Вы здесь

Источники права и суд в Древней России. Опыты по истории русского гражданского права. Глава I. Сведения о праве в эпоху до Русской Правды и исходные точки в развитии древнерусского права (Н. Л. Дювернуа, 1869)

Глава I

Сведения о праве в эпоху до Русской Правды и исходные точки в развитии древнерусского права

Старейший памятник древнего русского права, около которого должно обращаться изучение юридического быта довольно обширной эпохи, соединяется в нашей письменности с именем христианского князя Ярослава. Еще до него произошло другое событие, с которым теснейшим образом связана история нашего права: еще до Русской Правды был Устав Владимира Св. о суде церковном. Таков порядок, в котором по летописи должны следовать эти акты.

Еще целым столетием ранее, в половине IX в., призван был князь. Чем больше уходим мы в эту даль, – тем менее живых очертаний событий остается на наших глазах. Только одна Русская Правда и – меньшей важности – договоры с греками имеют для истории права достоинство подлинных памятников этой отдаленной эпохи. Изучение отдаленных событий только тогда будет иметь цену для истории права, когда есть возможность уловить связь их с последующим. Догадки, основанные на аналогиях, против злоупотребления которыми говорил еще Неволин (Ист. Рос. Гр. 3-в, т. 1, стр. 31, ч. II, стр. 8), – там, где этими догадками стараются определить подробности имущественных отношений, – могут иметь лишь весьма условное значение. Эверс, желая сказать, что в эту эпоху имущество детей, по смерти отца, должно было оставаться общим, и что дети должны были избрать себе из своего рода домовладыку, считает не лишним основывать свое мнение и на аналогии с чешской стариной, насколько она видна в «Суде Любуши» хотя он далек от желания признать подлинность этой песни. Для аналогии достаточно не только того, что в Чехии в старое время было так, но достаточно – что новый составитель песни считал такой порядок старинным (Das aelteste Recht d. Rus., стр. 18). Понятно, что тут не столько аналогия действовала на убеждения автора, сколько ему казался порядок, им предполагаемый, естественным, лежащим в природе вещей. Неволин считает естественным предполагать другое состояние имущественных отношений в эту темную эпоху, и чем шире предположение, тем меньше оно может подлежать спору. «Нестор описывает первое расселение племен, но из этого описания не видно, какими началами пришельцы руководствовались при занятии земель (Ист. Гр. Зак., ч. II, стр. 127)». «Легко могло быть, что они занимали ее и родами и общинами, члены которых могли вовсе не находиться в родственных отношениях, и, наконец, отдельными семействами, что вовсе не было противно славянским нравам» (стр. 128, примеч. 73, где свидет. греческ. писат.). Едва ли можно найти черту, которая была бы более характеристической для этого времени, нежели та, на которой в последнее время особенно останавливают свое внимание наши историки; это именно – состояние колонизации страны (Расск. из рус. ист., Ив. Дм. Беляева, т. I, расск. 2). В этом следует видеть то условие, которое всего сильнее видоизменяло предполагаемую простоту и определенность прежних кровных отношений и давало простор личности. Вместе с тем, в этом же заключается и условие трудности наблюдений над нравами народа, так сильно раскидывающегося. Мы имеем одно описание нравов племен славянских, расселявшихся в разных местах восточной равнины, – очень давно уже обращающееся в руках исторической критики. Нестор рассказывает в двух словах, как жили разные племена во время язычества, когда «люди сами творили себе закон, не ведуще закона Божия» (ПСРЛ, т. I, стр. 6). Естественно, что в этом поучительном описании мы найдем больше или меньше порицания разных языческих нравов. Все, что можно узнать отсюда, касается обычаев брачных и похоронных. Разбор этого описания ведет иногда к очень обширным заключениям о свойствах тогдашнего быта (Ист. Рос. с древн. врем., т. I, стр. 60–65. Мысли Эйхгорна о критике источников, его Истор., т. I, стр. 9, 10). Что касается области имущественных отношений, то весь интерес этого описания сосредоточивается на вопросе: платил ли жених родственникам невесты? Если так, – то в этом можно видеть остаток обычая похищать девиц. Но надо знать, – составляет ли такое действие простой обряд, или в самом деле плату, которую могут требовать родственники невесты. По этому можно судить, на каком расстоянии мы находимся от времени зарождения обычая. Семейные обычаи всегда особенно долго удерживают свой старинный тип, – так было у римского народа. К сожалению, наши сведения о вене совершенно ничтожны. То обстоятельство, что они пришли к нам из христианской эпохи – говорит скорее в их пользу, нежели против них (ср. Невол., ч. I, стр. 130). Но оба случая весьма исключительные: Владимир отдает за вено Корсун, греческий же город – грекам, царице деля; Казимир польский возвращает за вено брату своей невесты, Ярославу, пленных, 800 людей (ПСРЛ, т. I, стр. 67). Мы можем заключить только, что понятие вена существовало и продолжало существовать тогда, когда рядом с ним получило значение приданое. На приданое указывает то же место летописи. У полян за невестой приносили приданое. Если справедливо мнение кн. Оболенского о достоинстве Суздальской летописи (по составу старее Лаврент. на 150 лет, и в этом месте Лаврентьевская представляет менее удачное сокращение Киевского Временника; см. Летоп. Переясл. Сузд., 1851 г.), – то не лишено интереса, что здесь иначе выражено то же, что находим в Лаврентьевском списке: утром за невестой приносят – «что узаконено» (стр. 3, а в Лаврент.: «что вдадуче» стр. 6). В этом же списке для вопроса о приданом любопытен рассказ о древлянском князе, которому снится, что Ольга приносит ему в приданое «порты многоценны червены, вси жемчугом изсаждены, и одеяла чрны, со зелеными узоры, и лодьи в них же несеным быти, смолны» (стр. 11). Этого места в Лаврентьевском списке вовсе нет.

На какой ступени общественного развития стояли разные племена, о которых говорит и о которых умалчивает в этом месте летопись, какие были общественные власти, на чем основывался авторитет этой власти, было ли право под охраной религии или внешней силы – об этом не говорит летописец, ибо точка зрения его отрицательная. «Люди жили, как звери», по его словам. В этих словах историк должен, конечно, слышать голос проповедника, а не бытописателя (ср. сочин. О начал, наследов., стр. 216). При таких средствах, которые дают нам даже туземные памятники, для нас будет достаточно, если мы отыщем хотя бы некоторые черты, характеризующие состояние права в эту эпоху. Различие славянских племен, заселявших Россию, вовсе не имеет того значения в истории нашего права и государства, какое имело различие немецких народностей для их политического и юридического быта. В самых начальных известиях мы видим, что несколько племен легко соединяются в одну волость, и с другой стороны, одно распадается на несколько волостей (Вече и Князь, стр. 29, прим. 10). Немецкие народности если даже входили в состав одного государства, – то сохраняли надолго свои племенные особенности в праве. Таким образом, их племенной быт представляет большой интерес для истории права (см. ниже о так называемых личных правах). Совершенно другое у нас. Эверс начал свой очерк древнейшего права с факта призвания князей. В самом деле, только с этих пор возможна некоторая твердость заключений, к этому времени относится первый подлинный памятник юридического быта, хотя понятно, что мысли, которые мы почерпнем из фактов, последовавших за призванием, должны иметь цену и для предшествующего времени. Только с этих пор единство духовное, единство языка и нравов в восточном славянском мире ищет себе внешнего выражения и только отсюда может идти история русского права (ср. сочинен. Кавел., ч. 1, стр. 329).

