Вы здесь

Источник. Уровень XIII. Старик и его Бог (Джеймс А. Миченер, 1965,1993)

Уровень XIII

Старик и его Бог


Два глиняных горшка, сошедшие с гончарного круга и обожженные при температуре 880 градусов в Макоре в 1427 г. до н. э. Светло-красного цвета. На внутренних стенках левого горшка темно-красные и желтые полоски. На правом горшке полоски таких же цветов нанесены снаружи. Все цвета приглушены осадками пепла, который падал во время большого пожарища в середине лета 1419 г. до н. э.




Залитая солнцем пустыня была полна молчания, как беззвездное небо. Единственным звуком было мягкое шуршание песка, когда змея, пытаясь спастись от жара, уползала от солнца под защиту тени высокой скалы. Несколько коз тихонько бродили между разбросанными валунами в поисках клочков травы, которая никак не могла тут существовать, а два серых пса из лагеря охраняли стадо, не позволяя козам разбредаться. Как и змея, они вели себя очень настороженно и не столько присматривали за козами, сколько чувствовали присутствие некоего таинственного явления, которого, как они знали, не могло тут быть.

Затем донесся какой-то шорох из кустов – это были заросли кустарника перекати-поле высотой почти в рост человека. Высыхая, они шарами пускались в путешествие по пустыне. И псы насторожились, словно уловили присутствие гиены, подбиравшейся к козам. Но псы не лаяли, продолжая хранить молчание, поскольку шорох в кустах был вызван не животным.

В зарослях забрезжило какое-то свечение, но не последовало ни пламени, ни дыма. Кусты вздрогнули, словно в этот жгучий день решили вырвать корни из земли и отправиться скитаться по пустыне, хотя в воздухе не чувствовалось ни малейшего дуновения ветерка. По мере того как и свечение, и трепетание веток все усиливались, послышался голос. Он был мягок и убедителен.

– Цадок? – (Ответом было полное молчание.) – Цадок? – (Собаки затрусили в сторону голоса.) – Цадок?

Из-за скалы, куда уползла змея, появился старик. Он был лыс, худ, и более шестидесяти лет под солнцем выдубили его кожу. Клочковатая борода падала на грудь, на нем был жесткий свалявшийся шерстяной плащ и грубые сандалии. Старик держал пастуший посох, но не опирался на него.

Осторожно выйдя из-за скалы, он, словно непослушный ребенок, встал перед кустом, горящим холодным пламенем.

– Я здесь, Эль-Шаддай.

– Трижды я звал тебя, Цадок, – произнес голос.

– Я боялся. Ты пришел, чтобы наказать меня?

– Я должен это сделать, – мягко сказал голос, – потому что ты не послушался меня.

– Я боялся покинуть пустыню.

– На этот раз тебе придется идти.

– На запад?

– Да. Поля ждут.

– Как я буду знать, куда мне идти?

– Завтра вечером вернутся твой сын Эфер и его брат Ибша. Они осматривали те земли. И они покажут тебе.

– Нам предстоит осесть в тех местах?

– Тебе достанутся поля, которых ты не обрабатывал, и давильные прессы, которые не ты строил. Стены города откроются, чтобы принять тебя, и ты будешь уважать богов тех мест.

– Это я сделаю.

– Но помни, что на тебя падет проклятие, если ты станешь почитать других богов. Или забудешь мои указания. Я Эль-Шаддай.

– Я буду помнить. И я, и мои сыновья, и их дети.

Куст застыл в неподвижности, и свечение стало меркнуть. Старик простерся на земле и вскричал:

– Эль-Шаддай, Эль-Шаддай! Прости, что я не слушал тебя!

Снова забрезжило свечение, и голос сказал:

– Спи в тени, Цадок. Ты стар и устал.

– Доживу ли я, чтобы увидеть обетованные поля?

– Ты увидишь их и осядешь на них, и в канун победы я в последний раз поговорю с тобой.

Наступило молчание, и в этот день не появилось ни одной гиены.

Как и во все времена, и в эти годы Эль-Шаддай обладал властью приказывать, но люди имели право слушаться его команд или отвергать их, подчиняясь велению своего сознания. Цадок, тщательно обдумав тот факт, что бог приказал ему лечь спать, все же решил уделить это время решению задачи, которую ему необходимо было выполнить, коль скоро его роду предстояло пересечь вражескую территорию. Пристроившись в тени высокой скалы, старик отколол большой кусок кремневого желвака и выровнял его плоский конец, теперь он сможет откалывать острые, как ножевые лезвия, пластины, а их уже придется приматывать к деревянным древкам, которые нарезал один из его сыновей. Нагнувшись над своим кремнем и со старанием юного ученика прикидывая, как обкалывать желвак, он восстанавливал в памяти его историю. Медные инструменты были известны в этих местах вот уже три тысячи лет, и по крайней мере две тысячи лет назад кузнецы в городах выяснили, что если смешать одну часть олова с девятью частями меди, то получится бронза, металл куда тверже любого из составляющих ее компонентов. Из бронзы горожане делали надежные инструменты и грозное оружие. Жизнь в городах претерпела решительные изменения, но старик по-прежнему был верен своему кремню, делая из него любые инструменты и оружие, потребные его народу. Он пользовался кремнем не только потому, что тот доставался даром – бронза в пересчете на шкуры стоила куда как дорого, – но и потому, что не сомневался: если бы бог хотел, чтобы его ибри пользовались бронзой, он бы принес ее в их мир и не требовал бы смешивать металлы, что было странным, подозрительным занятием и свидетельством человеческого высокомерия.

Все проблемы старик решал таким же путем: были древние истины, подтвержденные долгими годами существования, и были какие-то новые подходы, которые могли завести человека в неизведанные области. И старик, оберегая свой народ, решил водить его старыми путями. Он предпочитал привычным образом делать нужные, практичные вещи. Мужчины трудились больше и тяжелее, чем другие, и поэтому их стада множились и процветали. Женщины проводили долгие часы, выделывая ткани, а потому его люди были одеты лучше других кочевников. Он учил, что любое дело надо творить с тщанием и почтением, так что семьи вокруг него цвели и размножались. И пока его люди были согласны жить под защитой Эль-Шаддая, они были счастливы и предприимчивы.

Глава их рода был практичным и деловитым. Вот и сейчас, сидя на корточках, он оббивал небольшим каменным молотом куски кремня и от души наслаждался хорошо выполненной работой, когда острые куски кремня отслаивались один за другим, но он был и человеком духовным, чьи усталые глаза видели за пустыней те невообразимые просторы, где царил прохладный воздух и где обитал единый бог Эль-Шаддай. Люди последующих поколений, говорящие на других языках, переведут его древнее семитское имя, которое на самом деле означало бога горы, как Бог Всемогущий, и после различных преобразований Эль-Шаддай будет означать имя бога, которому поклоняется весь мир. Но в те судьбоносные дни, когда небольшая группа ибри стояла лагерем, ожидая сигнала двинуться на запад, Эль-Шаддай был богом лишь для них. Они даже не были уверены, что он продолжает быть богом для других ибри, которые ушли в далекие земли, например в Египет. Но в одном Цадок был уверен: Эль-Шаддай лично определил цель существования этой группы, потому что из всех поклонявшихся ему в районе между Евфратом и Нилом он выбрал именно ибри своим излюбленным народом, и они жили под сенью его объятий, наслаждаясь безопасностью, незнакомой всем прочим.

Он был самым трудным богом для понимания. Он был бесплотен, но говорил. Он был невидим, но мог двигаться, как столп пламени. Он был всесилен, но терпел мелких божков хананеев. Он властвовал над жизнями людей, но поощрял их пользоваться собственными суждениями. Он был добр и благожелателен, но мог приказать стереть с лица земли целый город, как поступил с городом Тимри, когда Цадоку было семь лет. Эль-Шаддай обитал повсюду и в то же время подчеркнуто был божеством лишь этой одной группы ибри. Он был ревнивым божеством, но позволял тем, кто не относился к ибри, почитать любых богов помельче, которые им нравились.

Обкалывая свой кремень, Цадок думал, что гора, в которой, как предполагалось, обитает Эль-Шаддай, – это не гора в обычном смысле слова, поскольку оскорбительно считать, что такое могущественное существо, как бог, привязано к какому-то конкретному месту, где раскинут его шатер, стоит диван и суетятся наложницы. Ни один человек в здравом уме не может представить столь ограниченного бога. Эль-Шаддай как божество обладал столь всеобъемлющим могуществом, что не мог быть привязанным к какой-то одной горе, разве что она сама была подобна богу. Далекий и вездесущий, он и внизу и наверху, его нельзя увидеть, к нему нельзя прикоснуться, он никогда не появлялся на свет и никогда не умрет, единый бог, высящийся над всеми, существующий на воображаемой горе, столь огромной, что она объемлет и всю землю, и звездное небо над ней.

Именно это ощущение бога и вызвало у Цадока недавние страхи, так как старик знал: ни обитатель города, ни оседлый землепашец, который в долинах рек выращивает урожай и изредка зрит своих богов, живущих в известных местах, где пользуются ограниченной властью, – никто из них не в состоянии осознать такое божество. Эти оседлые люди предпочитали иметь богов, к которым всегда можно было прийти и лицезреть их и которые нуждались в статуях и храмах. Но жизнь кочевников зависела лишь от милости пустыни, и когда они пускались в путь от одного колодца к невидимому другому, то брали с собой символом веры все, чем они владели и чему поклонялись. Они слепо верили, что тропа проложена для них и что после многих дней существования на грани смерти они найдут колодец там, где он и должен быть… Такие кочевники должны были доверять богу, видевшему и всю пустыню от края до края, и горы за ней. Что касается невидимого и непонятного Эль-Шаддая, их религия была преисполнена неистовой веры, ибо в той жизни, которую вели одинокие странники, они ни в чем не могли быть уверены. Часто случалось, что люди добирались до колодцев и находили их высохшими. Но если они относились к Эль-Шаддаю с почтением, если посвящали ему звенящие звуки своих арф, то могли надеяться, что он живыми доставит их домой сквозь бесплодные пустые пространства. Оторвав взгляд от кремня, Цадок повернул голову к молчаливым кустам и сказал, словно докладывая доверенному советнику:

– Эль-Шаддай, я наконец готов вести мой народ на запад.

Кусты ничего не ответили.

Пятьдесят семь лет назад, будучи еще ребенком, Цадок, сын Зебула, вел разговоры с Эль-Шаддаем и, подчиняясь указаниям единого бога, водил свое колено по пустыне, пока остальные уходили на юг в поисках приключений, которые надолго оставались в памяти. Несколько столетий тому назад их общий прародитель патриарх Авраам и его сын Исаак перебрались в Египет, где их потомки до сих пор томятся в рабстве. Колено Лота осело в стране Моав, а сыны Есея завоевали Едом. Позже и колено Нафтали снялось с места, чтобы осесть в горной стране на западе, но Цадок со своими людьми продолжал обитать в северной пустыне, слушая ясные и четкие слова Эль-Шаддая, обещавшего вывести их из безлюдных пустынь и привести в Землю обетованную.

Пустыня, в которой вот уже много поколений обитали ибри, состояла из трех частей. Существовали песчаные пустоши, где ничего не росло, и кочевники их избегали, ибо ни один человек, жизнь которого зависела от ослов, не мог их пересечь. Это стало возможным позднее, когда удалось приручить верблюдов, но не сейчас. Кроме того, тянулись обширные пространства камней и выжженных бесплодных земель, где местами встречались оазисы с питьевой водой, и здесь люди и их ослы могли как-то существовать; пустыни эти назывались дикими. И наконец, существовали протяженные участки, рядом с которыми располагались поселения; чтобы постоянно растить пшеницу или оливковые деревья, воды тут было маловато, но козы и овцы могли существовать. Именно на таких землях колено Цадока и обитало последние сорок лет. Мудрые ибри не сомневались, что рано или поздно Эль-Шаддай прикажет им сниматься с места, но они не знали, что бог уже трижды приказывал Цадоку сделать это, но патриарх боялся приступить к делу и тянул время.

И Эль-Шаддай, потеряв наконец терпение, в последний раз отдал приказ не старому Цадоку, а рыжеволосому Эферу. Получив это указание, Эфер несколько недель назад пришел к Цадоку и сказал:

– Отец, мы должны перебираться на хорошие земли, что лежат к западу.

– Эль-Шаддай скажет нам, когда придет пора двигаться в путь.

– Но он уже сказал нам. Прошлой ночью. Он пришел ко мне и сказал: «Отправляйся на запад и разведай ту землю».

Цадок схватил Эфера за плечи и спросил в упор:

– Сам Эль-Шаддай говорил с тобой?

И Эфер, горячий юноша двадцати двух лет, продолжал твердо стоять на своем: бог приходил к нему.

– Какой у него был голос? – поинтересовался Цадок, но сын не мог объяснить.

Этой же ночью Эфер и Ибша отправились на запад. Во время их отсутствия Цадока не покидало беспокойство: на самом ли деле бог говорил с Эфером? Почему столь важное послание Эль-Шаддай доверил молодому? В это было трудно поверить, но теперь бог косвенно подтвердил историю Эфера, сказав, что завтра юноша вернется с указанием идти на запад. И, размышляя над этой историей, Цадок не мог не признать, что в прямом обращении Эль-Шаддая к Эферу не было ничего странного, ибо Цадоку самому было всего семь лет, когда таинственный бог впервые заговорил с ним: «Под камнями, на которых сидит твой отец Зебул, прячется змея». Мальчик потрясенно застыл на месте, не понимая, откуда возник голос, и не в силах поверить своим ушам. «Иди, – продолжил голос, – и предупреди отца, а то змея укусит его». Цадок успел добежать до камней и предупредить отца как раз в то мгновение, когда змея показалась из своего укрытия. С этого дня он перестал быть ребенком.

Его имя Цадок означало «праведный», и он продолжал служить посредником, когда Эль-Шаддай изъявлял желание что-то сообщить своему избранному народу. Народ ибри, живущий в пустыне, никогда не был многочисленным. Лот и Есей, ушедшие на юг, взяли с собой не больше тысячи человек каждый. Колено Цадока, продолжавшее ждать, когда придет время двинуться на запад, составляло всего семьсот человек, ибо большие племена ибри еще не сформировались. Кочевников Цадока нельзя было назвать одной семьей. Например, четыре жены Цадока и тридцать его детей, многие из которых уже сами обзавелись семьями, составляли меньше четверти всего племени. Но все члены племени в той или иной мере имели отношение к старику, так что, пусть даже они не были одной семьей, все они составляли колено, и в течение последующих столетий несколько таких колен слились воедино, образовав племена, оставившие свои имена в истории.

Жизнь в сообществе, возглавляемом Цадоком, была организована едва ли не лучше всех, в основном благодаря справедливому характеру человека, стоявшего во главе. Он во всем полагался на Эль-Шаддая. На войне Цадок не проявлял особого рвения и жестокости, ибо любил мир и старался достичь его, едва только для этого предоставлялась возможность, – даже к неудовольствию своих сыновей, которые рвались в бой. В торговых делах он бывал честен и благороден. Он поддерживал добрые отношения среди своих жен и учил детей вежливости. Он любил животных и ввел практику никогда не убивать животное в присутствии остальных, равно как не лишать жизни в один день ягненка и его мать. В его колене женщина, родившая ребенка, могла не работать пять месяцев, если не считать забот по приготовлению пищи, но они не были утомительными. Тем не менее Цадок был строгим судьей, многих осудившим на смерть, ибо такие нарушения божественного закона, как прелюбодеяние, неподчинение детей отцу, любое пренебрежение Эль-Шаддаем, должны были караться лишь смертью. Но когда приговор бывал вынесен и старик предупреждал, что ни о каком смягчении его не может быть и речи, он обычно предоставлял приговоренному возможность бегства, и само собой было понятно, что тот может взять с собой осла и три бурдюка с водой. Но вернуться в племя Цадока он уже не мог.

Старик уделял внимание самым интимным подробностям жизни своего сообщества. Именно Цадок ввел правило, по которому неженатый мужчина не может в одиночестве пасти овец, чтобы это не приводило к мерзостям. Двое молодых и неженатых мужчин, нанимавшихся на период уборки урожая к оседлым земледельцам, не имели права делить одну крышу над головой, чтобы это не приводило к мерзостям. Мужчина не может одеваться как женщина, а женщина – как мужчина, чтобы это не приводило к мерзостям. За столетия жизни в пустыне ибри составили свод толковых и понятных законов, которые Цадок помнил дословно и передавал своим старшим сыновьям, а они исполняли обязанности судей, когда его не оказывалось на месте. «Мужчина не может быть мужем двух сестер, поскольку это мерзость, или матери и дочери, поскольку это тоже мерзость». Однако было существенно важно, чтобы полнокровная жизнь и отдельной семьи, и всего сообщества не прерывалась, а потому Цадок ввел в действие древний закон: если муж умирает, оставив свою жену бездетной, то один из братьев покойного обязан тут же взять вдову в жены и сделать ей ребенка, так как жизнь может продолжаться лишь детьми. Не важно, женаты ли оставшиеся в живых братья, не важно, презирают ли они свою бездетную невестку, они обязаны делить с ней ложе, пока она не понесет. Род умершего мужа должен быть продолжен.

И хотя Цадок настаивал, что сексуальное поведение должно иметь упорядоченный характер, это отнюдь не означало, что он презирал эту важную жизненную функцию. Два года назад, когда ему минуло шестьдесят два года, дети выросли, а у жен было много других хлопот, он как-то увидел в группе рабов, которых его сыновья захватили во время набега на оседлое поселение, особо привлекательную шестнадцатилетнюю девушку. Он забрал ее себе и испытал много радостей долгими ночами, когда в своем шатре обладал ею. Она была хананейкой, поклонявшейся всемогущему Баалу. Лежа с ней и чувствуя, как ее юное тело согревает его уставшее тело, Цадок вел с ней продолжительные разговоры, в которых осуждал хананейского бога. Цадок убедил самого себя, что ему удалось отвратить девушку от Баала и признать истинного бога.

Тем не менее главной радостью Цадока были тридцать его детей. Самые старшие уже вместе с ним возглавляли колено, у них, мужчин и женщин, были свои дети, а некоторые обзавелись и внуками, так что Цадок мог с гордостью говорить: «Счастлив охотник, имеющий полный колчан стрел, которые он может посылать в будущее». Но больше всего его интересовали самые младшие дети – потомство от четвертой жены: отважный и решительный Эфер, который отправился разведывать запад и всегда был готов сразиться с врагами, Ибша, самый юный и спокойный, но, наверное, он серьезнее всех прочих старался понять мир, и, конечно же, семнадцатилетняя Леа. Она была еще не замужем и внимательно присматривалась ко всем мужчинам, в которых отец видел возможных супругов для нее. Если мужчина произвел на свет всего троих детей, то уже может испытывать гордость, а если на склоне дней они проводят с ним время, то этот мужчина неподдельно счастлив.

Долгие годы Цадок придерживался обычая проводить вечера, сидя в обществе Леа и других детей, спешивших присоединиться к нему, когда он начинал рассказывать о традициях ибри. Недавно к ним каждый вечер стала присоединяться молодая рабыня. Она садилась по правую руку от своего хозяина и с удовольствием слушала, как он рассказывает о своем предке Ное, о том, как тот спасся во время Великого потопа, или о Нимроде-охотнике и его знаменитых подвигах, или же о Иубале, изобретшем лиру. Цадок часами мог рассказывать истории об этих людях, но каждый день он возвращался к одному и тому же эпизоду из жизни Авраама, который первым скитался по этой пустыне: «Он миновал эти скалы, на которых мы сегодня сидим», – и с удовольствием разглагольствовал об Аврааме и его сыне Исааке, утверждая, что в тот день, когда Эль-Шаддай запретил человеческие жертвоприношения, он проявил себя богом милосердия, богом, стоящим настолько выше всех остальных, что любое сравнение становится бессмысленным.

– Конечно, есть и другие боги, и не стуит смеяться над Баалом, – успокоил он девушку-рабыню. – В тех землях, где бывал мой отец, мы всегда придерживались обычая уважать тех богов, с которыми встречались. Этого требовал от нас Эль-Шаддай, но не было никаких сомнений, какой бог выше, кто властвует над всеми прочими.

