крупноголовый мужичок средних лет. Насчёт мужичка я сморозил. Справедливее было бы назвать его мужиком. Как известно, потолком пребывания в комсомоле были двадцать девять лет. Поэтому назначение молодёжным вождём странного зануду Тяжельникова вызвало, по крайней мере в нашей газете, недоумение. Комсомольцу Тяжельникову было сорок два года. Но позже к нему и к его возрасту привыкли. Сорок два так сорок два. А всякие там Уставы… Да что они? Для пользы дела их можно было приспособить к любой ситуации.
– Садись, – предложил секретарь обкома.
– Спасибо, Геннадий Иванович…
– К чему церемонии? Называй меня Геной. Геннадием Ивановичем я ещё не стал…
Так я познакомился с Геннадием Ивановичем Янаевым.
Часов в одиннадцать вечера я обратился к лесу.
– Тимофей! – строго и громко произнёс я. – Только не прикидывайся, что ты меня не слышишь. Вот что. Завтра или, в крайнем случае, послезавтра приедет Лёня и заберёт меня в Москву. Времени на поиски тебя у нас не будет. Хочешь оставаться здесь на зиму, оставайся. Не хочешь – чтобы завтра утром был дома. Всё. Понял? Повторять не буду. Ты меня знаешь.
Ни рычания, ни мурлыкания в ответ.
– Ну, и как твои впечатления? – спросил Янаев.
– Самые приятные, – сказал я.
И принялся рассказывать о своих приятных впечатлениях.
Янаев, просто Гена, встал и начал прохаживаться от стола к двери и обратно. Он фактурой своей вполне соответствовал требованиям принятого в комсомоле отбора в номенклатуру. Во-первых, он не вызывал раздражения. Напротив, был приятен. Такому можно было доверять. При этом он не выглядел обаятельным юношей с плакатов, способным лишь произносить пламенные речи и на районных сборах активистов исполнять в перерывах вместе с другими песни Кобзона и Кахно. Гена походил на Максима из кинотрилогии о Выборгской стороне, он был свой, надёжный, и будто бы, прежде чем попасть в этот кабинет, потрудился, и успешно, хлеборобом или мастеровым.
Меня он выслушивал со вниманием, но и с очевидным напряжением. Однако очень скоро я понял, что причины этого напряжения находятся не в стенах Гениного кабинета, а где-то далече… Хотя и не слишком далеко…
– Ну, что же… – сказал Гена. – Собственно говоря, ничего нового я сейчас не узнал.
– То есть ты обо всём хорошо осведомлён? – спросил я.
– Будем считать, да, – сказал Гена. – И что же, ты будешь писать о конкурсе статью?
– А ради чего же я приехал в Горький? – сказал я.
– Ругательную, небось…
– Отчего же ругательную? – сказал я. – Писать буду о полезности таких конкурсов и о том, что горьковская молодёжь умело и даже изящно организовала это мероприятие (слова являлись из служебных записок и чиновничьих кабинетов, они были достижимы для понимания Геной моих оценок и успокоили его).
Гена наконец-то улыбнулся. Но телефонный звонок его улыбку стёр.
– Извини, – сказал Янаев. – У нас тут происходит совещание и мне нужно появиться там хотя бы на минуту.
Что за совещание, разъяснять он мне не стал, не моего ума дело. Позже я, узнав о некоторых событиях в городе, возбудил в себе некие догадки и предположения. Совещание, вполне возможно, могло быть посвящено борьбе с алкоголизмом. Первым секретарём Обкома партии был тогда некто Катушев, нынче забытый. Катушева позже перевели в Москву. На одну из самых алмазных в стране должностей, с выносом портрета деятеля в праздничные дни в толпах демонстрантов. На областном же антиалкогольном совещании поначалу всё шло хорошо, справедливые люди требовали сократить производство злонамеренного напитка, ограничить время торговли им, а всех самогонщиков изловить и приковать к позорным столбам. Но тут обострилась ситуация в одном из заводских районов, возможно в Сормове. Нечем было выдавать зарплату. И поскрежетав зубами, справедливые люди решили срочно выбросить на прилавки основательную партию водки, добыть деньги и тем взбудораженно-опечаленный пролетариат успокоить. Или хотя бы накормить.
Было так или не было, не знаю. И уж тем более не знаю, с какого совещания вернулся к бальным танцам молодёжный лидер Гена. Он был всерьёз озабочен чем-то. Но явно не конкурсами танцев.
– Ну что? – спросил Гена. – Какие-нибудь вопросы ко мне имеются?
– Нет, – сказал я.
– Тогда в добрый путь, – сказал Янаев. – Да, если напишешь статью, рекомендую показать её Юре Афанасьеву.
– Покажу, – из вежливости пообещал я.
Тимофей, надо полагать, ответственно отнесся к моему предупреждению. Оставаться на даче и в лесу на зиму он не был намерен. К ночи он вернулся домой. И даже не потребовал мяса. Сразу протопал на террасу, уселся на коврик рядом с моей лежанкой и принялся вылизывать себя. Чистюля! Никакого интереса не вызвало у кота предложение посмотреть единственную оставленную в живых программу телевидения. А ведь прежде, не всегда, конечно, Тимофей внимательно и даже с чувством сопереживания наблюдал за кадрами на голубом, считалось тогда, экране. Был случай. В Москве в ту пору совсем худо стало с продуктами, с мясом и рыбой в особенности. А Тимофей был хищником и позже, когда в магазинах появились всяческие «вискасы», а в миску Тимофея посыпались кусочки кошачьего пропитания, он фырчал и загребал лапами незаслуженное им дерьмо. Будто бы его признавали вегетарианцем. Или приписывали к увлёкшимся йогой. Добытчиком (заказы, стояния в очередях, знакомые продавщицы, да мало ли что ещё) серьёзных продуктов был в семье я. И порции мяса и рыбы хек Тимофею перепадали. Иногда (это происходило в Москве) он выпендривался и даже позволял себе капризничать. Мол, что это за дрянь! Однажды я нарезал ему целую миску мяса, пусть и не первого сорта, Тимофей вышел на кухню, оглядел и обнюхал предложенную ему еду, морду от неё отворотил, мрачно взглянул на меня и ушёл в комнаты спать. Дрых и дрых. И этим мешал мне работать. «Мясо-то заветрится!» – беспокоился я. Неуважение Тимофея к моим усердиям стало вызывать моё раздражение. Но и новые мои призывы кота на ноги не подняли.
– Вот что, Тимофей, – приволок я его к телевизору, – послушай-ка умного человека…
Умным человеком я рекомендовал Тимофею Николая Ивановича Рыжкова, тогдашнего премьера. Из-за боязни, что Тимофей не всё поймёт, как следует, иные выражения Николая Ивановича я в пересказе упрощал и сводил смысл беседы с ним к сути – надо быть готовыми затягивать пояса, а мяса, похоже, в продаже скоро и вовсе не будет. Тимофей, ни звука не произнеся, спрыгнул с моих колен и деловито куда-то отправился. Я в ту пору политически взъерошенный и любопытствующий по поводу важных будто бы событий, оказавшихся позже ерундой, дослушал беседу с Н.И. Рыжковым, а потом прошёл на кухню и увидел – мясная миска Тимофея была вылизана.
Теперь Тимофею никаких разъяснений от телевизора не потребовалось. Предчувствие землетрясения в нём, видимо, вызрело. И вызрело в нем смирение. Не знаю, на сколько уж дней. Во всяком случае, из дома на волю он не рвался. Боялся пропустить появление моего сына из Москвы.
И не пропустил. Лёня приехал утром и попросил меня собраться и закрыть дачу лучше бы за пятнадцать минут, в крайнем случае – за полчаса. Времени у нас нет. Тимофей не замедлил объявиться, журчанием поприветствовал сына и степенно прошествовал к калитке и к автомобилю с оправданной необходимостью пометить его.
– Тимофей, не вздумай сбежать! – строго произнёс Леонид, но в словах его не было нужды.
Тимофей же, убедившись, что машина – наша, улёгся на мокрых, но зелёных пока, сбитых ветром листьях в метре от автомобиля.
– Отец, – сказал сын, – сейчас поедем. Возьми, пожалуйста, какую-нибудь тряпку, подложи под кота. А то вдруг от него пятна останутся…
– Возьму…
После этих слов Тимофей поднялся, потянулся, стряхнул с себя капли и последовал за мной на заднее сиденье.
