Национальный вопрос
Язык – важнейшее орудие связи человека с человеком, а следовательно, и хозяйства. Он становится национальным языком вместе с победой товарного оборота, объединяющего нацию. На этой основе складывается национальное государство, как наиболее удобная, выгодная, нормальная арена капиталистических отношений. В Западной Европе эпоха формирования буржуазных наций, если оставить в стороне борьбу Нидерландов за независимость и судьбу островной Англии, началась с Великой французской революции и в основном завершилась примерно в течение столетия, с образованием Германской империи.
Но в тот период, когда национальное государство в Европе уже перестало вмещать производительные силы и перерастало в империалистское государство, на Востоке – в Персии, на Балканах, в Китае, Индии – только еще открывалась эра национально-демократических революций, толчок которым был дан русской революцией 1905 года. Балканская война 1912 года представляла завершение формирования национальных государств на юго-востоке Европы. Последовавшая затем империалистская война попутно доделала в Европе недоделанную работу национальных революций, приведя к расчленению Австро-Венгрии, к созданию независимой Польши и пограничных государств, выделившихся из империи царей.
Россия сложилась не как национальное государство, а как государство национальностей. Это отвечало ее запоздалому характеру. На основе экстенсивного сельского хозяйства и кустарного ремесла торговый капитал развивался не вглубь, не преобразуя производство, а вширь, увеличивая радиус своих операций. Торговец, помещик и чиновник продвигались от центра к периферии, вслед за расселявшимися крестьянами, которые в поисках свежей земли и свободы от поборов проникали на новые территории с еще более отсталыми племенами. Экспансия государства была в основе своей экспансией сельского хозяйства, которое, при всей своей первобытности, обнаруживало превосходство над кочевниками Юга и Востока. Сформировавшееся на этой необъятной и неизменно расширявшейся базе сословно-бюрократическое государство стало достаточно сильным, чтобы подчинять себе на Западе отдельные нации более высокой культуры, но не способные, в силу малочисленности или внутреннего кризиса, отстоять свою самостоятельность (Польша, Литва, Прибалтика, Финляндия).
К 70 миллионам великороссов, составивших главный массив страны, прибавилось постепенно около 90 миллионов «инородцев», которые резко делились на две группы: западных, превосходящих великороссов своей культурой, и восточных, стоящих на более низком уровне. Так сложилась империя, в составе которой господствующая национальность составляла лишь 43 % населения, а 57 %, в том числе 17 % украинцев, 6 % поляков, 41/2 % белорусов, падали на национальности различных степеней культуры и бесправия.
Жадная требовательность государства и скудость крестьянской базы под господствующими классами порождали самые ожесточенные формы эксплуатации. Национальный гнет в России был несравненно грубее, чем в соседних государствах не только по западную, но и по восточную границу. Многочисленность бесправных наций и острота бесправия сообщали национальной проблеме в царской России огромную взрывчатую силу.
Если в национально однородных государствах буржуазная революция развивала могучие центробежные тенденции, проходя под знаменем преодоления партикуляризма, как во Франции, или национальной раздробленности, как в Италии и Германии, то в национально разнородных государствах, как Турция, Россия, Австро-Венгрия, запоздалая буржуазная революция разнуздывала, наоборот, центростремительные силы. Несмотря на видимую противоположность этих процессов, выраженных в терминах механики, их историческая функция одинакова, поскольку в обоих случаях дело идет о том, чтобы использовать национальное единство как основной хозяйственный резервуар: Германию нужно было для этого объединить, Австро-Венгрию, наоборот, – расчленить. Неизбежность развития центробежных национальных движений в России Ленин учел заблаговременно и в течение ряда лет упорно боролся, в частности против Розы Люксембург, за знаменитый параграф 9 старой партийной программы, формулировавший право наций на самоопределение, т. е. на полное государственное отделение. Этим большевистская партия вовсе не брала на себя проповедь сепаратизма. Она обязывалась лишь непримиримо сопротивляться всем и всяким видам национального гнета, в том числе и насильственному удержанию той или другой национальности в границах общего государства. Только таким путем русский пролетариат мог постепенно завоевать доверие угнетенных народностей.
