МОГЛИ ЛИ БОЛЬШЕВИКИ ВЗЯТЬ В ИЮЛЕ ВЛАСТЬ?
Запрещенная правительством и Исполнительным комитетом демонстрация носила грандиозный характер; во второй день в ней участвовало не менее 500 тысяч человек. Суханов, который не находит достаточно резких слов для оценки «крови и грязи» июльских дней, пишет, однако: «Независимо от политических результатов, нельзя было смотреть иначе как с восхищением на это изумительное движение народных масс. Нельзя было, считая его гибельным, не восторгаться его гигантским стихийным размахом». По подсчетам следственной комиссии, убитых было 29 человек, раненых 114, приблизительно поровну с обеих сторон.
Что движение началось снизу, помимо большевиков, до известной степени против них, в первые часы признавалось и соглашателями. Но уже к ночи 3 июля, особенно же на следующий день, официальная оценка меняется. Движение объявляется восстанием, большевики – его организаторами. «Под лозунгами „Вся власть Советам“, – писал впоследствии близкий к Керенскому Станкевич, – шло форменное восстание большевиков против тогдашнего большинства советов, составленного из оборонческих партий». Обвинение в восстании – не только прием политической борьбы: эти люди успели в течение июня слишком убедиться в силе влияния большевиков на массы и теперь просто отказывались верить тому, что движение рабочих и солдат могло перелиться через головы большевиков. Троцкий пытался разъяснять на заседании Исполнительного комитета: «Нас обвиняют в том, что мы создаем настроение мае; это неправда, мы только пытаемся его формулировать». В книгах, выпущенных противниками после октябрьского переворота, в частности у Суханова, можно встретить утверждение, будто большевики, лишь вследствие поражения июльского восстания, скрыли свою подлинную цель, спрятавшись за стихийное движение масс. Но разве можно скрыть, точно клад, план вооруженного восстания, втягивающего в свой водоворот сотни тысяч людей? Разве перед Октябрем большевики не оказались вынуждены совершенно открыто призывать к восстанию и готовиться к нему на глазах у всех? Если этого плана никто не раскрыл в июле, то лишь потому, что его не было. Вступление пулеметчиков и кронштадтцев в Петропавловскую крепость с согласия ее постоянного гарнизона – на этот «захват» особенно напирали соглашатели! – отнюдь не являлось актом вооруженного восстания. Расположенное на островке здание – больше тюрьма, чем военная позиция, – могло еще, пожалуй, служить убежищем для отступающих, но ничего не давало наступающим. Устремляясь к Таврическому дворцу, демонстранты безразлично проходили мимо важнейших правительственных зданий, для занятия которых достаточно было бы путиловского отряда Красной гвардии. Петропавловской крепостью они завладели так же, как завладевали улицами, мостами, площадями. Лишним побудительным мотивом послужило соседство дворца Кшесинской, которому можно было из крепости прийти на помощь в случае какой-нибудь опасности.
Большевики сделали все для того, чтобы свести июльское движение к демонстрации. Но не вышло ли оно все же логикой вещей из этих пределов? На этот политический вопрос труднее ответить, чем на уголовное обвинение. Оценивая июльские дни сейчас же по их завершению, Ленин писал: «Противоправительственная демонстрация – таково было бы формально наиболее точное описание событий. Но в том-то и дело, что это не обычная демонстрация, это нечто значительно большее, чем демонстрация, и меньшее, чем революция». Когда массы усвоили какую-либо идею, они хотят ее осуществить. Доверяя партии большевиков, рабочие, тем более солдаты, еще не успели, однако, выработать убеждения, что выступать надо не иначе как по призыву партии и под ее руководством. Опыт февраля и апреля учил скорее другому. Когда Ленин говорил в мае, что рабочие и крестьяне во сто раз революционнее нашей партии, он, несомненно, обобщал февральский и апрельский опыт. Но и массы обобщали этот опыт по-своему. Они говорили про себя: даже и большевики тянут и сдерживают. Демонстранты вполне готовы были в июльские дни – если бы по ходу дела это оказалось нужным – ликвидировать официальную власть. В случае сопротивления со стороны буржуазии они готовы были применить оружие. Постольку здесь был элемент вооруженного восстания. Если оно тем не менее не было доведено даже до середины, не только до конца, то потому, что картину путали соглашатели5.