Если наша цель в том, чтобы раскрыть, в какой степени получали признание, приобретали определенность, прочность и силу начала права, то в этом отношении призвание князей составляет событие первостепенной важности. Ему должна была предшествовать усобица. Усобица сменялась соглашениями – непрочными, вероятно, ибо не было власти, которая указывала виноватого, когда та или другая сторона отступала от условий договора. Каждая из сторон, по внутреннему убеждению в правоте, должна была обращаться к оружию, и торжество на время оставалось за тем, кто сильнее. В истории слагающихся государств много раз повторяются такие явления внутренней борьбы. Было время, когда римский народ не находил другого выхода из внутренних усобиц, как разбрестись враждующим сторонам розно. Но зрелость юридического сознания во время этой борьбы была уже на той степени, где ясно представляются отдельные пункты несогласия. Взаимными уступками установлялись прочные нормы, на которых твердо слагались основы гражданского порядка. Но история Италии начинается с гораздо позднейшей ступени цивилизации, чем, например, греческая или немецкая, и носит на себе в самом основании характер относительно новой истории (Römische Gesch. v. Theod. Mommsen, т. 1, стр. 138). Чтобы открыть на старом римском процессе следы того первоначального господства личности, которое всякому видно в германском и восточно-славянском мире в начале их исторической жизни, – нужно очень много внимания к самым мелким чертам в судебных обрядах (Geist d. R. R., т. 1, § 11).

У народов германских личное начало в праве выразилось еще более резко, чем у нас. Мы много раз будем иметь случай возвращаться к явлениям такого рода. Здесь достаточно вспомнить, что в государстве франков всякий свободный хотел жить по законам того народа, к которому он принадлежал по рождению. Савиньи приводит слова одного епископа, обращенные к императору Людовику Благочестивому: «Случается, – говорит он, – сойтись пяти человекам вместе, и сколько их сойдется, столько и разных прав, по которым они живут». Эта пестрота прирожденных прав еще усиливалась правом профессии (см. Савиньи, Geschichte des Römisch. Rechts in Mittelalter, 2-е изд, т. 1, стр. 115 и след.; Эйхгорн, Deutsche Staats und Rechtsgeschichte, 4-е изд., т. 1, стр. 285 и след). Нам трудно представить себе всю рознь, которая разделяла людей, составлявших одно общество, потому что мы привыкли к совершенно другому порядку.

О чем спорили славяне в своих усобицах? О чем рядились между собой, когда сходились на вече, как на думу? Были ли это вопросы общественного или частного права? Мы меньше ошибемся, если скажем, что и то и другое могло составлять предмет ссор, борьбы, новых рядов и новых усобиц. До призвания в народной жизни были те же потребности, как и после призвания. Нужна была военная организация и другие средства защиты, постройка городов (князья являются только продолжателями этой деятельности народа. Вече и Князь, стр. 25, примеч. 3); приходилось платить дань и распределять ее; – открывать пути для торговли и охранять их; судом решать вопросы права. Но очевидно, что сильные стороны развились прежде, чем население достигло той степени зрелости, когда возможна плодотворная внутренняя борьба. Оно ищет средства прекратить рознь, водворить порядок, хотя бы ценой некоторого ограничения свободы, некоторого подчинения. Факт призвания, к какому бы отдаленному времени он ни относился, легко получает себе объяснение в подобных же явлениях позднейшего времени. В половине XII века новгородцы оставались некоторое время без князя и не могли долго выдерживать бесплодной усобицы. Летописец говорит: «Новгородцы не стерпяче безо князя седити, ни жито к ним не идяше ни откуда же» (ПСРЛ, т. 1, стр. 134). В другой раз – ростовцы, суздальцы и переяславцы съезжаются во Владимир и выражают опасение, что князья муромские и рязанские «пойдут внезапу ратью на нас, князю не сущю в нас», и решают звать князя (там же, стр. 116). Но не одной потребностью внешнего наряда условливалось призвание князя, как его изображает начальный летописец. Известны те слова, с которыми народное вече обратилось к варяжским князьям. Князья призваны судить по праву (ПСРЛ, т. I, стр. 8 и варианты), ибо в усобицах не стало правды между людьми. Обыкновенно власть суда призванных князей сравнивают с судом третейским (С. М. Соловьев, Ист. Рос., т. I, стр. 93). В этом есть справедливая сторона, но этим одним нельзя определить понятие княжеского суда в Древней Руси. Точка соприкосновения с судом третьего заключается главным образом в том, что князь является избранным всей волостью судьей: владимирцы называют князей, которых они призвали с юга, вольными князьями (ПСРЛ, т. II, стр. 117). Такой же эпитет прибавляют обыкновенно к названию судьи третейским. В договорах князей мы встречаем попеременно выражения: а третий между нами, кого себе изберут, или, третий между нами – вольный. Таким образом, называя князя третейским судьей, мы обращаем внимание только на эту сторону свободного подчинения себя его приговору. Может быть, в связи с этим взглядом было то явление, которое мы замечаем впоследствии, что с выбором нового князя народ рядится с ним и ставит условием, чтоб он старых судов не посужал (догов, грам. новгор. с князьями). Но в силу того, что князь составляет постоянный орган суда, что он не на срок призывается народом и не для известного только рода дел, значение его власти не исчерпывается этим сравнением…

Как ни отдаленно событие призвания, с которого начинает Нестор рассказ о Русской земле, – в нем все-таки есть черты, которые дают ему определенный характер. Призвание совершилось с общего согласия нескольких северных племен, – стало быть, между этими племенами ощутительна была потребность не в одних временных соглашениях, а в постоянном органе власти. Выбор, может быть, в данном случае не совершенно свободный, пал на людей воинственных нравов, так что мы имеем основание заключить, что этим племенам был нужен сильный представитель власти, а не пассивный орган. Наконец, выбор пал на людей, которые не могли иметь в туземном населении сильной опоры, ибо не были связаны ни с какой его частью, а стали, в силу призвания, в определенные отношения к целой земле. Мы знаем, что и впоследствии новгородцы боялись, чтобы князья не искали в их волостях других точек опоры, кроме свободного согласия всего населения.