Но это была лишь одна сторона дела. Политика большевизма в национальной области имела и другую сторону, как бы противоречащую первой, а на самом деле дополняющую ее. В рамках партии и вообще рабочих организаций большевизм проводил строжайший централизм, непримиримо борясь против всякой заразы национализма, способной противопоставить рабочих друг другу или разъединить их. Начисто отказывая буржуазному государству в праве навязывать национальному меньшинству принудительное сожительство или хотя бы государственный язык, большевизм считал в то же время своей поистине священной задачей как можно теснее связывать посредством добровольной классовой дисциплины трудящихся разных национальностей воедино. Так, он начисто отвергал национально-федеративный принцип построения партии. Революционная организация – не прототип будущего государства, а лишь орудие для его создания. Инструмент должен быть целесообразен для выделки продукта, а вовсе не включать его в себя. Только централистическая организация может обеспечить успех революционной борьбы, так же и в том случае, когда дело идет о разрушении централистического гнета над нациями.
Низвержение монархии для угнетенных наций России должно было по необходимости означать и их национальную революцию. Здесь обнаружилось, однако, то же, что и во всех остальных областях февральского режима: официальная демократия, связанная своей политической зависимостью от империалистской буржуазии, оказалась совершенно неспособна разрушить старые оковы. Считая бесспорным свое право решать судьбу всех остальных наций, она продолжала ревниво охранять те источники богатства, силы, влияния, которые давало великорусской буржуазии ее господствующее положение. Соглашательская демократия лишь перевела традиции национальной политики царизма на язык освободительной риторики: дело шло теперь о защите единства революции. Но у правящей коалиции был и другой, более острый довод: соображения военного времени. Это значит, освободительные стремления отдельных национальностей изображались как дело рук австро-германского штаба. Первую скрипку и тут играли кадеты, соглашатели вторили.
Новая власть не могла, конечно, оставить в неприкосновенности отвратительный клубок средневековых издевательств над инородцами. Но она надеялась и пыталась ограничиться одним лишь упразднением исключительных законов против отдельных наций, т. е. установлением голого равенства всех частей населения перед великорусской государственной бюрократией.
Формальное равноправие больше всего давало евреям: число законов, ограничивавших их права, достигало 650. К тому же в качестве чисто городской и наиболее распыленной национальности евреи не могли претендовать не только на государственную самостоятельность, но и на территориальную автономию. Что касается проекта так называемой «национально-культурной автономии», которая должна была объединить евреев на протяжении всей страны вокруг школ и других учреждений, то та реакционная утопия, заимствованная разными еврейскими группами у австрийского теоретика Отто Бауэра, растаяла с первым днем свободы, как воск под лучами солнца.
Но революция потому и революция, что она не удовлетворяется ни подачками, ни расплатой в рассрочку. Устранение наиболее постыдных ограничений устанавливало формальное равноправие граждан независимо от национальности; но тем острее обнаруживало неравноправное положение самих наций, оставляя большинство их на положении пасынков и приемышей великорусского государства.
Гражданское равноправие ничего не давало прежде всего финнам, которые стремились не к равенству с русскими, а к независимости от России. Оно ничего не прибавляло украинцам, которые и раньше не знали никаких ограничений, потому что их принудительно объявили русскими. Оно ничего не меняло в положении латышей и эстонцев, придавленных немецкой помещичьей усадьбой и русско-немецким городом. Оно ничем не облегчало судьбы отсталых народов и племен Азии, удерживавшихся на самом дне бесправия не юридическими ограничениями, а цепями экономической и культурной кабалы. Все эти вопросы либерально-соглашательская коалиция не хотела даже поставить. Демократическое государство оставалось тем же государством великорусского чиновника, который никому не собирался уступать свое место.
Чем более глубокие массы захватывала революция на окраинах страны, тем больше обнаруживалось, что государственный язык является там языком имущих классов. Режим формальной демократии, со свободой печати и собраний, заставил отсталые и угнетенные национальности еще болезненнее почувствовать, насколько они лишены самых элементарных средств культурного развития: своей школы, своего суда, своего чиновничества. Отсылки к будущему Учредительному собранию только раздражали: ведь в собрании будут господствовать те же партии, которые создали Временное правительство и продолжают отстаивать традиции русификаторства, обнаруживая с ревнивой жадностью ту черту, дальше которой правящие классы не хотят идти.