В первом томе этой работы мы подробно характеризовали парадокс февральского режима. Власть из рук революционного народа получили мелкобуржуазные демократы, меньшевики и социалисты-революционеры. Они не ставили себе этой задачи. Они не завоевали власти. Против своей воли они оказались у власти. Против воли масс они стремились передать власть империалистской буржуазии. Народ либералам не верил, но верил соглашателям, которые, однако, не верили сами себе. И они были, по-своему, правы. Даже уступив власть полностью буржуазии, демократы оставались бы кое-чем. Взяв власть в свои руки, они должны были превратиться в ничто. От демократов власть почти автоматически соскользнула бы в руки большевиков. Беда была непоправима, ибо заключалась в органическом ничтожестве русской демократии.
Июльские демонстранты хотели передать власть советам. Для этого необходимо было, чтобы советы согласились ее взять. Между тем даже в столице, где большинство рабочих и активные элементы гарнизона уже шли за большевиками, большинство в Совете, в силу закона инерции, свойственного всякому представительству, принадлежало еще мелкобуржуазным партиям, которые покушение на власть буржуазии рассматривали как покушение на себя. Рабочие и солдаты ярко ощущали противоречие между своими настроениями и политикой Совета, т. е. между своим сегодняшним и своим вчерашним днем. Восставая за власть советов, они вовсе не несли своего доверия соглашательскому большинству. Но они не знали, как справиться с ним. Опрокинуть его силой значило бы разогнать советы, вместо того чтобы передать им власть. Прежде чем найти путь к обновлению советов, рабочие и солдаты попытались подчинить их своей воле методом прямого действия.
В прокламации от обоих исполнительных комитетов по поводу июльских дней соглашатели негодующе апеллировали к рабочим и солдатам против демонстрантов, которые-де «силой оружия пытались навязать свою волю избранным вами представителям». Как будто демонстранты и избиратели не были двумя названиями одних и тех же рабочих и солдат! Как будто избиратели не имеют права навязывать свою волю избираемым! И как будто эта воля состояла в чем-либо другом, кроме требования выполнить долг: овладеть властью в интересах народа. Сосредоточиваясь вокруг Таврического дворца, массы кричали в уши Исполнительному комитету ту самую фразу, которую безымянный рабочий преподнес Чернову вместе с мозолистым кулаком: «Бери власть, коли дают». В ответ соглашатели призвали казаков. Господа демократы предпочитали гражданскую войну с народом бескровному переходу власти в их собственные руки. Стреляли первыми белогвардейцы. Но политическую атмосферу гражданской войны создали меньшевики и эсеры.
Наткнувшись на вооруженный отпор со стороны того самого органа, которому они хотели передать власть, рабочие и солдаты потеряли сознание цели. Из могущественного массового движения оказался выдернут его политический стержень. Июльский поход свелся к демонстрации, частично произведенной средствами вооруженного восстания. С таким же правом можно сказать, что это было полувосстание во имя цели, не допускавшей иных методов, кроме демонстрации.
Отказываясь от власти, соглашатели в то же время не сдавали ее до конца и либералам: и потому, что боялись их – мелкий буржуа боится крупного; и потому, что боялись за них – чисто кадетское министерство было бы немедленно опрокинуто массами. Мало того: как правильно указывает Милюков, «в борьбе с самочинными вооруженными выступлениями Исполнительный комитет Совета закрепляет за собой право, заявленное в дни волнений 20–21 апреля, распоряжаться по своему усмотрению вооруженными силами петроградского гарнизона». Соглашатели по-прежнему продолжают сами у себя воровать власть из-под подушки. Чтобы дать вооруженный отпор тем, которые пишут на своих плакатах власть советов, Совет оказывается вынужден на деле сосредоточить в своих руках власть.
Исполнительный комитет идет еще далее: он формально провозглашает в эти дни свой суверенитет. «Если бы революционная демократия признала необходимым переход всей власти в руки Советов, – гласила резолюция 4 июля, – то только полному собранию Исполнительных комитетов может принадлежать решение этого вопроса». Объявив демонстрацию за власть советов контрреволюционным восстанием, Исполнительный комитет в то же время конституировался в качестве верховной власти и решал судьбу правительства.
Когда на рассвете 5 июля «верные» войска вошли в здание Таврического дворца, командир их доложил, что его отряд подчиняется Центральному исполнительному комитету полностью и целиком. Ни слова о правительстве! Но и мятежники соглашались подчиняться Исполнительному комитету в качестве власти. При сдаче Петропавловской крепости гарнизону ее оказалось достаточным заявить о своем подчинении Исполнительному комитету. Никто не требовал подчинения официальным властям. Но и войска, вызванные с фронта, ставили себя полностью в распоряжение Исполнительного комитета. Из-за чего же в таком случае проливалась кровь?