Но в день, когда Цадок ждал возвращения сыновей из разведки, он не пришел, как всегда, поговорить с детьми, так что Леа и девушка-рабыня занялись своими делами, и из-под полога своего шатра девушка видела, как старик стоит в отдалении от лагеря, критически, словно судья, оглядывая его. «Наконец мы готовы, – сказал он про себя. – У нас никогда не было столько коров, и наши ослы наели себе жирок. У нас почти две сотни воинов и крепкие, прочные шатры. Мы как мощный натянутый лук, готовый с силой выпустить стрелы на запад, и, если таково желание Эль-Шаддая, чтобы мы снялись с места, он дал нам самые лучшие условия». Одобрив состояние лагеря, старик затем присмотрелся к своим людям. Они были хорошо организованы, все верили в одного бога и являли собой отвагу и дисциплинированность. Они были единым отрядом, насколько это было возможно в условиях пустыни. Может, его люди и не очень образованны, поскольку никто из воинов не умел ни читать, ни писать, ни обрабатывать бронзу, но равных им по сплоченности вряд ли можно было найти, так как Цадок строго следил, чтобы никто из чужаков не смог стать членом его племени без испытательного срока. А срок этот был столь суров, что многих отпугивал. Хананей мог годами жить рядом с ибри, и те не делали никаких попыток отвратить его от веры в Баала, но если хананей просил разрешения жениться на женщине-ибри – а среди них были настоящие красавицы, которые привлекали внимание мужчин, – он был обязан предстать перед Цадоком, отречься от своих прежних богов, пройти обрезание, если раньше не был подвергнут этому обряду, расстаться с прежними соратниками и после этого провести одиннадцать дней с Цадоком, пытаясь постичь тайну Эль-Шаддая. После этого попытка поклонения другим богам каралась смертью, и мало кто из мужчин соглашался выдержать такое обращение ради того, чтобы жениться на девушке-ибри, как бы она ни была красива. Словом, мужчины его сообщества представляли собой единое целое.

Была логическая причина, по которой ибри настаивали на обрезании своих мужчин: этот обряд не только обозначал договор между человеком и Эль-Шаддаем, нерушимый союз, символ которого оставался навечно, но он имел и практическую ценность, поскольку без вопросов и сомнений говорил, что человек, отмеченный таким образом, – настоящий ибри. В войне против необрезанных трус мог убежать и потом отрицать, что он ибри. Если же он обрезан, то тем, кто захватил его в плен, достаточно было лишь осмотреть его, чтобы уличить во лжи, так что обрезанному следовало драться не на жизнь, а на смерть, ведь скрыть, кто он такой, было невозможно. Тем не менее ибри были могучими воинами, которые пусть иногда и терпели поражение, но никогда не падали духом, и за высокое состояние их духа обряд обрезания нес немалую ответственность.

С женщинами была другая проблема. В ходе постоянных войн с оседлыми племенами люди Цадока нередко брали пленных, и среди них встречались соблазнительные создания. Даже Цадок не мог удержать своих сыновей от того, чтобы они ложились с ними, и он был достаточно умен, чтобы понимать свое бессилие в этом вопросе. Но Цадок настаивал на определенных предосторожностях. На захваченную рабыню накидывали мешок из самой грубой ткани, голову ей брили наголо, не позволяли ни содержать себя в чистоте, ни обрезать ногти, не давали масла для лица и лишь пригоршню воды для омовения. После месяца такого обхождения она представала перед мужчиной, захватившим ее, и Цадок спрашивал: «Ты по-прежнему хочешь эту женщину?» И если мужчина говорил «да», ее подвергали испытанию – готова ли она принять Эль-Шаддая. От нее не требовалось полного отказа от старых богов, поскольку она была женщиной, но она должна была признать верховенство Эль-Шаддая, и, если она соглашалась, Цадок передавал женщину тому, кто взял ее в плен, вместе с указанием: «Чтобы у вас было много детей!» Этот же строгий обряд прошла и его девушка-рабыня, и он с удовольствием видел, что она стала подлинным ребенком Эль-Шаддая.

На следующий день, как и говорил Эль-Шаддай, с запада вернулись молодые Эфер и Ибша, принеся с собой волнующие новости.

– Это страна меда и масла, – сообщил Ибша.

– В этой стране есть армии, – добавил его рыжеволосый брат, – но не такие большие, и с ними можно справиться.

– Поля в этой стране покрыты травой, – продолжил Ибша.

– А города обнесены стенами, – доложил Эфер, – но их можно преодолеть.

– В этой стране деревьев больше, чем я видел за всю жизнь, – сказал Ибша. – А горы и долины радуют взгляд.

– Там есть дороги, по которым мы можем идти, – рассказывал окружающим Эфер, – а рядом скалы, они дадут нам укрытие.

– Я не в состоянии красочно описать эту землю, – признался Ибша. – Повсюду растет кустарник и стоят десятки оливковых деревьев. Стоит потрясти ствол, и они сыплются темным дождем.

– У них копья из металла, – продолжил Эфер, – а у нас из камня. – Он показал братьям кое-какое железное оружие, которое раздобыл по пути.

В последний вечер, что им осталось провести в пустыне, Цадок обратился к своему клану:

– И сказал Эль-Шаддай, что мы осядем на тех землях. Их оливковые деревья станут нашими, и стены их городов падут перед нами.

Ибри разразились криками восторга, но Цадок успокоил их, ибо он понимал всю серьезность шага, который им предстояло предпринять. Когда над шатрами сгустился вечерний сумрак, он приказал всем собраться. Сухощавые и мускулистые, одетые в шкуры, тканую одежду и кожаные сандалии, его люди, сгрудившись бок о бок, опустились на колени, пока Цадок возносил молитву:

– Могучий Эль-Шаддай, которого никто из людей не видел в лицо, в твои руки вверяем мы себя. Подчиняясь твоему желанию, мы оставляем наш древний дом ради долин и городов. Защити нас. Защити нас от опасностей, которых мы не в силах предвидеть.

Обратив взоры к небу, ибри молились своему богу, и каждый мужчина, каждая женщина вручили свою судьбу божеству, властвовавшему над пустыней. И наконец, поздним вечером в мерцающем свете факелов они стали снимать свои шатры.

Пока они трудились, Цадок Праведный в одиночестве удалился в пустыню, поскольку только он один мог оценить, какой невероятно трудный шаг предстоит предпринять его детям. Ему никогда не доводилось бывать в пределах города – ни разу за все шестьдесят четыре года жизни. Он осаждал и брал штурмом некоторые из них, посылал своих сыновей торговать в их стенах, и, конечно же, его маленькая девочка-рабыня была родом из северного хананейского города, и она с удовольствием описывала его, когда они возлежали рядом. Но сам он толком так и не мог понять, что же представляет собой город, кроме того, что в нем толпится столько народу, что Эль-Шаддаю нет места на его узких улочках. В городах процветали другие боги, но только не Эль-Шаддай. Тем не менее старику было ясно: в жизни его народа настал момент, когда они могут попробовать обосноваться в городах, какими бы странными и зловещими они ни казались. Сам Эль-Шаддай приказал им двинуться в путь, и глаза его старших сыновей горели ожиданием, когда они слушали Эфера и Ибшу, побывавших в городах, но Цадок смотрел в пустыню.

Далеко, до самого горизонта, простиралось звездное небо, а причудливые очертания скал, казалось, были вылеплены руками Эль-Шаддая. Какой сладкой была вода, когда они находили ее, как жгучи были укусы скорпионов на полуденном солнце! Пустыня испытывала человека, она бросала ему жестокий вызов – попробуй одолеть меня, и посмотрим, хватит ли у тебя мужества. Бескрайние пределы пустыни побуждали человека задаваться вечными вопросами – не о завтрашней пище, не о ребенке, которому предстоит появиться на будущей неделе, не о грядущей битве. Вопросы эти были гораздо глубже и серьезнее. Почему в этой бесконечности пустыни столь крохотная искорка жизни, именуемая человеком, перемещается от одного неизвестного места к другому, находя по пути и воду и пищу? Какое божественное содействие ведет его, как оно ему помогает? И более того, как человек может понимать божественную волю и как он живет в согласии с ней?

Старик брел по пескам, пока наконец не оглянулся и не окинул взглядом весь свой лагерь – мерцающие огни и пастухов, что стерегли скот. Он припомнил ту давнюю ночь, когда его люди заблудились далеко к востоку от Дамаска, оказавшись в самой страшной пустыне, которую им доводилось пересекать. Все были на грани гибели, но его отец Зебул сказал: «Мы будем идти вперед по ночам, когда стоит прохлада». Измотанные ибри запротестовали: «Мы не можем больше двигаться», но он сорвал шатры, и им пришлось идти вплоть до следующего рассвета, который не принес ничего нового. Весь день они лежали, умирая от жажды, а к вечеру Зебул снова поднял их: «Мы будем идти по ночам, когда стоит прохлада», и снова они возразили, что гибнут, но все же двинулись в путь. Так повторялось три ночи подряд: не в силах сделать и шагу, они все же шли и шли. И вот наконец в последний вечер, когда они отказались сниматься с места, сказав, что с ними покончено, Зебул ворвался в шатры и, хлеща их бичом, в ярости кричал: «Неужто вы, слабоверные, думаете, что Эль-Шаддай привел вас сюда, чтобы вы бесцельно погибли? Может, его велением у источника ждут враги, чтобы перебить нас в бою! Или властитель, который продаст нас в рабство! Вставайте! Вставайте! Убедимся, какие трудности приготовил для нас Эль-Шаддай!» И он повел дальше своих ибри. И они умирали по пути, но умирали по пути к источнику, а не просто безвольно расставались с жизнью. И когда в последний раз взошло солнце – солнце того дня, что им не суждено было пережить, – Зебул наконец вышел к роднику. И здесь их шатры стояли три года.

Этим вечером Цадок не собирался молиться. В дополнительном общении с Эль-Шаддаем больше не было необходимости, но старик с томительной болью смотрел на пустыню, которую помнил с семилетнего возраста, и думал, удастся ли ему когда-нибудь обрести тот мир и покой, который ему дарили барханы пустыни. Он чувствовал, что отныне круг его зрения сузится и близость к звездам исчезнет. Образ жизни надо изменить, и теперь его ждет новое будущее, но он не сомневался: куда бы судьба ни закинула его ибри, они унесут с собой память о годах жизни в пустыне, когда были рядом со своим богом.

Цадок отвернулся от зрелища раскиданных шатров. Он хотел остаться в одиночестве, где его никто не мог бы увидеть, и, скрытый от чужих глаз, старик заплакал, ибо он один осознавал совершенный им грех.

– О Всемогущий, прости меня, – обратился он к Эль-Шаддаю, как маленький мальчик, признающийся отцу в прегрешениях дня. – Шесть лет назад, когда последние из нашего колена перебрались на юг, ты посетил меня в пустыне и сказал: «Цадок, пришло твое время оставить пустыню и обосноваться за стенами города». Но я боялся ждущего нас сражения. Я боялся города. Я хотел находиться под защитой пустыни и поэтому тянул время, находя для тебя те или иные объяснения. Ко мне приходили сыновья, прося, чтобы мы перегнали наши стада в зеленые долины, но я отделывался и от них тоже. Последние шесть лет я противостоял и богу и людям, боясь сняться с места. Ты был терпелив со мной, Эль-Шаддай, но в прошлом месяце ты обратился к Эферу и послал его на разведку. Ныне он вернулся, принеся твое указание, и мы отправляемся в путь, как ты и велел мне шесть лет назад. – Цадок простерся в пыли и взмолился: – Прости меня, Эль-Шаддай. Я боялся.

Раздался шорох песка, словно неподалеку пробежала пустынная лисичка, и голос Эль-Шаддая обратился к Цадоку Праведному:

– Пока ты живешь, старик, ты будешь иметь право не слушаться моих приказов. Но со временем я стану испытывать нетерпение и тогда обращусь к другим, как я заговорил с Эфером.

– Мой дом – это пустыня, – сделал попытку самооправдания Цадок, – и я боялся покинуть его.

– Я ждал, – сказал Эль-Шаддай, – потому что знал: если ты не полюбишь свой дом в пустыне, ты не сможешь любить и меня. И я рад, что теперь ты готов в дорогу.

– Эль-Шаддай! – взволнованно воскликнул патриарх, решив наконец дать волю тому подлинному страху, который и держал его на месте. – Познаем ли мы тебя в городе так, как знаем тебя в пустыне?

– В городских стенах мне будет непросто говорить с тобой, – ответил Эль-Шаддай, – но я буду рядом.

И, дав своим ибри это обещание, которому суждено было существовать вечно, Эль-Шаддай расстался с ними, и с наступлением рассвета Цадок наконец приказал снимать маленький красный шатер.

В те века, пока ибри обитали в пустыне, у каждого колена был священный шатер из трех слоев выделанной кожи: столь маленький, что в нем с трудом могли разместиться два человека. На деревянный каркас натягивалась козья шкура, а на нее – баранья, выкрашенная дорогой пурпурной краской из Дамаска, поверх всего набрасывался полог из мягкого барсучьего меха. Шатер этот стоял в подчеркнутом отдалении. Когда Цадок указывал место, где им предстояло разбить стоянку, первым делом воздвигался маленький красный шатер. Его присутствие означало, что тут их дом, а в такие дни, как этот, когда ибри снимались с насиженных мест, последним всегда разбирали красный шатер, и старики стояли рядом, вознося молитвы.

– Мы жили в пустыне, как ты приказал нам, – молился Цадок, – и если теперь нам предстоит осесть на зеленых полях, то лишь потому, что таково было твое желание.

Пока шатер разбирали, только нескольким избранным дозволялось увидеть, что в нем содержалось. Скиния Цадока хранила причудливо изогнутый кусок дерева, которым Зебул убил труса, убеждавшего ибри, что им лучше умереть в пустыне, чем попытаться преодолеть три дня пути до оазиса к востоку от Дамаска. Тут была нитка бус, истории которой никто не знал, и бараний рог, около тысячи лет назад возвестивший о приходе памятного нового года. А еще тут хранился кусок сукна из Персии – и это было все. В шатре не присутствовал Эль-Шаддай, и тут не было никаких предметов, представлявших его. Он обитал повсюду, на горе, которой не существовало.

– Наш Бог не в этих лоскутах кожи, – напомнил Цадок своим ибри. – И живет он не в этой скинии. Наш Бог не пленник этого шатра, это мы живем в его пределах.

Пока помощники, перед тем как двинуться вглубь страны, аккуратно упаковывали скинию, старик добавил пять предметов. Теперь эти предметы должны будут сопутствовать колену Цадока, где бы ни лежали его пути, – в память о благоволении Эль-Шаддая, которое он оказывал им в пустыне. На выжженной бесплодной земле старик подобрал несколько бесформенных камней. Это были обыкновенные камни из пустыни, которой им не доведется больше увидеть, но каждый раз, глядя на эти камни Цадока, ибри будут вспоминать свою пустыню.

Во главе колонны из семисот ибри, двинувшихся в путь, трусил маленький ослик, нагруженный красным шатром, а за ним шел старый Цадок. На ногах его были сандалии и штаны из грубой шерсти, стянутые у пояса, с плеч свисал легкий шерстяной плащ, а в левой руке длинный посох, поддерживавший его на каменистой тропе. Порой ветер относил его бороду за левое плечо, и он щурил старческие глаза, пытаясь разглядеть дорогу впереди, в чем ему помогали сыновья. Рядом с ним семенила девушка-рабыня, тащившая бурдюк с водой, а за ним тянулись его жены, его восемнадцать сыновей и двенадцать дочерей, их мужья и жены, братья и сестры, внуки, дяди и все, кто принадлежал к этой большой общине. Вместе с ними под присмотром собак брели козы, овцы, несколько коров, но бульшую часть груза тащили ослы, на спинах которых были приторочены разобранные шатры, запасы пищи и сидели дети. Преодолев подъем на первый встретившийся им холм, многие ибри остановились, чтобы с тоской посмотреть на великую пустыню, которая стольким поколениям давала приют. Но Цадок не стал оглядываться. Он простился с ней в своем сердце, где было суждено вечно жить тревогам этого дня.

Решение, каким путем двигаться на запад, принял Эфер, рыжеволосый молодой человек, который постоянно был готов к войне с городом, обнесенным стеной. На девятнадцатый день похода этот крепкий коренастый воин привел свое племя и бредущий с ним скот на перевал – позже он останется в памяти как гора, – откуда ибри в первый раз увидели землю Ханаана, поразившую их своим богатством. Она лежала к западу от красивой реки, уже тогда называвшейся Иорданом. Никогда еще люди Цадока не видели так много деревьев.

– Здесь мы пересечем реку, – объяснил Эфер. – Справа лежит небольшое озеро, а слева – большое море. Формой море напоминает лиру и называется Кинерет.

– Куда мы двинемся, когда перейдем реку? – спросил его отец.

– Ни направо, ни налево. Мы пойдем прямо вперед, перевалим через эти холмы и выйдем на дорогу, что ведет на запад.

Некоторые из ибри, собравшихся вокруг своего патриарха, стали говорить, что если земли вдоль реки так богаты, то глупо идти еще куда-то в поисках лучших, но Эфер сразу же пресек эти разговоры, предупредив братьев:

– Недалеко отсюда к северу лежит Хацор, могучий город, и мы можем считать себя счастливчиками, если его войска позволят нам пересечь реку, не говоря уже о том, чтобы осесть на землях, которые они считают своими.

Мужчины, которым предстояло вступить в бой, если хананеи нападут на них, когда они будут пересекать реку, стали оценивающе всматриваться в сторону невидимого города, но старый Цадок видел перед собой не возможного врага, а грядущие столетия, поскольку Эль-Шаддай дал ему возможность предвидеть появление таких людей, как Иешуа и Гидеон, и он пророчески изрек:

– Придет день, и Хацор будет повержен, а сыновья Эль-Шаддая расселятся по всей земле Ханаана, где ныне мы собираемся занять лишь малый кусок ее.

И патриарх вознес благодарение за то, что эта прекрасная земля станет наследством ибри.

Юный Эфер, не поднимая лишнего шума, вывел людей на берег Иордана. Все семьи незамеченными пересекли реку и направились на запад, избежав встречи с воинами Хацора.

Когда ибри обогнули гряду холмов, лежавших между Иорданом и Акко, они получили возможность обозреть богатые долины Ханаана. Они не могли скрыть своего восхищения перед многочисленными реками, что несли свои воды к виноградникам. Склоны холмов были так обильно покрыты травой, что овцы были бы не в состоянии всю ее выщипать. Росли оливковые деревья, тянулись фруктовые сады, жужжали пчелы, нагруженные медом, порхали голуби, которые только и ждали, чтобы их поймали в силки. Если за горизонтом лежали голые бесплодные пустыни, то здесь между холмами тянулись плодородные долины, и ибри преисполнились решимости драться за эти земли. Когда они приблизились к Макору, Эфер начал собирать своих людей в плотный отряд. Осел с красным шатром продолжал идти впереди, но пастухи перегнали стада ближе к центру неторопливо шествующей массы людей, а дети перестали убегать от матерей. Племя охватило чувство восторга, ибо все чувствовали, что близится испытание сил. Наконец, когда с первым днем весны пришло начало нового года и по длине день стал равен ночи, Эфер и Ибша двинулись разведать, как расположен город, который они избрали своей целью. К полудню они вернулись обратно и посоветовали отцу, чтобы на рассвете он направился к городу, именуемому Макор. Вечером осторожный старик разбил лагерь в нескольких милях к востоку от города и собрал своих сыновей и глав остальных семей.

– Мы шли, готовые к сражению, – сказал он им, – и завтра мы увидим те стены, которые вы хотите взять штурмом. Но сражения не будет. – (Его сыновья стали перешептываться.) – Мы будем жить в мире с хананеями, – продолжил Цадок. – Они будут возделывать свои поля, а мы – свои, у них будут свои боги, а у нас – свои.

Самые горячие и решительные члены племени выступили против этой идеи, но Цадок был тверд.

– Эль-Шаддай обещал нам эту землю, и она будет нашей. Но без кровопролития.

Мысль, что им придется вести переговоры, чтобы осесть здесь, разочаровала ибри. Для того ли они острили свое кремневое оружие и по дороге выторговывали у кузнецов бронзовые наконечники копий и стрел? Возражая патриарху, они заявили, что утром двинутся на город и штурмом возьмут его стены.

– Стены Макора падут перед нами и без применения силы, – возразил Цадок.

– Ты не видел их, – не согласились младшие сыновья.

– Но их видел Эль-Шаддай, – стоял на своем старик, – а для него все стены одинаковы. Стоит ему приказать, и они рухнут.