В первоначальные эпохи развития свободных личных отношений – никакая связь не слагается так легко, как связь свободных воинов, никакой вид подчинения не осуществляется с такой скоростью, как подчинение таких воинов храброму и предприимчивому вождю. Воинственная порода людей, пришедшая с князьями на север, нашла себе скоро соперников в туземной вольнице. При втором же князе мы видим в походах на юг вместе с варягами (Сближение слова варяг с понятием чужого, пришлеца– см. Ист. Рос. с древн. врем., 3-е изд., т. I, примеч. 148, и у Эйхгорна, Deutsch. Staats-und Rechtsgesch., 4-е изд., т. I, стр. 288, примеч. k, m и о: wargangi-advenae) и славян (ПСРЛ, т. I, стр. 10: беша у Олега Варязи и Словени и прочи, прозвашася Русью). Торжество Олега в земле днепровских кривичей и в Киеве, легко доставшееся ему при помощи северных войнов, не были случайным наездом с целью грабежа. Никаких следов насилия мы не видим в рассказе летописца. У кривичей Олег принял город (Смоленск) и посадил своего мужа, у полян он явился врагом пришлых людей, у северян – врагом казаров. Вероятно, повсюду, и особенно в областях, представлявших сравнительно высшую степень развития, чувствовалась в одинаковой мере потребность суда и наряда. Нам нет надобности следить за подвигами и за изменчивой судьбой первых русских витязей, но для истории права военные события имеют свой скрытый смысл. Во-первых, война в старое время всегда шла об руку с торговлей. Открытие нового торгового пути, охранение старых путей, проводы караванов – не могли происходить без содействия военной силы. Слово товар, товарищ на языке летописи имеет смысл лагеря (ПСРЛ, т. II, стр. 60, 85 и др.). В законах того времени сравнительно рано отразилось большее развитие торговых сделок, и в порядке взыскания долгов по торговле опасность от рати принята во внимание уже в Русской Правде. Но не одно это посредственное влияние оказывает война на историю права. Современные историки дают военной организации в истории Римского государства первостепенное значение. Вся реформа Сервия, говорит Моммсен, была в основании только военной реформой. Центурии не имели первоначально никакого другого значения (Römisch. Geschieh., 2-е изд., т. I, стр. 84). Иеринг видит в войне ту школу, которая воспитывает в народе чувство власти и подчинения. Боевой порядок есть первоначальный порядок, которого требует государство от народа; но чтобы боевой порядок достигал своей цели на войне, – надо его поддерживать и во время мира. Римский народ – это замиренное войско, римское войско – это народ, приведенный в движение. Нигде, конечно, в Новом мире мы не найдем так типически слагающихся форм политического быта, как в Риме; но мысль, которая лежит в основании взгляда этих писателей, может найти себе приложение при изучении истории государства и права у новых народов с большей пользой, нежели многие другие ходячие мысли. В Древней Германии мы знаем десятичное счисление народа, в основании которого лежит военная организация. У нас сотни и десятки встречаются еще во время великого князя Владимира. Значение тысяцкого очень высокое и не в одном Новгороде. В Киеве в XI в., во Владимире в XIII – именем тысяцкого летописец обозначает время, когда произошло известное событие (Лавр, лет., под 1089 и 1262 гг.). Новгородское вече собирается иногда в оружии (Новгор. 1-я, 1214, 89 г.). Псковичи в одну ночь сряжают свое ополчение, когда опасность была близка (Псковск. 1-я, стр. 263). Мы будет иметь случай в главе о суде видеть, что почти все органы первоначального судоустройства возникли из военной, а не патриархальной организации. Начало военного строя земского должно быть отнесено ко временам еще до прибытия князей. При князьях это народное войско вовсе не потеряло своего значения. На севере мы знаем не один случай, когда сталкивались земские люди с пришлыми воинами. На юге любимые народом князья знают не одну дружину, делают свои походы не с одними наемниками. Олег берет в Греции уклады на Русские города. Владимир думает о строе земленом, о ратех, и виры назначаются для улучшения средств защиты. Древняя Русская Правда не знает других людей, кроме мужей, т. е. воинов. Копья, мечи, кони представляют весь круг вещей, о которых говорит Ярославова Правда. Один из старых наших ученых находил возможным сближать понятие верви со значением сотни (Розенкампф. Обозрение Кормч., 2-е изд., стр. 249). Он говорит: «В Швеции, как и в России, и во всех северных краях, селения и волости в древнейшие времена разделялись на округи и разряды большие и малые. Сии последние назывались сотенными или вервями (warf, hundari centenae, centum pagi) и находились под ведомством сотских и рядовичей. В больших разрядах (равно и в городах) были тысяцкие. Звание их сохранилось в простой поговорке – не в нашу тысячу рубят». Таким образом, князь не является только предводителем дружины, чужим человеком среди покоренного народа. В нем мы должны видеть первый постоянный орган единства наших древних волостей, в первый раз установившуюся постоянную власть над родственными племенами. Призванные князья заменили собой не родовых владык, ибо их нельзя заменить ничем, а ту непрочную и непостоянную форму соглашений, которая предшествовала соглашению призвать князя. Призвание князя было первым шагом к выделению государственного права из той безразличной массы прав, которой обладателем до этого чувствовал себя всякий свободный.

Первый подлинный памятник древнейшего юридического быта составляют договоры двух русских князей с Грецией. Оба относятся к X в., и оба состоялись вследствие желания сторон установить основы для постоянных взаимных сношений. Договоры такого рода встречаются не раз в Древней Руси. Мы знаем договоры Новгорода с немцами, смоленского князя с Ригой. Цель этих позднейших трактатов та же. Достоверность договоров с греками не может быть оспорена после подробного анализа всей их внешней формы, который сделан г. Лавровским (О визант. элементе в языке договоров русских с греками. Эта книга, и особенно IV гл., имеет большую цену для юриста. К сожалению, в ней нет указателя). По мнению г. Лавровского, вся внешняя форма этих актов заимствована у греков; но это не отнимает у нас права делать заключение о юридическом быте договаривающихся руссов. Многие из характеристических свойств этого быта мы заметим не в одних договорах, но и в Русской Правде. Свидетельство договоров имеет для нас еще и ту цену, что в них мы увидим, как трудно находит себе доступ чужое влияние на юридический быт народа, особенно в ту пору, когда народ стоит на низших ступенях развития. Казалось бы, торговым людям, приходившим в Византию, всего удобнее было воспользоваться теми благами цивилизации, которые представляла эта страна. Там можно было найти твердую охрану и личности и имуществу. Стоило распространить эти блага посредством договора на пришлых людей; но на деле было иначе. Руссы стоят особо от греков, не хотят знать их законов и их суда, с собой приносят свое право и уговариваются, чтоб им дозволено было по своему управляться на чужой земле. Только второй договор, при заключении которого положение руссов было гораздо менее благоприятно, – ставит условием, чтоб муж царства нашего (т. е. византийское должностное лицо) хранил и оправлял руссов наравне в греками, если та или другая сторона «сотворит криво» (Тобин, Sammlung kritisch, bearbeit. Quellen, т. I, стр. 25). Такая охрана и такое оправливание никак не могли казаться приобретением для руссов; напротив, это была уступка. Правда, что такая уступка во времена Игоря, когда христианство начинало делать успехи на севере, и вероятно, прежде всего в торговом классе, – не была уже в той степени тяжела, как прежде. Прежнее противоположение христианина русину, и наоборот, в это время не было так резко, ибо русин мог быть христианином. Но, несмотря на это, договор Игоря повторяет положения о способах самому себя защищать, какие были при Олеге.