Если бы борьба происходила на исходе средних веков, обе стороны, убивая друг друга, цитировали бы одни и те же изречения Библии. Историки-формалисты пришли бы впоследствии к выводу, что борьба шла из-за толкования текстов: средневековые ремесленники и неграмотные крестьяне имели, как известно, странное пристрастие давать убивать себя из-за филологических тонкостей в откровениях Иоанна, как русские раскольники подводили себя под истребление из-за вопроса, креститься двумя пальцами или тремя. На самом деле в средние века не менее, чем теперь, под символическими формулами скрывалась борьба жизненных интересов, которую нужно уметь раскрыть. Один и тот же евангельский стих означал для одних крепостничество, а для других – свободу.
Но есть гораздо более свежие и близкие аналогии. Во время июньских дней 1848 года во Франции по обеим сторонам баррикад раздавался один и тот же крик: «Да здравствует республика!» Мелкобуржуазным идеалистам июньские бои представлялись поэтому недоразумением, вызванным оплошностью одних, горячностью других. На самом деле буржуа хотели республики для себя, рабочие – республики для всех. Политические лозунги чаще служат для того, чтобы замаскировать интересы, чем для того, чтобы назвать их по имени.
Несмотря на всю парадоксальность февральского режима, который соглашатели покрывали к тому же марксистскими и народническими иероглифами, действительные отношения классов достаточно прозрачны. Нужно только не терять из виду двойственной природы соглашательских партий. Просвещенные мелкие буржуа опирались на рабочих и крестьян, но братались с титулованными помещиками и сахарозаводчиками. Входя в советскую систему, через которую требования низов поднимались до официального государства, Исполнительный комитет служил в то же время политическим прикрытием для буржуазии. Имущие классы «подчинялись» Исполнительному комитету, поскольку он передвигал власть в их сторону. Массы подчинялись Исполнительному комитету, поскольку надеялись, что он станет органом господства рабочих и крестьян. В Таврическом дворце пересекались противоположные классовые тенденции, причем и та и другая прикрывались именем Исполнительного комитета: одна – по несознательности и доверчивости, другая – по холодному расчету. Борьба же шла не больше и не меньше, как о том, кому править этой страной: буржуазии или пролетариату?
Но если соглашатели не хотели брать власть, а у буржуазии не хватало для этого сил, может быть, в июле овладеть рулем могли большевики? В течение двух критических дней власть в Петрограде совершенно выпала из рук правительственных учреждений. Исполнительный комитет впервые почувствовал свое полное бессилие. Взять при этих условиях власть в свои руки не составило бы для большевиков никакого труда7. Можно было захватить власть и в отдельных провинциальных пунктах. Права ли была в таком случае большевистская партия, отказываясь от восстания? Не могла ли она, закрепившись в столице и некоторых промышленных районах, распространить затем свое господство на всю страну? Это важный вопрос. Ничто так не помогло в конце войны торжеству империализма и реакции в Европе, как недолгие месяцы керенщины, измотавшие революционную Россию и нанесшие неизмеримый ущерб ее моральному авторитету в глазах воюющих армий и трудящихся масс Европы, с надеждой ждавших от революции нового слова. Сократив родовые муки пролетарского переворота на четыре месяца, – огромный срок! – большевики получили бы страну менее истощенной, авторитет революции в Европе менее подорванным. Это не только дало бы советам огромные преимущества при ведении переговоров с Германией, но и оказало бы крупнейшее влияние на ход войны и мира в Европе. Перспектива была слишком заманчивой! И тем не менее руководство партии было совершенно право, не становясь на путь вооруженного восстания. Мало взять власть. Надо удержать ее. Когда в октябре большевики сочли, что их час пробил, самое трудное время наступило для них после захвата власти. Понадобилось высшее напряжение сил рабочего класса, чтобы выдержать неисчислимые атаки врагов. В июле этой готовности к беззаветной борьбе еще не было даже у петроградских рабочих8. Имея возможность взять власть, они предлагали ее, однако. Исполнительному комитету. Пролетариат столицы, в подавляющем большинстве своем уже тяготевший к большевикам, еще не оборвал февральской пуповины, связывавшей его с соглашателями. Еще немало было иллюзий в том смысле, будто словом и демонстрацией можно достигнуть всего; будто, попугав меньшевиков и эсеров, можно побудить их вести общую политику с большевиками. Даже передовая часть класса не отдавала себе ясного отчета в том, какими путями можно прийти к власти. Ленин писал вскоре: «Действительной ошибкой нашей партии в дни 3–4 июля, обнаруженной теперь событиями, было только то… что партия считала еще возможным мирное развитие политических преобразований путем перемены политики советами, тогда как на самом деле меньшевики и эсеры настолько уже запутали и связали себя соглашательством с буржуазией, а буржуазия настолько стала контрреволюционна, что ни о каком мирном развитии не могло уже быть и речи».