Он предупредил и своих сыновей, и остальных горячих воинов, что такова воля их Бога: земля должна достаться им мирным образом.

– Спроси его еще раз, что мы должны делать, – потребовали сыновья.

Они не представляли, как можно получить эти желанные земли, не полив их кровью, но верили отцу, как человеку, напрямую говорящему с Богом. Когда Цадок в одиночестве двинулся по Дамасской дороге и добрался до долины красных камней, они не пытались последовать за ним, поскольку знали, что старик будет беседовать со своим Богом.

– Так что нам делать? – не в силах принять решение, спросил патриарх, обращаясь к скалам.

– Как я и объяснял тебе в пустыне, – раздался голос, полный терпения, – вы займете предназначенные для вас земли.

– Но в пустыне ты не говорил мне, с войной или миром приду я сюда. Мои нетерпеливые сыновья хотят войны и смертей.

– Ты по-прежнему боишься войны, Цадок?

– Да. Когда я был ребенком и мы осаждали Тимри…

– Я помню Тимри.

– Ты приказал моему отцу Зебулу разрушить город и стереть с лица земли память о нем. Он заставил меня стоять рядом с ним, когда предавал смерти мужчин, женщин и детей. Мои ноги по щиколотку утопали в крови. Я был полон отвращения и решил, что никогда в жизни не пущу в ход копья. И я ненавидел тебя, Эль-Шаддай, за твою жестокость.

Цадок помнил тот далекий полдень пятьдесят семь лет назад, когда он впервые говорил с богом, и в последующие годы ему не раз приходило в голову, что Эль-Шаддай тем днем выбрал его именно потому, что вечер бойни в Тимри потряс его. Эль-Шаддай мог избрать человека постарше и помудрее, но он предпочел именно малыша Цадока, потому что даже в семь лет тот решал вопросы милосердия и человечности, сообразуясь лишь со своей совестью.

– Я не говорил с тобой ни о войне, ни о мире, – продолжил Эль-Шаддай, – потому что это решаю лишь я один. Ты не должен о них думать. Занимай эти земли, а быть войне или миру – это решать мне. В зависимости от того, как меня примут дети Ханаана.

– Значит, я должен идти к городу, ничего не зная?

– Как мало в тебе веры! Разве не на этих же условиях ты жил в пустыне? Кто может быть уверен, что, когда он приблизится к городу, стены его падут по его приказу? Но я обещал тебе, что стены Макора ждет такая участь, а ты спрашиваешь: в войне или мире падут они? Вспомни свою бабушку Рахиль, которая восемьсот дней ходила к источнику Забера, и с ней ничего не происходило, а в последний день ее ужалил скорпион, и она умерла. Что она могла сделать, чтобы предотвратить такой исход? Вспомни своего сына Затту, попавшего в змеиное логово, где нашли свою смерть от яда сотни людей, а он выбрался живым. Сколько бы он ни думал, спасли бы его эти мысли? Я Эль-Шаддай! И я обещал тебе, что стены Макора откроются по твоему слову! Так готов ли ты принять мое обещание?

Старик покорно простерся перед своим богом, но, вернувшись к своим сыновьям, передал слова Эль-Шаддая так, как счел нужным:

– Завтра войны не будет.

Ибри, смирившись с повелением своего бога, этой ночью спали не разводя костров, а утром двинулись в последний переход к стенам города.

Холм

День складывался не лучшим образом. На раскопки одна за другой явились три группы туристов, и все требовали, чтобы им показали «подсвечник смерти». И после того как ему трижды пришлось объяснять, что экспонат находится на выставке в Чикаго, Куллинейн чувствовал себя совершенно измотанным. Скрывшись за запертыми дверями кабинета, он принялся размышлять о проблемах раскопок, которые возникали всюду и всегда. Начинаешь обыкновенные раскопки, из земли появляются фрагменты истории. Ими не успевает заполниться первая же корзина, как ловишь себя на том, что ведешь раскопки в том понимании истории и цивилизации, какими они тебе представляются.

Откинувшись на спинку кресла, Куллинейн стал вспоминать дни в Аризоне. Он начал работы там, зная об американских индейцах то же, что и большинство экспертов. Но завершил их двумя годами исследований об их процессе мышления, собрав и проработав все, что было написано на эту тему, включая и побочные рассуждения об айну в Японии и эскимосах на Аляске. Теперь его дни были посвящены физическим трудам в земле Макора, а вечерами он пытался понять дух иудаизма, который позволил возвести большинство строений холма.

Когда Куллинейн с удовлетворением убедился, что уехали последние туристы, он открыл дверь и направился в кабинет Элиава.

– У тебя есть какие-нибудь новые материалы о евреях, которые я мог бы почитать?

– Ты застал меня врасплох.

– Сегодня я наслушался массу глупостей. Меня от них мутит. Я хотел бы переварить что-то посерьезнее.

– Ты читал Де Во, Кауфмана, Олбрайт?

Куллинейн кивнул.

– Маймонида?

– Он самый лучший.

– Есть кое-что и получше.

– Что?

– Пять раз перечитай Второзаконие.

– Ты шутишь?

– Нет. Второзаконие. Пять раз.

– Что ты имеешь в виду?

– Для евреев это великая, главная книга, и если ты справишься с ней, то поймешь нас.

– Но стоит ли ее читать именно пять раз?

– Да, потому что большинство неевреев воспринимают древних иудеев всего лишь как любопытную реликвию. Десять тысяч лет назад они оказались в Израиле, что само по себе представляет какую-то архаическую тайну.

– А как, по-твоему, это случилось? – спросил Куллинейн.

– Для меня Второзаконие настолько реально излагает события, что я буквально вижу, как мои прямые предки – скажем, мой прапрадедушка, одежду которого еще покрывала пыль пустыни, – со своими козами и ослами спустились в эту долину и разбили тут стоянку.

– И, прочитав Второзаконие, я буду чувствовать то же самое?

– Прочитай его пять раз, и убедишься, – заверил Элиав.

Именно таким образом Куллинейн возобновил знакомство с древнееврейским шедевром, который впервые стал серьезно изучать еще в Принстоне. Главный смысл Второзакония заключался в прощальном обращении предводителя Моисея к своим евреям перед тем, как они были готовы оставить свою пустыню и войти в землю Ханаанскую. Наткнувшись на строчки: «Сии суть слова, которые говорил Моисей всем Израильтянам за Иорданом»[7], Куллинейн почувствовал, что Второзаконие напоминает прощальное обращение генерала Вашингтона к своим колониальным солдатам. Аналогия была как нельзя более подходящей.

В Макоре не было католической версии перевода Библии, так что Куллинейн не мог им воспользоваться, но это его не смутило. В Принстоне он ознакомился с протестантской версией короля Якова 1611 года, и сейчас, когда перед его глазами плыли страницы, он улавливал фразы и предложения, которые, как он смутно предполагал, относились к Новому Завету: «Не одним хлебом живет человек», или «От секущего дрова твои до черпающего воду твою», или «И люби Господа, Бога твоего, всем сердцем твоим, и всей душою твоей, и всеми силами твоими». Он нашел понятие, которое в католицизме составляло душу и сердце Нового Завета: «Но весьма близко к тебе слово сие: оно в устах твоих и в сердце твоем, чтобы исполнять его». Он наткнулся и на другие фразы, которые заставили его вспомнить историю Иисуса, и вторично перечитал их: «Если восстанет среди тебя пророк, или сновидец, и представит тебе знамение или чудо… то не слушай слов пророка сего, или сновидца сего; ибо чрез сие искушает вас Господь, Бог ваш, чтобы узнать, любите ли вы Господа, Бога нашего, от всего сердца вашего и от всей души вашей»[8].

Когда Куллинейн в первый раз закончил чтение этих текстов, он был склонен сказать Элиаву, что обрел удивительную бодрость и готов встретить очередной автобус с туристами, но он, поскольку знал, что Илан весьма искушен в этих материях, а также чтобы доставить ему удовольствие, снова приступил к чтению с первых страниц Второзакония. На этот раз к нему пришло ощущение потрясающей историчности этой книги: неизвестный автор, который прибегал к литературным приемам, чтобы передать речь Моисея, явно был глубоко искушен в еврейской истории, рассказывая о ней так, словно ее события происходили вчера – как говорил Элиав, при жизни его прапрадедушки, – и эта вовлеченность начала сказываться на Куллинейне. Теперь он читал десять заповедей глазами члена племени, который, стоя в толпе, слушает Моисея. Это он, покинув Египет, умирал от жажды в Синайской пустыне, это он испытывал страх перед первым вторжением в Землю обетованную. Куллинейн отложил Библию с четким ощущением, что читал историю реально существующего народа… Может, не историю в подлинном смысле слова, а суть сотен древних традиций и национальной памяти. Элиав был прав: теперь Куллинейн отчетливо видел, как в тот день группа евреев, преодолев овраги, увидела Макор. Ученый попытался догадаться, что нового откроют ему оставшиеся три чтения.

В этот момент появился Элиав с книгой под мышкой и забрал у него Библию короля Якова.

– Джон, мне бы хотелось вручить тебе для оставшихся чтений новый английский перевод, сделанный группой еврейских ученых в Филадельфии.

– Почему еврейских?

– Это деликатная тема, – помявшись, сказал Элиав, – но в Пятикнижии особенно чувствуется еврейская сущность. Это наша священная книга, и она значит для нас значительно больше, чем, наверное, для католиков или баптистов. Тем не менее все читают ее в католических или протестантских переводах…

– Для меня это просто перевод, – возразил Куллинейн.

– Не совсем так, – отпарировал Элиав. – Даже когда на свет появилась Библия короля Якова, она была целенаправленно старомодной, хотя красивой и поэтичной. Но сегодня она явно архаична, и молодых людей, которые по ней изучают свою религию, это приводит к единственной мысли: они начинают думать, что и их религия так же архаична. На ней лежит пыль времен, и она не имеет отношения к современности.

– Может, и так, но при чем тут еврейский перевод?

– Другое, что не устраивает в Библии короля Якова, – это чисто протестантский подбор слов. Вы, католики, достаточно давно обратили на это внимание, поэтому и придерживаетесь своей версии перевода. Но и он перекошен в сторону католицизма. А ведь книга, которую вы старались подогнать под себя, продолжала оставаться еврейской книгой, написанной евреями, которые рассказывали евреям же об очень еврейской религии. Нас можно простить, что мы почувствовали необходимость в переводе, который все это учитывает… особенно во Второзаконии.

– Значит, вы придали переводу подчеркнуто еврейский характер.

– Мы этого не делали, но суть не в этом. Ты знаешь эти строки из Книги пророка Исаии, 7: 14? – Куллинейна всегда поражало, как евреи могут цитировать Библию, и сейчас Элиав повторил слова Ветхого Завета, которые составляли основу христианства Нового Завета: – «Итак, Сам Господь даст вам знамение: се, Дева во чреве приимет и родит Сына, и нарекут имя Ему: Еммануил».

Куллинейн, сверившись со своей протестантской Библией, удостоверился, что цитата Элиава была совершенно точна. Но тот сказал:

– А теперь посмотри на еврейский перевод.

И Куллинейн обнаружил, что слово «дева» переведено как «молодая женщина».

– Кто им дал право на такие изменения? – не без удивления спросил он.

– А ты посмотри оригинал на иврите, – предложил Элиав, протягивая ему третий вариант Библии.

И в оригинальном тексте слово «дева» не упоминалось. Оно было введено христианскими учеными как средство доказательства, что Ветхий Завет пророчески предсказывал появление Нового, который таким образом заменил собой Ветхий Завет.

– В течение столетий, – объяснил Элиав, – сотни тысяч евреев погибали на кострах или в массовой резне, потому что их Библии противоречили другим. И я думаю, мы заслужили точную еврейскую версию.

Когда Элиав ушел, Куллинейн, начав читать, испытал удивительное ощущение. Новый еврейский перевод, избавив Второзаконие от поэтичности шекспировской эпохи, предлагал читателю откровенные и часто затруднительные для восприятия заявления. Сравнение старого и нового вариантов выглядело следующим образом:

«Слушай, Израиль, постановления и законы, которые я изреку сегодня в уши ваши, и выучите их и старайтесь исполнять их»[9].

«Слушай, Израиль, законы и правила, что я сегодня сообщаю тебе! Изучай их и преданно соблюдай их!»

Куллинейн сверил современный перевод с оригиналом на иврите и убедился, что еврейский перевод куда точнее, чем в Библии короля Якова. Куллинейн проверил еще полдюжины абзацев и удовлетворился тем, что еврейские переводчики старались, по крайней мере, сделать свой вариант если не поэтическим, то хотя бы точным.

Но постепенно его критический настрой сходил на нет, и Куллинейн поймал себя на том, что получает от чтения истинное удовольствие, встречая в тексте современные выражения. При втором прочтении он понял, какое мощное воздействие оказывают на еврейского читателя такие строчки: «Не с отцами нашими поставил Господь завет сей, но с нами, которые здесь сегодня все живы»[10]. И мысль Элиава продолжала гореть у него в сознании: Второзаконие – это живая книга и обладает мощной силой воздействия на современных евреев. Когда Куллинейн дошел до той сцены, где евреи, получившие десять заповедей, требуют от Моисея вернуться к Богу за дальнейшими инструкциями, простой язык нового перевода и его идиомы дали ему ощущение, словно он на самом деле стоит в толпе евреев у горы Хорив, где им были даны заповеди: «Приступи ты и слушай все, что скажет [тебе] Господь, Бог наш; и ты пересказывай нам все, что будет говорить тебе Господь, Бог наш, и мы будем слушать и исполнять»[11].

После того как Куллинейн в четвертый раз прочитал Второзаконие, он сказал Элиаву:

– Я понимаю, что ты имел в виду. Чувство современности.

– А теперь прочитай в последний раз. На иврите. Подлинный текст Второзакония.

– Мой иврит оставляет желать лучшего, – запротестовал Куллинейн. – Поверю тебе на слово, что перевод просто прекрасен.

– Я хочу доказать тебе нечто совсем другое, – сказал Элиав. – И для этого твой иврит вполне годится. Слова, которые ты не знаешь, просто пропускай.

Куллинейну потребовался почти весь день, чтобы справиться с текстом на иврите, и для него это был один из лучших дней в Макоре, поскольку, пробиваясь сквозь упрямый иврит почти так же, как сквозь почву, скрывающую Макор, он пришел к спокойному, но звучному символу веры, составляющему сущность иудаизма, к строчкам, которые были квинтэссенцией еврейской истории: «Отец мой был странствующий Арамеянин, и пошел в Египет, и поселился там с немногими людьми, и произошел там от него народ великий, сильный и многочисленный; но Египтяне худо поступали с нами, и притесняли нас, и налагали на нас тяжкие работы; и возопили мы к Господу Богу отцов наших, и услышал Господь вопль наш, и увидел бедствие наше, труды наши и угнетение наше; и вывел нас Господь из Египта [Сам крепостию Своею великою и] рукою сильною и мышцею простертую, великим ужасом, знамениями и чудесами, и привел нас на место сие, землю, в которой течет молоко и мед»[12].

За обедом Элиав сказал:

– Вот на что я хотел обратить твое внимание. Иврит, которым примерно в седьмом веке до нашей эры было написано Второзаконие, – тот же самый иврит, который мы возродили в Израиле после того, как он тысячу лет был мертвым языком. Поговори с любым из кибуцников. Сынок!

К ним подошел парнишка лет пятнадцати, непринужденный и раскованный; у него были закатаны рукава, потому что он занимался уборкой столовой.

– Можешь ли ты найти мне кого-нибудь, кто говорит по-английски? – попросил Элиав, а когда парнишка ответил, что он и сам его знает, Элиав протянул ему Тору на иврите, показал на абзац во Второзаконии и спросил: – Ты это можешь прочесть?

– Конечно.

– Давай.

Парнишка присмотрелся к тексту древних ивритских букв и, запинаясь, процитировал:

– «Мой отец был арамеем, и у него не было дома. Он пришел в Египет. Их было немного, но здесь они стали народом».

– Отлично, – сказал Элиав, и обрадованный кибуцник вернулся к своей работе.

Куллинейн был поражен.

– Ты хочешь сказать… что сегодня любой образованный израильтянин может спокойно читать подлинный текст Библии?

– Конечно. Потому что для нас эта книга полна жизни. Понимаешь, ей не обязательно быть религиозной книгой. Например, этот мальчишка. Сынок!

Юноша, улыбаясь, вернулся к ним.

– Ты хоть ходишь в синагогу?

– Нет!

– Твои родители религиозные люди?

– Нет!

– Но ты знаешь Тору? И Книги Пророков?

– Конечно! – И он убежал.

– Вот это ты и должен запомнить, Куллинейн. Каждый еврей, которого ты встречал тут, на раскопках, читает Библию в оригинале легче, чем ты читаешь Чосера.

– Ты мне это доказал, – признался ирландец.

– Я еще не начал тебе доказывать, – поправил его Элиав. – Мы, евреи, продолжаем существовать в истории… А где сейчас вавилоняне, эдомиты, моавитяне с их множеством богов? Все они исчезли, а наша цепкая маленькая группа евреев все себе жила и жила. Мы смогли это сделать, потому что прочитанное тобой Второзаконие всегда было для нас совершенно реально, ты должен был заметить один очень важный отрывок. Он имеет отношение к исторической действительности, нравится это или нет и вам, неевреям, и нам, евреям.

– Какой именно?

Не заглядывая в Тору, Элиав процитировал:

– «Ибо ты народ святый у Господа, Бога твоего: тебя избрал Господь, Бог твой, чтобы ты был собственным Его народом из всех народов, которые на земле»[13].

– Хотел бы я в это верить, – сказал Куллинейн.

– А вот он верит, – показал Элиав на кибуцника, – и самое удивительное, что он верит точно так же, как и я, и тут нет ничего от расизма. Полагаю, ты можешь назвать меня свободомыслящим человеком, если не считать, что я верю в дух Второзакония.

Теперь Куллинейн уже ни в чем не сомневался. Он отодвинул еврейскую Библию, но Элиав перехватил ее.

– Ключом к пониманию еврея, – насмешливо сказал он, – служит мой любимый абзац из Торы. Итак, Моисей был прославлен как величайший человек из всех, живших на земле, который лицом к лицу встречался с Богом… и все такое. Но что было самым главным, сказанным о нем как о человеке… о живом человеке. Мне кажется, это было мудрейшим озарением… Вот почему я и люблю Второзаконие. Но первым делом мне придется процитировать Библию короля Якова: «Моисею было сто двадцать лет, когда он умер; но зрение его не притупилось, и крепость в нем не истощилась»[14]. – Элиав повторил последние слова: – «И крепость в нем не истощилась». Но в нашем еврейском оригинале восхваление великого человека кончается так: «И влага его не истекла до конца». – Элиав закрыл книгу и положил на нее руки. – Человек, который знавал Бога, который создал народ и дал нам закон, которому мы и сейчас следуем. А когда он умер, о нем сказали: «Он все еще мог действовать в постели». У нас очень мощная и отважная религия, Куллинейн.


В Макоре прошло восемьсот лет с того памятного дня, когда пятеро его горожан стали участниками трагедии. Их деяния нашли поэтическое воплощение, мужчины и женщины тех трагических событий превратились в богов, которые духовно обогатили местную религию.

Ибри Йоктан остался в памяти как божественный странник, который во главе каравана ослов пришел с востока, чтобы защитить убийцу, и легенда не оставляла никаких сомнений, что Макор гостеприимно принял его. Йоктан быстро стал своим среди горожан, главным образом потому, что выразил желание признать главенство богов Макора над своими.

Приветствуй странника, Астарта,

Приветствуй того, кто пришел издалека,

Кто приехал на ослах, чтобы поклониться тебе.

Позднее поэтические строки ясно дали понять, что Астарта улыбнулась ему и сделала его одним из самых известных горожан, позволив унаследовать дом, в котором в свое время обитал человек, обратившийся к Йоктану за помощью.

Облик земледельца Урбаала претерпел более интересные изменения: когда местные поэты воспели его трагическую историю, в их устах он предстал великим человеком, владельцем обширных полей, отцом множества детей. Он попал в тиски страсти, с которой не мог справиться, и было ясно, что он потерял свою мужскую силу. Он стал богом Ур-Баалом, посланным в Макор с божественной целью. За прошедшие столетия поэты сократили его имя, и он стал главным богом Макора, всемогущим Баалом.