Что же ставит такую резкую границу между юридическим бытом обоих народов? Чем отличается охрана личности и собственности у греков и у руссов, и что выговаривают себе руссы? Руссы требуют, чтобы там, где ясным образом совершено преступление, – преступник тут же, руками тех, кто ближе всех чувствует эту обиду, подвергался отмщению: «аще кто убиет – да умрет идеже аще сотворит убийство». Нет его налицо, – тогда то же преступление получает другой исход; если есть имущество – обиженный им удовлетворяет себя, если нет имущества, тогда чувство остается неудовлетворенным, и при первой встрече оно выражается в убийстве на месте встречи. Вопрос тут вовсе не о том, чтобы наказать убийство, а о том только, чтобы удовлетворить чувство обиды. Надо, чтобы допускалась и последняя степень возбуждения, до которой может дойти это чувство. Но это не значит, чтобы следовало убить: способ удовлетворения безразличен. Существо дела только в том, чтобы успокоилось чувство. То же самое при похищении имущества: застанут вора на месте, или он станет сопротивляться, когда его хотят схватить, – убийство не взыщется с хозяина вещи. Если вор не в том же часе взят, когда он татьбу творит, – тогда последствия другие. Защищающим свою вещь является сам хозяин, а не суд, поэтому, естественно, что тот же тать в двух одинаковых случаях татьбы различно отвечает, ибо договор говорит не о татьбе, а об обиде и о действиях, которые дозволяются обиженному. Договор Игоря относится иначе к тому же вопросу. Там, где между двумя сторонами поставлено третье лицо, там мера удовлетворения не может носить на себе такого сильного отпечатка субъективности, как при непосредственном столкновении обиженного с обидчиком, но за то потерпевший обеспечивается лучше в отношении к разумным требованиям справедливости. Договор Игоря ничего не говорит об убийстве вора на месте, но обещает двойное вознаграждение потерпевшему. На греческой земле легко совершился этот переход от первоначальной субъективной меры к более совершенной и раз и навсегда определенной норме вознаграждения, но у себя дома русские долго держались прежнего взгляда, и вор, которого застали на деле, мог быть убит во пса место (Акад. сп. Рус. Правды, ст. 20); ответственность за убийство вора имела место только тогда, когда оно совершено не при первой встрече (там же, ст. 38). Не совсем ясная статья Олегова договора о насилии и тройном вознаграждении за отнятое по всей вероятности возникла по инициативе греков и направлена против различных видов самоуправства, к которому нередко должны были прибегать русские в спорах с греками. Такой случай сбора виден в том же договоре (Тобин, стр. 36, art. IV): здесь говорится об украденном беглом русском челядине, и, сколько можно заключить, договор требует, чтобы хозяин такого раба искал его перед судом, а не брал силой.

Если этой чертой можно характеризовать различие в состоянии права обоих народов, то такой же смысл имеет самоуправство или самозащищение для истории права. Как мы должны назвать то общество, в котором происходят такие явления? Не следует ли думать, что в нем отсутствуют всякие признаки юридического сознания? – Напротив, это способ защиты права, который у культурных народов вовсе не имеет разрушительного характера. Кто потерпел от действий другого и хочет мстить, того нельзя считать предоставленным одним своим силам в защите своего права. Если обида была очевидна, если не могло быть спора о праве, – то потерпевший имел за себя всех, кто знал или кто видел вызывающее действие. В суде нет надобности, ибо нет сомнений о праве. Нет надобности в особом органе, который содействовал бы восстановлению права. Таким органом является сам обиженный, и за ним стоит или его община, или другая власть. Обиженный совершает настоящий акт правосудия. Месть в этом смысле не должна за собой вести новой мести и целой вереницы убийств. Некоторые следы такого самоуправства могут оставаться и тогда, когда в обществе далеко не одной субъективной мерой определяется право. В Риме супруг, заставший прелюбодеяние, безнаказанно убивал своего соперника. Этот закон перешел в нашу Кормчую (Закон Градск., гл. 39, ст. 42). Нужно было много сдержанности, для того чтобы в договоре начала XIII в. поставить статью: «аже застанет Русин латинского человека своею женою, – за то платити гривн 1 серебра. Та же правда буди Русину в Ризе и на Готском берегу» (Sammlung Тобина, стр. 61). Страсти менее сильны на севере!

В дальнейших статьях Правды мы находим указания на закон или устав русский в противоположность закону греческому. Один раз такое указание сделано по поводу вознаграждения за украденное, в другой раз по поводу вознаграждения за обиду свободному человеку. В обеих статьях совершенно ясно, что Русские руководились в делах такого рода не одними случайными условиями в каждом данном деле, что у них уже существовала определенная мера частных штрафов. За обиду у Олега– 5, у Игоря – 10 гривен. Рассчеты по вознаграждению имущественных потерь определяются очень подробно (Sammlung Тобина, стр. 34, art. VI). Статья, определяющая способы взыскания (стр. 29, IV, 2), по всей вероятности, возникла по инициативе греков. В ней именно выговаривается, чтоб взыскание производилось только с имущества. Мы увидим, что ни в Русской Правде, ни в договоре Смоленска с Ригой, ни, наконец, в договорах князей между собой такого ограничении нет. Смысл твердой нормы штрафа за обиду (5, 10 гривен) очень ловко обходится в этом положении о способах взыскания. Одно из двух, или нужна твердая цифра штрафа, или она не нужна. Греки удерживают эту цифру по закону русскому, но не ею условливают вознаграждение, а мерой средств ответчика. Рабство, таким образом, не может иметь места при несостоятельности должника. Все, чем он отвечает – это его имущество. Понятно, что определение такой ясной границы между лицом и имуществом, между ответственностью личной и денежной вовсе не в характере первоначального права. Старое римское право отдавало должника в полнейшую власть кредиторам, и если его не выкупали близкие люди, то, по XII таблицам, кредиторы могли in partes secare, разделить на доли самое тело его. Точно так же и в древнем русском праве, с одной стороны (в случаях убийства), личная ответственность легко переводилась на деньги, с другой, денежные взыскания падали непосредственно на лицо. Сфера имущественных прав не выделяется еще из лица, слишком тесно примыкает к субъекту, и с этого начинает всякий народ, другие явления невозможны в младенческом состоянии юридической жизни.