Из всех средств передвижения я был владельцем лишь педальной машины (в четыре года) и трёхколёсного велосипеда. Жили мы небогато, а временами и просто бедно. И тем не менее к окончанию седьмого класса мне были обещаны либо фотоаппарат «ФЭД», либо харьковский спортивный велосипед. Взрослый! Но не состоялся велосипед. Врачи запретили мне осёдлывать аппарат моей двухколёсной мечты. Любой другой вид спорта, футбол, лёгкая атлетика, плавание, пожалуйста, но только спорт не велосипедный. Иначе стану горбуном. Уже почти горбун и дальше расти не будешь. Ну, не горбун, а некрасиво сутулый. И действительно, более я не рос. Но перед тем в седьмом классе был, казалось, самым длинным, дразнили Дон-Кихотом, я стеснялся и от того сутулился. Но оказалось, что дело не в одних лишь стеснениях. Книги! Вот что вызвало у меня искривление позвоночника. Естественно, не сами книги. А прилежное их чтение. Скорее даже и не прилежное, а азартное. Грубее скажу – запойное. Читал, понятно, и ночами. Дело это в московской коммуналке было затруднительным. Свет на кухне ночью соседи не допускали. У «себя» в комнате свет мешал близким спать, и приходилось, подтянув ночник к подушке и накрыв его и голову одеялом, нырять в увлёкшую меня книжку. Вот тогда я и скрючивался и калечил себе позвоночник. То есть велосипед и мечты о гонках отпали. Футбольные мячи, шайбы, бассейны, беговые дорожки, а потом риски и радости скалолазов увлекли меня. Старший двоюродный брат мой в четырнадцать лет стал профессиональным шофёром, опытным уже человеком выпустил две книжки о вождении автомобилей. Но его житейский интерес никак не повлиял на меня. Да и что было думать об автомобиле! Денег на него всё равно не было и не предвиделось. К тому же я прекрасно ощущал себя пешеходом. Не отказывался и от услуг трамваев, метро и электричек.
И всё же автомобиль в нашей семье случился. И произошло это в связи с очередным будоражным (или судорожным) государственным действием властей…
Мои романы стали переводить и издавать за рубежом. Поначалу это показалось мне как бы забавой. Приятно, конечно. Ну, и всё. За рубежом ли, на Юпитере ли, на Сатурне или ещё где, мне-то что от этого? Но потом пошли подтверждения реальности моих публикаций. Вырезки с рецензиями, гонорары. Впрочем, толку от этих гонораров было мало. Дела мои (и за меня) производил ВААП, и узнать истинно тайны (или секреты) соблюдателей авторских прав было чрезвычайно трудно. Особенно, если меня переводили в капстранах. Контракты с издателями тех стран в руки мне не давали, а лишь показывали «на расстоянии». Вроде как бы оберегали меня от тяжких хлопот и неисполнимых усердий. Скажем, один из чиновников, бедолага, был вынужден дважды летать в Нью-Йорк с поручением утвердить обложку моего романа. А то бы сам я подорвал здоровье из-за поездок на берега Гудзона. И всё же нам что-то капало. Вроде бы семь процентов от гонораров минус тринадцать процентов налогов. Но и эти капли были как бы и не твои и как бы и не деньги, а некие сертификаты. Получить их на руки можно было лишь небольшими дозами. Дважды в очереди за этими дозами выпало мне оказаться рядом с Альфредом Гарриевичем Шнитке. Но пришёл день, когда важные люди поспешили систему «Берёзок» прикрыть, и надо было сертификаты срочно потратить. («Шутки истории», как говорят нынче политологи. И дальше нас ждало немало этаких Шуток истории.) По моим понятиям, у меня набралось тогда на счёте шестнадцать тысяч условных единиц, то бишь долларов. Намерение семейного совета оспариванию не подлежало. Купить автомобиль! Получалось, что средств хватит на «Волгу» (доступны тогда были лишь отечественные машины). «Ну, уж вы размечтались! – разулыбались мне в “Берёзке”. – Вы в заблуждении. Рубль у нас крепкий. Доллар стоит шестьдесят одну копейку. Так что, средств у вас хватит лишь на “Жигули”…» И были выданы мне синие «Жигули» седьмой модели. Естественно, доверенность на автомобиль я написал на имя сына. Теперь (не прошло и три года) доверенность эта устарела, и её надо было немедленно продлевать.
Мою статью о конкурсе танцев в Горьком напечатали. Как отнёсся к ней Гена Янаев, я не знал. Да и не старался узнать. Раньше в Горьком меня удивила просьба (или указание) Янаева, до публикации статьи показать её Юрию Афанасьеву. Из вежливости я всё же зашёл в ЦК Комсомола на Маросейке. Афанасьев имел репутацию прогрессиста, человека здравого смысла, возможно, и циника, но замечания его меня удивили. То есть Янаев в сравнении с ним показался мне чуть ли не либералом. Никакие советы Афанасьева я использовать не стал, ушёл от него разочарованным…
Что же касается Янаева, теперь для меня Геннадия Ивановича, и никак не Гены, то и позже случались с ним пересечения. Удостоенный перевода в Москву, Геннадий Иванович быстро делал карьеру. Сначала по комсомольской линии (в «Спутнике» и в Комитете молодёжных организаций), потом в Профсоюзах, а потом он вдруг был назначен Вице-президентом страны. Встретились же мы на Зимних Олимпийских играх в Гренобле. Я попал туда корреспондентом своей газеты, Янаев же привёз в Гренобль комсомольских лидеров со всей страны (в Нотр Даме шапки они не снимали – «я кепчонку не сдеру с виска, у советских собственная гордость…» и т. д.), а с ними – и художественное обеспечение Игр, якобы любителями из самодеятельности, скажем, «Калинку» на хоккее запевал будто бы донецкий шахтёр – баритон со званиями Юрий Богатиков. С Янаевым мы здоровались, хотя я и не был уверен в том, что он меня узнал. Во всяком случае о конкурсе бальных танцев он не вспоминал. И вот теперь Янаев руководил балетом «Лебединое озеро»… Хотя я и не мог понять, какие такие свойства его натуры возвели Геннадия Ивановича в первые лица государства. Впрочем, люди сидели с ним за столом откровенно серые. Что-то там было не так…
Тимофей сидел в автомобиле смирный. Кот, когда надо (ему), проявлял себя личностью благоразумной. Хотя нередко позволял себе дерзить и ехидствами оценивать поведение хозяев и их гостей. Однажды, в пору упомянутых выше предостережений премьера Н. Рыжкова, когда в столице приятели стеснялись заходить в дома друзей, чтобы не омрачать (или затруднить) их бытовое существование, один из гостей раздобыл где-то одиннадцать ромштексов в обвалке, что и стало поводом для устройства застолья. При этом Тимофею, приблизившемуся к столу, было объявлено: «Тимофей, мя́са у нас нет. И не рассчитывай…» Пока мы за столом шумели и вопреки всему радовались жизни (были принесены и дефицитно-талонные бутылки водки), Тимофей тихо подошел к дивану и принялся заниматься каким-то беззвучным делом, не способным обеспокоить и отвлечь нас от дружеских бесед. И всё же усердия Тимофея звук вызвали. Тимофей вытаскивал лапой из-под дивана картонную коробку с сапогами жены. Мы замерли зрителями. Кот влез в коробку и пустил в ней струю протеста. Выбрался из коробки и загрёб нечто невидимое на паркете. Тут же, хвост задрав и как бы не глядя на нас, Тимофей оставил наше общество. Степенно (что, впрочем, было ему свойственно) оставил. Но в интонациях его мрачных мяуканий угадывалось: «Мяса, говорите, у вас нет! А? Зато хоть совесть, наверное, у вас есть…» Мы посмеялись, ну, надо же, каков остроумец-то Тимофей, кто-то вспомнил о раблезианском юморе, коробке из-под сапог, вернулись к застолью, напитки ещё оставались… Но вскоре все за столом ощутили неловкость и погрустнели…
Кстати, к столу этому Тимофей относился обычно чрезвычайно уважительно. Я работал за этим столом, рядом лежали тетрадки в клеточку, стержневые ручки и стояла машинка «Эрика», пока не поломалась. Тимофей устраивался где-нибудь невдалеке, но так, чтоб иметь обязательный и полезный обзор окрестностей и видов из коридора, закрывал глаза, якобы не желая смущать работника, и всё же, иногда веко его правого глаза осторожно приподнималось, но тут же глаз Тимофея затухал, проверено, мин нет, хозяин не дует в ус, а утыкается ручкой в тетрадку. За столом же этим, а других в столовой не было, нередко напротив меня сидели деловые гости – журналисты (брали интервью) и издатели (вели переговоры). Здесь у Тимофея сомнений не возникало. Он сразу же вспрыгивал на стол и размещался справа от меня и машинки. С минуту взглядывал на пришельца и, оценив суть его натуры, а главное – степень его опасности, как бы успокаивался и от скуки (опять всё то же самое!) задрёмывал. На самом же деле Тимофей задрёмывать и не думал, а бдил. Не знаю (и разгадывать не стал), какие такие силы и зачем возникали в Тимофее с необходимостями оберегать меня и мои литературные интересы. При этом вроде бы и корысти не имел. Хотя нет, мелкая корысть у него, пожалуй, всё же была. Тимофей чрезвычайно любил фотографироваться. И как бы смущался, и явно ждал, чтобы его уговорили остаться на столе и даже усесться на мои черновые тексты. Некоторые фотографы приходили к нам не впервые, их Тимофей приветствовал движениями лениво-доброжелательного хвоста. И надо сказать, изображения Тимофея, возможно, и по моим предощущениям тоже – покровителя моей писанины и её заступника, появлялись в «Литературной газете», ещё где-то и даже на шмуцтитулах моих книг. Живописным выглядел на них кот Тимофей!
В машине Тимофей сидел смирный, головы не приподнимал, ничто вне автомобиля его как будто бы не интересовало. Возможно, однажды он и поднял голову и разглялел, что там, за стёклами, – в грешном и сыром мире, но я этого не заметил, а Тимофею было как бы позволительно поспать. Сын не делал коту замечаний и не интересовался, испачкал ли Тимофей обивку сидений или не испачкал. Его занимали свои проблемы, можно предположить, не самые весёлые. Я решил его ни о чём не спрашивать.