Финляндия сразу стала занозой в теле февральского режима. Благодаря остроте аграрного вопроса, имевшего в Финляндии характер вопроса о торпарях, т. е. мелких кабальных арендаторах, промышленные рабочие, составлявшие всего 14 % населения, вели за собою деревню. Финляндский Сейм оказался единственным в мире парламентом, где социал-демократы получили большинство: 103 из 200 депутатских мест. Провозгласив законом 5 июня Сейм суверенным, за изъятием вопросов армии и внешней политики, финляндская социал-демократия обратилась «к товарищеским партиям России» за поддержкой. Обращение оказалось направлено совсем не по адресу. Временное правительство сперва отошло к стороне, предоставив действовать «товарищеским партиям». Увещательная делегация во главе с Чхеидзе вернулась из Гельсингфорса ни с чем. Тогда социалистические министры Петрограда – Керенский, Чернов, Скобелев, Церетели – решили насильственно ликвидировать социалистическое правительство Гельсингфорса. Начальник штаба Ставки монархист Лукомский предупреждал гражданские власти и население Финляндии, что в случае каких-либо выступлений против русской армии «их города, и в первую очередь Гельсингфорс, будут разгромлены». После этой подготовки правительство торжественным манифестом, представлявшим даже в стилистическом отношении плагиат у монархии, распустило Сейм и в день начала наступления на фронте поставило у дверей финляндского парламента снятых с фронта русских солдат. Так революционные массы России получили на пути к Октябрю неплохой урок насчет того, какое условное место занимают принципы демократии в борьбе классовых сил.
Перед лицом националистической разнузданности правящих революционные войска в Финляндии заняли достойную позицию. Областной съезд советов, происходивший в Гельсингфорсе в первой половине сентября, заявил: «Если финляндская демократия найдет нужным возобновить заседания Сейма, то всякие попытки учинить препятствие к этому съезд будет рассматривать как акт контрреволюционный». Это означало прямое предложение военной помощи. Но стать на путь восстания финляндская социал-демократия, в которой преобладали соглашательские тенденции, не была готова. Новые выборы, происходившие под угрозой нового роспуска, обеспечили буржуазным партиям, по соглашению с которыми правительство и распустило Сейм, небольшое большинство: 108 из 200.
Но теперь на первое место выдвигаются внутренние вопросы, которые в этой Швейцарии Севера, стране гранитных гор и жадных собственников, неотвратимо ведут к гражданской войне. Финляндская буржуазия полуоткрыто готовит свои военные кадры. Одновременно создаются тайные ячейки Красной гвардии. Буржуазия за оружием и инструкторами обращается в Швецию и Германию. Рабочие находят поддержку в русских войсках. Вместе с тем в буржуазных кругах, вчера еще склонных к соглашению с Петроградом, усиливается движение за полное отделение от России. Руководящая газета «Хувудстатсбладет» писала: «Русский народ одержим анархической разнузданностью… не должны ли мы при таких условиях… по возможности отделиться от этого хаоса?» Временное правительство увидело себя вынужденным пойти на уступки, не дожидаясь Учредительного собрания: 23 октября принято было «в принципе» положение о независимости Финляндии, за изъятием военных и внешних дел. Но «независимость» из рук Керенского уже немногого стоила: до его падения оставалось два дня. Второй, несравненно более глубокой занозой стала Украина. В начале июня Керенский запретил созывавшийся Радой украинский войсковой съезд. Украинцы не подчинились. Чтобы спасти лицо власти, Керенский легализовал съезд задним числом, прислав широковещательную телеграмму, которую съехавшиеся встретили непочтительным смехом. Горький урок не помешал Керенскому запретить через три недели мусульманский военный съезд в Москве. Демократическое правительство как бы торопилось внушить недовольным нациям: вы получите только то, что вырвете.