Мы не имеем надобности здесь останавливаться на всех подробностях, которые встречаются в договорах, ибо для нас важны только те черты, которые характеризуют состояние права в эту эпоху. Для этой цели необходимо заметить, что греки полагаются, кроме твердо определенных условий своих сношений с руссами, – еще на власть князя, которая должна их обеспечить от преступных действий со стороны русских. Статьи обоих договоров повторяют в этом отношении почти одно и то же. В Олеговом читаем: «да запретит князь словом своим приходящим зде Руси творят пакости в селех и в стране нашей». В Игоревом: «да запретит князь… да не творят бесчиния в селех, ни в стране нашей ничтоже зла» (Sammlung Тобина, стр. 24, art. II). Таким образом, мы не сделаем никакой ошибки, если скажем, что уже в это раннее время власть князя оказывала прямое влияние на состояние юридического быта в России.

Слова устав и закон употребляются в языке договоров довольно безразлично, но разница между тем, что называется уставом и носит на себе признаки происхождения от известного лица, и законом видна очень рано. Барон Розенкампф делает любопытную попытку сближения слов закон, кон (окончание) со словом мир. Мир или общество, говорит он, по-шведски называется лаг (lagh), также и закон именуется лаг, в словенском языке кон значит и то и другое (Обозрен. Кормч., 2-е изд., стр. 249). Если мы примем во внимание, какое значение должен был иметь мир или община в слабо слагающемся государстве, если на нее главным образом опиралась охрана личности и собственности, то в этом тесном мире в самом деле должна была первоначально определяться и мера права и способ его защиты для всякого ее члена. Положением человека в общине определялась вся его личность. В древнейшей редакции Правды мы найдем ясные следы такого значения общины. В языке летописи слово закон употребляется иногда в смысле закона отцов и дедов, иногда в смысле Закона Божьего (творят сами себе закон и не ведают Закона Божьего, говорит Нестор о язычниках). Позже, для понятия о праве, которое возникло не из личной чьей-либо воли, а составляет исконный порядок, древний язык употребляет слово пошлина или старая пошлина. Напротив, слово устав, урок всегда почти соединяется с именем лица, от которого происходит. Олег в 882 г. начал города ставити и устави дань платити (ПСРЛ, т. I, стр. 10). Древляне говорят Игорю: поймал еси свой урок (Сузд. лет.). Ольга идет по Деревской земле с сыном своим и с дружиною, уставляющи уставы и уроки (Лавр, лет., 946 г.). В 947 г. она же «иде Новугороду и устави по Мете (Эверс читает помосты) повосты и дани и по Лузе оброки и дани». Эверс называет эти учреждения князей administrative Einrichtungen zur Ordnung der rechtlichen Verhältnisse… die mittelbar oder unmittelbar zum Vortheil der Jhrigen (т. e. Ольги или вообще князя) gereichten (Das aeltest. Recht, стр. 65). В уставах в самом деле содержались всегда главным образом определения, касающиеся отношения власти к подвластным (ср. г. Соловьева, Ист., I, пр. 52; г. Никольского, О начал, наслед., стр. 76; Иеринга, I, § 15: lex, lag, уложить, для греч. – die, указать).

Летопись различает два понятия, понятие суда и понятие наряда. Преимущественно последнему соответствует форма устава. Под 996 г. Лаврентьевская летопись изображает Владимира, в котором торжествует свет нового учения, и в заключение говорит: «бе бо Володимер любя дружину и с ними думая о строи земленем и о ратех и уставе земленем и бе жива с князи окольними миром». Тут же говорится далее, что князя смущают господствующие в народе нравы. Он хочет иначе судить преступления, чем прежде, отменить виры и ввести казни. Совет его составляют епископы и старцы градские. Они говорят, что «рать многа, оже вира, то на оружьи и на коних буди». Виры остались, казни долго не могли заменить системы окупа, которая так соответствовала ступени развития, на которой стоял народ. Летописец заключает «и живяше Володимер по устроенью отьню и дедьню» (ПСРЛ, т. I, стр. 54).

Таковы, насколько мы могли себе уяснить, черты отдаленного и разобщенного с нами продолжительным влиянием христианства – быта. Эверс, чтобы определить наше расстояние от этих первых проблесков юридической жизни, прибегает к смелому сравнению. Прошедшее и настоящее – это два полюса, это так же несхожие вещи, как «пир американских дикарей с придворным балом в Петербурге».

Пусть это будет так, но это не избавляет нас от обязанности искать и в их быте черты, которыми условливается возможность общежития. Если мы внимательно всмотримся в этот быт, то мы найдем все те элементы, которые после примет другой, более нашему глазу привычный образ, иначе сложатся. В первоначальном обществе есть своя власть, свой суд, свои способы охранять и восстановлять право. Эта власть, этот суд, эти средства не такие и не в тех руках, как теперь. Все точки, около которых вращается юридическая жизнь, на других местах, все центры тяжести не там, где мы их привыкли находить. Но в том и заключается задача науки, чтоб определить, где же в эту раннюю эпоху следует искать условий общежития, без которых мы не можем себе его представить. Ищут же натуралисты органов, служащих дыханию, и там, где нет легких. Смутить отсутствие привычных форм может нас только тогда, когда мы слишком внезапно, под сильным впечатлением новых форм взглянем на старое, попадем, говоря с Эверсом, прямо с придворного бала на пир американских дикарей.

Для истории образования права договоры князей с греками имеют то значение, что в них в первый раз твердо и на письме уставлены были нормы, по которым должен твориться суд. Такое явление могло служить прецедентом для других подобных же явлений внутри слагающегося государства. Формулирование права всегда слабо, когда господствует обычай, но потребность в нем может очень рано почувствоваться. Сношение с народом высшей цивилизации показало свое первое благотворное действие. Надо иметь в виду, что в договорах именно для руководства суда установляются определенные положения и цифры. Это первый и очень важный проблеск особой от суда деятельности власти, направленной к точнейшему определению права, прежде чем оно нарушено.

Другое явление в высшей степени важное для всей последующей истории права, – это развитие рядом с судом князя суда церкви. В нашей юридической литературе вопрос о церковном суде достаточно ясно выделяется, чтобы мы могли здесь ограничиться только теми его сторонами, которые необходимо иметь в виду при объяснении дальнейшего развитии светского права и суда. Вообще говоря, памятники церковного

законодательства не могут служить средством для изучения условий юридического быта столь ранней эпохи. Их никак нельзя ставить рядом с договорами князей или с Русской Правдой, как средства изучения права. Не от уставов Владимира или Ярослава мы делаем заключения к Русской Правде или к договорам, а наоборот. Каждый из названных памятников становится таким образом сам целью изучения. Мы обращаем здесь на них внимание только с тех сторон, которые связаны с нашей главной задачей. Что такое устав Владимира Святославича о судах церковных? В каком отношении могла стоять законодательная власть к юридической практике? Как могли определиться границы церковной юрисдикции в это время? Вот вопросы, которые для нас так же важны, как и для канониста.