Амалека, скотовода, постигла другая, не менее интересная судьба. Хотя во многих смыслах Амалек был самым благородным и достойным актером разыгравшейся трагедии, он навсегда остался в памяти врагом, которого Ур-Баал должен был убить, и постепенно Амалек преобразился в злодея Мелаха, а потом и в Молоха, бога войны. И по завершении такого преображения стало совершенно ясно, что произошло в канун нового, 2201 года до нашей эры: Ур-Баал прикончил Молоха, защищая Астарту, и только его мужество и последующее желание вместе с ослами пуститься в далекое путешествие спасло Макор.

Лети к облакам, Ур-Баал,

Лети к штормовым облакам.

Держись, и ты оседлаешь бурю!

Либама, соблазнительная девушка-рабыня, теперь представала как воплощение самых сладостных качеств Астарты, и ее способность воспламенять Ур-Баала стала символом творческого возрождения природы.

Тимна, верная жена, тоже стала неким воплощением Астарты, но ей припомнили, что, хотя она и любила Ур-Баала, она также несет прямую ответственность за его смерть. Тем не менее Тимна была готова босоногой и беременной последовать за своим мужем в изгнание, что и стало основой для одной из самых красивых легенд о приключениях Астарты в мифологии хананеев.

Год завершился, и пошли дожди,

Даже над Макором идут дожди,

И Ур-Баал ушел в оливковую рощу,

Ушел ночью, ушел в царство Мелаха,

Спустился в царство Мелаха, бога ночи.

Ур-Баал продолжал оставаться изгнанником. Поэтому весной в Макоре не пошли в рост всходы, и город был бы обречен на голод, не пустись Астарта на его поиски. Она вернула Ур-Баала на землю и к его обязанностям:

Беременной она миновала ворота,

Беременной завтрашним ребенком,

Она искала завтрашний день

И своего возлюбленного Ур-Баала.

Она нашла величайшего из богов в заточении у алтаря Мелаха и в жестоком рукопашном бою убила злое божество, разрубила на куски и разбросала части его тела по полю, словно засеяв его зерном. Пшеница пошла в рост, и расцвели оливковые деревья, и это повторялось каждую зиму после путешествия Астарты в подземный мир.

Итак, теперь Макором управляла божественная троица: Эль, невидимый отец всех богов, чьи свойства, по мере того как шли столетия, становились все неопределеннее, Баал всемогущий и Астарта, его жена, которая постоянно оставалась девственницей и в то же время, как мать всего живого, постоянно была беременной. У троицы была одна особенность: Астарта и любила и ненавидела Баала, чем и объяснялись все беды мира. Это было противостояние женщины и мужчины, война между ночью и днем, между зимой и летом, между смертью и жизнью.

Эль, Баал, Астарта. Тесно сплетенные друг с другом, они оберегали Макор и вели его сквозь все бури и водовороты того непростого времени. В последние восемьсот лет Месопотамия и Египет нередко захватывали обширные долины на востоке; чужие армии, не месопотамские и не египетские, вторгались в Ханаан, грабя и сжигая его, но небольшой городок на пологих склонах холма ухитрялся оставаться в живых. Многие победители занимали его, дважды в нем полыхали пожары, но он всегда приходил в себя и восстанавливался, поскольку был главным обиталищем божественной троицы.

Изменился внешний вид города. Холм подрос на пятнадцать футов и теперь возвышался над окружающими пространствами на тридцать пять футов. Это означало, что первые стены давно превратились в щебенку, но тем не менее, как и прежде, город был окружен стенами. Глубоко врытые в землю, они были надежным основанием для других стен, которые одна за другой вырастали на развалинах, такие же мощные и широкие, как и раньше. Кроме того, когда с севера пришли дикие гиксосы, завоевавшие эти места, они сделали Макор городом-крепостью и пригнали сюда рабов, которые покрыли склоны холма гладкими каменными плитами, защищавшими подходы к стенам. Теперь Макор был практически неприступен.

За стенами происходили и другие перемены. Поскольку уровень земли в городе поднялся, он почти полностью скрыл четыре менгира, над верхушками которых стоял маленький храм, посвященный Астарте. Здесь больше не было ни баала бури, ни баала воды, ни баала солнца. Все это теперь олицетворялось в самом Баале. Большой храм перестал существовать, поскольку Баал обитал на вершине горы позади города, но остались дома его жрецов. Их главной обязанностью было оберегать подземные склады, где хранилось зерно и цистерны с водой, которые должны были спасти город в случае осады. В Макоре было более ста восьмидесяти домов, и он никогда не знал такого количества жителей – почти тысяча четыреста человек. Еще пятьсот земледельцев обитали за стенами города, которые имели двое огромных ворот из несокрушимого дуба, доставленного из Тира. Первые, через которые проходила давняя дорога с юга, были куда шире, чем прежде, и их охраняли четыре квадратные башни – две на внешней стене и две на внутренней. И даже когда в Макор врывались вражеские войска, главные ворота им все равно приходилось брать штурмом.

Ворота с северной стороны, задние, можно было считать самым существенным изменением. В ходе нескольких осад враги торжествовали победу, когда им удавалось захватить источник, текущий за стенами города, – им оставалось дождаться, когда опустеют цистерны с водой, и осада подходила к концу. Поскольку город, измученный жаждой, был вынужден сдаваться, в 1440 году до нашей эры отцы города, возглавляемые толковым и решительным молодым человеком по имени Уриэль, решили воздвигнуть две надежные стены, которые шли от ворот и окружали родник, источник жизни города. Стены были построены, а затем перекрыты крышей. Создавалось впечатление, что источник оказался внутри города, так что во время осады, когда сгущалась ночная темнота, женщины Макора могли спокойно спускаться к источнику. Поэтому цистерны всегда были наполнены. В результате Макор вытянулся к северу, и теперь его очертания символически напоминали мужской репродуктивный орган. Может, именно поэтому стены вокруг источника надежно служили городу в ходе нескольких последовавших осад, когда нападавшим приходилось отступать, так как они убеждались, что не в силах захватить источник воды.

Большая семья Ура теперь была представлена строителем Уриэлем, который и убедил старших членов семьи приняться за возведение этих стен. Вне всяких сомнений, он был одним из самых заметных граждан Макора – человек, владевший оливковыми рощами к югу от города и дубовым лесом на востоке. Ему минул сорок один год, он был выше среднего хананея и ко всему относился серьезно. Жрецы Баала ждали от него указаний; на первых порах они противились строительству стен, доказывая, что если бы Баал хотел защитить источник, то сам бы об этом позаботился. Однако, когда замысел Уриэля доказал свою правоту, жрецы стали поддерживать его. Ныне в Макоре не было царя, потому что захватчики-гиксосы уничтожили всю царскую семью, но к Уриэлю перешло столь много из древних задач по управлению городом, что он смело мог считать его своим псевдоцарством. В официальных записях, хранившихся в Египте, который ныне владел этими местами, Уриэль считался правителем и справлялся с этой ролью куда лучше, чем большинство египетских назначенцев в соседних городах Хацоре, Мегиддо и Акко.

У Уриэля была квадратная черная борода. Считалось странным, что в его годы у него только одна жена, Рахаб, которая подарила ему всего одного ребенка – сына Зибеона. Наложницы не играли большой роли в его жизни; их у него было несколько, как и полагалось столь достойному человеку, но об их детях он не заботился, и с годами его все меньше волновала необходимость окружать себя молодыми женщинами. Он любил только свою жену, считая ее отличной спутницей и мудрой советчицей.

Уриэль был всецело предан Макору. В молодые годы он возглавлял армию и мог вывести на поле боя четыреста хорошо вооруженных воинов. Дважды египтяне назначали его полевым командиром их воинских контингентов, расквартированных в этих местах, и он предводительствовал ими в далеких походах к Кархемишу и Дамаску, но всегда с радостью возвращался в Макор. Именно Уриэль ввел в практику, что дом правителя должен размещаться у главных ворот города, чтобы каждый торговец, входящий в город или покидающий его, мог легко найти правителя и посоветоваться с ним по вопросам налогов. Дом Уриэля был большим укрепленным зданием, выраставшим из западной от ворот стены. В нем было два входа – один, ведущий в город, предназначался для его семьи, а второй – официальный – прямо из служебных помещений выходил к зигзагообразному проходу к воротам. Он был настолько увлечен своими административными обязанностями, что часто садился на трехногий стул прямо у ворот и с удовольствием болтал с прохожими, делясь сплетнями о городских властях. Под руководством Уриэля Макор процветал. Земледельцы за стенами города производили излишки продуктов, которые караванами отправлялись в Акко, а в стенах города другие люди действовали в рамках сложной экономической системы. В ее основе лежали лепка и обжиг посуды из глины, найденной в вади, производство и окраска ткани, а также отливка бронзовых инструментов высокого качества. Медная руда доставлялась с севера караванами ослов из шахт, лежащих к югу от Красного моря. Олово же приходило в Акко на кораблях из портов Малой Азии, и конечный продукт расходился по многим городам и поселениям. В Макоре никто больше не пользовался кремневыми орудиями.

Гончарам, ткачам и кузнецам поддержку оказывали главным образом посредники, которые собирали средства для доставки сырья и брали на себя риск по отправке товаров морем. Они же снабжали и местные лавки, в которых продавались предметы, не только произведенные в городе, но и доставленные издалека, из таких центров, как Кипр, Греция и Крит на западе, как Дамаск и Индия на востоке. Люди в Макоре хорошо питались, красиво одевались и молились единой троице богов, которые надежно защищали их. Жителям нравилась эта форма правления, широко распространенная на территории между Месопотамией и Египтом.

И хотя в Макоре еще не был известен принцип чеканки монет, но широко использовалась надежная, испытанная денежно-весовая система, которая позволяла отправлять в далекие места для оплаты счетов и золото и серебро. Пусть даже пока не существовало налаженной системы почты, имелись курьеры, которые регулярно разъезжали по Междуречью.

Уриэль умел писать на трех языках. Аккадская клинопись Месопотамии была основным средством для всех дипломатических и деловых действий. Египетские иероглифы использовались для правительственных сообщений. Существовала еще и новая форма письма, принятая в Северном Ханаане, из которой в конечном итоге и развился алфавит. У себя на столе Уриэль хранил набор резных скарабеев из Египта. Он использовал их вдавленные отпечатки в виде своей подписи на глиняных табличках. Ими же он ставил печати на ручках тех кувшинов, которые служили мерами вина и зерна. Книг у него не было, но он обладал коллекцией глиняных табличек, на которых условными знаками были записаны важные мысли, и, кроме того, он помнил наизусть много поэтических легенд Месопотамии и Ханаана. Особенно хорошо Уриэль знал местный эпос о пребывании Баала и Астарты в подземном мире, но ему и в голову не приходило, что этот эпос повествует о приключениях, выпавших на долю его далеких предков, и, если бы ему рассказали об этом, он был бы неподдельно смущен, поскольку был лишен тщеславного желания иметь какое-то отношение к богам.

В сорок один год Уриэль был опытным правителем, который испытывал глубокое личное удовольствие, когда его поля производили больше зерна, а из-под прессов текло больше оливкового масла. Единственное, что заставляло его испытывать тщеславие, – его сын Зибеон. Парню минул двадцать один год, он был черноволос и красив. Какое-то время казалось, что он может вляпаться в неприятности, поскольку усиленно оказывал внимание девушкам, чьи родители не хотели, чтобы их дочери выходили замуж в четырнадцать лет, пусть даже в крестьянских семьях это дозволялось. Но в результате давления со стороны отца Зибеон обзавелся любовницей из гиксосов, и этот кризис прошел стороной. Тем временем правитель усердно посещал семьи своих друзей в поисках подходящей жены для своего сына.

Весенним днем 1419 года до нашей эры, когда Цадок и его ибри подошли к Макору с востока, правитель Уриэль, как обычно, сидел на своем трехногом стуле, поставив его так, чтобы видеть тех, кто поднимался по насыпи. А в городе с его пестрым населением шла обычная жизнь. Здесь были и солдаты-гиксосы, оставившие поле боя, и египетские поселенцы, и несколько африканцев, и горсточка ибри, которые забрели сюда с севера, а еще люди с берегов моря или из пустыни. Даже те, кто с полным основанием называл себя хананеями, имели очень запутанное происхождение, но все сосуществовали вместе на основе взаимной терпимости. К Уриэлю подошел невысокий коренастый молодой человек с острым крючковатым носом.

– Не хочет ли правитель произвести проверку? – спросил молодой хетт.

Его родители оказались в Макоре во время налета наемников с севера.

– Все готово? – спросил Уриэль.

Молодой человек кивнул, а правитель, приказав страже отнести стул в дом, присоединился к хетту, и они двинулись по широкой главной улице, которая по прямой пересекала холм от одних ворот до других. По пути он осматривал лавки, стоявшие вдоль главной городской магистрали: в одних продавались прекрасные гончарные изделия с греческих островов, в других на полках лежало не менее двух дюжин разных тканей, а в третьих торговали изделиями из металла: мечами, кинжалами и даже блестящими ювелирными изделиями. Как всегда, Уриэль проверил хранилища для зерна и цистерны для воды, дабы убедиться, что они в полном порядке. Затем он проследовал к востоку от северных ворот, где гончары, кидая куски глины на свои круги, лепили из них сосуды на продажу в следующем месяце. Неторопливо горели печи – после окончательного обжига глина будет звенеть, как стекло, а вот юные кузнечные подмастерья дули в длинные трубки, чтобы небольшие горны бронзовых дел мастеров пылали ослепительным пламенем, или же, качая меха, пытались добиться такого же эффекта в больших горнах.

Тем не менее сегодня правитель Уриэль не инспектировал своих ремесленников. Проводник привел его к той части стены к западу от прохода к источнику, где ограда Макора выдавалась к северу, и здесь, оказавшись в окружении низких деревянных строений, молодой хетт показал Уриэлю то последнее оружие, на котором покоилась оборона Макора. Оно было настолько страшным, что впредь осаждать Макор, возможно, станет совершенно невыгодным делом.

– Все в порядке? – поинтересовался правитель.

– Да, – ответил молодой человек, попросив его обратить внимание на группу хеттов рядом с низким строением.

– Быстро ли они смогут приступить к делу?

– По вашей команде, – заверил его хетт.

Убедившись, что оборона Макора обеспечена, Уриэль вернулся к задним воротам и, пройдя между сумрачными стенами, ведущими к воде, оказался у караульни, откуда был виден источник, где собирались женщины. Затем он пошел в город и снова миновал торговые ряды, по пути кивая горожанам. Оказавшись у главных ворот, Уриэль приказал снова вынести трехногий стул. Но прежде чем его доставили, по насыпи торопливо взбежал Зибеон в сопровождении молодого земледельца. Они принесли волнующие новости:

– По дороге идет какая-то армия.

Правитель Уриэль тут же раскинул руки – одну в сторону Акко, а другую к Дамаску, словно снова взял на себя командование войсками.

– Откуда?

– Вон с той стороны, – показал Зибеон.

И теперь все внимание Уриэля было обращено к востоку.

Первая его мысль была о цистернах с водой, но он успокоился, вспомнив, что они полны. Зерна тоже хватало, и правитель лично убедился, что стены, ведущие к источнику, не нуждаются в ремонте. Затем он вспомнил о тех пятистах земледельцах, что живут за стенами города, и уже было решил отдать приказ протрубить в бронзовые трубы, чтобы их звуки созвали всех в город. Но тут Уриэль мысленно увидел богатые поля, на которых начали густо колоситься весенние всходы, созревающие виноградные гроздья на лозах. Ему не хотелось прерывать эти нормальные процессы, которыми жила земля. Этот момент нерешительности и определил судьбу Макора.

Уриэль не сомневался, что с теми, кто шел по дороге к Макору, можно будет мирно договориться. Поэтому он встряхнул сына за плечи и спросил:

– Зибеон, почему ты решил, что это войско?

– Там вовсе не горсточка. Там сотни людей.

– Ведут ли они с собой овец?

– Да.

Уриэль испытал облегчение. Кочевники столетиями бродили по Ханаану, и в девяти случаях из десяти они не доставляли никаких неприятностей городу, обнесенному стенами, то есть если сами горожане не нарывались на эти неприятности. Чужакам достаточно было бросить взгляд на стены, на гладкие каменные склоны, ведущие к ним, и они были рады унести ноги, если только не решали осесть где-нибудь за пределами городских стен. Там вырастали их небольшие поселения, которые со временем начинали способствовать обогащению города. Уриэль был только рад, что события в очередной раз пойдут привычным путем.

Поэтому он и не отдал приказа трубить в трубы, но все же поднял по тревоге своих солдат, послал их занять позиции на стенах и отрядил охрану к источнику. Велев закрыть ворота, Уриэль поднялся на одну из башен, чтобы рассмотреть приближающуюся толпу. Сначала он увидел лишь пустынную дорогу, залитую ярким весенним солнцем. Она была открыта взгляду вплоть до отрогов горы на востоке, где стоял алтарь Баала. Дорога была точно такой, как и столетия назад – узкая, каменистая и пыльная, она вилась в зелени полей, молчаливо и равнодушно ожидая очередного топота ног. Наконец Уриэль заметил поднятое ветерком легкое облачко пыли, которое повисло над дорогой, предвещая приближение важных событий. В ее колыхании было что-то зловещее, и Уриэль отпрянул от края стены. Но тут на дороге появился осел, за которым бежали двое маленьких смуглых и почти голых ребятишек. Они побежали вперед, чтобы первыми увидеть ждущий их город. Уриэль облегченно рассмеялся.

– Смотреть за воинами! – крикнул он, а ребятишки, завидев могучие стены и башни, остановились посредине дороги, а затем развернулись и побежали обратно докладывать старшим.

Правитель Уриэль все еще смеялся, когда появился первый ибри. Это был покрытый пылью высокий старик в грубовато скроенной одежде, повязанной на талии веревкой, в грубых сандалиях и с посохом в руке. Он был бородат, и его седые волосы падали на плечи. Старик шел с непреклонной решительностью и остановился лишь у главных городских ворот. Если этот старик и испытал такое же удивление, как и его ребятишки при виде мощных стен города, то ничем этого не выдал. Правитель Уриэль обратил внимание, что ни старик, ни появившиеся вслед за ним люди и не взглянули на крестьян, чьи поля тянулись вдоль дороги, – и это было хорошей приметой. Если бы пришельцы собирались заняться грабежом, они бы начали без промедления.

Тем не менее Уриэль был явно не готов к появлению такого количества кочевников, которые все подходили и подходили с востока. Это были не просто обыкновенные семейства ибри, которых ему доводилось встречать в прошлом. Макор часто принимал к себе такие группы и без труда приобщал их к культам, господствующим в земле Ханаана. В некоторых таких семьях имелось по двадцать детей, но эта группа была совсем другой. Уриэль видел перед собой сплоченное сообщество семей, настоящую родовую общину, к тому же вызывало подозрение то, что возглавляли группу взрослые мужчины, способные носить оружие, а детей почти не было видно. Правитель не испытывал страха, поскольку у пришельцев было очень мало металлического оружия, но четкий порядок, который они соблюдали на марше, не позволил ему забыть о первом сообщении сына. Это на самом деле была армия, и не важно, готова она вступить в бой или нет. Уриэль спустился с башни, испытывая глубокую озабоченность.

Обычаи того времени требовали, чтобы при появлении незнакомцев правитель оставался за стенами своего города, ожидая формального визита посланника. Тот сообщал ему о намерениях людей, стоящих под стенами, но в данном случае кочевники явно были незнакомы с дипломатическими процедурами, а потому никаких посланников не появилось. Вместо этого крепкий старик, возглавлявший прибывших, подошел к воротам, ударил в них посохом и крикнул:

– Ворота Макора, откройтесь перед Цадоком, правой рукой Эль-Шаддая!

Это было странное требование, и ни одному из городов не доводилось его слышать, поскольку оно предполагало, что ворота должны послушно открыться сами собой, без применения военной силы. Люди на стенах разразились смехом, но правитель Уриэль подошел к воротам, посмотрел в щель и убедился, что люди вокруг Цадока не вооружены.

– Открой! – приказал он стражнику.

Когда маленькая дверь в воротах чуть приоткрылась, старик вставил посох в проем, распахнул дверь и решительно вошел внутрь, представ перед правителем.