Если политически неоднороден и недостаточно решителен был пролетариат, то тем более крестьянская армия. Своим поведением в дни 3–4 июля гарнизон создал полную возможность для большевиков взять власть. Но в составе гарнизона были, однако, и нейтральные части, которые уже к вечеру 4 июля решительно колебнулись в сторону патриотических партий. 5 июля нейтральные полки становятся на сторону Исполнительного комитета, а полки, тяготеющие к большевизму, стремятся принять окраску нейтральности. Это гораздо более развязало властям руки, чем запоздалое прибытие фронтовых частей. Если бы большевики сгоряча взяли 4 июля власть, то петроградский гарнизон не только не удержал бы ее сам, но помешал бы рабочим отстоять ее в случае неизбежного удара извне.
Еще менее благоприятно выглядело положение в действующей армии. Борьба за мир и землю, особенно со времени июньского наступления, делала ее крайне восприимчивой к лозунгам большевиков. Но так называемый «стихийный» большевизм солдат вовсе не отождествлялся в их сознании с определенной партией, с ее Центральным Комитетом и вождями. Солдатские письма того времени очень ярко выражают это состояние армии. «Помните, господа министры и все главные руководители, – пишет корявая солдатская рука с фронта, – мы партии плохо понимаем, только недалеко то будущее и прошлое, царь вас ссылал в Сибирь и садил в тюрьмы, а мы вас посадим на штыки». Крайняя степень ожесточения против верхов, которые обманывают, соединяется в этих строках с признанием своего бессилия: «мы партии плохо понимаем». Против войны и офицерства армия бунтовала непрерывно, пользуясь для этого лозунгами из большевистского словаря. Но поднять восстание для того, чтобы передать власть большевистской партии, армия далеко еще не была готова. Надежные части для подавления Петрограда правительство выделило из состава войск, наиболее близких к столице, без активного сопротивления других частей, и перевезло эшелонами – без противодействия железных дорог. Недовольная, мятежная, легко воспламеняющаяся армия оставалась политически бесформенной; в составе ее было слишком мало сплоченных большевистских ядер, способных дать единообразное направление мыслям и действиям рыхлой солдатской массы.
С другой стороны, соглашатели, для противопоставления фронта Петрограду и крестьянскому тылу, не без успеха пользовались тем отравленным оружием, которое реакция в марте тщетно пыталась пустить в ход против советов. Эсеры и меньшевики говорили солдатам на фронте: петроградский гарнизон, под влиянием большевиков, не дает вам смены; рабочие не хотят работать для нужд фронта; если крестьяне послушают большевиков и захватят сейчас землю, то фронтовикам ничего не останется. Солдаты нуждались еще в дополнительном опыте, чтобы понять, для кого правительство охраняет землю: для фронтовиков или для помещиков.
Между Петроградом и действующей армией стояла провинция. Ее отклик на июльские события сам по себе может послужить очень важным критерием a posteriori (лат. – исходя из опыта. – Ред.) для решения вопроса о том, правильно ли поступили большевики в июле, уклонившись от непосредственной борьбы за власть. Уже в Москве революция пульсировала несравненно слабее, чем в Петрограде. На заседании Московского комитета большевиков шли бурные прения: отдельные лица, принадлежавшие к крайнему левому крылу партии, как, например, Бубнов, предлагали занять почту, телеграф, телефонную станцию, редакцию «Русского слова», т. е. стать на путь восстания. Комитет, очень умеренный по своему общему духу, решительно отбивался от этих предложений, считая, что московские массы к таким действиям совсем не готовы. Несмотря на запрещение Совета, решено было все же устроить демонстрацию. К Скобелевской площади потянулись значительные толпы рабочих с теми же лозунгами, что в Петрограде, но далеко не с тем же подъемом. Гарнизон откликнулся совсем не единодушно, примкнули отдельные части, только одна из них в полном вооружении. Солдат-артиллерист Давыдовский, которому предстояло принять серьезное участие в октябрьских боях, свидетельствует в своих воспоминаниях, что Москва оказалась к июльским дням неподготовлена и что у руководителей демонстрации остался от неудачи «какой-то нехороший осадок».