В изданном 10 июня первом «Универсале» Рада, обвиняя Петроград в противодействии национальной самостоятельности, провозглашала: «Отныне сами будем творить нашу жизнь». Кадеты третировали украинских руководителей как германских агентов. Соглашатели обращались к украинцам с сентиментальными увещаниями. Временное правительство направило в Киев делегацию. В нагретой украинской атмосфере Керенский, Церетели и Терещенко оказались вынуждены сделать несколько шагов навстречу Раде. Но после июльского разгрома рабочих и солдат правительство повернуло руль направо также и в украинском вопросе. 5 августа Рада подавляющим большинством обвинила правительство в том, что оно, будучи «проникнуто империалистическими тенденциями русской буржуазии», нарушило соглашение от 3 июля. «Когда правительство должно было оплатить свой вексель, – заявлял глава украинской власти Винниченко, – выяснилось, что Временное правительство… есть мелкий плут, который своим мошенничеством хочет уладить великую историческую проблему». Этот недвусмысленный язык достаточно характеризует авторитет правительства даже в тех кругах, которые политически должны были быть ему достаточно близки: в конце концов украинский соглашатель Винниченко отличался от Керенского лишь как посредственный романист от посредственного адвоката.
Правда, в сентябре правительство издало наконец акт, который признавал за национальностями России – в рамках, какие будут указаны Учредительным собранием, право на «самоопределение». Но этот ничем не гарантированный и внутренне противоречивый вексель на будущее, крайне неопределенный во всем, кроме своих ограничений, никому не внушал доверия: дела Временного правительства уже слишком громко вопияли против него. 2 сентября Сенат, тот самый, который не допускал на свои заседания новых членов без старого мундира, постановил отказать в опубликовании утвержденной правительством инструкции украинскому Генеральному секретариату, т. е. киевскому кабинету министров. Основание: о секретариате не существует закона, а нелегальному учреждению нельзя давать инструкций. Высокие юристы не скрывали, что самое соглашение правительства с Радой является узурпацией прав Учредительного собрания: наиболее непреклонными сторонниками чистой демократии успели стать царские сенаторы. Проявляя столько храбрости, оппозиционеры справа ровно ничем не рисковали: они знали, что их оппозиция как нельзя больше придется правящим по душе. Если русская буржуазия мирилась еще с известной самостоятельностью Финляндии, связанной лишь слабыми экономическими узами с Россией, то она никак не могла согласиться на «автономию» украинского хлеба, донецкого угля и криворожской руды.
19 октября Керенский приказал по телеграфу генеральным секретарям Украины «безотлагательно выехать в Петроград для личных объяснений» по поводу поднятой ими преступной агитации за украинское Учредительное собрание. Одновременно киевской прокуратуре предложено было начать следствие над Радой. Но громы по адресу Украины так же мало пугали, как мало радовали милости по адресу Финляндии.
Украинские соглашатели чувствовали себя в это время еще несравненно устойчивее, чем их старшие двоюродные братья в Петрограде. Помимо той благоприятной атмосферы, которою окружала их борьба за национальные права, относительная устойчивость мелкобуржуазных партий Украины, как и ряда других угнетенных наций, имела экономические и социальные корни, которые можно определить одним словом: отсталость. Несмотря на быстрое промышленное развитие Донецкого и Криворожского бассейна, Украина в целом продолжала идти позади Великороссии, украинский пролетариат был менее однороден и закален, большевистская партия оставалась количественно и качественно слабой, медленно отделялась от меньшевиков, плохо разбиралась в политической и особенно в национальной обстановке. Даже в промышленной Восточной Украине областная конференция советов в середине октября все еще дала небольшое соглашательское большинство! Относительно еще слабее была украинская буржуазия. Одна из причин социальной неустойчивости российской буржуазии, взятой в целом, состояла, как мы помним, в том, что наиболее могущественную часть ее составляли иностранцы, даже не жившие в России. На окраинах этот факт дополнялся другим, не меньшего значения: своя, внутренняя буржуазия принадлежала не к той нации, что главная масса народа.
Население городов на окраинах сплошь отличалось по национальному составу от населения деревень. На Украине и в Белоруссии помещик, капиталист, адвокат, журналист – великоросс, поляк, еврей, иностранец; деревенское же население – сплошь украинцы и белорусы. В Прибалтике города были очагами немецкой, русской и еврейской буржуазии; деревня – сплошь латышская и эстонская. В городах Грузии преобладало русское и армянское население, как и в тюркском Азербайджане. Отделенные от основной народной массы не только уровнем жизни и нравами, но и языком, точно англичане в Индии; обязанные защитой своих владений и доходов бюрократическому аппарату; неразрывно связанные с господствующими классами всей страны, помещики, промышленники и торговцы на окраинах группировали вокруг себя узкий круг русских чиновников, служащих, учителей, врачей, адвокатов, журналистов, отчасти и рабочих, превращая города в очаги русификации и колонизаторства.