Из этих двоих, которые встретились в первый раз, ибри был и выше, и старше. Чувствовалось, что он склонен к размышлениям, что поглощен своей духовной жизнью и живет в согласии с природой. Хананей был куда больше знаком с цивилизацией и лучше образован. Кроме того, на службе у египтян он научился неплохо разбираться в современном обществе. Будучи судьями над своими соплеменниками, эти два человека одинаково понимали справедливость, и, отправляя обязанности первосвященников, они с равным уважением относились к святости богов. Никому из них не были свойственны несдержанность, хвастливость или жестокость. Принципиальное отличие между ними заключалось в том, что Уриэль воспринимал божественную Троицу как полезное, но не столь уж существенное понятие, а Цадок уверенно чувствовал себя лишь под покровительством Эль-Шаддая и не мыслил существования без направляющего его бога. Но у этих противостоящих друг другу лидеров были две очень важные сходные черты: никто из них не собирался навязывать своих богов другому, и оба они были преданы идее, что даже два таких разных народа, как хананеи и ибри, могут гармонично сосуществовать рядом. Цадок с отвращением относился к войне, а Уриэль, который успешно руководил египетскими войсками, не испытывал никакого желания жертвовать своими людьми, бросая их в бой. И если эта решающая встреча между двумя тысячами хананеев и семьюстами ибри завершится бедой, то не из-за действий Уриэля и Цадока, а потому, что и тот и другой были мирными людьми.

Когда Цадок миновал ворота, его удивил лабиринт, в котором он оказался, а серо-зеленые башни, казалось, были готовы раздавить его. Он растерялся, когда, тут же повернув налево, уперся в глухую стену, а повернув направо, оказался перед помещениями для стражи в окружении кованых бронзовых цепей. Никому не было под силу в ходе штурма пробиться через эти ворота, но не их военная мощь больше всего поразила Цадока. За цепями патриарх в первый раз увидел город хананеев, с его заполненными людьми улицами, с лавками, ломящимися от соблазнительных товаров. И много людей разной внешности и различного происхождения. Старик был ослеплен представшими перед ним чудесами, но испытывал к ним инстинктивное недоверие, так как ощущал давящий вес стен и странную манеру, с которой дома громоздились друг на друга, так что ни людям, ни домам не хватало для себя пространства. И стоило Цадоку увидеть перед собой этот таинственный город, как он испытал тоску по бескрайней свободе пустыни и снова подумал: не совершили ли они ошибку, придя в это поселение.

Правитель Уриэль, окруженный стражей в кожаных доспехах, сделал шаг навстречу старику.

– Я Уриэль, правитель Макора, – представился хананей.

– Я Цадок бен-Зебул, правая рука Эль-Шаддая, ищу место для моего народа.

– Готовы ли вы платить налоги? – Цадок кивнул, и хананей сказал: – Можете занимать поля вдоль дороги. А за ними лежат богатые пастбища и места, где может расти виноград.

В словах Уриэля прозвучало больше примирительности, чем он собирался выказать, но старик держался с такой непринужденностью и простотой, что правитель невольно почувствовал к нему симпатию и решил, что Макору пойдет только на пользу, если рядом с ним будет обитать такой человек.

– О каких полях ты говоришь? – спросил ибри.

– За оливковой рощей. И за полем, на котором растут дубы. Все места, что тянутся до болота. – Повернувшись в другую сторону, он показал на гору: – Но вот в тех местах селиться вы не можете, так как они принадлежат Баалу.

Старик кивнул, потому что, где бы он ни водил своих людей за последние сорок лет, определенные места были посвящены каким-то богам, и хотя Цадок не собирался поклоняться им, он понимал, когда это делали другие.

– Мы уважаем всех богов, обитающих на вершинах, – ответил он.

Цадок тоже чувствовал, что встреча складывается неплохо, и опасения, высказанные его сыновьями, не нашли в нем отклика. Макор был процветающим городом, но отдаленные поля вокруг него лежали невозделанными, и с точки зрения правителя города это было верное решение – пригласить осесть на них чужаков. Тем не менее надо было выяснить еще одну вещь.

– Мы поклоняемся Эль-Шаддаю, который обитает в горних высях, – заявил старик.

Уриэль нахмурился и напрягся – в этом вопросе он не мог уступать.

– Гора принадлежит Баалу, – повторил он.

– Конечно! – согласился Цадок, и хананей облегченно перевел дыхание. – Пусть она и будет священной горой Баала, потому что горние выси, на которых обитает Эль-Шаддай, – это не груды камней, не скалы, а такая гора, которая скрыта от глаз человека.

– Значит, спорить не о чем? – с облегчением спросил Уриэль.

– Не о чем, – честно ответил патриарх.

Однако Уриэль заметил, что глаза старика полыхнули таким пламенем, которого ему никогда не доводилось видеть раньше, – страстный, фанатичный огонь, – и сначала хананей решил было отказаться от общения с ибри, как от пугающей новой вещи, но этот огонь погас, и перед ними снова предстал Цадок, рассудительный и толковый проситель.

– Я пройду с тобой к этим полям, – сказал правитель.

Собрав стражников-хеттов, Уриэль покинул город и оказался среди ибри, толпившихся под стенами, ожидая исхода встречи. Хананей с уважением отметил, что сыновья главы этого племени высокие, стройные и мужественные, да и другие, которые продолжали спокойно ждать, были готовы и к войне и к миру, хотя рассчитывали именно на него. Он видел ясноглазых женщин и их детишек, застывших в молчаливом изумлении. Эти пришельцы производили куда лучшее впечатление, чем то отребье, которое временами появлялось на этой дороге, и правитель отнесся к гостям с подчеркнутым уважением.

– Оливковая роща принадлежит мне, – объяснил он, – но по нашим законам вы можете собирать опавшие плоды и те, что остаются на ветках после сбора урожая. – (Старик кивнул, ибо во всех землях существовали такие же обычаи.) – Но никто не имеет права пользоваться давильным прессом, – добавил Уриэль.

За тысячу лет войн никто, даже гиксосы, не осмелился разрушить три каменные ямы. За это время износилось и пришло в негодность не менее двухсот деревянных шестов, служивших рычагами, но никто из захватчиков не причинял вреда давильне, никто не вырубал оливковые деревья, потому что все, кто захватывал Макор, получали в свое распоряжение и эти деревья, и давильные прессы. Ведь, в сущности, без них и без источника…

– Как с водой? – осведомился Цадок.

Вот в этом-то и была фундаментальная проблема для хананеев и ибри, которым придется делить эту землю. В болоте вода была солоноватой и противной на вкус, в чем уже убедились женщины, добравшиеся до него. Ею нельзя было пользоваться. А стены, возведенные Уриэлем вокруг источника, не позволяли напрямую подходить к нему. И если ибри захотят пользоваться водой из него, то их женщинам придется подниматься по насыпи, проходить через ворота, спускаться по главной улице и через задние ворота темным каменным коридором идти к источнику. Им придется постоянно ходить взад и вперед. Таким образом ибри ближе познакомятся с хананеями, увидят, как те живут, как молятся, и со временем между ними могут возникнуть и браки. Этого будет просто не избежать, когда красивые девушки-ибри каждый день будут проходить мимо симпатичных местных парней, – и пройдет не так много времени, когда изысканная и более высокая культура города подчинит себе грубоватые обычаи пустыни. Ибри придется принять такой исход, но это будет не поражением, не унижением, а безмолвной сдачей, когда они позволят себе принять более высокие стандарты культуры и новую систему ценностей. В этой битве поколение за поколением примут участие и ибри, и местные обитатели. Исход ее будет неясен, но от победы выиграют и горожане, и ибри. Она вовлечет в себя таких людей, как Самсон и Далила, Иезавель и Илия, Санаваллат и Неемия, и даже спустя много веков после их кончины такие же сложности будут терзать людей и в Москве, и в Витватерсранде, и в Квебеке. Хананей и ибри договорятся, как разделить эту землю, но проблема единой религии так никогда и не будет разрешена.

– Значит, нашим женщинам придется ходить через город? – спросил Цадок.

– Другого пути нет.

– А не можем ли мы открыть ворота к источнику?

– Нет. – При всем уважении к собеседнику Уриэль не собирался нарушать надежность стен, которые он так старательно возводил.

Несколько мгновений двое мужчин изучали друг друга, и каждый понимал, что беспокоило собеседника, но, поскольку оба были достаточно умны и знали, как договариваться, и тот и другой оценили ситуацию.

– Мы согласны расселиться на этих полях и будем платить за них налоги, – помолчав, произнес Цадок.

И Уриэль вернулся под защиту стен, довольный тем, что поступил правильно и не воспользовался военной силой, чтобы прогнать чужеземцев.

– В прошлом, – сказал он хетту, начальнику стражи, – Макор принимал в себя много разных людей, и они всегда благоденствовали. Единственная наша проблема в том, что этих ибри слишком много.

– Мы будем держать оружие наготове, – ответил воин, но позднее, встретившись с сыном Уриэля, он сказал: – Сегодня твой отец сделал большую ошибку. Мы должны были прогнать этих чужаков.

Зибеон, отправившись познакомиться с ибри, был того же мнения. Он обсудил этот вопрос со своей матерью Рахаб, и они вместе пришли к Уриэлю.

– Ты сделал ошибку, – тихо произнесла Рахаб.

Уриэль привык выслушивать свою проницательную жену, и ссорились они редко.

– Может, и сделал, – признал он, – но в Макоре не хватает людей для всех работ.

– Но ты дал пристанище не тем людям.

– Ты не видела их.

– Их видел Зибеон. И хетты. Они знают людей пустыни. Тех, кому не нужны ни стены, ни города, ни хорошие дома.

– Им нужны поля и скот, – возразил Уриэль. – И боги в вышине. Они пригодятся нам.

В тот же день он признал, что, пусть даже Рахаб и права и эти чужестранцы могут доставить неприятности, он все же готов сдать им в аренду невозделанные поля, и это решение отнюдь не огорчило его.

Цадок тоже был доволен. К концу дня он собрал свой народ перед маленьким красным шатром, который его сыновья уже успели поставить под дубом, и обратился к сотням людей, еще покрытых дорожной пылью:

– Эль-Шаддай, как и обещал, привел нас в эти места. Отныне нам предстоит жить на этих полях и холмах, но не мы завоевали эти места. Эль-Шаддай сделал это для нас, и ему мы приносим наши благодарения.

Он приказал сыновьям привести белого барана, самого лучшего из всего стада, и, когда сопротивляющееся животное притащили к святилищу, старик, пустив в ход острый каменный нож, принес жертву во славу единого бога. Из могучих гнутых рогов сделают трубы, которые впредь будут созывать ибри в это место на молитву. Из шерсти барана соткут черно-белые молитвенные покрывала, и потом в память об этом дне они лягут на жертвенник, а кровь, сейчас капающая с алтаря, станет теми узами, которые навечно объединят всех ибри перед богом. Именно их он избрал для обитания в этой прекрасной земле. Это был момент исступленного преклонения, и голос Цадока возвысился до крика:

– Эль-Шаддай, ты, кто в горних высях, ты, кто в бурях, мы вверяем себя в твои руки! Учи нас и веди по тем тропам, которыми нам суждено пройти! – И он простерся перед алтарем, ожидая указаний. Но их не последовало.

Неприятности начались из-за того, чего ни Цадок, ни Уриэль не могли предвидеть. Из поколения в поколение мудрецы племени Цадока почитали Эль-Шаддая, хотя и понимали, что Эль-Шаддай невидим и у него нет какого-то особого места обитания, тогда как египтяне и хананеи могут видеть своих богов. Патриархи ибри недвусмысленно поддерживали и развивали эту концепцию, и ее принимали мудрецы племени, но средний ибри не был философом и не углублялся в теорию, ему было трудно представить себе бога, который нигде не живет и даже не имеет телесного воплощения. Такие люди были готовы согласиться с Цадоком, что их бог не живет вон на той горе – она виднелась вдали, – но подозревали, что он обитает на соседней вершине, и, говоря это, они представляли себе старца с белоснежной бородой, живущего под пологом роскошного шатра, и когда-нибудь они смогут увидеть и прикоснуться к нему. Если спросить их, они бы ответили, что, как им кажется, Эль-Шаддай очень походит на их отца Цадока, но у него борода длиннее, голос громче, а взгляд проницательнее.

По мере того как эти простодушные ибри устраивались под стенами города, им все чаще попадались на глаза процессии хананеев, выходивших из главных ворот и поднимавшихся на вершину горы, где обитал Баал. Они видели ту радость, с которой люди спешили на встречу со своим богом. И ибри стали потихоньку, шаг за шагом, привыкать к мысли, что Баал, который, конечно же, живет на горе, и Эль-Шаддай, о котором говорят нечто подобное, должны иметь что-то общее. Сначала осторожно, а потом открыто они начали подниматься по тропе к месту обитания Баала, где увидели вознесенный на самую вершину менгир. Это был понятный для них, осязаемый материальный предмет, и после долгих поисков на горе группа мужчин-ибри нашла высокий камень таких же размеров, что и поставленный Баалу. И как-то беззвездной ночью они с трудом втащили его на вершину горы, где установили недалеко от обиталища Баала.

Но еще до того, как Цадок и Уриэль услышали об этом неожиданном развитии событий – оно обеспокоило и того и другого, – более насущная проблема потребовала немедленного разрешения. Как-то через Макор проходили три девушки-ибри с кувшинами для воды. Они услышали шум толпы, и с главной улицы их увлекли к маленькому храму, возвышавшемуся над тем местом, где когда-то стояли четыре менгира. Храм был посвящен Астарте, и перед его воротами танцевал обнаженный юноша. Девушки-ибри никогда не видели ничего подобного. В конце этого эротического представления по ступеням храма взбежала какая-то женщина и, сбросив одежду, страстно обняла юношу, а он под аплодисменты толпы увлек ее в глубину маленького храма. Девушки ничего не рассказали Цадоку, но у лагерных костров пошли приглушенные перешептывания и дискуссии. На следующий день сыновья Цадока Эфер и Ибша отправились в город посмотреть такое же представление, но на этот раз танцевала женщина, которая наконец выбрала себе спутника из похотливой толпы.

– Что тут происходит? – спросил Эфер.

– Священный обряд, чтобы росли наши семена, – объяснили ему.

– А любой ли может…

– Если ты возделываешь землю.

Хананей провел двоих ибри к воротам храма, постучал в них и сказал симпатичной молодой девушке, открывшей их:

– Эти двое – земледельцы. Они хотят помолиться.

И она одарила Эфера тем опытом, который помог разобраться в событиях этого лета.

Ночью в лагере ибри пошли новые разговоры, и в последующие дни несколько мужчин оставили работу и ускользнули в город. Это смятение умов наконец обратило на себя внимание Цадока, причиной чему послужило поведение молодой замужней женщины по имени Яэль. Она, взяв кувшин, в свою очередь отправилась в город за водой, но потом ускользнула в сторону, к маленькому храму, где стала ждать танца обнаженного юноши, а в завершение его торопливо рванулась к танцору, оставив свой кувшин у дверей храма.

Услышав о ее проступке, Цадок схватился за голову. В его руках горн из бараньего рога издал мощный звук. И тогда мрачное эхо разнесло по долинам, что к ним пришло зло. Они собирались, мучимые раскаянием. Многие мужчины и одна женщина понимали, почему разгневался Эль-Шаддай. Они были готовы предложить воздаяние, но, когда Цадок, полный ярости, заявил, что эта женщина, Яэль, потеряла право на снисхождение и, как требует древний закон, она должна быть забита камнями до смерти, трое мужчин, виновных в тех же прегрешениях, тайком увели женщину и нашли для нее убежище в стенах города.

Тем же вечером Цадок услышал о камне, посвященном Эль-Шаддаю. Утром он собрал своих приближенных и по крутой тропе поднялся на самый верх горы, где, в первый раз увидев менгир Баала, склонился перед ним с подобающим уважением. Но рядом с древним монументом он заметил еще один, недавно поставленный, – в честь незримого бога ибри. Он был украшен цветами, а на верхушке торчала голова жертвенного ягненка.

– Осквернение! – вскрикнул Цадок.

С помощью соратников он сорвал голову ягненка, затем уперся спиной в камень, пытаясь расшатать его и скатить по склону горы, но ничего не добился – камень продолжал стоять, насмехаясь над ним.

Смущенный и обеспокоенный, старик спустился по склону и в первый раз со дня соглашения вошел в Макор и через весь город направился к храму, чтобы увидеть все своими глазами. Теперь перед ним никто не танцевал, но он мог представить себе этот омерзительный обряд. Не скрывая отвращения, он покинул храмовую площадь и, найдя правителя Уриэля, обрушился на него с прямым вопросом:

– Ты дал убежище этой шлюхе Яэль?

– Женщина вошла в нашу общину.

– В вашем храме со шлюхами мужского и женского пола?

– Мы с незапамятных времен поклоняемся Астарте.

– И ты оправдываешь возведение камня в честь Эль-Шаддая? На вершине, отданной твоему собственному богу?

При этих словах Уриэль нахмурился. Никто не говорил ему о появлении нового камня, и, если он в самом деле там стоит, это может привести к неприятностям. Он знал о визитах мужчин и женщин ибри к храмовым проституткам и оправдывал их, потому что такого рода близость в целом вела к межрасовому обмену. Макор был заинтересован, чтобы земледельцы-ибри производили как можно больше зерна, и многовековой опыт доказал, что его может обеспечить лишь поклонение Астарте. Он знал и о появлении Яэль в Макоре и сам лично нашел ей пристанище у вдовца-хананея. Браки между двумя группами должны были способствовать ускорению ассимиляции. Он предполагал, что станет свидетелем, как еще несколько ибри обоснуются в пределах городских стен, и он будет только рад тому дню, когда и хананеи выйдут из города и начнут заключать браки с ибри. Уриэль видел, что у ибри очень привлекательные женщины, а потому считал, что его сограждане должны думать так же. Взаимный обмен женщинами был одним из традиционных путей, которыми новички становились частью города, и правитель надеялся, что этот процесс будет ускоряться.

Но поставить камень в честь чужого бога, тем более в святилище Баала, – это было нарушением всех норм и правил, и терпеть его было недопустимо. Собрав охрану, он вместе с Цадоком отправился на вершину горы. Когда два вождя по спиральной тропе поднялись к священному месту, они с равным отвращением уставились на новый менгир в честь Эль-Шаддая. Уриэль поразился, поскольку обязан был верить в верховенство Баала, который, как ему известно, весьма ревнивое божество. Цадок впал в ярость, поскольку предположение, что Эль-Шаддай не более чем очередной бог хананеев, представленный в виде камня, было унижением для бога ибри. К удивлению Уриэля, старый патриарх совершенно серьезно взялся сталкивать вниз водруженный камень, но только после того, как воины охраны разрыхлили копьями землю у подножия нового менгира, им удалось опрокинуть этот оскорбительный камень, который с грохотом полетел вниз по склону.

Стражники отошли, оставив Уриэля и Цадока наедине обсудить положение дел, и рассудительный старый ибри в разговоре с толковым молодым человеком в первый раз открыто дал понять, что между ними существуют фундаментальные расхождения.

ЦАДОК. Никогда впредь ты не должен давать разрешение моим ибри посещать ваших храмовых проституток.

УРИЭЛЬ. Придет день, и мы станем единым народом, будем жить вместе в мире и покое и поклоняться одним и тем же богам.

ЦАДОК. Я буду противостоять такому слиянию.

УРИЭЛЬ. Ты считаешь, что два наших народа могут жить бок о бок, ничего не давая друг другу и ничего не беря у другого?

ЦАДОК. Я считаю, что ты должен следовать за своими богами, а мы – за Эль-Шаддаем.

УРИЭЛЬ. Но ты только что помогал мне сбросить камень в честь своего же бога.

ЦАДОК. Как ты думаешь, почему я это сделал?

УРИЭЛЬ. Из уважения к Баалу, который правит этим городом.

ЦАДОК. Я поражен. Неужели ты не понимаешь, что я сбросил эту мертвую скалу лишь потому, что она оскорбляет единого бога, который не нуждается в земном обиталище?

УРИЭЛЬ. То есть ты считаешь, что твой бог более велик, чем мой?

ЦАДОК. Я уважаю Баала… и такое же уважение я чувствую к тебе. Мое уважение сродни тому, какое я испытываю к пожилой женщине, у которой девятнадцать внуков. Но не больше. Придет день, когда Баалу придется исчезнуть, потому что он всего лишь предмет. А Эль-Шаддай будет жить вечно, ибо его нельзя назвать вещью.

УРИЭЛЬ. Значит, ты уверен в торжестве своего бога?

ЦАДОК. Конечно!

УРИЭЛЬ. И ты предполагаешь, что вы будете жить на этих полях… поколение за поколением. Со своим богом, ненавидящим моего?