В Иваново-Вознесенск, текстильную столицу, где Совет уже стоял под руководством большевиков, весть о событиях в Петрограде проникла вместе со слухом о том, что Временное правительство пало. На ночном заседании Исполнительного комитета постановлено было, в качестве подготовительной меры, установить контроль над телефоном и телеграфом. 6 июля на фабриках приостановились работы; в демонстрации участвовало до 40 тысяч человек, много вооруженных. Когда выяснилось, что петроградская демонстрация не привела к победе, Иваново-Вознесенский Совет поспешно отступил.
В Риге под влиянием сведений о петроградских событиях произошло в ночь на 6 июля столкновение большевистски настроенных латышских стрелков с «батальоном смерти», причем патриотический батальон оказался вынужден отступить. Рижский Совет принял в ту же ночь резолюцию в пользу власти советов. Двумя днями позже такая же резолюция была вынесена в столице Урала, Екатеринбурге. Тот факт, что лозунг советской власти, выдвигавшийся в первые месяцы только от имени партии, становился отныне программой отдельных местных советов, означал, бесспорно, крупнейший шаг вперед. Но от резолюции за власть советов до восстания под знаменем большевиков оставался еще значительный путь.
В отдельных пунктах страны петроградские события послужили толчком, разрядившим острые конфликты частного характера. В Нижнем Новгороде, где эвакуированные солдаты долго сопротивлялись отправке на фронт, присланные из Москвы юнкера вызвали своими насилиями возмущение двух местных полков. В результате перестрелки, с убитыми и ранеными, юнкера сдались и были разоружены. Власти исчезли. Из Москвы двинулась карательная экспедиция из трех родов войск. Во главе ее стояли: командующий войсками московского округа, импульсивный полковник Верховский, будущий военный министр Керенского, и председатель Московского Совета, старый меньшевик Хинчук, человек маловоинственного нрава, будущий глава кооперации, а затем советский посол в Берлине. Усмирять им, однако, было уже некого, так как избранный восставшими солдатами комитет успел тем временем полностью восстановить порядок.
В те же приблизительно ночные часы и на той же почве отказа отправиться на фронт взбунтовались в Киеве солдаты полка имени гетмана Полуботько, в количестве 5 тысяч человек, захватили склад оружия, заняли крепость, штаб округа, арестовали коменданта и начальника милиции. Паника в городе длилась несколько часов, пока комбинированными усилиями военных властей, комитета общественных организаций и органов украинской Центральной рады арестованные были освобождены, а большая часть восставших разоружена.
В далеком Красноярске большевики, благодаря настроению гарнизона, чувствовали себя настолько прочно, что, несмотря на начавшуюся уже в стране волну реакции, устроили 9 июля демонстрацию, в которой участвовало 8-10 тысяч человек, в большинстве солдаты. Против Красноярска был двинут из Иркутска отряд в 400 человек с артиллерией, под руководством окружного военного комиссара эсера Краковецкого. В течение двух дней неизбежных для режима двоевластия совещаний и переговоров карательный отряд оказался настолько разложен солдатской агитацией, что комиссар поспешил вернуть его в Иркутск. Но Красноярск составлял скорее исключение.
В большинстве губернских и уездных городов положение было несравненно менее благоприятно. В Самаре, например, местная большевистская организация при вести о боях в столице «ждала сигнала, хотя рассчитывать почти было не на кого». Один из местных членов партии рассказывает: «Рабочие начали симпатизировать большевикам, но надеяться, что они бросятся в бой, было невозможно; на солдат приходилось еще меньше рассчитывать; что касается организации большевиков, то силы были совсем слабы – нас была горсточка; в Совете рабочих депутатов большевиков было несколько человек, а в солдатском Совете, кажется, совсем не было, да он и состоял почти исключительно из офицеров». Главная причина слабого и недружного отклика страны состояла в том, что провинция, без боев принявшая Февральскую революцию из рук Петрограда, гораздо медленнее, чем столица, переваривала новые факты и идеи. Нужен был дополнительный срок, чтобы авангард успел политически подтянуть к себе тяжелые резервы.