– Домой заезжать не будем, – сказал сын, – а сразу поедем на Пресню в Нотариальную контору. У меня много дел, и бумаги надо оформить поскорее. Так что, кот, придётся тебе потерпеть.
Предупреждение сына Тимофей воспринял не открывая глаз.
Шум Москвы всё же заставил кота не только открыть глаза, но и привстать и, упёршись передними лапами в дверцу, позволить себе понаблюдать за утренним бытом города. От Москвы за летние месяцы он отвык. Но прежние его возвращения в город были спокойными. Однако сегодня виды за окном (а он ещё и принюхивался к заоконью) заставили его нервничать. Видно было, что нынче городские улицы и всё, что на них, были ему неприятны. Страншые машины с палками-пушками на мордах и на зловещих лапах-гусеницах его пугали. И люди повсюду были мрачны и неизбежно серы. Тимофей отскочил от дверцы и улёгся, прижавшись ко мне.
Жили мы в центре, в Газетном, между Телеграфом и Консерваторией, но почему-то многие наши районные службы (военкомат, собес, налоговые и пр.) размещались на другом боку Москвы – на Красной Пресне. Там в каких-то пресненских переулках, к востоку от Москвы-реки, и следовало искать Нотариальную контору. Переулки там из пятиэтажных домов серого кирпича, неотличимых друг от друга, как ровные листья подорожника, то теряли свои имена и жили без настенных указателей, то утыкались в безнадёжье бетонных промышленных заборов. И всё же дом с меленькой вывеской «Нотариальная контора» после поисковых петель был найден. Нотариусам в нём был отведён нижний этаж. При здании был двор без ухоженных тропинок, вообще – без тропинок, заросший сорняками. Причём, сорняками вовсе не из травянистых, а кустарниками и тонкоствольными деревьями неизвестных мне пород. Таких запущенных дворов в Москве было много. Удивил меня лишь свисавший с третьего этажа флигеля (метрах в тридцати от фасадного дома) мокрый полотняный транспарант с портретом на два этажа Геннадия Ивановича Янаева.
– Надо же! – удивился я. – Янаев! Гена!
– Ты его знаешь? – посмотрел на меня сын.
– Знаю, – мрачно произнес я. – Когда только успели изготовить?
– Делов-то! – сказал сын. – Типографии сейчас в простое. Запреты. Это мамаша как-то сумела напечатать тираж своего журнала и вывести его в газетные киоски. Ну ладно, мне надо поспешать по делам.
И тут же к исполнению обязанностей был призван кот Тимофей.
То есть сын осторожно приоткрыл дверцу автомобиля, так, чтобы Тимофей не смог выпрыгнуть и удрать, и произнёс слова наставления:
– Тимофей, ты видел танки? Если ты удерёшь и пойдёшь гулять по Москве, попадёшь под их гусеницы, а это даже не овчарки, или тебя пристрелят из пушки. Выходи, облегчись и возвращайся к автомобилю.
Тимофею бы кивнуть, но он, размявшись и прогнув спину, уткнулся взглядом в портрет на мокрой свисающей тряпке. Портрет до того не понравился Тимофею и, видимо, напугал его, так, что кот снова бойцом выгнул спину, зашипел, зарычал, выпустил когти, но, успокоенный сыном, на портрет не бросился, а лишь с брезгливостью принялся загребать землю. «С чего бы ему так неприятен Янаев?» – удивился я.
– Пять минут! – строго сказал сын.
Естественно, Тимофей не мог не пометить заросший двор и тем самым включить его территорию в свои владения. Сделал он это быстро, в трёх углах двора, остановился и возле тряпичного портрета политика и опять начал, в знак неприятия Янаева (или мокрой провисшей тряпки?), загребать под портретом землю. Но делал это он теперь менее ретиво и будто бы без особого зла, не рычал. «И всё же, что ему так дался Янаев? Что в нём такого он учуял?» – никак не мог отделаться от сомнений я.
Вернувшись к автомобилю, кот пометил и наш автомобиль, не удержался, но сейчас же проявил благоразумие (или хотя бы послушание) и без всяких понуканий сына впрыгнул в полуоткрытую дверцу автомобиля.
– Так, – сказал мне сын, – посидите немного. Сейчас зайду к нотариусам. Посмотрю, очередь к какому столу стоит занимать…
Сходил, посмотрел, занял очередь.
– Всё, – сказал сын, вернувшись. – Придётся тебе терпеть. Клиентов там много. И очередь еле ползёт. Но выхода нет. А мы с котом сейчас отбудем.
– Домой завезёшь Тимофея?
– Не знаю. Не уверен, – сказал сын. – Может, весь день придётся мотаться с котом. Если не случится что-нибудь экстренно-мрачное.
Вопроса по поводу «экстренно-мрачного» я не успел задать. Синие «Жигули» седьмой модели с сыном и котом отбыли в ожидающий экстренно-мрачного разрешения очередного воспаления Смуты центр Москвы.
А я вошёл в полуосвещённый зал Нотариальной конторы.
Должен заметить, что все известные мне учреждения Красной Пресни имели схожие свойства, будто бы непременно-обязательные для работы с населением. Первым делом в них почти невозможно было отыскать свободные стулья. Обязательным было и отсутствие туалетов. То есть они где-то были, но существовали как бы секретными и в случае острой нужды требовали приглашения полевых разведчиков, но всё же якобы облегчали жизнь бюджетного персонала. Хотя иные из них и были предусмотрительно заперты. Словом, каждый вынужденный посетитель госучреждения должен был сразу ощутить, что он тут пыль земная, мелочь, в которой нет никакой необходимости, и заниматься им приходится лишь ради соблюдения социальных приличий. А если его заботят проблемы организма, то ему и притаскиваться сюда не следует. Или пусть приходит со своим горшком. Или со своей табуреткой. А позже в дни ужесточения налоговых деклараций с их меленько-невидимыми требованиями на листах казённой бумаги, то и со своей огромной лупой. Или микроскопом.
Зал нотариальных операций при заходе в него показался мне немного покатым. Покатость эта была вполне объяснима рельефом Пресни. Стол, очередь за которым занял сын, находился справа от входа в «верхнем» углу зала. В коридоре, на лестнице, я успел присмотреть легкомысленно оставленный без надзора стул и приволок его к своему рабочему месту. Сидеть, понял я, предстояло мне долго.
Хотя нотариусы люди – как бы и не государственные, но и в их конторе явно ощущался запах присутственных мест. Этот запах был запахом канцелярских приспособлений, густого тёмно-жёлтого клея, крашеного металла, дыроколов, старых и свежих бумаг, потных ситцевых нарукавников с протёртостями, испачканных чернилами пальцев… Да мало ли чего!
Но мысли о запахах присутственных мест быстро отлетели. Меня стал занимать гул людских голосов. Потом гул начал для меня расслаиваться, а вскоре и вовсе разбился на самостоятельные, отчётливо слышимые разговоры, со своими сюжетами и драмами. Дело у меня было простое, можно было не волноваться и не думать о нём, следовало лишь вытерпеть очередь, а потому я стал с интересом, порой же и с состраданием воспринимать чужие истории. Особой сложности в них не было. Так казалось, при первом с ними знакомстве. При первом их прослушивании. Завещания, Дела, связанные с похоронами и свадьбами, разделы имущества, дарственные, доверенности… То есть обычный московский быт… Впрочем, будто бы обычный московский быт. Но сегодня этот быт и обстоятельства привычной городской жизни утонули в нагнетениях тревог опрокинутого на простого человека чуждого для него напряжения. Оно всё могло отменить, обволочь запретами, как колючей проволокой, а то и залить кровью.
Вспомнилось увиденное и пережитое нынче на московских улицах. Танки, боевые машины, посты милиции, проверки документов, оцепления, солдаты, мрачные лица, сырой, будто бы заплаканный город. Чужой сегодня город, и в нём неприятно проживать. Или даже просто находиться… Нечто схожее я испытал в день смерти Брежнева. Но тогда грустные ощущения были недолгими. И не только потому, что танки в тот день в Москву не заезжали. Тогда угадывалось, что все эти неожиданные запреты, закрытые для пешеходов баррикадами тяжёлых машин улицы, строгости милиции, при выходах и входах в метро – от ворот поворот, концентрации там и тут силовиков, всё это было как бы на время, на день, на всякий случай, и оно – наверняка, репетиция чего-то более серьёзного (мало ли что будет после Брежнева, да и похороны Сталина не забыты). Однако все тогдашние запреты, имея в кармане паспорт, можно было и обойти (я попробовал и обошёл). Сегодня же давили ощущения горечи, и даже не горечи, горечь-то ладно, а ощущения потери, восполнить которую невозможно никогда. Всё-таки жили мы последние месяцы сносно (терпимо хотя бы!), пусть и в стране, бесцеремонно навязанной нам властолюбцами. И могли болтать, о чём хотели, истребляя в себе страхи, и ездили, куда хотели… А как мы будем жить теперь? Мы, отягощенные неистребимыми и тягостными воспоминаниями о не так уж и далёком прошлом…
Словом, состояния людей в Нотариальной конторе были сейчас как бы двуслойными. По крайней мере – двуслойными. То есть сюда клиентов пригнали бытовые проблемы реальности, к которой мы потихоньку привыкали, полагая, что Смута, в ходе которой от нас ничего не зависело, затихает и успокаивается, и надо без всяких опасений заниматься житейской практикой. Дней пять назад так оно и было бы… Теперь же, даже и самые беспечные люди, для которых никакие катаклизмы никогда ничего не меняли, из тех, что, изловчившись, приспосабливались к чему хочешь, даже они не могли не держать в голове мысли о возможных осложнениях в своих судьбах. Что уж говорить о натурах более нервических! А потому были объяснимы перешёптывания в разных углах конторы. Перешёптывания осторожные, с оглядками, а порой – и как бы испуганные. Но отчего-то они были мне хорошо слышны. Будто были настроены именно на мою звуковую волну. Впрочем, я понимал, что это иллюзия. Что шёпоты отчётливо слышны не только мне. И не по какой-нибудь эфирно-частотной причине, а потому что их хотят слышать многие.