ЦАДОК. Враждебность будет длиться недолго. Твои люди скоро станут моими, признав единого бога. И мы будем жить в мире.

УРИЭЛЬ. Но тем временем ты отказываешься разрешать своим людям поклоняться Баалу и Астарте? Ты отказываешь им в праве жить среди нас?

ЦАДОК. Я отказываюсь поощрять мерзости.

УРИЭЛЬ. Ты осмеливаешься так называть Баала и Астарту…

ЦАДОК. Для твоего народа они настоящие боги. И он имеет право, как и в прошлом, поклоняться им. Но для моего народа эти обряды омерзительны.

УРИЭЛЬ. Это грубое слово.

ЦАДОК. Омерзительны.

Двое мужчин продолжали стоять на вершине в тени менгира Баала. Каждый из них отчаянно и тщетно пытался понять и принять логику другого собеседника. Между ними воцарился страх, ибо они поняли, как разительно отличаются друг от друга. А под ними простирались едва ли не самые лучшие земли в Ханаане и лежал один из самых благополучных городов. Конечно, при желании эти два мужественных и сильных человека могли превратить эти места в маленький рай на земле, и каждый из них понимал это. Цадок заговорил первым.

– Это очень богатые места, – тихо сказал он. – И ни одно дерево не приносит столько плодов, как твои.

– Твои люди очень трудолюбивы, – произнес Уриэль, полный желания уйти от опасной ситуации, в которой они только что очутились.

– Из всех земель, что мы видели, – продолжил Цадок, – эти самые лучшие. И мы надеемся, что тут будут жить многие поколения наших потомков.

Это был жест примирения, и Уриэль ответил на него классическими словами компромисса:

– Я уверен, мы сможем обо всем договориться между собой.

На первый взгляд он был прав. В начале своей истории и хананеи, и ибри поклонялись одному и тому же богу Элю, который воплощал собой незримое могущество, но с самого начала оба народа относились к нему по-разному. Хананеи постоянно сводили на нет его качества всеобщности. Будучи горожанами, они сделали Эля своей собственностью, и теперь он обитал в пределах городских стен; они превратили его в Баала, Астарту и множество богов поменьше. Похоже, они были полны решимости опустить его до своего собственного уровня, до уровня личного знакомства и поручить ему самые разные обязанности, чтобы его мощь иссякла. Ибри же, начав с поклонения тому же богу с теми же атрибутами, освободили его от слишком личностных черточек, положив начало процессу, в результате которого и появился незримый бесконечный бог с беспредельной мощью. И за годы, что ибри провели в пустыне, каждое его преображение лишь усиливало абстрактное могущество Эля. Они называли его Элохимом, воплощением всех богов, или Элионом, самым высочайшим, или же Эль-Шаддаем, всемогущим божеством.

Вскоре они окончательно отказались от имени Эль и вообще перестали называть бога по имени, оставив для него таинственное и непроизносимое сочетание звуков YHWH. Теперь он полностью преобразился. Но позднейшие поколения ибри отринули такое чрезмерное обожествление и снова вернули ему имя – Бог.

В этом и состояла трагедия Ханаана. Он встретился с ибри, когда оба народа оказались на перекрестке истории: хананеи принижали концепцию бога, а ибри возносили ее. Конфликту между этими двумя философиями предстояло длиться более тысячи лет, и много раз казалось, что приходит торжество Баала хананеев.

Цадок принял компромисс, предложенный правителем Уриэлем.

– Мы будем уважать Баала, – согласился он, – но ты должен предупредить своих храмовых проституток, чтобы они больше не привечали наших людей.

– Я скажу им, – пообещал Уриэль, – но и ты должен помнить: именно этот обычай дал нам те богатства, что ты видишь внизу. Когда твои люди начнут чуть лучше разбираться в искусстве обработки земли, они поймут необходимость жриц и сами будут настаивать на поклонении им.

Вот где таилась подколодная змея! Вот где была рана, которую невозможно было излечить! Город непрестанно вторгался в образ жизни пустыни. Хананей Уриэль был предан городу, и, глядя на Макор, он ясно понимал, что прогресс большей частью пришел к человеку, лишь когда он стал жить в городах и поклоняться их богам. Только в их стенах человек мог возводить храмы, только под их надежной защитой могли скапливаться собрания текстов на глиняных табличках. За тысячи лет скитаний по пустыням эти люди ничего не достигли: они не прокладывали дорог, не придумывали, как по-новому возводить дома, не изобрели ни гончарного круга, ни хранилищ зерна. Человек мог процветать лишь в таких городах, как Макор, только здесь он совершал открытия в области материального мира, которые вкупе и составляли цивилизацию. «История этого холма под нами, – думал правитель Уриэль, – это история людей, учившихся совместной жизни в городе, храня верность городским богам, и это единственная история в мире, которая хоть что-нибудь да значит».

Ибри Цадок, глядя на город, оценивал его совершенно по-другому. Как свободный человек пустыни, он не мог воспринимать его иначе чем источник загрязнения. В пустыне мужчина, снедаемый похотью, мог взять силой и изнасиловать девушку в брачном возрасте, и это было понятно. Цадок и сам таким образом взял свою вторую жену, но, когда насилие завершалось, строгое правило требовало от этой пары, чтобы они поженились и облагородили все случившееся. В пустыне было бы невозможно существование системы храмовой проституции. Против нее выступила бы суровая чистота скал. Проституция такого рода могла быть только продуктом города. В открытом мире такая женщина, как Яэль, могла изменить мужу, но в таком случае ее постигала решительная и неумолимая кара – смерть. Однако город посчитал такую женщину героиней и предоставил ей убежище. Город был полон мужчин, которые никогда не знали, что это такое – пасти овец на бесконечных просторах, открывая для себя присутствие бога. Они горбились над гончарными кругами, делая глиняную посуду. Они писали на глине, которую не они выкапывали из земли, и продавали вино, произведенное не ими. Они придерживались неправильных ценностей, их боги были обыкновенны и скучны. Глядя на пугающий его город, Цадок вспоминал поучительную историю двух бывших членов его племени и слышал голос своего отца Зебула, рассказывавшего ее: «Твой предок Каин был человеком города, и, когда он принес свой дар богу, тот отверг его. А другой твой предок Авель жил на просторе, как и мы, и, когда он принес Эль-Шаддаю свой дар, тот был рад, потому что наш бог всегда отдавал предпочтение честным людям, живущим на открытых пространствах, перед теми хитрецами, что обитают в городах. Когда подарок Каина был отвергнут, он разгневался и убил Авеля, – вот с того времени и существует враждебность между городом и пустыней». Но главным для Цадока все же была та неопределенность, которая и заставляла его шесть лет скитаться по пустыне даже после того, как сам Эль-Шаддай повелел ибри переселяться в город. Он все еще сомневался, могут ли люди жить в таком загрязненном месте, как Макор, и все же почитать своего бога так, как ибри почитали его в пустыне. Но, готовый отступить перед страхом дней, которые ждали его впереди, он вспомнил успокаивавшие его слова Эль-Шаддая: «В стенах города мне будет непросто говорить с тобой, но я там буду». Цадок посмотрел на стоящего рядом с ним горожанина и подумал: «Если мы и сможем сотрудничать с каким-нибудь хананеем, то это должен быть правитель Уриэль, потому что он человек прямой и честный».

Два лидера стали спускаться с вершины. Оба они прекрасно поняли друг друга и были полны честных намерений. Когда они достигли равнины, один направился в свой город, а другой пошел на открытые поля, и каждому из них предстояло умиротворить свой взбудораженный народ. Оба не сомневались, что этой цели удастся достигнуть, потому что они договорились решать дело миром.

Этим же вечером их намерения подверглись первому испытанию. Муж Яэль перебрался через стену – ворота были уже закрыты, – с приходом ночи ворвался в дом, где жила его жена, и убил ее. Прежде чем он успел перебраться обратно, стража настигла его и убила.

Правитель Уриэль и Цадок встретились около полуночи, и им было нетрудно убедить своих людей, что эти две смерти как бы взаимно уничтожили друг друга. Гибель изменницы должна была удовлетворить ибри, а поскольку взломщик был убит стражниками в форме, это успокоило хананеев. Народ признал мудрость такого решения, и эта история, которая могла воспламенить страсти, была предана забвению. Двум лидерам оставалось надеяться, что это хорошее предзнаменование на будущее.

Но затем началось давление, и справиться с ним не могли бы ни Уриэль, ни Цадок. Когда правитель вернулся домой после разговоров с Цадоком, его жена Рахаб спросила, почему он позволил ибри нанести городу оскорбление.

– За наши стены перебрался чужак и убил женщину, а ведь ты лично обещал ей убежище. Неужели твое слово ничего не значит в эти дни?

Она не давала Уриэлю покоя, напоминая, как в бытность свою правителем действовал ее отец, сталкиваясь с такими оскорблениями. Уриэль спросил, что же он должен делать, и жена ответила:

– То же, что сделал мой отец, когда хетты напали на земледельцев у стен города. Он взял их в плен и обратил в рабство, и их сыновья стали лучшими солдатами из всех, что у тебя есть.

Уриэль осведомился, считает ли она, что он должен напасть на ибри и перебить их, а она ответила:

– Ты это обязан был сделать еще вчера. Ты закрываешь глаза на серьезность их угрозы. Иди перебей половину из них, пока ты еще можешь справиться с ними. Ожидание приведет к тяжелейшим последствиям.

Этой ночью правитель Уриэль долго бродил по своему городу, на каждом шагу видя то богатство, что он дал Макору: производства, хранилища, полные зерна, в городе появилось еще шестьдесят домов, которых не было раньше. Это был город мира и изобилия, который не имел права подвергнуться опасности из-за медлительности с его стороны. Он рассуждал сам с собой: «Предположим, я обрушусь на ибри и разобью их…» Но тут он вспомнил мирное предложение Цадока и пришел к выводу, что нападение на этих людей будет преступлением. Укрывшись в тайном месте у северной стены, он спросил своих хеттов: «Сможем ли мы завтра разбить ибри?»

– Легко, – заверили они его.

Вернувшись домой, он спросил Зибеона: считает ли он, что ибри можно нанести поражение, и юноша ответил:

– Легко. Но каждый день они изучают нас и становятся все сильнее.

С наступлением рассвета Уриэль продолжал колебаться. Он приказал своим хеттам седлать коней, но держать их в тайном укрытии, после чего по его приказу проскакать по Дамасской дороге. Ибри должны увидеть их мощь и силу. Они не привыкли иметь дело с такими могучими животными. И незадолго до восхода солнца ворота распахнулись и из них галопом вылетели всадники. Они промчались по дороге несколько миль к востоку от города, грозно покачивая бронзовыми наконечниками копий, после чего вернулись обратно в город.

Этот урок не остался не замеченным сыновьями Цадока Эфером и Ибшей. Укрывшись среди оливковых деревьев, они внимательно следили за возвращением всадников. Кони производили впечатление, а легкость, с которой всадники держали свои длинные копья, достаточно ясно говорила об их намерениях. Как только запыленные кони скрылись в городе, оба юноши поспешили к Цадоку:

– Хананеи хотят напасть на нас. Поскольку дело идет к войне, мы думаем, что ты должен дать нам сигнал.

Усевшись рядом со стариком, они чертили на песке планы города, который тщательно изучали, используя женщин, ходивших через него за водой. У них был наготове сложный замысел, как пробиться сквозь стены у источника и захватить его.

– Мы победим их жаждой.

– У них, конечно же, есть и цистерны, – напомнил Цадок.

– Мы можем и подождать, – ответили юные воители, но он запретил им обсуждать эту тему, и они больше ничего ему не сказали.

Тем не менее они позаимствовали платья у своей сестры Леа и, пройдя в облике женщин к источнику, собрали массу сведений, которые смогут им пригодиться в случае войны. И они поговорили с молодежью, предупредив о намерениях хананеев.

До середины этого лета, полного неясности и неопределенности, Леа часто ходила в город за водой. Миновав ворота, она шла по переполненным улицам, лавки которых так привлекали ее. Как и другие девушки хорошего происхождения, она держалась в стороне от храма с проститутками и всегда опускала глаза, пока шла по длинному темному проходу к источнику. Леа была красивой семнадцатилетней девушкой и держалась с удивительным изяществом, как свойственно многим, кто носит на голове кувшины с водой. Многие хананеи одобрительно смотрели на нее и, когда она проходила мимо, бросали работу, чтобы улыбнуться ей.

Цадок хотел выдать Леа замуж за молодого человека, в котором уже сейчас просматриваются задатки будущего вождя, а может, даже судьи. Однако Леа, каждый день проходя через город, обратила внимание на симпатичного юношу Зибеона, неспешно прогуливающегося у ворот или сидящего на трехногом стуле правителя, и, хотя она никогда не улыбалась ему, оба они чувствовали, что их частые встречи нельзя назвать случайными. Она встречала Зибеона у главных ворот. У ворот, ведущих к источнику. Он ездил верхом вдоль оливковых рощ. А однажды он встретил ее у дверей лавки, в которой продавались глиняные богини. У него была смущенная улыбка и вежливые манеры, что Леа, знавшая до сих пор лишь грубоватые обычаи пустыни, сразу же оценила.

Как-то утром Леа вошла в город, питая надежду увидеть Зибеона, но его нигде не было. Полная печали, она покинула освещенные солнцем улицы и ступила в длинный темный проход между каменными стенами, что вел к источнику, но, едва она миновала караульню, летом пустующую, поскольку все мужчины работали на полях, кто-то схватил ее с такой силой, что кувшин упал с головы и разбился. Она почувствовала, как ее втаскивают в караульню и покрывают бесчисленными поцелуями. Сначала она перепугалась, ведь никто из мужчин так с ней не обращался, но, когда она увидела, что это Зибеон, страхи оставили ее, потому что Зибеон был с ней мягок и нежен. В этот день они всего лишь страстно целовались, и прошло довольно много времени, прежде чем она неохотно рассталась с ним. Зибеон шепнул Леа, что ей нужен новый кувшин для воды, и, оставив ее в караульне, побежал покупать новый сосуд. Он предупредил ее, что на вопрос о странном кувшине она должна отвечать, мол, по ошибке взяла у источника чужой. В этот день подмена осталась незамеченной, и в течение жарких летних дней Леа часто ходила к источнику, всегда надеясь, что Зибеон перехватит ее у караульни. Теперь они уже не только целовались.

Как-то Эфер заметил, что кувшин его сестры не похож на те, которыми пользовались другие девушки, и спросил, откуда такой взялся, а она, густо покраснев, ответила: «Должно быть, я по ошибке взяла его у источника». Но Эфер не поверил сестре и попросил одну пожилую женщину, которая тоже ходила за водой, присмотреть за Леа, и вскоре женщина сообщила, что Леа и сын правителя встречаются в караульне.

– В караульне?! – повторил Эфер.

И караульня, и проход, ведущий к источнику, были в его плане главными точками, которые необходимо захватить при штурме Макора. Он был и обрадован, узнав, что караульня пуста, и возмущен при мысли, что его сестра, возможно, проводит там время с хананеем, ибо его опыт был почерпнут лишь из общения с храмовыми проститутками. Сначала он подумал, что надо посоветоваться с отцом, но потом отказался от этой мысли, поскольку старик был всецело занят организацией оседлой жизни. Эфер обо всем рассказал своему брату Ибше, и они вдвоем начали следить за сестрой.

Довольно быстро братья убедились, что она странно ведет себя. Как-то днем они, оказавшись у главных ворот, подслушали, как она прощается со своим любовником, и, едва только Леа оказалась вне поля зрения стражи, они схватили ее и приволокли в шатер Цадока. Но сын правителя, поднявшись на башню, увидел ее с братьями и, не позвав никого на помощь, кинулся за троицей. В лагере ибри они оказались одновременно.

– Она распутничает с хананеями! – закричал Эфер отцу.

Зибеон, выскочивший из-за спины Эфера, ударил брата Леа по губам. Блеснули кремневые ножи, и ибри убили бы юношу, не вмешайся старый Цадок, который ждал ответа Леа.

– Чем ты занималась? – спросил он дочь.

– Пряталась в темноте с хананеем! – рявкнул Эфер.

Снова Зибеон кинулся к молодому ибри, но его остановило вмешательство Цадока, который продолжал ждать ответа Леа. Та ответила, что любит сына правителя и, если их отцы договорятся, хотела бы выйти за него замуж.

– Они уже поженились! – предупредил Эфер, и Леа зарделась, когда тот ощупал ее тело и убедился, что она беременна. – Забросаем их камнями! Тут же, на месте! – потребовал Эфер, но Цадок уже допрашивал молодого Зибеона.

Как и многие хананеи, Зибеон был обрезан. Он был готов принять Эль-Шаддая как единого бога и не собирался заставлять Леа поклоняться Баалу или Астарте. Зибеон был привлекательным и честным молодым человеком, и можно было понять, почему Леа обожает его.

Все это Цадока устраивало, а потому, поручив Зибеона защите своих старших сыновей, он направился к алтарю, перед которым молился столько лет:

– Эль-Шаддай, как бы ты поступил в этом деле? Должны ли мы принять хананея в нашу семью? Должны ли мы подчинить тебе их богов?

Ответа не последовало, но, по крайней мере, великий бог колена Цадока не возразил против этого союза, так что патриарх, вернувшись к сыновьям, сказал:

– Если правитель Уриэль согласится, ваша сестра выйдет замуж за его сына.

Он отверг все возможные возражения и в молчании возглавил делегацию, которая проследовала к главным воротам. Возбужденная толпа высыпала на стены, а ибри были готовы к столкновению с правителем Уриэлем и его женой Рахаб.

– Наши дети хотят пожениться, – сообщил патриарх.

И настал момент проверки тех добрых намерений, которые были свойственны обоим главам общин. Уриэль отчетливо понимал важность этого брака, ибо именно на такой путь развития отношений он и надеялся. Он был удивлен, что во все это оказался вовлечен его сын, но считал необходимым поддержать эту попытку слияния обеих групп.

Его жена придерживалась другой точки зрения.

– Зибеон должен найти себе жену в стенах города, – сказала она. – Настанет день, когда он станет его правителем…

– Это хороший брак, – попытался урезонить ее муж.

– Баал его не одобрит, – предупредила жена. – И Астарта не благословит наши поля.

– Ваш сын женится не на Баале и не на Астарте, – указал Цадок.

– Готов ли ты принять их бога? – спросила сына Рахаб.

Когда Зибеон кивнул, Уриэль поразился, но понадеялся на то, что установится хоть какой-то мир.

– Вполне возможно поклоняться и Баалу, и Эль-Шаддаю, – сказал правитель.

Это был предельно напряженный момент, который мог разрушить все отношения между хананеями и ибри, и Цадок благородно согласился:

– Правитель Уриэль прав. Его сын может поклоняться обоим богам.

Уриэль облегченно перевел дыхание. Он оценил желание Цадока избежать конфликта и прекрасно понимал, как близки были две группы к открытому жестокому столкновению. Уриэль начал обсуждать предстоящую церемонию, надеясь, что проблемы соперничества уже остались в прошлом, но его проницательная жена сказала прямо и откровенно:

– Такое единение богов не сработает. Этот брак не должен состояться.

Рыжеволосый Эфер локтями проложил себе путь вперед и сурово сказал:

– У Леа будет ребенок.

Рахаб сделала усилие, чтобы удержаться от грубости.

– Прошу прощения, – сказала она, – но придет день, когда мой сын будет править этим городом, и он должен иметь порядочную жену.

– Ваш сын осквернил мою сестру! – рявкнул Эфер, и быть бы схватке, не успокой Уриэль и Цадок своих сторонников.

Правитель подошел к Леа и спросил, в самом ли деле она беременна, и, когда она кивнула, чернобородый хананей сказал:

– Они поженятся.

Но Рахаб и Эфер, считая, что такой союз таит в себе опасность, не согласились с ним.

Но Уриэль и Цадок были сильными личностями, а потому удалось разработать план предстоящего бракосочетания. Благодаря их решительности и хананеи, и ибри начали осознавать, что они способны мирно сосуществовать вместе. Единственным требованием Цадока было, что пара должна получить благословение Эль-Шаддая. Это было ему обещано. Уриэль настоял, что во всех остальных смыслах Леа должна стать хананейкой: жить в стенах города и воспитывать будущего ребенка как хананея. Ко всеобщему удивлению, Цадок согласился, напомнив своим возмущенным сыновьям: «Жена да следует за мужем». Он еще больше удивил и хананеев, и ибри, добровольно дав за дочерью шесть упитанных овец.