Состояние сознания народных масс, как решающая инстанция революционной политики, исключало таким образом возможность захвата большевиками власти в июле. В то же время наступление на фронте побуждало партию противодействовать демонстрациям. Крах наступления был совершенно неизбежен. Фактически он уже начался. Но страна об этом еще не знала. Опасность состояла в том, что при неосторожности партии правительство сможет взвалить на большевиков ответственность за последствия собственного безумия. Надо было дать наступлению время исчерпать себя. Большевики не сомневались, что перелом в массах будет очень крутой. Тогда видно будет, что предпринять. Расчет был совершенно правильный. Однако события имеют свою логику, не считающуюся с политическими расчетами, и на этот раз она жестоко обрушилась на головы большевиков.
Неудача наступления на фронте приняла характер катастрофы 6 июля, когда немецкие войска прорвали русский фронт на протяжении 12 верст в ширину и 10 в глубину. В столице прорыв стал известен 7 июля, в самый разгар усмирительных и карательных действий. Много месяцев спустя, когда страсти должны были поутихнуть или, по крайней мере, принять более осмысленный характер, Станкевич, не самый злостный из противников большевизма, все еще писал о «загадочной последовательности событий», в виде прорыва у Тарнополя вслед за июльскими днями в Петрограде. Эти люди не видели или не хотели видеть действительной последовательности событий, которая состояла в том, что начатое из-под палки Антанты безнадежное наступление не могло не привести к военной катастрофе и не могло одновременно не вызвать взрыв возмущения обманутых революцией масс. Но не все ли равно, как обстояло в действительности? Связать петроградское выступление с неудачей на фронте было слишком заманчиво. Патриотическая печать не только не скрывала поражения, наоборот, изо всех сил преувеличивала его, не останавливаясь перед раскрытием военных тайн: назывались дивизии и полки, указывалось их расположение. «Начиная с 8 июля, – признает Милюков, – газеты начали печатать намеренно откровенные телеграммы с фронта, поразившие как громом русскую общественность». В этом и состояла цель: потрясти, испугать, оглушить, чтобы тем легче связать большевиков с немцами.
Провокация несомненно сыграла известную роль в событиях на фронте, как и на улицах Петрограда. После февральского переворота правительство выбросило в действующую армию большое число бывших жандармов и городовых. Никто из них, конечно, воевать не хотел. Русских солдат они боялись больше, чем немцев. Чтобы заставить забыть свое прошлое, они подделывались под самые крайние настроения армии, науськивали солдат на офицеров, громче всех выступали против дисциплины и наступления, а нередко и прямо выдавали себя за большевиков. Поддерживая друг с другом естественную связь сообщников, они создавали своеобразный орден трусости и подлости. Через них проникали в войска и быстро распространялись самые фантастические слухи, в которых ультрареволюционность сочеталась с черносотенством. В критические часы эти субъекты первые подавали сигнал к панике. На разлагающую работу полицейских и жандармов не раз указывала печать. Не менее часты ссылки такого рода в секретных документах самой армии. Но высшее командование отмалчивалось, предпочитая отождествлять черносотенных провокаторов с большевиками. Теперь, после краха наступления, этот прием был легализован, и газета меньшевиков старалась не отставать от самых грязных шовинистических листков. Криками об «анархобольшевиках», немецких агентах и бывших жандармах патриоты не без успеха заглушили на время вопрос об общем состоянии армии и о политике мира. «Наш глубокий прорыв на фронте Ленина, – хвалился открыто князь Львов, – имеет, по моему глубокому убеждению, несравненно большее значение для России, чем прорыв немцев на юго-западном фронте…» Почтенный глава правительства походил на камергера Родзянко в том смысле, что не различал, где нужно помолчать.