Деревни можно было не замечать до тех пор, пока она молчала. Однако и после того как она все нетерпеливее начала подавать свой голос, город продолжал упорно сопротивляться, отстаивая свое привилегированное положение. Чиновник, купец, адвокат скоро научились прикрывать свою борьбу за командные высоты хозяйства и культуры высокомерным осуждением пробуждающегося «шовинизма». Стремление господствующей нации удержать status quo нередко окрашивается в цвета сверхнационализма, как стремление победоносной страны удержать награбленное добро принимает форму пацифизма. Так, Макдональд перед лицом Ганди чувствует себя интернационалистом. Так, тяга австрийцев к Германии представляется Пуанкаре оскорблением французского пацифизма.
«Люди, живущие в городах Украины, – писала в мае делегация киевской Рады Временному правительству, – видят пред собою обрусевшие улицы этих городов… совершенно забывают о том, что эти города – только маленькие островки в море всего украинского народа». Когда Роза Люксембург в своей посмертной полемике с программой октябрьского переворота утверждала, что украинский национализм, бывший ранее лишь «забавой» дюжины мелкобуржуазных интеллигентов, искусственно поднялся на дрожжах большевистской формулы самоопределения, то она, несмотря на свою светлую голову, впадала в тягчайшую историческую ошибку: украинское крестьянство не выдвигало в прошлом национальных требований по той причине, по которой оно вообще не поднималось до политики. Главная заслуга Февральского переворота, пожалуй, единственная, но вполне достаточная, в том именно и состояла, что он дал наконец возможность наиболее угнетенным классам и нациям России заговорить вслух. Политическое пробуждение крестьянства не могло, однако, произойти иначе, как через родной язык, со всеми вытекающими отсюда последствиями относительно школы, суда, самоуправления. Противиться этому значило бы пытаться вернуть крестьянство в небытие.
Национальная разнородность города и деревни болезненно давала о себе знать и через советы как преимущественно городские организации. Под руководством соглашательских партий советы сплошь да рядом игнорировали национальные интересы коренного населения. В этом была одна из причин слабости советов на Украине. Советы Риги и Ревеля забывали об интересах латышей и эстонцев. Соглашательский Совет в Баку пренебрегал интересами основного тюркского населения. Под фальшивым знаменем интернационализма советы вели нередко борьбу против оборонительного украинского или мусульманского национализма, прикрывая угнетательское русификаторство городов. Немало еще пройдет времени и при господстве большевиков, прежде чем советы на окраинах научатся говорить на языке деревни.
Придавленным природой и эксплуатацией сибирским инородцам экономическая и культурная первобытность вообще еще не позволяла подняться до того уровня, где начинаются национальные притязания. Водка, фиск и принудительное православие были здесь искони главными рычагами государственности. Та болезнь, которую итальянцы называли французской, а французы – неаполитанской, среди сибирских народов называлась русской; это указывает, из каких источников шли семена цивилизации. Февральская революция не докатилась сюда. Еще долго придется ждать просвета охотникам и оленеводам полярных пространств.
Народности и племена на Волге, на Северном Кавказе, в Центральной Азии, впервые пробуждавшиеся Февральским переворотом из доисторического существования, не знали еще ни национальной буржуазии, ни пролетариата. Над крестьянской или пастушеской массой отлагалась из состава ее верхних слоев тоненькая прослойка интеллигенции. Прежде чем возвыситься до программы национального самоуправления, борьба велась здесь вокруг вопросов собственного алфавита, собственного учителя, иногда – собственного священника. Этим наиболее угнетенным приходилось на горьком опыте убеждаться, что просвещенные хозяева государства добровольно не позволят им подняться. Отсталые из отсталых оказывались вынуждены искать в качестве союзников наиболее революционный класс. Так через левые элементы своей молодой интеллигенции вотяки, чуваши, зыряне, племена Дагестана и Туркестана начинали прокладывать себе пути к большевикам.