Так что обряд брака был торжественно совершен в маленьком красном шатре ибри. И Макор обрел мир, созданный единственно доброй волей вождей двух общин. Но Леа не прожила в городе и двух недель, когда одна из женщин-ибри сообщила, что видела ее с мужем на общественной площади, где они открыто молились Астарте. В лагере ибри вспыхнуло возмущение, но Цадок смирил его, напомнив своему народу, что сам дал разрешение молодым людям продолжать поклоняться своим старым богам, пока они не признают верховенство Эль-Шаддая. Но спустя два дня другие женщины-ибри увидели, как Зибеон опекает храмовых проституток, и известие это тоже дошло до Цадока. И снова ему пришлось объяснять своим соплеменникам, что молодой человек привык таким образом почитать своих богов. Но теперь он с настороженностью ждал развития событий.

А потом его внимание было отвлечено от дочери. Эфер и Ибша попросили его подняться с ними на вершину горы, и когда он там оказался, то увидел, что упрямые ибри спасли менгир Эль-Шаддая и втащили его обратно на вершину, где тот снова занял место рядом с Баалом. Отец и сыновья попытались опрокинуть это творение зла, но у них ничего не получилось, и Эфер, не жалея слюны, оплевал его сверху донизу, крича:

– Отец, все это лишь из-за твоей уступчивости!

Между ними воцарилась горечь взаимной обиды.

Цадок остался в одиночестве. Дочь его была окружена низменными богами. Его ибри поклонялись каменным идолам. Его самый яркий, самый талантливый сын Эфер отдалялся от него. Цадок чувствовал, как из города тянет запахом разложения, но не знал, что делать. Долгими часами он бродил у подножия горы, взывая к Эль-Шаддаю за помощью и руководством.

– Что делать с моим упрямым народом? – просил он ответа. – Я рассказывал им о тебе. Я наставлял их на твой путь и крушил их поганые алтари, но они уходят распутничать с ложными богами. Что мне делать?

Он не находил ответа ни на каменистых пустырях, ни на вспаханных полях рядом с дубовыми рощами. У алтаря стояло молчание, и под пологом шатра не раздавалось никакого эха.

– Что мне делать? – молил старик. – Я уведу свой клан в какое-нибудь другое место, – пробормотал он, но знал, что, будь таково желание Эль-Шаддая, тот ему сам посоветовал бы. И более того, разве на другом месте не будет таких же искушений? А может, так и предполагалось, что ибри сдадутся продажности Макора? – Что мне делать, Эль-Шаддай?

Несколько дней не было никакого ответа. Наконец наступил самый ответственный период созревания урожая, когда было так важно сотрудничество всех богов. Даже Цадок признавал это, потому что еще недавно сам молил Эль-Шаддая послать хороший урожай. Но тут три женщины-ибри прибежали в лагерь с вытаращенными от изумления и ужаса глазами и рассказали ему о другом боге, которому поклоняется Макор.

– Он полон ярости, – задыхаясь, рассказывали они, – и пасть его полна пламени, куда кидают маленьких детей, а мужчины и женщины в это время голыми танцуют перед ним.

– Детей? – с трясущимися руками переспросил Цадок. Он слышал о таком боге, еще когда его люди шли на север.

– И в завершение танца женщины, такие как мы, кидаются обнимать мужчин-проституток, а их мужья уходят в темные помещения с проститутками-женщинами.

Цадок отпрянул, когда ходившие за водой женщины завершили свой рассказ:

– И там сейчас много наших ибри, которые приносят жертвы чужим богам.

– Мерзость! – вскричал Цадок, снова произнеся это ужасное слово, которое пугало его, но, произнесенное, его уже нельзя было взять назад.

Покинув свой шатер, он много часов бродил в одиночестве, пока не сгустилась ночь. Из-за городских стен до него доносились звуки бурного веселья и грохот барабанов. Он видел дым от костров. Но после полуночи, еле волоча ноги от усталости, Цадок забрел в оливковую рощу и почувствовал присутствие существа, которое мягким голосом обратилось к нему из-за ствола дерева:

– Это ведь ты произнес, Цадок: «Этот город – воплощение мерзости».

– Что мне делать?

– Это было твое слово. И теперь ты за него отвечаешь.

– Но что же я должен делать?

– Мерзость должна исчезнуть.

– Этот город, эти стены?

– Мерзость должна быть уничтожена.

Цадок опустился на колени перед этим голосом, преклонившись перед оливковым деревом, чтобы скрыть искаженное ужасом выражение лица, и, стоя в этом смиренном положении, заговорил о сотрясающей его жалости к обреченным обитателям города.

– Если я смогу устранить эту мерзость, – взмолился он к своему богу, – будет ли спасен город?

– Он будет спасен, – с состраданием ответил бог, – и все его камни останутся на месте.

– Да будет воля твоя, Эль-Шаддай, – вздохнул старик, и вокруг него воцарилась тишина.

Ни с кем не советуясь, патриарх завернулся в плащ, взял свой посох и двинулся через ночь. Сердце его горело любовью к людям, которых он собрался спасти. Он постучал посохом в городские ворота и крикнул:

– Просыпайтесь, и будете спасены! – Но стража не позволила ему войти в город, и он снова заколотил посохом, крича: – Я должен спешно увидеть правителя!

Крики разбудили Уриэля. Когда он посмотрел в прорезь бойницы, то увидел, что этим посланником был его соратник Цадок.

– Впустите его! – велел Уриэль страже.

Как жених, спешащий к своей суженой, старик ворвался в покои правителя и закричал:

– Уриэль, Макор может быть спасен!

Сонный хананей почесал бороду и спросил:

– О чем ты говоришь, старик?

– Ты должен всего лишь положить конец этим мерзостям!

– Каким именно?

Задыхаясь от радости, старик объяснил:

– Ты должен уничтожить храм Астарты и огненного бога. – И затем великодушно добавил: – Вы можете и дальше почитать Баала, но должны признать верховенство Эль-Шаддая.

В глазах Цадока горел тот фанатичный огонь, на который Уриэль обратил внимание еще при первой их встрече.

– Раньше ты этого никогда не требовал, – сказал Уриэль.

– Направь этот греховный город на путь истинного бога, – не слушая собеседника, высокопарно потребовал ибри.

Рахаб проснулась от звуков их голосов и вошла в комнату. На ней была ночная сорочка.

– Что говорит этот старый кочевник? – спросила она.

Цадок почтительно приветствовал ее, словно она была любимой дочерью.

– Уговори своего мужа склониться перед волей Эль-Шаддая.

– Что тут за сумасшествие? – обратилась она к изумленному мужу.

– Макор может быть спасен, – взволнованно объяснил Цадок, – если вы положите конец храмовой проституции и перестанете скармливать детей огненному богу.

Рахаб расхохоталась:

– Это не проституция. Те девушки – жрицы. Твоя собственная дочь Леа сама посылала Зибеона возлежать с ними, так же как я посылала Уриэля, когда была беременной. Чтобы легче прошли роды. Эти обряды, старик, необходимы, и у твоей дочери здравого смысла больше, чем у тебя.

Цадок не слышал слов Рахаб. Он был в таком возбуждении после предложения Эль-Шаддая спасти Макор, что ожидал от других точно такой же реакции, но, когда той не последовало, он растерялся. И прежде чем он успел отреагировать на упоминание имени его дочери, к ним присоединился Зибеон, приведя с собой Леа. При виде отца с растрепанной бородой, растерянного и постаревшего, Леа, полная сочувствия, кинулась к нему и принялась целовать, но тут до него дошел смысл слов Рахаб, и, посохом отгородившись от нее, он спросил:

– Ты посылала своего мужа к проституткам?

– Я ходил в храм, – ответил Зибеон, – чтобы при родах оберечь твою дочь.

Патриарх с жалостью посмотрел на своего зятя и сказал:

– Ты совершил мерзость.

– Но ты согласился, что у меня есть право свободно поклоняться Астарте, – запротестовал тот.

И тут вмешалась Леа:

– Это я сама попросила его. Ради меня.

Голос Леа, произнесший эти слова, изумил старика, и он наклонился, всматриваясь ей в лицо. Страшная мысль пришла ему в голову.

– Леа, ты тоже предлагала себя мужчинам-проституткам и так же отдавалась им?

– Да, – бесстыдно ответила дочь. – Так женщины Макора поклоняются богине.

– И если у тебя будет сын, ты отдашь его огненному богу?

– Да. Таков обычай этого города.

Цадок отпрянул от этих четырех хананеев. После подобного признания его дочь больше не была ибри. Он испытывал такое головокружение, что едва держался на ногах. Но, сделав усилие, он попытался присмотреться к четырем мрачным лицам. Он ясно увидел их, упорствующих в своих грехах и не понимающих их, и осознал, что этой ночью Эль-Шаддай обрек город на полное очищение от скверны. И даже в этот момент осознания Цадок помнил обещание бога: если хананеи раскаются, они могут обрести спасение. Подняв правую руку, он длинным костистым пальцем показал на Уриэля и спросил:

– В последний раз – прикажешь ли ты исчезнуть этой мерзости? – Никто не проронил ни слова. Ткнув пальцем в Леа и ее мужа, он спросил их: – Готовы ли вы немедленно покинуть этот обреченный город? – Снова ему никто не ответил, а потому он опустился на колени и трижды припал головой к плиткам пола. Из этого положения он снизу вверх посмотрел на правителя и взмолился: – Как нижайший из твоих рабов, могу ли я молить, чтобы ты обрел себе спасение?

Хананей промолчал, и старец с трудом поднялся на ноги.

У дверей он повернулся и показал на каждого из четверых присутствующих, а потом на город:

– Все это будет уничтожено. – И с этими словами он ушел.

Было слишком поздно возвращаться в постель, так что Рахаб велела принести поесть.

– Твой отец вел себя как старый дурак, – произнесла она.

– В пустыне он часто разговаривал сам с собой, – объяснила Леа.

– Я с самого начала предупреждала правителя, что их надо уничтожить, – пробормотала Рахаб. – А теперь он говорит, что уничтожит нас.

– Мы можем и должны бросить на них хеттов, – сказал Уриэль.

После ухода Леа Рахаб приказала сыну не выпускать ее за стены:

– Она ибри, и ей нельзя доверять.

– Ты думаешь, может разразиться война? – спросил молодой человек.

– Он говорил как сумасшедший, – ответил Уриэль, – а войны начинают именно сумасшедшие.

Едва только Цадок оказался под пологом своего шатра, он собрал сыновей и спросил, есть ли у них план захвата Макора.

– Значит, будет война? – спросили они.

– Прошлой ночью Эль-Шаддай приказал нам разрушить этот город, – ответил старик.

К его удивлению, Эфер и Ибша выложили ему детально разработанный план, как захватить этот неуязвимый город и принудить его к сдаче.

– Это будет стоить нам многих жизней, – предупредили они, но старик, в котором продолжала кипеть ярость, отказался считать потери. Вместе с сыновьями он предстал перед жертвенником Эль-Шаддая, и все трое преклонились в молитве.

Утром, едва только открылись ворота, к роднику проследовали четыре женщины-ибри. А тем временем небольшой отряд воинов по вади скрытно подобрался к стенам, ограждающим источник. Две женщины двигались с неловкостью, которая должна была броситься в глаза, но им позволили миновать задние ворота и войти в темный проход, где они тут же кинулись к пустующей караульне. Здесь двое из них скинули женские одежды и, обнажив длинные бронзовые ножи, бесшумно устроились в засаде. Две другие женщины-ибри спокойно прошли вперед и, обнаружив у источника двух горожанок, убили их. Стуком камней в стену они дали сигнал своим собратьям-ибри снаружи, и отряд стал проламывать стену, окружавшую источник. Солдаты в городе слишком поздно поняли опасность, ринулись сквозь ворота у караульни в туннель, где их перехватили Эфер и Ибша, соорудившие из глиняных кувшинов и скамеек что-то вроде баррикады. Проход был узок, а двое ибри полны отваги, так что хананеи отхлынули, а еще через четверть часа ибри проломили стену с внешней стороны и завладели источником. Оказавшись внутри, они рванулись вперед освободить Эфера и Ибшу, но, добравшись до баррикады, нашли Ибшу мертвым, а Эфера тяжело раненным.

Первую схватку ибри выиграли. Теперь они контролировали источник и могли задушить город жаждой. Правитель Уриэль оценил всю важность вражеской победы, но, несмотря на гибель пяти его солдат в бою между каменными стенами, он все еще надеялся, что удастся каким-нибудь благородным образом обсудить с ибри их обиды. Наконец он решил отправить к Цадоку посланников с вопросом: что можно сделать? Но патриарх отказался даже встретиться с хананеями. И когда они вернулись, стало ясно: войны не избежать.

Услышав их рассказ, Уриэль решил сразу же отбить обратно источник и призвал из конюшни командира своих хеттов. Они поднялись на башню, откуда с удовольствием убедились, что ибри, не имеющие никакого представления о военных действиях, толпятся под стенами города.

– Мы просто раскромсаем их, – похвастался хетт, радостно потирая ладони.

– Врежься в них и убей как можно больше, – приказал правитель Уриэль. – Мы должны побыстрее покончить с этой войной.

Хетт побежал к конюшням и приказал своим людям запрягать коней в боевые колесницы, в каждую по две пары. До этого времени правитель держал их в укрытии. Мало кто из горожан знал, что это смертельное оружие было ночью тайком угнано из порта Акко, и никто из ибри Цадока никогда не сталкивался с такими военными машинами. Хетты заняли места возниц. Левой рукой возница управлял лошадьми, а в свободной правой руке держал цепь с тяжелым бронзовым шаром на конце, утыканным шипами. Один удар такого оружия ломал человеку спину. За каждым возницей стояли двое воинов, привязанных к колесницам, так что руки у них были свободны, чтобы держать длинные мечи и тяжелые палицы. При движении колесницы на ободьях колес вращались серпы, рассекавшие всех, на кого она налетала. Это наводило ужас и убивало, и теперь правитель Уриэль приказал выдвинуть колесницы к главным воротам.

Когда хетты заняли боевые позиции и когда максимальное количество ибри продолжало бесцельно толпиться под стенами, по сигналу правителя взвыли трубы и вперед рванулись пешие воины, создавая впечатление, что это обыкновенная вылазка. Ибри, удивленные смелостью хананеев, всей толпой рванулись именно в ту точку, как Уриэль и предвидел, и стали совершенно беззащитными. И тут правитель приказал настежь распахнуть ворота. Колесницы понеслись вниз по насыпи и врезались в гущу изумленных ибри. Воины-хананеи, предупрежденные, что сейчас последует, сразу же рассыпались по сторонам, уступая дорогу ужасным колесницам, возницы которых, хлеща лошадей, направляли их в самую гущу смешавшихся ибри, а всадники секли и рубили их.

Это была настоящая бойня. Если ибри оставались на месте, готовые драться, их сметали кони; если они отступали, всадники крушили их палицами и ломали им спины; если они просто стояли, то гибли под ударами вращающихся серпов. Цадок, увидев эту резню, вскричал:

– Эль-Шаддай, бог наш всемогущий! На что ты нас обрек?

Но Эфер вырвался из рук женщин, бинтовавших его раны, и прыгнул на спину одной из хеттских лошадей. Он перерезал ей горло, и колесница врезалась в скалы. Так рыжеволосый воин доказал, что и колесницы уязвимы, и лошади не обладают бессмертием, и его ибри, сплотившись, отбросили хеттов градом камней и стрел с бронзовыми наконечниками.

С количественной точки зрения в сражении первого дня ибри потерпели полное поражение. Они захватили источник, но, когда Цадок устроил смотр своих сил перед алтарем, то насчитал тридцать четыре убитых, и, идя между телами павших, он называл каждого по имени: «Нааман, сын мой. Йоктан, сын мой. Аарон, сын мой. Затту, сын мой. Ибша, сын мой». Мало кто из воителей может, в сумерках бродя по полю битвы, насчитать среди потерь одного дня пять своих сыновей и двадцать девять родственников. Остановившись у последнего трупа – «Симон, сын Наамана, сына моих чресел, потомок Зебула, что вывел нас из пустыни!» – Цадок испытал всепоглощающую ярость и, представ перед алтарем, поклялся:

– Этот город будет разрушен! Ни одна кровля не останется на своих стропилах, ни один мужчина, ходивший к проституткам, не останется в живых! – Миролюбивый старец наконец сдался перед требованиями Эль-Шаддая, но в этот момент он не знал, что слишком поздно покорился ему.

В своей решимости сокрушить Макор Цадок стал подобен юному воину. Вооруженный лишь могучей силой духа, он опять превратился в примитивного человека пустыни, который предстал перед погрязшим в разврате городом. Но постепенно Цадок стал осознавать, что действенные военные решения теперь принимает Эфер. Несмотря на свои раны, он повел отца и братьев на вершину горы. На этот раз им удалось сбросить вниз оскорбительный камень, который их ибри воздвигли в честь Эль-Шаддая. И когда они уже были готовы спускаться с вершины, Эфер крикнул:

– Давайте сбросим и Баала!

Старик пытался остановить своих сыновей, предупреждая их:

– Не делайте этого! Мы боремся лишь с мерзостью! Здесь правит Баал, и Эль-Шаддай принимает его!

Но упрямый Эфер крикнул:

– Мы воюем и против Баала! – и оттолкнул отца.

Взявшись за менгир, он позвал братьев на помощь, и они скатили камень по склону горы.

То был поистине революционный поступок. Ибо он был совершен за сто пятьдесят лет до того, как Эль-Шаддай, представ в своем последнем воплощении как Яхве, на Синае вручил ибри свои заповеди, требующие отказа от всех прочих богов. И Эфер, предвидя такой ход развития, действовал в соответствии с принципом, что Эль-Шаддай – верховный бог не только колена Цадока, но и всех других. Но когда Эфер гордо высказал это свое понимание, Цадок знал, что мальчик ошибается.

– Эль-Шаддай не высказывал такого желания! – загремел старец.

Однако Эфер не обратил на него внимания, словно сквозь туманные дали времени он уже предвидел, в кого должен превратиться Эль-Шаддай. И этой ночью, пока раненый молодой предводитель излагал другим свой план взятия Макора, Цадок осознал, что не принимал в разработке плана никакого участия. «Он родился из юной отваги, – сказал он себе, – которой хватило, чтобы свергнуть камень Баала». Пришла минута, когда Цадок был вынужден признать, что главенство ускользает от него.

Пока остальные планировали грядущую битву, старик в одиночестве бродил в оливковой роще, ища возможности поговорить со своим богом. Цадок нуждался в его указаниях. Трудно определить смысл слов «он говорил со своим богом». Конечно, Эль-Шаддая нельзя было призвать по своему желанию, как это делали оракулы в близлежащем Эн-Доре. Много раз, когда Цадок нуждался в советах Эль-Шаддая, никто так и не появлялся. С другой стороны, Цадок ни в коем случае не страдал умственным расстройством, как предположила его дочь. Он не слышал потусторонних дьявольских голосов. Никогда он так ясно не отдавал себе отчета в происходящем, как в те минуты, когда говорил с Эль-Шаддаем. Может, объяснение крылось в том, что если ибри попадали в критическую ситуацию, особенно в моральный тупик, и надо было незамедлительно принимать решение, то голос приходил к ним из какого-то пустынного места. Голос мог раздаться совершенно неожиданно, голос, который все знал и понимал, но его нельзя было вызвать просто так, потому что Эль-Шаддай появлялся только тогда, когда был готов к этому. Но на голос Эль-Шаддая можно было положиться, поскольку от бога поступало полное и исчерпывающее послание. Вот и на этот раз, когда патриарх в поисках божества бродил между деревьями, Эль-Шаддай не стал скрываться ни в пылающем кусте, ни в пламенеющих скалах. Он шел рядом с Цадоком, ведя с ним последний крупный разговор о том, что он предлагал старику.

– Мерзость будет уничтожена, – заверил его Эль-Шаддай.

– А стены? Сможем ли мы проникнуть сквозь них?

– Разве я не обещал тебе в пустыне: «Стены откроются, чтобы принять тебя»?

– В соответствии с планом Эфера?

– Разве я не говорил тебе: «Сыновья умнее отцов»? Пусть даже в соответствии с планом Эфера.

– То есть мой упрямый сын был прав, свергнув Баала?

– Он поторопился, потому что еще не пришло время, когда я прикажу людям не иметь иных богов, кроме меня.