Восточная церковь с первого своего появления в России носила в себе все признаки закончившегося развития в каноническом отношении. В Византии еще во времена Юстиниана, стало быть в половине VI в., церковное законодательство становится предметом кодификации. Не только постановления церкви по делам церковным (собственно канон), но и законы светской власти (номос) вошли в состав Номоканона (сочетание, вполне выражающее дух восточной юриспруденции. Речь Н. И. Крылова) Иоанна Схоластика. После него собирание законов в том или в другом порядке продолжается непрерывно. К тому времени, когда христианство стало распространяться на севере, число подобных сборников в Византии было уже весьма значительно, и в конце IX в. видное место между ними принадлежало так называемому Номоканону Фотия. Дальнейшее литературное развитие в Византии характеризуется главным образом появлением в XII в. толкований на прежние сборники. Таковы толкования Зонара, Вальсамона, Аристина.

Когда в конце X в. восточное исповедание праздновало свое торжество господствующей на севере церкви, – то вместе с князем из Корсуня явилось в Киеве византийское духовенство. Митрополит Евгений с этого начинает историю русской иерархии и, основываясь на летописях и каталогах иерархических книг, считает возможным к этому раннему времени отнести образовавшее шести епархий в России (см. Описание Киево-Софийского собора, 1825 г., стр. 60). Все эти епархии получили права и преимущества от константинопольского патриархата, конечно, только в отношении их внутреннего строя. Явление таких обширных успехов церкви в первое же время ее водворения может быть объяснено только давнишним ее существованием на севере. Что христианство было распространено до Владимира, – это всего лучше свидетельствует договор Игоря с греками. В этом договоре мы встречаем и первое указание на существовавшую в Киеве церковь ев. Илии, которая в договоре названа соборной (ПСРЛ, т. I, стр. 22).

Как же относилась власть светская к христианской церкви? С Владимира Святославича восточное исповедание становится господствующим на севере. Явлением всеобщим в истории Европы при водворении христианской церкви было расширение прав церкви в отношении к государству. Кроме внутреннего самоуправления, церковь приобретала еще юрисдикцию в тех отношениях гражданской жизни, которых основы лежат в началах религиозных. Что касается первоначального христианского общества на Руси, – то нельзя допустить никаких сомнений в том, что руководством для всех такого рода дел должны были служить византийские начала, выработанные тамошним законодательством и вошедшие в состав канонических сборников. Значительная часть того ведомства святительских судов, которое впоследствии ближе определялось церковными уставами Владимира и Ярослава, должна была, для тесного круга первоначального христианского общества, фактически находится в руках церкви еще до признания ее господствующей; таковы все вопросы семейного права.

Слова Владимира Святославича: «разверзше Грецской номоканон», и в другом месте, «се же искони уставлено»… указывают, в каком отношении князь находился к вопросу о церковном суде. Митрополит Евгений (там же, см. прибавления, стр. 9) сводит отдельные предметы церковного суда отчасти к Номоканону Фотия, отчасти к священным книгам Ветхого Завета. Для нас особенно важно указание на книгу Числ, XXVII, 8, ибо здесь находится Богом через Моисея данный закон о порядке наследования, по которому дочери призываются к наследству, когда нет сыновей. (О первоначальном употреблении и составе книг Ветхого Завета см. в «Описании Славянских рукописей

Московской Синодальной Библиотеки», отдел 1, стр. 132.) Что касается до другого источника, на который указывают списки устава Владимира Св., именно до греческого Номоканона, – то надо понимать эту ссылку только в общем смысле, ибо всякого отдельного положения устава нельзя свести к греческим источникам.

Что касается текста устава Владимира Св., – то Неволин, исследовавший вопрос о церковном суде (Поли. Собр. Соч., VI, стр. 254–268), знал его в 46 г. в краткой редакции по изданию Митрополита Евгения (см. Опис. Киево-Соф. Собор., прибавл.) и по двум рукописям в Кормчих. С тех пор мы имеем новый список того же устава в летописи Переяславля Суздальского (см. стр. 34) Здесь область святительских судов определяется двояко: во-первых, по предметам суда, во-вторых, по лицам.

I. Предметы епископского суда составляют: «роспуст, смилное, заставное, оумычек, пошибание промежю мужем и жены, о женитве в роде, поймы в сватвстве, ведовство, зелие, оурекание еретиком, зубояд, бои с родители, сын или дщи зло тое есть, или братана тяжются о заднице» (объяснение слов не совсем понятных можно видеть у Митрополита Евгения и у Неволина, в указанных трудах, стр. 5–7, в прибавлении, и стр. 277–282 в VI т.; также в статье Ив. Дм. Беляева, в Жури. Минист. Народ. Проев., 1856 г., № 7). Совершенно очевидно, что вся область церковного суда ограничивается делами семейными в смысле религиознонравственном, и некоторыми видами преступлений, оскорбляющих чистоту христианских нравов. И тот и другой род судов мыслим только в кругу верующих, и, в тексте перечислению предшествуют слова: «сии суды по всему христианству и градом и слободам судить святителем», а в заключении говорится: «се от моих мирян ему (т. е. епископу) судити». Понятно, что мирянами можно было назвать только христиан, – противополагая их, как увидим далее, митрополичьим людям. Мы спрашиваем, возможно ли допустить мысль, чтобы дела такого рода в первоначальном христианском обществе могли быть в чьих-либо руках, кроме церкви, особенно по городам и слободам, о которых говорит устав?

В нашей литературе выделился из ряда указанных предметов святительского суда вопрос о наследственном праве. Исследователи спрашивали себя, каким образом примирить противоречие, существующее между положением Русской Правды, по которой дела о наследстве подлежат суду князя, и положением устава Владимира Св., по которому эти дела идут к епископу? При такой постановке вопроса очень многое упускалось из виду:

1) для этого первоначального времени мы не имеем никакого основания выделять наследственное право из области дел семейных, на которые несомненно оказало влияние христианство;

2) обращение к детскому в Русской Правде вовсе не предписывается, а предоставляется только, ибо статья о детском, которая имеется лишь в позднейших редакциях, есть собственно определение урока детскому на случай его призыва для раздела (эта мысль принадлежит митрополиту Евгению); 3) наконец, ни уставы, ни Правда в этом месте не дают нам средств заключить, в чем именно власть духовная исключала деятельность светской власти в этих делах, ибо понятие суда и деятельность судьи в X и XI вв. очень отличались от современных. Церковь не могла не остановиться на делах о наследстве, но что она сделала в этом направлении, как она действовала, – это не разрешается двумя словами, которые находим в уставе Владимира Св.