Назначение колониальных владений, особенно в Центральной Азии, изменилось вместе с хозяйственной эволюцией центра, который от прямого и открытого грабежа, в том числе и торгового, переходил к более замаскированным методам, превращая азиатских крестьян в поставщиков промышленного сырья, главным образом хлопка. Иерархически организованная эксплуатация, сочетавшая варварство капитализма с варварством патриархального быта, с успехом удерживала азиатские народы в крайней национальной приниженности. Февральский режим здесь все оставил по-старому.
Захваченные при царизме у башкир, бурят, киргиз и других кочевников лучшие земли продолжали находиться в руках помещиков и зажиточных русских крестьян, расселенных колонизаторскими оазисами среди туземного населения. Пробуждение духа национальной независимости означало здесь прежде всего борьбу против колонизаторов, создавших искусственную чересполосицу и обрекавших кочевников на голод и вымирание. С своей стороны пришельцы неистово отстаивали от «сепаратизма» азиатов единство России, т. е. неприкосновенность своих захватов. Ненависть колонизаторов к движению туземцев принимала зоологические формы. В Забайкалье шла на всех парах подготовка бурятских погромов под руководством мартовских эсеров из волостных писарей или вернувшихся с фронта унтеров.
В своем стремлении удержать как можно дольше старые порядки все эксплуататоры и насильники в колонизированных областях апеллировали отныне к суверенным правам Учредительного собрания – этой фразеологией снабжало их Временное правительство, находившее в них лучшую свою опору. С другой стороны, и привилегированные верхи угнетенных народов все чаще призывали имя Учредительного собрания. Даже мусульманское духовенство, поднявшее над пробудившимися горскими народностями и племенами Северного Кавказа зеленое знамя шариата, во всех случаях, когда напор снизу ставил его в трудное положение, настаивало на отложении вопроса «до Учредительного собрания». Это стало лозунгом консерватизма, реакции, корыстных интересов и привилегий во всех частях страны. Апелляция к Учредительному собранию означала: оттянуть и выиграть время. Оттяжка означала: собрать силы и задушить революцию.
В руки духовенства или феодальной знати руководство попадало, однако, только на первых порах, только у отсталых народов, почти только у мусульман. Вообще же национальное движение в деревнях, естественно, возглавлялось сельскими учителями, волостными писарями, низшими чиновниками и офицерами, отчасти торговцами. Рядом с русской или русифицированной интеллигенцией, из более солидных и обеспеченных элементов, в окраинных городах успел сложиться другой слой, более молодой, тесно связанный с деревней происхождением, не нашедший доступа к столу капитала и естественно взявший на себя политическое представительство национальных, отчасти и социальных интересов коренных крестьянских масс.
Враждебно противостоя русским соглашателям по линии национальных притязаний, окраинные соглашатели принадлежали к тому же основному типу и даже носили чаще всего те же наименования. Украинские эсеры и социал-демократы, грузинские и латышские меньшевики, литовские «трудовики» стремились, как и их великорусские тезки, удержать революцию в рамках буржуазного режима. Но крайняя слабость туземной буржуазии заставляла здесь меньшевиков и эсеров не идти на коалицию, а брать государственную власть в собственные руки. Вынужденные в области аграрного и рабочего вопроса идти дальше, чем центральная власть, окраинные соглашатели много выигрывали, выступая в армии и стране противниками коалиционного Временного правительства. Всего этого было достаточно если не для того, чтобы породить различие судеб русских и окраинных соглашателей, то для того, чтобы определить различие темпов и подъема и упадка.
Грузинская социал-демократия не только вела за собой нищенствующее крестьянство маленькой Грузии, но и претендовала, не без известного успеха, на руководство движением «революционной демократии» всей России. В первые месяцы революции верхи грузинской интеллигенции относились к Грузии не как к национальному отечеству, а как к Жиронде, благословенной южной провинции, призванной поставлять вождей для всей страны. На московском Государственном совещании один из видных грузинских меньшевиков, Чхенкели, хвалился тем, что грузины, даже при царизме, в счастье и в несчастье, говорили: «Единое отечество – Россия». «Что сказать о грузинской нации? – спрашивал тот же Чхенкели, через месяц на Демократическом совещании. – Вся она к услугам великой российской революции». И действительно: грузинские соглашатели, как и еврейские, всегда были «к услугам» великорусской бюрократии, когда нужно было умереть или тормозить национальные притязания отдельных областей.