Телефонами можно было пользоваться лишь юристам, причём исключительно для служебных нужд. Радио в рабочие часы здесь отключали. Мобильников не было и в помине. Свежую информацию можно было получить лишь от вновь прибывающих клиентов. А считалось, что нынешний день может оказаться решающим. И ещё неизвестно, кому где и как придётся ночевать. Всё бы сейчас бросить и бежать в пустоту безвременья, но житейские дела имели свои сроки, и их нельзя было отменить или отбросить вовсе. А потому и существовали вместе в Нотариальной конторе по утру девятнадцатого августа девяносто первого года реалии быта с историческими страхами. Не забывались (мною) и слова сына о «мрачно-экстренном». Из перешёптываний же – а в них были и сплетни, и догадки, и толки панические – узнать что-либо новое было трудно. Оставалось ждать пополнения клиентов и случайно забредших в контору граждан. Но и от них толку было мало, и главное – спокойствия они не добавляли. Якобы отправлен в Крым к заложнику-президенту важный самолёт, однако его легко могут сбить (кто? зачем?). Нервное напряжение у Белого Дома, там митингуют, там танки и там неизвестно, кто за кого, и вот-вот начнут стрелять из стволов разных калибров или даже перейдут к штурму. Добавлю для тех, кто не знает, что Белый Дом находился метрах в трёхстах от Нотариальной конторы. Тем не менее при всех страхах и уныниях никто от нотариусов не сбегал, и они не убыстряли исполнение обязательных процедур. Естественно, и я был обязан продлить доверенность.
Но шло время, и пребывание в очереди стало меня раздражать.
В моей очереди почти никакого движения не происходило. Эдак я до конца рабочего дня сидеть здесь буду и не успею оформить бумаги. «Но кто знает, когда и как сегодня окончится рабочий день?» – мелькнуло соображение. И отлетело. Оно оказалось для меня неважным. Важными становились требования организма. Об этом стыдно теперь вспоминать. Но что было, то было. Я начинал завидовать коту Тимофею. Мне стало безразлично, что там орут у Белого Дома, а звуко-шумные волны оттуда долетали. И ведь там сейчас орали и вроде бы стреляли. Однако надобности организма (или его слабости) вызывали мысли более существенно-неизбежные, нежели смыслы криков у Белого Дома.
Отчасти напряжение снял приезд сына. Подкатил он с проверкой хода очереди. Расстроился. Доверенность была ему необходима. Документы проверяли на всех углах. Помогало то, что сын руководил на ТВ программой чрезвычайных происшествий, и передвижениям его по городу особых препятствий не чинили. Тимофей к моему удивлению катался с сыном в автомобиле (и сейчас там послушно лежал).
– Ты что, не смог заехать домой?
– Не вышло, – сказал сын. – И с матерью пересечься не удалось… – Жена моя командовала «Журналом мод», и ей хватало хлопот в типографиях и в редакции. И в торговых точках «Союзпечати».
Самое время было поинтересоваться: «А нужны ли вообще сейчас эти хлопоты?». Но спросил я осторожно, хотя и рассчитывал на осведомлённость сына:
– Что-нибудь за утро изменилось?
– Да что там может измениться? – хмуро сказал сын. Потом добавил будто бы нехотя: – И вообще не понятно, что происходит. И кто всё это затеял. Ради каких и чьих выгод. Но возникло убеждение, что катавасия сегодня закончится. Правда, неизвестно чем.
– Говорят про какой-то самолёт… Будто улетел в Крым…
– Ну да, с Хруцким… Но результаты пока неясные…
Было понятно, что ситуация последних дней сыну не нравится и говорить о ней, и уж тем более откровенничать о ней, ему неприятно. Но несомненно, я чувствовал это, он знал нечто о подоплёке событий такое, о чём произносить слова вслух не следовало. Или хотя бы догадывался о важном. Я не стал задерживать его. Сын пообещал вернуться через полтора часа. Меня же, освободив от политических соображений и страхов, вновь оставил наедине с требованиями организма.
Какие уж тут страхи! Я отправился в угол заросшего и пока ещё зелёного двора житейской тропинкой кота Тимофея. Университетский диплом не сделал меня более воспитанным, нежели серый мохнатый сибирский кот. Правда, метить двор я не был намерен. Просто, не произнеся слов, попенял чиновникам за их безобразное отношение к посетителям Присутственных мест. Скажу лишь, что и за двадцать прошедших со дней Чрезвычайного положения лет мои укоры не были приняты во внимание. Своеобразие России (какое умом не понять) и в морозные дни (ночи) в большей части её местностей приглашает в случае чего выходить на двор.
Тогда-то я и заметил, что с неба перестало капать, а тряпка с портретом Янаева начала подсыхать. Однако портрет никто не думал стягивать со стены. Это можно было посчитать знаком.
Но каким знаком? Или знаком чего?
Кстати, к автомобилю сына я выходил, водрузив на спинку моего «законного» стула две свежие газеты. И надо же! Стул не заняли! Между прочим пришла мысль о том, что сын мог бы мне завести хотя бы два каких-нибудь жалких бутерброда или вспоротую ножом банку килек в томате с куском хлеба. Слюни уже текли. Я не завтракал сегодня. Но я не стал серчать на сына. Скорее всего, и у него во рту не побывало нынче и маковой росинки. Да и благоразумное поведение Тимофея призывало к терпению.
А тут прошелестело по Нотариальной конторе: «Хруцкий прилетел… Самолёт с Хруцким вернулся из Крыма и кого-то привёз…» Впрочем, было понятно, кого привёз… Но что могло последовать после этого привоза? Или, скажем, после доставки в Москву кого-то?..
Хотя в Нотариальной конторе будто бы наступило просветление. То есть будто бы исторические страхи, а у кого и надежды стали притихать. Перешёптывания же и просто разговоры начали звучать громче и смелее. Но ненадолго. Снова из-за трескотни забегавших к приятелям в контору зевак от Белого Дома настроение их собеседников ухудшилось.
Ни с того ни с сего вспомнились слова из одного великого текста: «…когда наступила полнота времени…»? С чего бы вдруг вспомнились? И ради какой для меня пользы? Выходило, что впустую. Изменить направление моих мыслей они сейчас никак не могли.
Услышались вроде бы скрежеты гусениц танков. Но куда отправились сейчас танки, судить никто не решался. Может, во все концы города, наводить порядок. Может, поехали не спеша к пунктам питания и принятия фронтовых сто грамм. Соображение для меня вполне логичное. Примут. А потом вернутся к исполнению поставленных задач. Мне стало жалко и жену, и сына, и кота Тимофея, и себя. Они ведь тоже, наверняка, всё ещё были голодные. Мне болезненно остро захотелось, чтобы Тимофей немедленно оказался у меня на коленях и дружелюбно заурчал. Мне бы стало не так тоскливо, тревожно и одиноко. Но никакими чудесными силами Тимофея ко мне на колени не занесло.
Однако теперь безропотное сидение в очереди стало мне противно. Всё вокруг раздражало меня. А тут ещё в конторе начали появляться наглецы, якобы занявшие место в очереди вчера. Или позавчера. Или вообще год назад. Предъявлялись и цифры, будто бы выведенные на ладонях ручкой «ронсон» с золотым пером при последней перекличке (четырнадцать дней назад) необязательных нынче клиентов. Свои опоздания они оправдывали весомыми и уважительными причинами. Мол, виноваты режимы дня и грубые действия стражей порядка. А главное – уличные обстоятельства, заставившие наших новых знакомцев с «ронсоновыми» пятнами на ладонях становиться или жертвами, или проявлять отвагу, и либо вынужденно, либо истинно добровольцами-героями выступить на защиту попираемых интересов народа…
Тем более мне хотелось иметь сейчас рядом с собой злого сибирского кота Тимофея с его здоровенными когтями.