Если бы 3–4 июля удалось удержать массы от демонстрации, выступление неизбежно разразилось бы в результате тарнопольского прорыва. Отсрочка всего в несколько дней внесла бы, однако, важные изменения в политическую обстановку. Движение сразу приняло бы более широкий размах, захватив не только провинцию, но в значительной мере и фронт. Правительство было бы политически обнажено, и ему неизмеримо труднее было бы взваливать вину на «изменников» в тылу. Положение большевистской партии оказалось бы во всех отношениях выгоднее. Однако и в этом случае дело не могло бы еще идти о непосредственном завоевании власти. С уверенностью можно утверждать лишь одно: разразись движение на неделю позже, реакции не удалось бы развернуться в июле так победоносно. Именно «загадочная последовательность» сроков демонстрации и прорыва направилась целиком против большевиков. Волна негодования и отчаяния, катившаяся с фронта, столкнулась с волной разбитых надежд, шедшей из Петрограда. Урок, полученный массами в столице, был слишком суров, чтобы можно было думать о немедленном возобновлении борьбы. Между тем острое чувство, вызванное бессмысленным поражением, искало выхода. И патриотам до известной степени удалось направить его против большевиков.
В апреле, в июне и в июле основные действующие фигуры были те же: либералы, соглашатели, большевики. Массы стремились на всех этих этапах оттолкнуть буржуазию от власти. Но разница в политических последствиях вмешательства масс в события была огромной. В результате «апрельских дней» пострадала буржуазия: аннексионистская политика была осуждена, по крайней мере на словах, кадетская партия унижена, у нее отнят был потрфель иностранных дел. В июне движение разрешилось вничью: на большевиков только замахнулись, но удара не нанесли. В июле партия большевиков была обвинена в измене, разгромлена, лишена огня и воды. Если в апреле Милюков вылетел из правительства, то в июле Ленин перешел в подполье.
Что же определило столь резкую перемену на протяжении десяти недель? Совершенно очевидно, что в правящих кругах произошел серьезный сдвиг в сторону либеральной буржуазии. Между тем именно за этот период, апрель – июль, настроение масс резко изменилось в сторону большевиков. Эти два противоположных процесса развивались в тесной зависимости один от другого. Чем больше рабочие и солдаты смыкались вокруг большевиков, тем решительнее соглашателям приходилось поддерживать буржуазию. В апреле вожди Исполнительного комитета в заботе о своем влиянии могли еще сделать шаг навстречу массам и выбросить за борт Милюкова, правда снабженного солидным спасательным поясом. В июле соглашатели вместе с буржуазией и офицерством громили большевиков. Изменение соотношения сил вызвано было, следовательно, и на этот раз поворотом наименее устойчивой из политических сил, мелкобуржуазной демократии, ее резким сдвигом в сторону буржуазной контрреволюции.
Но если так, то правильно ли поступили большевики, примкнув к демонстрации и взяв на себя за нее ответственность? 3 июля Томский комментировал мысль Ленина: «Говорить сейчас о выступлении без желания новой революции нельзя». Как же, в таком случае, партия уже через несколько часов стала во главе вооруженной демонстрации, отнюдь не призывая к новой революции? Доктринер увидит в этом непоследовательность или, еще хуже, политическое легкомыслие. Так смотрел на дело, например, Суханов, в «Записках» которого отведено немало иронических строк колебаниям большевистского руководства. Но массы вмешиваются в события не по доктринерской указке, а тогда, когда это вытекает из их собственного политического развития. Большевистское руководство понимало, что изменить политическую обстановку может только новая революция. Однако рабочие и солдаты еще не понимали этого. Большевистское руководство ясно видело, что тяжелым резервам нужно дать время сделать свои выводы из авантюры наступления. Но передовые слои рвались на улицу именно под действием этой авантюры. Глубочайший радикализм задач сочетался у них при этом с иллюзиями относительно методов. Предупреждения большевиков не действовали. Петроградские рабочие и солдаты могли проверить обстановку только на собственном опыте. Вооруженная демонстрация и стала такой проверкой. Но, помимо воли масс, проверка могла превратиться в генеральное сражение и тем самым в решающее поражение. При такой обстановке партия не смела остаться в стороне. Умыть руки в водице стратегических нравоучений значило бы просто выдать рабочих и солдат их врагам. Партия масс должна была стать на ту почву, на которую стали массы, чтобы, нимало не разделяя их иллюзий, помочь им с наименьшими потерями усвоить необходимые выводы. Троцкий отвечал в печати бесчисленным критикам тех дней: «Мы не считаем нужным оправдываться перед кем бы то ни было в том, что не отошли выжидательно к сторонке, предоставив генералу Половцеву „разговаривать“ с демонстрантами. Во всяком случае, наше вмешательство ни с какой стороны не могло ни увеличить количество жертв, ни превратить хаотическую вооруженную манифестацию в политическое восстание».