II. Лица, подлежащие суду церкви, или, как читаем в летописи Переяславля Суздальского, – митрополичьи люди суть: игумен, игуменья, черноризцы, священник, диакон и их жены, пономарь, проскурница, калика, вдова, задушный, прикладнь, диак, слепец, хромец, и весь причт церковный. Устав прибавляет, «аще тех, кто впадут в вину, – суди их митрополит, опрочь мирян». Опять и здесь может возникнуть масса вопросов, которые не разрешаются уставом. Слово суд и тут не может соответствовать вполне нашим понятиям. Но вопрос о лицах, которых ведала церковь, менее важен в истории права частного, чем вопрос о предметах церковного суда.

Итак, вот те границы внешней власти церкви, которых определение вся наша письменность относит ко временам великого князя Владимира. Независимо от тех скудных средств, которые мы имеем для определения достоверности устава (старейшие списки не восходят выше конца XIII в.), – мы спрашиваем себя, мог ли законодатель твердо, ясно и практически указать в это время пределы, в которых должна обращаться деятельность церкви, и своим законом обеспечить за ней это влияние? Заключая от последующего, мы должны сказать, что отправление правосудия в это время происходило в той первообразной форме, которой живые следы сохранили нам некоторые рассказы летописи (см. ПСРЛ, т. I., стр. 75 и след.). Все условия судебной организации лежали в народе, а не в органах княжеской власти; князья и их тиуны были более или менее случайными и временными органами суда. В отношении к преступлениям юрисдикция князя определилась и получила организацию, конечно, ранее, нежели в отношении к делам гражданским. При таких условиях твердая граница для светской и церковной юрисдикции могла быть определена больше теоретически, нежели практически. Далее, форма закона не есть никаким образом та форма, в которой развивалось в это время право. Нам пришлось бы устанавливать совершенно новое понятие о законе, если бы мы захотели называть законами в точном смысле те акты, которые пришли к нам с именами Владимира и Ярослава. Летописец Переяславля Суздальского изображает возникновение того акта, который впоследствии назывался уставом Владимира Св., таким образом: великий князь чувствует приближение смерти и призывает княгиню Анну, Грекиню, царицу, и сына, Бориса, потом, воззрев в Номоканон греческий, говорит царице: «се аз отхожу мира сего суетного и проч. пишу с греческого закона суды и оправдания, Бог да мстит тому, кто превратит или от детей моих, или от сродник и проч.». За этим следует текст устава, который назван заветом. Когда летописец говорил о законах (см выше, об отмене вир), то он иначе изображал деятельность князя. Понятие завета гораздо ближе, по нашему мнению, соответствует условиям времени, когда мог возникнуть подобный акт, нежели понятие устава. Заветы являются с самой той поры, когда мы получаем первые сведения о появлении христианства среди руссов. В договорах князей говорится уже об уряжении имения на случай смерти. Летописец рассказывает про Ольгу, что она перед смертью завещала не творить по себе тризну (Лавр, и Сузд. лет., 969 г.). Ближайшие к умирающему люди были хранителями его заветов. Представление устава и завета гораздо позже смешиваются и переходят одно в другое. В Ипатьевской летописи, под 1288 г. читаем о князе Мстиславе, что он послух добр умершего князя Владимира, что его (Мстислава) Бог сотворил наместником брату, не рушаща уставов брата, но утверждающа. Если в конце XIII в. уставы, и тем более жалованья князя, держались на такой, более нравственной, нежели юридической основе, – то мы с еще большим основанием должны допустить, что во времена Владимира Святого его уставы и его жалованья церкви имели простое значение приказа детям блюсти интересы церкви и не обидеть церковных привилегий.

Церковь тогда уже начинала пользоваться плодами своих усилий. Ее деятельность должна была быть неустанной. Она не могла положиться на власть закона и на силу в нем, в законе, лежащую, ибо не на силе закона, а на уважении в детях к воле, к завету отца она утверждает свои первые притязания.

Дальнейшее практическое развитие права должно было указать, в каких границах могла обращаться власть церковного суда. Мы вовсе не думаем, чтобы можно было задавать себе вопрос о подлинности или о подлогах, когда идет речь об уставе или завете Владимира Святого. Западная церковь имеет подложные акты церковного права, но там были твердо выработаны законодательные формы, и подлог имел свой смысл. У нас не было ни того, ни другого. Поэтому смотреть на разнообразие состава в актах, освещаемых именем устава Владимира Святого, как на доказательство подлога– вполне ошибочно. Это было в свойствах младенческого состояния права. Владимир Святой дал детям завет блюсти права церкви. Если при его потомках представители церкви применяли начала церковного канона ко всем явлениям практики, которую находила юная церковь в юном обществе, то в этом они могли видеть выполнение завета Владимира Святого, они имели право ссылаться на этот завет, в каком бы виде, в какой бы форме он ни дошел до них, в форме ли завета или устава, на письме или в устном предании. Винницкий епископ Макарий, в своей Истории Русской Церкви иначе смотрит на этот предмет. Он думает, что все известные нам редакции устава суть «копии, в которых переписчики частью по собственному мудрованию, а более по требованию обстоятельств, места и времени позволяли себе изменять слова и обороты речи и делать прибавления или сокращения как в несущественных, так и в существенных частях: к такому заключению невольно приводит крайнее разнообразие списков» (Истор. Русск. Церк., 57 г., т. I, стр. 126). Очевидно, почтенный ученый ищет более привычных нам форм закона, которыми бы обеспечивалась власть суда церкви в X в. Их нельзя найти. Дело было тогда не в словах и оборотах речи. Когда, гораздо позже, буква закона получила иное значение, чем она могла иметь в X в., – то меры против подделок следовали тотчас за событием. Приписки суздальского епископа к княж-Александровой грамоте во Пскове были осуждены московским митрополитом, подделка жалованной грамоты чудовским архимандритом была очень строго наказана в Москве (Ист. Рос. с древн. врем., V, стр 278). За подделку устава Святого Владимира мы не можем себе представить никаких взысканий…

Если в самом деле границы церковной юрисдикции не могли быть твердо и практическим образом определены в законе, то эта неопределенность открывала лишь больший простор влиянию церкви, и главным образом, в делах семейных (вспомним, что в первой половине XII в. Нифонт не захотел венчать князя, глаголя: «не достоит ея пояти». Новгор., 1-я, 1136 г.), имущественных, в юридических сделках, в процессуальных формах. Весьма раннее развитие крестного целованья, как способа укрепления сделок (между князьями и частными лицами), и роты или присяги в самом разнообразном применении, как способа доказывать на суде, прямо подтверждает эту мысль. Слуги церкви распространяли свое влияние на право далеко за пределы того круга лиц и того круга предметов, который был обозначен выше как сфера собственно святительских судов. Можно думать, что в целях частного права духовные власти также часто служили свободно выбранными посредниками, как часто они играли такую роль в междукняжеских отношениях. Форма третейского суда есть несомненно одна из первоначальных форм отправления правосудии. Влияние сторон на выбор судьи составляет такую гарантию правосудия, которая, при недостатке других, должна занимать весьма видное место. Свободнейшую сферу для третейского суда представляла область имущественных отношений. Княжеские уставы в первое время вовсе ее не касались. Краткая Правда говорит почти об одних преступлениях. Если в полных редакциях вдруг появляется много определений, касающихся именно гражданских институтов, то этого нельзя себе объяснить иначе, как свободным развитием этих институтов в практике, под влиянием новых начал религии и с содействием духовенства.