Я ощутил себя эгоистом. Мне бы на колени опуститься перед героями Отечества и Истории и помочь им сейчас же усесться за стол нотариуса, а я был готов, рискуя потерять насиженное место, броситься на них со стулом над головой, с криками возмущения и с требованием вернуться на оставленные ими беспокойные улицы. А в нашу очередь пусть и не суются. И об этом стыдно вспоминать… Хотя, может, и не так стыдно… Впрочем, воспоминания о надежде на справедливые действия Тимофея мне в поддержку – и теперь приятны. Хоти и смешны…
Словом, плевать мне стало на то, что происходило за стенами Нотариальной конторы! Куда проскрежетали танки, кого привёз самолёт из Крыма, о чём орали у Белого Дома, меня уже не волновало. Главное продлить доверенность – вот в чём был мой интерес, пусть граждански возвышенные люди и назовут его шкурным. А потому со стулом над головой, и забыв об Александре Македонском, – в сражение с наглецами, желавшими посягнуть на мои хлопоты и обременить мне жизнь! В сражение! Впрочем, всё это рокотало внутри меня и не единым звуком выражено не было. Более же открытые и искренние натуры позволили себе звуками и приложением рук дать отпор пролазам и торопыгам…
В это время подъехал с проверкой хода нашего дела сын (надо же, прошло полтора часа!). На этот раз организм мой был подкреплён и отчасти успокоен бутербродом с сыром, завёрнутым в промасленную бумагу, и двумя яйцами вкрутую (эти прибыли в полиэтиленовом пакетике). Стул так и не взлетел над моей головой, репутация Македонского не была замарана. Скудно, конечно, но, может, и сыну пришлось подкреплять силы лишь бутербродами из семейных наборов сотрудников.
– Тимофей где теперь? – спросил я.
– Здесь, в машине, – сказал сын.
Стало быть, Тимофей в городской квартире нынче не появлялся, и если всё же появлялся, то на пять минут. Спрашивать о благополучии жены не имело смысла, если бы что-то было не так, сын бы сказал. А он лишь сообщил мимоходом: «Мать со своими журналами в бегах…»
– Так, – оценил обстановку в хозяйстве нотариусов сын, – раньше пяти они с нами не закончат…
– Значит, сидеть мне здесь до пяти… – вздохнул я. – Ноги затекли…
– Пойдём прогуляемся на природе…
Природой мне был предложен всё тот же заросший двор.
– Но часов через пять, – сказал сын, – может всё и закончится…
Однако почти подсохшая тряпка с изображением Янаева всё ещё трепыхалась на ветру. Впрочем, набеги ветра были редкими. Небо избавлялось от облаков. Вспомнился город Горький, конкурс бальных танцев, и мы молодые тогда, я и комсомольский Секретарь Гена Янаев. Сын приоткрыл дверцу «Жигулей». Тимофей дрых в картонной коробке. Кот за годы неизбежной жизни в зимнем городе опробовал немало мест комфортного и независимого пребывания и осознал, что ничего лучше картонной коробки для него нет.
В начале нынешнего текста я вспомнил выражение «Как сейчас помню…». Всё, что описано мною до этих строк, достоверно, эпизод же последующий вызывает теперь и у меня самого сомнения. Хотя он и занял те самые пять часов (почти пять), обещанные сыном, подробности каких следовало бы держать в голове всю жизнь.
Во-первых, я не помню наверняка, были ли отведены к тому времени из города танки. Или нет. Ну, это ладно. Тут знание ничего не меняет. Да и достоверность моих суждений теперь легко перепроверить. А вот то, что дальше произошло с Тимофеем (или хотя бы с его участием), вот это можно было мне представить (предположить) лишь с допуском фантазий или даже видений. Но такова уж моя натура. И я ею доволен и менять в ней что-либо не намерен. И не способен.
Так вот. Тимофей не сразу вылез из картонной коробки. Не только потому, что и со сна желал показать нам себя существом степенным. Покрутиться в коробке, потереться об её углы – доставляло ему удовольствие, и быстро прекращать его было ему ни к чему. Но всё же он что-то сообразил, потянулся, выгнул спину, когтям дал работу и выскочил из коробки. А хвост его сейчас же распушился и поднялся дымным столбом. Молодцом выглядел кот Тимофей. Боевым образцом кошачьих пород! Будто бы от него непременно требовались подвиги. Наиважнейшего значения. И Тимофей прыжком вылетел во двор. Мы с сыном старались остановить его, но благоразумие от Тимофея отстало. Первым делом Тимофей бросился к тряпке с портретом Янаева… Когти его врезались в кирпичи серой стены, словно кирпичи эти были исполнены из паралона. Дом устоял, но покачнулся.
– Тимофей! Тимофей! – криками пытались мы урезонить, успокоить кота, но без толку.
Да и домашний ли кот метался сейчас в мелколесных зарослях запущенного двора, не рысь ли взволнованная здесь объявилась, не амурский ли леопард с белыми лапами? Или и ещё какой неведомый науке зверь? А может – и чудовище?!. Однако моё знание Тимофея явление чудовища исключало. Что-то тут было другое… Но вот зелёные листочки во дворе перестали дрожать. А возле Белого Дома вновь зашумело…
– Ну всё, Тимофея мы больше не увидим, – сказал сын.
А тряпка с портретом Янаева так и не исчезла.
Но висела поникшая…
Тогда-то и стали возникать в моих ощущениях фантазии и видения… А ведь мне ещё приходилось сидеть в очереди к нотариусу. Раздвоения личности не происходило, но была дана работа воображению… Какие картины возникали в моём воображении и какие запомнились? Затанцевал вдруг на моих глазах Геннадий Иванович Янаев. Вот что! Из нижегородского общения с ним я так и не узнал, как он относится к танцам, признаёт ли их ценность для человека и умеет ли танцевать сам. Для меня, кстати, и не исключалось, что моя одобрительная статья во влиятельной некогда газете, знание правил должностных игр подсказывало, могла стать батутной сеткой для подскоков в его молодёжной, а потом во взрослой карьере. И вот он вдруг пустился в пляс. То есть я мог предположить, что он именно должен пуститься в пляс, в отчаянную присядку или даже отчебучить «яблочко». А рядом стоял бы кто-то с балалайкой или аккордеоном. К такому танцу, полагал я, мог вынудить Янаева его характер. А он – нет. Чубчик с цветком над его лбом не вился и вообще выглядел Янаев джентльменом с танцевального поля, правда, в облике (тёмном благонамеренном костюме и синем галстуке) отечественного ответработника. Такой джентльмен не мог пуститься в пляс или черноморским морячком сбацать чечётку. И точно. Геннадий Иванович двигался воспитанным горожанином. Ба-а! Да он сейчас, пришло мне в голову, напомнит о воспеваемом на ТВ изобретении нашей бальной хореографии – «Тер-ри-коне»! Нет, не напомнил. А повёл себя так, будто бы никем не замеченный в памятные для меня дни посещал в Горьком конкурс бальных танцев.
Танец его получался очень странным. И вообще, на какой площадке двигался наш танцор? То ли на кочках в зелени заросшего двора. То ли в воздушных струях вблизи тряпки с его ликом. Но явно было, что усердствовал он (или получал удовольствие) не на плашках фигурного паркета и даже не на дощатом полу деревенского клуба. Впрочем, я очень скоро понял, что подиум для движений привидевшегося мне танцора не должен меня занимать. И то обстоятельство, что фигура его моментально распузырилась и головой переросла флигель, не должно было стать для меня важным. Всё так и обязано было происходить. Не известно, зачем…
– Так, так, так… – юрист изучал мои бумаги. – Ну с вами мы закончим быстро… Но вы не смотрите в бумаги…
– Извините, – встрепенулся я. – Устал сидеть без дела. Да и день сегодня в городе нервный.
– Ну, он уже не нервный, – сказал нотариус. – От Белого Дома люди начинают расходиться…
Было сказано: «А когда наступила полнота времени…». Услышано мною в один из Рождественских дней.
Полнота времени.
А в каком же времени, извините, мы болтаемся? Во времени, лишённом Полноты? В истощавшем времени? Во времени Истощения? В тощем времени? В тошнотворном? Более точное определение стоило присмотреть. Или подобрать. А может время и вовсе пропало… Не удостоило своим присутствием людей нескольких поколений? Незабвенный симбирский отличник с фальшиво-больными зубами симулянта-конспиратора в сумерках выстрела крашенного в серое линкора ехал в трамвае. То есть трамваи в Петрограде ездили, а никакого времени уже не было… И теперь отслужившие в Швейцарии часы на запястьях подгоняли стрелки, а где-то кукушка выскакивала из дверец ходиков, но времени не было… Надоели мы ему… Все ему опротивели… Но тощее-то время, может, всё же где-то и задержалось? В истощённом-то времени и мог разрастись и затанцевать Геннадий Иванович Янаев. И мог броситься за ним в охоту, ощутив необходимость стать гигантом, кот Тимофей, зря, что ли, его завезли в город с танками!
Но разве я видел, как Тимофей, сумевший превратиться в великана, бросился вдогонку за Янаевым? Нет, не видел. Мне и мысль о Тимофее-великане только что пришла в голову. Я и танцующего Янаева не видел, а вообразил… И вряд ли заросший двор на Красной Пресне мог обладать свойствами каракумских барханов, да ещё и способными создавать мгновенные миражи.
Как и предполагал сын, в пять часов доверенность нам выправили.
– Довезти я тебя могу только до угла Зала Чайковского или до «Софии», – сказал сын, – Тверская у нас сейчас пешеходная… – Зал Чайковского и «София» меня вполне устраивали.
Перед тем как покидать Красную Пресню, мы, конечно, попытались отыскать кота Тимофея. Хотя и понимали, что толку не будет.
Кричали, топтали кочки и земляные бугры двора, трясли тонкие стволы деревьев, взывали к разуму кота, случалось, и запугивали Тимофея, обещая ему кошмары зимней городской жизни, да ещё и в условиях истощённого времени (последнее не произносилось).