– Простишь ли ты моему сыну его самонадеянность?

– Ему предстоит вести мой народ в битву, а таким людям нужна самонадеянность.

– А я? Я ведь всегда искал мира, Эль-Шаддай. Когда город будет взят, что я должен буду делать?

– Уничтожать мерзость.

– И хананеев?

– Мужчин ты перебьешь. Всех мужчин в городе. Детей ты примешь, как своих собственных. Женщин же ты поделишь – каждому мужчине в соответствии с его потерями.

Это было жестокое решение. Оно не допускало двусмысленного толкования. Это был жесткий и твердый приказ от самого бога, и патриарх был потрясен. Ему приказали повторить бойню в Тимри, чего он не мог сделать. Это действие вызывало такой ужас, что он не мог решиться на него, пусть даже получил приказ от самого Эль-Шаддая.

– Я не могу перебить всех мужчин этого города. – Снова он восстал против слов своего бога и был готов принять на себя все последствия.

Эль-Шаддай мог сам свершить все эти казни, но он всегда предпочитал урезонивать своих ибри. Вот и на этот раз он сказал Цадоку:

– Ты думаешь, я из-за жестокости приказал тебе перебить хананеев? Я приказал не потому, что вы, ибри, глупый и упрямый народ, готовый преклониться перед другими богами и принять другие законы. Я приказываю не потому, что ненавижу хананеев. А потому, что люблю вас.

– Но среди людей Ханаана должны быть и те, кто готов принять тебя. Если они согласятся совершить обрезание, могу ли я спасти их?

Голос из гущи оливковых деревьев ничего не ответил. Цадок задал непростой вопрос даже для всемогущего Эль-Шаддая. Это был вопрос о спасении, и даже богу потребовалось время, чтобы взвесить его. В предложении патриарха крылась большая опасность: конечно, найдутся хананеи, которые принесут ложные клятвы и совершат обрезание, но в глубине души они будут хранить решимость и дальше поклоняться Астарте. Но отношения между Эль-Шаддаем и его ибри не носили характер беспрекословного подчинения: даже бог не мог приказать Цадоку слепо повиноваться приказам, которые были для него отвратительны или противоречили его моральным установкам. Эль-Шаддай понимал, почему старик был не прав в своей оценке хананеев, и эта ошибка в будущем могла доставить Эль-Шаддаю много трудностей, но он не мог внушить Цадоку это понимание. Так что в данный момент сдался именно бог.

– Если ты найдешь среди хананеев таких людей, – согласился он, – их можно будет пощадить.

– Какой ты дашь мне знак, чтобы опознавать их?

– Когда придет победа, тебе придется полагаться лишь на себя.

Старику не хотелось говорить на следующую тему, но он не мог избежать этого разговора.

– Эль-Шаддай, сегодня я потерял пятерых сыновей. Мне нужна помощь мудрого человека. Когда мы возьмем город, могу ли спасти жизнь правителя Уриэля – человека, полного мудрости, а также моей дочери и ее мужа?

На этот вопрос Эль-Шаддай не ответил. Он знал: когда битва завершится, Цадок больше не будет главой клана, и решения, которые мучают его сегодня вечером, придется принимать уже не ему. Но куда более важным было другое: проблемы, по поводу которых человек должен принимать решения сам, не надеясь на подсказку потусторонних сил, даже своего бога. И такой проблемой было убийство собственной дочери и ее мужа. Провожаемый благоговейным молчанием, Эль-Шаддай исчез, и впредь его самый преданный, самый робкий, самый упрямый слуга Цадок, сын Зебула, никогда больше не слышал его голоса.

План сражения, придуманный Эфером, требовал смелости от всех ибри, а от нескольких – нерассуждающей отваги. Мужчины и женщины были разделены на четыре группы – толпа, ворота, ограда источника, конюшни, – и успех должен был прийти в тот день, когда ветер подует с севера. Пока шло ожидание этого дня, почти каждое утро группа, предназначенная изображать толпу, все с той же тупостью продолжала собираться под стенами, и у правителя Уриэля вошло в привычку время от времени спускать на них свои колесницы. Каждый спокойный день приносил гибель одного или двух ибри, и, когда между ними носились хеттские колесницы с их убийственными серпами, они убедительно притворялись, что жутко боятся их. Но в скрытой от глаз части оливковой рощи продолжали готовиться к сражению и ждали ветра.

Месяц сбора урожая подходил к концу, воцарились дни, свойственные климату пустыни: палящее безветренное время, когда нет ни дуновения ветерка, а над землей висит перегретый воздух, в котором задыхаются даже животные. Время это называлось «пятьдесят», потому что такая погода стояла пятьдесят дней. В последующие века был принят закон, по которому муж, убивший свою жену во время этих пятидесяти дней, освобождался от наказания, потому что при такой погоде мужчина не мог отвечать за свое отношение к пилившей его женщине. В этой удушающей жаре Эфер несколько раз посылал своих людей под стены, но Уриэль был достаточно умен, чтобы не разгонять их колесницами: лошади быстро утомлялись. Так что между двумя сторонами возникло что-то вроде перемирия. Враги, измотанные духотой, не предпринимали никаких действий. Все ждали, когда пройдут эти «пятьдесят».

В сумерках в лагерь, обливаясь потом, прибежал дозорный и сказал Цадоку:

– Из вади поддувает легкий ветерок.

Цадок позвал Эфера. Они вдвоем обогнули город и убедились, что разведчик прав. С севера начал дуть дразнящий ветерок. Он был еще не в силах качать ветки, но листья оливковых деревьев уже шелестели. Стратеги вернулись в лагерь и предались молитве.

На следующий день появились ясные приметы, что «пятьдесят» уже проходят. Птицы, прежде в сонном забытьи прятавшиеся в кронах, теперь принялись ловить пчел, порхая между стволами, оживились и ослы, которые до этого хотели лишь неподвижно стоять в тени, забывая даже о еде. На пути, что вел в Дамаск, возник пыльный смерч, он неторопливо, как старуха с корзинкой яиц, полз по дороге. Звуки, доносящиеся из-за стен, дали понять, что и город стал оживать.

– Завтра утром, – предсказал Эфер, – хананеи захотят снова пустить в ход свои колесницы.

А на закате Цадок сообщил:

– Завтра будет сильный ветер.

Этой ночью четыре группы ибри собрались перед алтарем, и патриарх благословил их:

– Наша судьба в руках Эль-Шаддая, всемогущего бога. С давних времен он ведет нас в битвы. С вами, воинами неслыханной отваги, которые выйдут к воротам, будет Эль-Шаддай. Когда вы кинетесь в бой, он расчистит вам путь. – (Бог ибри не был равнодушным божеством, которое всегда остается над схваткой. Полный решимости принести победу, он горел боевым пылом, как и его воины.) – Когда этой ночью вы станете отходить ко сну, – добавил Цадок, – помните, что мы знавали и худшие времена. Когда мы, умирая от жажды, пробивались сквозь пустыню к востоку от Дамаска, Эль-Шаддай спас нас. И пусть к вам придет память об этих днях и придаст вам смелости.

По приказу Эль-Шаддая ветер усилился, хананеи за стенами города взбодрились. Они были полны желания еще раз бросить колесницы против этих глупых ибри, которые никак не могли понять, что им не стоит толпами собираться перед воротами.

В долгой истории этого народа он не раз оказывался в тяжелейших ситуациях, и только чудо могло спасти его. Бывали времена, когда просто мужества было недостаточно. И непредубежденный наблюдатель, оценивая ряд таких моментов, которых за три тысячи шестьсот лет скопилось более чем достаточно, с трудом мог объяснить, что лежало в основе таких чудес. Было ли то предназначением народа или же случайностью? Или же вмешательством такого бога, как Эль-Шаддай? Но мало какое событие так поддавалось объяснению, как то, что имело место ветреным утром лета 1419 года до нашей эры.

За стенами города, выдержавшего множество осад и штурмов, защищенного могучими стенами и крутыми гладкими склонами, что отбрасывали египтян и аморитов, ждали тысяча четыреста сытых и хорошо вооруженных хананеев, им в поддержку с окрестных полей пришли еще пятьсот крестьян. В распоряжении города было железное оружие, лошади и колесницы, против которых ибри были практически бессильны. Воинам противостояли менее семисот плохо вооруженных ибри. Их возглавлял длиннобородый старец, который боялся войны. Едва только придя в город, он выразил желание заключить мир чуть ли не на любых условиях.

Когда ветер усилился, четыре группы ибри приступили к действиям. Самая многочисленная из них собралась перед стенами города, делая тщетные попытки вскарабкаться по гладким каменным склонам, но среди них скрывалась вторая группа, сорок решительных и отважных юношей, готовых к смерти. Они знали: если хотя бы пятеро из них ворвутся в город, то гибель остальных будет оправданна. У той части стены, которая вела к источнику и которую захватили ибри, ждала третья группа – двадцать бойцов, знавших, что столкнутся с серьезными препятствиями, когда будут пробиваться к задним воротам. И, припав к крутым склонам вади к северу от города, ждала четвертая группа, состоящая из Эфера и тридцати одержимых юношей, готовых преодолеть крутой уклон и взобраться на стены, неся с собой горшки с пылающими угольями. План этот был чистым сумасшествием, и только чудо могло принести ему успех.

Правитель Уриэль, глядя вниз на участок под стенами, который он и хотел увидеть, убедился, что ибри ведут себя именно так, как он и ожидал.

– Они продолжают клубиться перед воротами, – удивленно отметил правитель. – Поднять хеттов!

Колесницы выехали на боевые позиции, и воины, вооруженные мечами и палицами, стали занимать в них места. Ворота распахнулись, и страшные машины смерти с грохотом понеслись вниз по насыпи. Хетты гнали перед собой растерявшихся врагов, но, едва только последняя колесница миновала ворота, второй отряд ибри взбежал по насыпи и ворвался узкий проход за воротами. Здесь их остановили цепные заграждения, и ибри стали мишенями для стрел лучников на башнях.

– К главным воротам! – раздался на улицах призыв предводителя хананеев, когда они увидели, что пойманные в ловушку ибри стали забрасывать город пылающими факелами.

Завязался отчаянный бой. Из дверей, ведущих в дом правителя, появился молодой Зибеон с мечом в руках. Он рубил и убивал братьев своей жены. На башнях другие хананеи раз за разом натягивали луки, стрелы которых били с ужасающей силой. Казалось, вторая часть операции полностью провалилась, ибо никто из ибри не смог пробиться в город, и многие из них пали тут же у ворот, став жертвами своих же пылающих факелов.

Тем не менее эта вылазка добилась своей главной цели, поскольку стянула к себе стражу со всего города. И тут третий отряд ибри, начав пробиваться сквозь туннель, встретил куда более слабое сопротивление, чем предполагалось. Узость туннеля позволяла драться плечом к плечу лишь двум бойцам, и, когда они падали под ударами врагов, другая пара, перебравшись через тела павших, занимала их место. Наконец девять человек достигли задних ворот, сорвали их с петель, и прежде, чем растерявшиеся хананеи позвали подмогу из боя у главных ворот, четверо ибри, взобравшись по веревкам, перемахнули в город. В это же время еще трое ибри проскользнули к конюшням, из которых доносилось ржание коней, слишком старых, чтобы мчать колесницы.

Оказавшись на стенах, захватчики дали сигнал Эферу, ждавшему в вади, и рыжий предводитель первым вскарабкался по веревкам, сброшенным со стен, неся с собой полыхающий пламенем горшок. К нему присоединились остальные, и в этот момент трое героических ибри, которые остались в живых в жестокой схватке у главных ворот, тоже неся с собой огонь, прорубили себе путь в город, и в этой его части тростниковые крыши домов тут же занялись пламенем. Эфер, зарубив одноногого стражника-хетта, пробился к конюшням, заполненным сеном, и поджег стойла. Остальные ибри швыряли свои горшки в стены конюшни, и вскоре языки пламени встали над городом, в котором правитель Уриэль собрал множество лошадей. Старые кобылы, оставшиеся в стойлах, жалобно ржали, и горожане кинулись к цистернам, готовые заливать полыхающее пламя питьевой водой.

Через несколько мгновений ветер, посланный Эль-Шаддаем, разжег множество очагов пожара в обреченном городе. Жар был настолько силен, что глиняные кирпичи раскалялись докрасна, словно город пожирал яростный Молох. Известковые швы рассыпались порошком, а неоконченная посуда на гончарных кругах обретала в огне такую крепость, что и двадцать шесть столетий спустя ее черепки могли рассказать о постигшем город бедствии. По мере того как пламя перекидывалось с одной сухой крыши на другую, город превратился в гигантский насос, который пожирал весь воздух, и женщины, кидавшиеся к детским колыбелькам, погибали на месте. Они умирали без мук и даже сохраняя красоту, словно какой-то благородный бог остановил для них течение времени, но тут подбирались языки пламени, все взрывалось огненным шаром, и женщина исчезала. Все сгорало и испарялось: одежда, вода, запасы зерна и пищи на случай голодных дней, да и сама человеческая жизнь.

Некоторым хананеям с опухшими и закопченными лицами удалось прорваться к изуродованным задним воротам, а еще несколько пробились к главным воротам, заваленным грудами трупов бойцов-ибри. Но когда они, задыхаясь и кашляя, вырывались из пламени, их встречали копья воинов Эфера, которые безжалостно уничтожали врагов – те даже не успевали протереть глаза, слезящиеся от дыма. К полудню солнце уже стояло над руинами, города Макора, овеваемого ветром, и его жителей больше не существовало. Остались стены и башни у ворот. Остался туннель, ведущий к источнику. Хотя крыша его сгорела начисто и стены предстали в унизительной наготе, из источника продолжала литься сладкая вода, которой теперь утоляли жажду завоеватели. Молчаливый холм покрывал плотный слой черного пепла, и, пока на земле существует человек, пепел этот продолжает оставаться свидетельством гибели Макора, города хананеев.

Одна группа не пострадала в бою. Когда в городе занялся пожар, хетты-возницы успели умчаться далеко за пределы Макора, и теперь они гнали лошадей обратно, готовясь с триумфом вернуться в город, которого больше не существовало. Несколько мгновений они рассматривали то, что осталось от Макора, и, быстро все прикинув, они, как практичные наемники, развернули свои колесницы и помчались на восток по Дамасской дороге. Окровавленные серпы поблескивали на солнце. И их больше никто не видел.

Для Цадока Праведного, жаждавшего мира, часы триумфа принесли только боль. Его сознательная жизнь началась пятьдесят семь лет назад разгромом Тимри, и кончается она повторением того же – руки его клана в крови. Тех нескольких хананеев, которые избежали резни, вскарабкавшись на стены, притащили к нему. Их лица были в ожогах, и он тщетно пытался спасти их.

– Этот говорит, что будет почитать Эль-Шаддая, – взмолился он.

Однако теперь ибри возглавлял Эфер, и он видел слишком много своих братьев, погибших в этот день. Эфер пылал жаждой мести. Перед глазами отца мелькнул наконечник его копья, и покрытый копотью пленник был убит на месте.

– Прекратить убийства! – приказал Цадок. – Этого требует Эль-Шаддай.

Эфер с презрением посмотрел на отца, ибо знал, что Эль-Шаддай приказал перебить всех хананеев, поэтому он и убивал их, одного мужчину за другим, даже несмотря на то, что те могли бы помочь восстановить город.

Наконец братья приволокли к нему правителя Уриэля и его сына Зибеона, которых заставили на коленях подползти к Цадоку.

– Эти должны остаться в живых, – потребовал патриарх, но Эфер уже приготовился прикончить их. Патриарх закрыл их своим телом, вскричав: – Эль-Шаддай отдал их мне!

Эфер было решил, что отец хочет отделить этих двух пленников, чтобы подвергнуть их каким-то особым пыткам, и освободил отца и сына, но старик стал униженно целовать руки правителя Уриэля, говоря ему:

– Молю тебя, преклонись перед Эль-Шаддаем.

Правитель, чья нерешительность и превратила город в дымящиеся руины, посмотрел на Цадока и наконец понял, о чем говорил огонь, который он увидел в глазах старика.

– Моя жизнь отдана Баалу и Астарте, – сказал он и пал под ударом Эфера.

Цадок, потрясенный дерзостью сына, закричал:

– Эль-Шаддай хотел, чтобы этот человек остался в живых!

Разгоряченный убийствами, Эфер откинул его слабую руку, посмотрел на отца и произнес страшные, непростительные слова:

– Ты лжец! – У старика перехватило дыхание, и Эфер продолжил: – Прошлой ночью, когда ты спал, Эль-Шаддай пришел ко мне. И я знаю истину.

Подчиняясь требованию Эль-Шаддая, он приготовился убить своего зятя, но Цадок закрыл того своим телом.

– Ты признаешь Эль-Шаддая? – спросил патриарх.

– Я признаю единого бога, – заявил Зибеон.

– Где Леа?

– Убита.

Старик преисполнился такой горестной печали, что Эфер подарил ему жизнь Зибеона, дети которого позже продолжат жизнь великой семьи Ура.

В этой бойне из тысячи девятисот хананеев спаслись лишь девять мужчин плюс пятьдесят женщин и около двадцати детей. Старый Цадок подошел к каждому из них, словно он продолжал быть главой племени, добиваясь от них обещаний, что они будут поклоняться Эль-Шаддаю. После того как женщин роздали в дома ибри, занимающихся земледелием, Цадок собрал мужчин-хананеев и лично совершил обрезание тем, кто еще не подвергся этому обряду. Завершив свои труды, он сел перед алтарем и заплакал – усталый старик, в глазах которого погас огонь фанатизма.

На него никто не обращал внимания. Цадок расправил согбенные временем плечи, привел в порядок бороду и, опираясь на посох, побрел наверх, где когда-то стояли менгиры. Здесь он, обернувшись, посмотрел на город, уничтоженный его людьми, и предался сетованиям:

Исчезли амбары, полные желтого зерна,

Опустели хранилища воды,

Улицы засыпаны пеплом,

И дома почернели от копоти.

Устыдившись, что и он был причиной горестей этого дня, Цадок застонал:

– Эль-Шаддай, почему я был избран, чтобы принести в мир этот хаос?

В тот день он потерял еще девять любимых своих сыновей, его девушка-рабыня была рассечена серпами колесницы, и дочь последовала за своими братьями, но в сумерках он думал лишь о бесцельной резне хананеев, но поскольку не мог принять, что именно его люди устроили эту бойню, то открыто бросил вызов своему богу:

– Ты, который приказал убивать всех, не знаешь милосердия!

Этого Эль-Шаддай не мог больше терпеть даже от своего патриарха. Вершины гор окутались светящимся облаком, и он предстал перед ним лицом к лицу. И старец скончался.

Когда жены нашли его, уже стояла ночь. Он лежал на том месте, где когда-то высился Баал. Пришли сыновья, чтобы отнести его вниз, и по пути они пели гимны в его честь, восхваляя старика как героя, разрушившего Макор, как патриарха, одержавшего верх над Баалом. Мужчины положили почти невесомое тело Цадока перед алтарем и закрыли ему глаза, в которых застыло удивление, а затем стали обсуждать, с кем из них теперь будет разговаривать Эль-Шаддай, через кого он будет передавать свои заповеди и кто будет требовать от ибри, чтобы они следовали им. Дискуссия получилась долгой, потому что из четверых выживших сыновей троим было далеко за сорок, и все они были благочестивы, и ибри с интересом прикидывали, кого Эль-Шаддай изберет своим слугой для восстановления города. Но той же ночью, когда ибри праздновали победу и скорбели над своим патриархом, бог обратился напрямую к рыжему Эферу, и все увидели, как молодой предводитель затрепетал и отшатнулся от этого назначения. Но старшие сыновья признали главенство своего брата, после чего Эль-Шаддай сказал Эферу:

– Сегодня я забрал Цадока Праведного, потому что он не подчинился мне, но он был великим человеком, много лет я полагался на него. Он всегда шел рядом со мной, а теперь ты так же будешь служить мне, ибо тут лежит Земля обетованная, которую я дал вам в наследство.

По мере того как шли годы и Цадок давно покоился под дубом, до Эфера стали доходить слухи, обеспокоившие его, и он поднялся на вершину. Там он увидел, что его люди, возглавляемые оставшимися в живых хананеями, снова воздвигли менгир в честь Баала, а рядом высился такой же менгир в честь Эль-Шаддая. Эфер попытался опрокинуть камни и сбросить их вниз, но он был один, и у него не хватило сил.