Наши исследователи обыкновенно связывают с установлением у нас суда церковного появление таких сборников, как Закон Судный людям. Барон Розенкампф, которого сочинению до сих пор принадлежит более видное место между всеми попытками раскрыть связь византийского и русского права, говорит: «из содержания Закона Судного видно, что он предшествовал уставам вел. князя Владимира и Ярослава, равно и прочим статьям сего рода» (Обозрен. Корм., 2-е изд., стр. 114). Относительно его состава мнения не могут расходиться. Это – попытка приноровить греко-римское законодательство к состоянию славянских народов! Сличение статей Судного Закона с греческими источниками приводит к заключению, что составители пытались сгладить те черты греческого права, которые резко противоречили нравам свободного народа. Вместо наказаний телесных во многих случаях вводится пост (весьма продолжительный, 7, 15 лет) и епитимии (см. 2-я ч. Русск. достопамятн., изд. Дубенск., стр 143). Это, однако, не помешало церковному суду в России излагать наказания членовредительные, отрезание носа, ушей (Лавр, лет., 1169 г., Новгор. 2-я, 1055, 58 гг.), как было в Греции, со времен императоров Василия и его сына Льва.

Что ж мы можем заключить из существования у нас подобных сборников? Для Византии прототипы этих сборников служат признаком упадка правоведения (Дубенск., в указ, книге, стр. 141). Розенкампф делает попытку свести отдельные статьи Судного Закона к Базиликам, к Прохирону, Эклоге, но не доканчивает ее, «боясь наскучить своим читателям» (стр. 112). Дубенский заключает, что можно приискать все заглавия Судного Закона между гранями Градского Закона и Прохирона Льва Мудрого. Таким образом, дряхлеющие формы греческого права должны принять в себя то содержание, которое вырабатывает жизнь юных народов. Понятно, как мало между тем и другим можно было найти соответствия, как мало Судный Закон мог отвечать практическим требованиям времени. Появление подобных сборников свидетельствует только о возникающей потребности изменить основы юридического быта и вовсе не доказывает, чтобы перемена в самом деле произошла. Чтение памятника может привести к сближению некоторых статей с Русской Правдой (Исследов. г. Калачова, стр. 148), к объяснению некоторых вопросов в системе доказательств по Русской Правде и, наконец, к заключению, что духовенство с самого начала старается влиять на юридическую практику.

Для того, чтобы начала чужого права приобрели действительное значение в юридической практике, нужно было, чтобы эта практика сложилась в сколько-нибудь твердые и постоянные формы. Первая попытка в этом направлении и заключалась, как увидим далее, в составлении сборников туземного права. В Кормчих книгах мы находим рядом: Закон Судный, Избрание из книг Моисеевых, земледельческие законы Императора Юстиниана, законы Льва и Константина, Закон Градский, главы о послухах, церковные уставы, статьи о церковных людях, десятинах и проч., договор смоленского князя с Ригой и Русскую Правду, но какую ее редакцию? Только новейшую. В этом составе, после XIII в., статьи Правды иногда встречаются даже перемешанными с другими из указанных статей. Ни краткой редакции Правды, ни договоров князей с греками в этих сборниках не встречается. Таким образом, уставы княжеские и практика княжеского суда развиваются самостоятельно, прежде чем является попытка примирить вырабатываемые здесь начала с началами заимствованными. Можно было бы думать, что, наконец, с исхода XIII в., когда уже сложилась полная редакция Правды, византийские начала получили господство, и ими определялось дальнейшее развитие права… Но этому противоречит потребность в новых сборниках, как Псковская Судная грамота, которая касается всех вопросов гражданского права, и вопросов о наследстве, наряду со всеми другими институтами. Чтобы предварительно ответить на вопрос не столько трудный, сколько запутанный фразами, – в чем же заключалось влияние византийского права на русское, мы возьмем несколько слов нашего почтенного историка: «Россия приняла христианство от Византии, которая вследствие этого обнаружила сильное влияние на жизнь юного русского общества, но это влияние не было нисколько вредно славянской народности последнего, потому что Восточная Империя, по самой слабости своей, не могла насильственно втеснять русскую жизнь в формы своего быта, навязывать Русским свой язык, высылать к ним свое духовенство, свои колонии; византийская образованность действовала не через свой собственный орган, но через орган русской народности, через русский язык, и таким образом, вместо утушения, содействовала только к утверждению славянской народности на Руси; Греция обнаружила свое влияние не во столько, во сколько сама хотела обнаружить его, но во столько и в таких формах, из каких сами русские хотели принимать ее влияние; ни светская, ни духовная власть Восточной Империи не могли иметь решительного влияния на явления древней русской жизни, не могли выставить начала равносильного господствовавшим в ней началам, которые потому и развились свободно и независимо» (Ист. Рос. с древн. врем., т. 1, 3-е изд., стр. 303 и 304). Эти простые и ясные мысли могут быть в одинаковой мере отнесены к публичному и частному праву.

Мы думали привести здесь, тоже к вопросу о греческом влиянии, любопытный спор между барон Розенкампфом и митрополитом Евгением о языке наших Кормчих до начала XIII в. (см. Обозрен. Кормч. кн, 1-е изд., стр. 25, и Описание Киево-Софийск. Собора, стр. 238, также Словарь Истор. о писател. духовн. чина, т. 1, стр 329, 333 и далее), но ввиду приведенного сейчас места позднейшего писателя, интерес этого спора, на сколько он обращен не к литературным, а к юридическим вопросам, по нашему мнению, слабеет, и доводы барона Розенкампфа, без того уступавшие в силе его противнику, кажутся нам малозначащими.

Итак, заключая эту главу, мы получаем явления, которые, по-видимому, противоречат одно другому. С одной стороны, несомненно господство личности в праве, с другой мы видим определяющуюся власть князя и церкви. Если в основании княжеской власти лежит свободное признание, то авторитет церкви как будто основывается на другом начале, как будто здесь действует закон. Этих противоречий не было, конечно, на деле, сила личности не улеглась еще. Церковь, опираясь на завете Владимира Се., особенно в делах о наследстве, только отстраняла деятельность власти, а затем ей открывалась другая, положительная сторона ее миссии, где дело не в формах закона, а в силе веры, где действует только внутреннее влияние на каждую личность, отдельно взятую, где только таким влиянием определяются границы действительной власти.

Во сколько хотело русское общество принять чужое влияние, в каких формах могло проходить оно – это мы постараемся уяснить в последующем обзоре русских юридических памятников, в заключении которого рассмотрим и Кормчую.