Не откликался Тимофей. Может, он уже и сгиб.
– Больше мы его не увидим, – повторил сказанное часами раньше сын.
В половине шестого я оказался на улице Горького.
По дороге к площади Маяковского танков я не заметил.
Я выбрался из машины на асфальт мостовой очумевшим. И люди, находившиеся вместе со мной на полупустынной улице, казались мне очумевшими. Шуму они производили мало (зато всюду гремели уличные громкоговорители, несли с небес вести о новых богах) и будто бы брели куда-то, ещё не осознав произошедшего и не сбросив с себя напряжения и страхи дня. Впрочем, встречались и крикуны, торопыги-победители, с флагами, уже обозванными, по причине провинциальной неграмотности, триколорами. Эти походили на нынешних футбольных фанатов. А вот мне, как и другим очумевшим, оказались полезными возникшие не только на тротуарах, но и на мостовой лотки, а то и просто пластиковые столы, добытые, наверняка, в точках здешнего общепита. Еды на них не было. А пластмассовые стаканы, как и сосуды с белым крепким напитком предлагались без ограничений. И бесплатно. Неизвестно от чьих щедрот. Но чувствовалось (и из застольных реплик, в частности), что щедроты эти – не сиюминутные, а вызрели заблаговременно и ожидали сроков своего проявления. Вкушать бы да вкушать, ради обретения душевного равновесия, халявные угощения, но я не расположен к халяве, да и водка оказалась тёплой, и можно было окосеть.
Жили мы в Газетном переулке, и в сторону Красной Площади я направился. Уверенности в том, что в холодильнике у нас дома от голода и тоски не сдохли тараканы, не было никакой, и следовало поспешать в Столешников или Камергерский переулки. Уже в семь вечера можно было уткнуться в закрытые двери доступного для москвича среднего достатка заведения. Таковы были нормы жизни той поры… Быстрее было дойти до «Ямы» (или «Ладьи») в Столешниковом. В надежде на то, что пивная в Столешниковом, несмотря на вывихи истории, сегодня всё же работает.
И ведь работала!
Правда, открыли её всего лишь час назад. Когда люди, галдевшие возле Белого Дома, стали расходиться. И когда кот Тимофей унырнул в политическую жизнь.
Знакомые, сумевшие добраться до «Ямы» раньше меня, сразу же принялись обогащать меня историческими сведениями. Под аркой во двор «Ямы», на углу Столешникова и Большой Дмитровки, оказывается, ещё совсем недавно стоял танк (вот вам и мои сомнения по поводу танков!), хотя, может, это была и самоходка, с пушкой, нацеленной на резиденцию градоначальника. Слава Богу, не стреляла. А могла… Вновь прибывающие в «Яму», промочив горло двумя-тремя кружками пива, не могли не поделиться историями своих подвигов в последние три дня. Выходило, что их усердиями и решительными действиями (по совокупности) были обезврежены не менее ста боевых машин, урезонены тысячи ретроградов и возобновлены хоровые исполнения государственного гимна. Я ощущал себя чуть ли не дезертиром, во всяком случае – никчёмным обывателем, уклонившимся от переживаний народа ради дачного благополучия, а сегодня – и ради частного интереса в очереди к нотариусу. Мне стало неловко, неловко было и участвовать в разговорах, то и дело сползавших в политику и гадания высших свойств, долго я стоять в «Яме» не смог. Тем более, что пиво в «Яме» было, а закуски – никакой. А стало быть, надо было нестись в закусочную в Камергерском переулке, тогда ещё Проезде Художественного Театра. И там я, конечно, повстречал знакомых. Среди них было немало служителей муз из здешних театров, не занятых нынче в вечерних спектаклях. Возможно, все они наговорились на репетициях, а потому, если и обсуждали события дня, то коротко и будто бы без всякой охоты. А вот спекулянты билетами и учебниками, частые посетители закусочной, судачили о пережитом всезнайками и философами на уровне «Ганди едет в Данди…». Но их можно было не слушать, цену каждому из них я знал. Рыбная солянка была хороша, за пять минут я убрал две порции. Готов был и на третью, но меня устроила и тарелка только что отваренной картошки с ломтиками малосольной каспийской сельди. Обслуга закусочной была рада своим сидельцам, возобновлённым запахам ожившей кухни, кассирша Люда рассказала мне, как надоел им трёхдневный простой. И им – в радость с увлечением и шиком накормить и напоить гостей. Что и было прочувствовано моим благодарным организмом. А сто пятьдесят граммов водки показались мне лекарственной необходимостью. И было замечательно, что камергерский напиток – прохладен, не имеет отношения к халяве и не преподнесён мне чьими-то неведомыми щедротами неизвестно по какой причине… Но можно было в комфортах жизни и задремать. Нет, задремать было нельзя. Требования общепита вынуждали через полчаса закрыть закусочную. До дому в Газетном (Огарёва) идти было семь минут.
Жена успела вернуться домой. Но убедившись в том, что со мной – полное благонравие и благополучие, что я сыт, а усы мои достаточно мокрые, и нуждаюсь я в тихом отдыхе на диване, она сразу же вознамерилась вернуться к своим журнальным хлопотам, в её офисе начинались съёмки фотомоделей в ближайший номер, и по её разумению, присутствие её на съёмках было обязательным.
– Я рад, что с тобой всё нормально, – пробормотал я. – А вот Тимофей…
Жена присела.
А я тут же пожалел, что вслух вспомнил о Тимофее.
Тимофей был так же дорог жене, как мне и сыну. Пожалуй, её переживания сейчас были острее наших. И никакие слова были теперь не нужны.
Жена уехала на съёмки… Был тогда, по воле обстоятельств, в её распоряжении розовый «мерседес»…
В благодушии я задремал. Что-то полезное для семьи я должен был сегодня сделать. И сделал. Вытерпел и сделал. И ещё что-то нынче происходило и произошло. Но что? Ага! На моих глазах (но на глазах ли?) танцевал Геннадий Иванович Янаев. А потом за танцором погнался огромный кот Тимофей…
Мне бы ухнуть в сон, а я не мог отцепить от себя мысли о танцующем Янаеве…
Но с чего бы вдруг в моём воображении Янаев принялся именно танцевать? Не из-за того ли, что я не мог забыть командировку в Горький? Ерунда какая-то! Я помнил и о других командировках с рискованными (для меня) расследованиями «резонансных», как говорят нынче, дел, куда более важных, нежели нравы и вкусы на танцплощадках. Знания сущности Янаева, энергетических и целевых свойств его натуры у меня не было. Имелись лишь кое-какие предположения… И можно было посчитать, что танцы ничего особенного в жизни Янаева не значили. Так, какая-то сотая составляющая его личности и судьбы. А может и вовсе никакая. И «Лебединое озеро» задвигалось на экране вовсе не по его повелению. И однако… И однако в моём воображении он затанцевал. Но это же в моём воображении! В моём! Хотя, конечно, в нынешней исторической ситуации (опять задергалось во мне – полнота времени, истощённое время, худое время, исхудавшее время, черти чего!) логичнее было бы создать мне иной символ происходящего. И ставший великаном кот Тимофей в символы событий отощавшего времени никак не годился… А что годилось? Правду о том, что случилось в тёплые августовские дни и кто истинно и ради чего верховодил в те дни, я не знал (и сейчас не знаю!). Но житейский опыт подсказывал мне, что Янаев одним из верховодов и уж тем более главным верховодом пережитых нами тогда событий (может, и до сих пор ещё не пережитых) быть не мог. Не той мощи и не той хитрости натура. И у Тимофея будто не было причин злобиться на Янаева и бросаться за ним вдогонку. Тем не менее моё воображение создало символами событий танцующего Янаева. И разбушевавшегося кота Тимофея. А изменить как-либо картинки моих видений я не мог.
«А-а-а! – подумал я. – Истощённое время! Исхудавшее! Чего ожидать, коли полнота времени утеряна? Если только смут и бестолковщины? Ну, ещё и низких дум и осуществления подлых желаний».
Утром сын отвёз меня на дачу. Раньше было уже сообщено, что дачей наш сад-огород можно было называть лишь условно. Но в городе мне сейчас делать было нечего.