Прообраз «июльских дней» мы встречаем во всех старых революциях, с разным, по общему правилу, неблагоприятным, нередко катастрофическим исходом. Такого рода этап заложен во внутренню механику буржуазной революции, поскольку тот класс, который больше всего жертвует собою для ее успеха и больше всего возлагает на нее надежд, меньше всего получает от нее. Закономерность процесса совершенно ясна. Имущий класс, приобщенный к власти переворотом, склонен считать, что этим самым революция исчерпала свою миссию, и больше всего бывает озабочен тем, чтобы доказать свою благонадежность силам реакции. «Революционная» буржуазия вызывает негодование народных масс теми самыми мерами, которыми она сгремится завоевать расположение свергнутых ею классов. Разочарование масс наступает очень скоро, прежде еще, чем авангард их успеет остыть от революционных боев. Народу кажется, что он может новым ударом доделать или поправить то, что выполнил раньше недостаточно решительно. Отсюда порыв к новой революции, без подготовки, без программы, без оглядки на резервы, без размышления о последствиях. С другой стороны, пришедший к власти слой буржуазии как бы только поджидает бурного порыва снизу, чтобы попытаться окончательно расправиться с народом. Такова социальная и психологическая основа той дополнительной полу революции, которая не раз в истории становилась точкой отправления победоносной контрреволюции.
17 июля 1791 года Лафайет расстрелял на Марсовом поле мирную демонстрацию республиканцев, которые пытались обратиться с петицией к Национальному собранию, прикрывавшему вероломство королевской власти, как русские соглашатели через 126 лет прикрывали вероломство либералов. Роялистская буржуазия надеялась при помощи своевременной кровавой бани справиться с партией революции навсегда. Республиканцы, еще не чувствовавшие себя достаточно сильными для победы, уклонились от боя, что было вполне благоразумно. Они даже поспешили отмежеваться от петиционеров, что было во всяком случае недостойно и ошибочно. Режим буржуазного террора заставил якобинцев на несколько месяцев притихнуть. Робеспьер нашел убежище у столяра Дюпле, Демулен скрывался, Дантон провел несколько недель в Англии. Но роялистская провокация все же не удалась: расправа на Марсовом поле не помешала республиканскому движению прийти к победе. Великая французская революция имела, таким образом, свои «июльские дни» и в политическом, и в календарном смысле слова.
Через 57 лет «июльские дни» выпали во Франции на июнь и приняли неизмеримо более грандиозный и трагический характер. Так называемые «июньские дни» 1848 года с непреодолимой силой выросли из февральского переворота. Французская буржуазия провозгласила в часы своей победы «право на труд», как она возвещала, начиная с 1789 года, много великолепных вещей, как она поклялась в 1914 году, что ведет свою последнюю войну. Из пышного права на труд возникли жалкие национальные мастерские, где 100 тысяч рабочих, завоевавших для своих хозяев власть, получали по 23 су в день. Уже через несколько недель щедрая на фразу, но скаредная на монету республиканская буржуазия не находила достаточно оскорбительных слов для «тунеядцев», сидевших на голодном национальном пайке. В избыточности февральских обещаний и сознательности предыюньских провокаций сказываются национальные черты французской буржуазии. Но и без этого парижские рабочие с февральским ружьем в руках не могли бы не реагировать на противоречие между пышной программой и жалкой действительностью, на этот невыносимый контраст, который каждый день бил их по желудку и по совести. С каким спокойным и почти нескрываемым расчетом, на глазах всего правящего общества, Кавеньяк давал восстанию разрастись, чтобы тем решительнее справиться с ним. Не менее двенадцати тысяч рабочих убила республиканская буржуазия, не менее 20 тысяч подвергла аресту, чтобы отучить остальных от веры в возвещенное ею «право на труд». Без плана, без программы, без руководства июньские дни 1848 года похожи на могущественный и неотвратимый рефлекс пролетариата, ущемленного в самых своих элементарных потребностях и оскорбленного в самых своих высоких надеждах. Восставших рабочих не только раздавили, но и оклеветали. Левый демократ Флокон, единомышленник Ледрю-Роллена, предтечи Церетели, заверял Национальное собрание, что восставшие подкуплены монархистами и иностранными правительствами. Соглашателям 1848 года не нужно было даже атмосферы войны, чтобы открыть в карманах мятежников английское и русское золото. Так демократы прокладывали дорогу бонапартизму.
Конец ознакомительного фрагмента.