На крыльце кухни сидел смирный кот Тимофей, на мой пристрельный взгляд, совершенно не пострадавший в одурениях чрезвычайного положения. Бурной радости проявлено не было. Ни нами с сыном. Ни котом. Тимофей вообще не был склонен к шумным выказываниям чувств. Ну, если только позволял себе громко пожурчать, пригревшись к боку хозяйки. А в нынешнем случае – что? Ну, совершил путешествие. Благополучное. На то он и кот… Пожалуй, слишком стремительное путешествие. Ну и опять же – что? На то он и способный и решительный кот. К тому из Москвы вчера улетать надобно было, а не путешествовать. И никакой мистики. На том мысленно и сошлись. А потому и разрешили себе поворчать. Поводом для ворчаний были продукты питания. А именно мясо и рыба, лучше бы рыба хек. То есть в спешке еду коту мы не привезли. Ворчания наши были разных свойств. Тимофей опустил хвост. Ему, убеждён, было обидно и голодно. Нам с сыном было стыдно. Будто бы мы Тимофея предали. Будто бы уже и не держали в головах ни малейших надежд на встречу с бросившимся вдогонку за Янаевым котом. А ведь держали… Конечно, можно было вспомнить о суеверии, и суеверием оправдать себя… Но это сейчас ничего не меняло. Сыну требовалось сейчас же возвращаться в Москву. Соседние магазины стояли пустые. В Москве мы сунули в багажник пакет из холодильника с недельным «писательским» заказом (очередь по талонам в подвале «Диеты» на Горького). В заказе выдали (жена стояла) килограмм гречки, пачку длинных макарон, банку горбуши, банку сайры, пачку чая со слоном, кофе растворимый, бутыль подсолнечного масла и… И – самое сейчас существенное! Цыплёнок по рубль семьдесят (тоще-синеватый) и полтора килограмма грудинки с довеском (кость). Цыплёнок и грудинка должны были решить проблемы Тимофея (мне же стать основой для супов). Но ненадолго. У меня же имелись запасы риса и картошки (молодой!), а грибы в лесу не переставали расти. Грудинка и цыплёнок были явлены на глаза Тимофею. Кот свой хвост в пистолет не превратил, глядел на нас уже сидя и будто бы с удивлением.
– Да, – произнёс сын, – придётся нам с матерью завезти вам продукты хотя бы на неделю.
Слова эти были обращены ко мне, но смыслу их полагалось дойти и до Тимофея. Конечно, в них случилась и бестактность – «придётся нам», однако не они, наверняка, раздосадовали Тимофея. Теперь он встал. Возможно, выругался. Матерные слова он несомненно знал. Хвост его вырос и распушился. Тимофей сошёл со ступенек кухни и неспешным шагом направился к южному штакетнику забора.
Далее была берёзовая роща. А за ней – лес.
На нас он, естественно, не взглянул.
– Забаловал, – покачал головой сын.
Однако через три дня «придётся нам» было забыто. Жена с сыном не выдержали, отбросили свои наиважнейшие дела, накупили машину продуктов и прикатили на дачу. За меня и за состояние моего желудка они (и по справедливости) были спокойны, волновала их жизнь Тимофея.
– Ну, где наш Тимофей? – сразу же спросила жена, выбравшись из машины. – Тимофей! Тимофей!
– Его здесь нет, – сказал я.
– И где же он?
– А я знаю? – чуть ли не рассмеялся я. – Он нам ни о чём не сообщал. Ушёл и ушёл.
– Так с того дня и не появлялся?
– Это разве срок? – попытался я успокоить жену.
Сообщение о доставленной из Москвы еде отклика не вызвало. Возможно, высказано оно было недостаточно громко и недостаточно вкусно. А может, и недостаточно нравоучительно. И ничем не пугало… Московские труженики провели на даче ночь, утром отбыли в столицу, подбодрив меня словами: «Как мы тебе завидуем! Пожить бы сейчас на природе. Отдохнуть и успокоиться…» Я почувствовал себя виноватым и пробормотал невнятное… О Тимофее разговора не было. Косвенно относящейся к нему можно было посчитать заботу о сохранности привезённых продуктов. Жена повелела (ну, скажем: порекомендовала) не допустить порчи их, мол, добыты с напряжениями. «Не учи учёного!» – только и мог пробормотать я. Жена знала, что ничего из добытого с напряжениями в магазинах у меня не пропадёт и не испортится. Могла бы и помолчать. В ту пору я любил проводить кулинарные опыты на кухне. С импровизациями. Резкость и резонёрство жены я мог объяснить лишь её нервным состоянием. Понятно, что из-за паршивца Тимофея…
На следующий день начались мои усердия на кухне. Для начала сотворил борщ (ушло пять часов), крутил и жарил котлеты. Безветрие помогало концентрации запахов, и кухня наша очень скоро стала устойчиво-призывно благоухать на весь посёлок. Полагаю, что и в лесу было куда направить внимание ноздрей.
Призывы кухни оказались напрасными. Тимофей не объявился дома ни вечером, ни ночью, ни в последующие дни. Ну, ладно борщ. Борщ, даже и с густым наваром, мог его и не волновать. Но запахи котлет-то и жареного мяса! А? (А я мог предложить Тимофею ещё и рыбу хек.) Нет, ничто блудного кота к возвращению в хозяйский дом не приманивало. Неужто Тимофей так хорошо изучил жизнь белок, улиток, птиц, что решил обойтись ягодами и грибами?
Ну, стервец! Только явись к нам на крыльцо кухни!
Не явился…
Мало ли, конечно, что… Всякое случается… Но я был убеждён, что Тимофей жив. Мог бы добавить, что и здоров. Но удержался. Уходы Тимофея в лес, а то и в соседние посёлки к драмам приводили редко. Выше было сказано о разумности Тимофея. Разумный-то он был разумный, но и цену себе знал. И даже, наверняка, получал подтверждения своей цене (или силе). Его уважали. Приходилось наблюдать встречи на узеньких улицах посёлка Тимофея с существами, способными лапой его пришибить или разорвать в клочья. Помню, как однажды в пятницу мы прогуливались с Тимофеем в ожидания приезда москвичей. Из-за угла Призаборной улицы вышел дальний сосед, отставной полковник Тягунов в компании со злым, как поговаривали, псом Кордильером (без ошейника), из немецких овчарок. И для меня общение с Кордильером вряд ли было приятным. Тимофей взглянул на меня, и ему было понятно, что в случае чего, экстренного, на мою, двуного самца, без клыков и когтей, помощь рассчитывать было бессмысленно. По правилам поведения животных в нашем Садово-огородном товариществе коту следовало первым делом найти щель и унырнуть под чужие яблони и в кусты крыжовника. Тимофей ни в какую щель (а он знал их все) уныривать не стал. И так они прошли друг мимо друга, не допустив и малейших проявлений недружелюбных чувств. Молчаливое присутствие при этом Тягунова и меня ничего не меняло… Правда, иногда Тимофей возвращался из своих экспедиций с травмами. То с мордой в крови и заплывшим глазом, то хромая на две лапы (запрыгнуть на диван не мог), то просто обессиленный драками с неизвестными нам врагами. О сюжетах происшествий с Тимофеем судить мы не брались. Конечно, волновались за него, но полагали, что всё с ним обойдётся. И обходилось. Отлёживался Тимофей по нескольку дней, отсыпался, раны зализывал и вставал на ноги. При этом отыскивал какие-то полезные для себя травы.
Лишь однажды Тимофей заставил нас испугаться. Пришлось везти его в Москву. Да что там – испугаться! Ужаснуться! И поверить (хотя бы на несколько часов) в неземное происхождение нашего домашнего животного. И в неземной его смысл.
Началось всё песенно: «к нам приехал на побывку генерал, весь израненный, он жалобно стонал…» Ну, не генерал. Ну, не приехал. И не на побывку. А Тимофей вернулся домой из очередного приключения. И вёл он себя на этот раз непривычно. Лежал, двигаться не пытался. Ощущалось в нём унылое безнадёжье. И он именно стонал, чего раньше с ним не случалось. То есть это я признал несмолкаемые звуки Тимофея стоном. И никаких видимых ран у кота мы не обнаружили. Скорее всего, какая-то злобная скотина, из людей, отбила коту внутренности. Дальше пошло хуже. Тимофей начал приподниматься, как бы вытягиваться, точнее вытягивать шею, голову запрокидывал, стараясь смотреть в потолок. Тут-то мы и заметили, что глаза Тимофея стали затягиваться белёсой плёнкой. Плёнка эта, видимо, и заставляла кота задирать голову, чтобы хоть с помощью щелей в плёнке что-нибудь углядеть в реалиях бытия. Но эти мысли были быстро выветрены иными ощущениями. Тогда-то я и вздрогнул. Какие уж тут реалии бытия! Никакие реалии бытия для Тимофея сейчас не существовали, он обращался к Космосу. Понимание этого было мне недоступно.
Кого он старался вызвать ради спасения. К кому обращался?
Или – в отчаянии – к Высшему Существу. Или же – к порождениям неземным, возможно, что и искусственным, но Тимофею родственным. Звук, который был признан мною стоном Тимофея, прекратился, и от этого во мне возникла некая необъяснимая жуть. Тимофей был теперь вне нас. А где? В тот мир, где пребывал он теперь (или куда пытался вернуться?), проникнуть я не мог. Возможно, стон его (якобы стон) был заменён сейчас неслышимым для меня, но необходимым Тимофею способом общения. Опять же – с кем? Не отвечу. Не знаю. Непостижимость тайны и сути Тимофея леденили меня страхом непостижимости сути Вселенной.
В городе не видишь и не чувствуешь Неба. Да и в суете дачной жизни в выходные не до Неба. Если ты не философ и не астроном. Впервые я со вниманием взглянул в Небо школьником в Яхроме. Ходили мы с дядей поздним вечером с вёдрами за водой из колонки у нижнего пруда. Дом наш стоял на горе. Закрепив полные вёдра, присели у соседской завалинки отдохнуть. Дядя Саша закончил математический факультет дореволюционного МГУ. Там всерьёз изучали астрономию. Небо было чистое, томно-августовское. Дядя Саша и предложил мне разглядеть звёзды, называя при этом их имена. Поначалу я смотрел и слушал с интересом, даже с воодушевлением, но вдруг, в одно мгновение на меня навалилась вся тяжесть Неба, вся тяжесть Мира, вся бесконечность Вселенной, какую (и по разуму моему, и по значимости моей во Вселенной) не дадено было мне разгадать. И звёзды, число которых неведомо, и ведомо никогда не будет, стали казаться мне глазами необъяснимого, глазами вечности, направленными на меня и будто бы желающими выяснить, что есть во мне и зачем я. А выяснив, тут же втянуть меня с яхромской завалинки в свои незаполнимые глубины. От встречи с бездной Мироздания мне стало не по себе. Страшновато стало. Позже на открытых пространствах я старался подолгу не смотреть в Небо…
Не из тех ли бездн явился к нам Тимофей? Да и кот ли он? Я видел фотографии якобы погибших в Америке в сороковые годы прошлого века пришельцев, слышал комментарии к ним. И не мог не думать о Тимофее. Он стал казаться мне похожим на одного из тех пришельцев. Мордочка его (из морды превратилась в мордочку) скукожилась, стянулась морщинами. И будто бы приблизилась к Небу. Будто бы Тимофей смог удерживаться сейчас лишь на задних лапах, и как бы стоял, столбиком сибирского придорожного суслика, голова же его устремилась в бездны, нависшие над нами (но существующие и в нас). Ради чего и с чем он обращался в эти бездны? Можно было предположить, что с Мольбой. Может быть к самому Создателю. Может быть, к братьям своим единосущным. Не исключено, что в обращении к ним он (оно) имел право попросить их о вспоможении (спасении), о возобновлении в нём жизненных ресурсов, но и был обязан доложить, кому (чему?) требовалось, о своих исследованиях земного бытия. Так я мог рассуждать, подчиняясь привычкам и представлениям человека с Мещанских улиц. Но Тимофей был существом неземным. И представления московского обывателя были здесь бесполезны и бессмысленны. Хотя подобные ему существа пребывали на Земле и во времена, скажем, Древнего (для нас) Египта. И тогда они удивляли, а потому и попадали в мифологии. Но ни мне, ни врачам-айболитам, показывать кому – и немедленно! – собирались везти кота жена с сыном, изменить сейчас что-либо в его судьбе не было дано. Всё решалось в Космосе. Мысли об этом были нервные, мысли напуганного таракана… Снова я ощутил свою бесконечную малость в Мироздании… В Мироздании первоначального Хаоса.
Везли кота в Москву в пластмассовой клетке. Пугачёв, конвоируемый Суворовым, в клетке, без пластмассы, понятно, на полотне Т. Назаренко. Глупые ощущения, конечно, но что поделаешь. И не бушевал Тимофей, а беззвучно, без вздрагиваний, лежал на дне клетки. Был призван кошачий врач. Впрочем, Григорий Михайлович был не просто кошачий врач. Жена моя была в приятельских отношениях с Натальей Дуровой. Григорий Михайлович, профессор, доктор наук, наблюдал за животными Уголка Дуровой. Он осмотрел Тимофея, тот не сопротивлялся, профессор пробормотал: «М-да…» Я, как бы подхихикивая над собой, влез в его мысли диагноста словами о том, что кот напомнил мне сегодня пришельца, в частности, и тем, как он затянутыми плёнкой глазами глядел в небо и молил о чём-то. «Что?» – произнёс Григорий Михайлович, будто не понял, о чём я. А ведь понял.
– Мистика – это красиво, – сказал он. – Но здесь известный медицинский случай. В основе его боль. От боли глаза вашего Тимофея затягивает плёнкой. Вот и вытягивает он шею к свету.
– И что? – спросил я.
– Надо снимать боль.
– Как?
– Для начала уколами.
Выяснилось, что исполнять присмиревшему и безжизненному Тимофею уколы – дело нелёгкое. В силовые ассистенты доктором были призваны я и жена с сыном.
– Ну, мужик! – ещё раз с уважением оценил Тимофея Григорий Михайлович.
По просьбе доктора, с непредвиденными усилиями, но и бережно, нам удалось закатать кота в верблюжье одеяло, стянувшее при этом его лапы. Тимофей рычал, приходил в себя, силу и свирепость его нам не мешало ощутить и верблюжье одеяло. И Григорий Михайлович произвёл укол в задницу Тимофею. Позже состоялось ещё уколов восемь, я не разбирался, какие лекарства ему вводили (жена знала). Дней через десять Тимофей ходил уже здоровым, без всяких плёнок в глазах, непостижимо (будто бы и неисправимо) голодным и обиженным хозяином квартиры. Мол, что вы там такое надо мной учудили без моего разрешения? Попытки жены погладить его Тимофей пресекал рычанием. «Сейчас ты дорычишься, пришелец!» – пообещал я ему. Тимофей опустил голову, мрачно посмотрел на меня. Но дерзить мне он себе не позволял. Я тоже был самец. Разрешая отвезти кота на дачу, Григорий Михайлович осмотрел животное и снова не смог удержаться от оценки. Или похвалы. А может, и восхищения:
– Да, истинно мужик! Настоящий мужик!
Из дальнейших слов доктора последовало, что из-за образа жизни и энергетических затрат «настоящего мужика» Тимофея можно было отнести к цирковым животным или к профессиональным охотничьим псам. Именно такие существа и породили выражение: «Устал, как собака». Сравнение с собаками и дрессированным зверьём Тимофея вряд ли обрадовало, но из уважения к доктору он промолчал.
А может, он отнёсся к словам ветеринара с иронией? Может, ирония возбудилась в нём ещё после заявления Григория Михайловича о мистике (а я-то тогда лишь робко высказался о пришельцах).
– В отличие от цирковых и собак из псарен, – продолжил Григорий Михайлович, – Тимофей, к счастью для него, мужик вольный. Но в этом есть и опасность. А потому вы за ним приглядывайте. При его умении и удовольствиях тратить жизненные силы, он долго не протянет.
Однако протянул. Десять лет ещё протянул. Чаще – в событиях вольной своей жизни с приключениями и авантюрами. Отлёживался в зимние дни в Москве. Протянул десять лет, пока, болезный, утихая и слабея на полу террасы, не вздрогнул беззвучно, а затем вытянулся, будто удлинился при этом на треть роста. И замер навсегда. Хоронили его недалеко от нашего участка в роще под берёзой с покалеченным в грозу верхом…
Замер, но навсегда ли? Воспоминания о Тимофее с плёнкой в глазах, о неземной его сути, обращение его с Мольбой в небо не могли исчезнуть из моих мыслей. И они по-прежнему холодили меня. Однако они меня и устраивали. Они помогали мне принять реальностью хотя бы случай во дворе Нотариальной конторы с танцем Янаева, погоней Тимофея за Танцором и его, Тимофея, неведомые мне дела в важную для людей Отечества ночь. Неведомыми остались для меня и многие иные приключения Тимофея. А они ведь могли происходить не обязательно в лесах вблизи нашего Садово-огородного товарищества. А и… И всё же выговорю. И в Космосе. Однако почему-то в моем присутствии судьба и история на моих глазах свели кота Тимофея с Г.И. Янаевым. Но что было, то было….
Что же касается Янаева… Что же касаемо Янаева, то я однажды встретил его в «Рюмочной на Большой Никитской». Был день бывшего праздника. Ноябрьского. Или октябрьского. Янаев вошёл в знаменитую рюмочную для меня, по терминологии городских чиновников – шаговой доступности. Я со знакомыми сидел на привычном месте рядом с буфетом. Со ступенек спуска в зал он оглядел заведение и сразу же выбрал место у входа. От нас – через два стола. Я сидел к нему боком, но видел его хорошо. Геннадий Иванович же, Гена меня не узнал. Или сделал вид, что не узнал, даже в те мгновения, когда он подходил к буфетной стойке за напитком и закусками. «Ну и ладно! – подумал я. – И его для меня нет».
А сам то и дело взглядывал на Янаева.
Он показался мне мало изменившимся, молодцеватым, по-прежнему хитрованом и чуть ли не жизнерадостным. Мысли его где-то бродили, возможно, улетали в прошлое. Посетители рюмочной не обращали на него внимания, запомнился он мало кому, на какого-либо видного деятеля никак не походил. Не сошёл бы он и за менеджера, то бишь приказчика из углового магазина «Ковры», бывшего «Три поросёнка». А вот в мастерового или в удачливого ремесленника, скажем, одного из здешних «Ремонтов обуви» он вполне сгодился бы.
Янаев посидел в рюмочной часок, никто к нему не подсел, никто не помешал его мыслям. И он был то грустен, то будто бы благополучен. Так казалось. А потом он встал и ушёл. Я этого почти не заметил. Успел увидеть лишь спину Геннадия Ивановича. Крепыша. Отправился он (виды из окна) в сторону Никитской площади. Поговаривали (со слов буфетчиц, то есть барменш, им-то всё известно), что там у него большая квартира в престижном доме. Для меня же он ушёл в пустоту истощённого времени. Или усохшего времени… А мне в голову сразу же вбились соображения о произошедшем во дворе Нотариальной конторы, я опять думал, с чего бы вдруг в значительный для страны день без всякой для меня логики оказались вместе товарищ Вице-президент Янаев и безалаберный кот Тимофей. И знал ли я теперь, в антигосударственном ли перевороте вынужден был принимать участие Тимофей или ещё в чём-то… Нет, не знал.
«Тайна, покрытая мраком»…
Янаева я больше не встречал…