Так продолжалось, однако, лишь до тех пор, пока грузинские социал-демократы сохраняли надежду удержать революцию в рамках буржуазной демократии. По мере того как выяснялась опасность победы руководимых большевизмом масс, грузинская социал-демократия ослабляла свои связи с русскими соглашателями, теснее объединяясь с реакционными элементами самой Грузии. К моменту победы советов грузинские сторонники единой России становятся глашатаями сепаратизма и показывают другим народностям Закавказья желтые клыки шовинизма.
Неизбежная национальная маскировка социальных противоречий, и без того менее развитых, по общему правилу, на окраинах, достаточно объясняет, почему октябрьский переворот должен был в большинстве угнетенных наций встретить большее сопротивление, чем в Центральной России. Но зато национальная борьба сама по себе жестоко расшатывала февральский режим, создавая для переворота в центре достаточно благоприятную политическую периферию.
В тех случаях, когда они совпадали с классовыми противоречиями, национальные антагонизмы получали особую жгучесть. Вековая вражда между латышским крестьянством и немецкими баронами толкнула в начале войны многие тысячи трудящихся латышей на путь добровольчества. Стрелковые полки из латышских батраков и крестьян были одними из лучших на фронте. Однако в мае они выступали уже за власть советов. Национализм оказался только оболочкой незрелого большевизма. Однородный процесс происходил и в Эстонии.
В Белоруссии, с польскими или ополяченными помещиками, еврейским населением городов и местечек и русским чиновничеством, дважды и трижды угнетенное крестьянство, под влиянием близкого фронта, направило уже до октября свое национальное и социальное возмущение в русло большевизма. На выборах в Учредительное собрание подавляющая масса белорусских крестьян будет голосовать за большевиков.
Все эти процессы, в которых пробужденное национальное достоинство сочеталось с социальным возмущением, то сдерживая его, то толкая вперед, находили в высшей степени острое выражение в армии, где лихорадочно создавались национальные полки, то покровительствуемые, то терпимые, то преследуемые центральной властью, в зависимости от их отношения к войне и большевикам, но в общем все более враждебно поворачивавшиеся против Петрограда.
Ленин уверенно держал руку на «национальном» пульсе революции. В знаменитой статье «Кризис назрел» он в конце сентября настойчиво указывал на то, что национальная курия Демократического совещания «по радикализму становится на второе место, уступая только профессиональным союзам и стоя выше курии Советов по проценту голосов, поданных против коалиции (40 из 55)». Это значило: от великорусской буржуазии угнетенные нации не ждали уже ничего доброго. Свои права они все больше осуществляли самовольно, по кускам, в порядке революционных захватов.
На октябрьском съезде бурят в далеком Верхнеудинске докладчик свидетельствовал: в положение инородцев «Февральская революция ничего нового не внесла». Такой итог вынуждал если еще не сразу становиться на сторону большевиков, то, по крайней мере, соблюдать по отношению к ним все более дружественный нейтралитет. Всеукраинский войсковой съезд, заседавший уже в дни петроградского восстания, постановил бороться с требованием о передаче власти на Украине советам, но в то же время отказался рассматривать восстание великорусских большевиков «как действие антидемократическое» и обещал употребить все средства, чтобы войска не посылались для подавления восстания. Эта двойственность, как нельзя лучше характеризующая мелкобуржуазную стадию национальной борьбы, облегчала революцию пролетариата, собиравшуюся покончить со всякой двойственностью.
С другой стороны, буржуазные круги на окраинах, всегда и неизменно тяготевшие к центральной власти, теперь ударялись в сепаратизм, под которым во многих случаях не было уже и тени национальной основы. Вчера еще ура-патриотическая буржуазия Прибалтики вслед за немецкими баронами, лучшей опорой Романовых, становилась, в борьбе против большевистской России и собственных масс, под знамя сепаратизма. На этом пути возникли еще более диковинные явления. 20 октября положено было начало новому государственному образованию в виде «Юго-восточного союза казачьих войск, горцев Кавказа и вольных народов степей». Верхи донского, кубанского, терского и астраханского казачества, важнейшая опора имперского централизма, в течение нескольких месяцев превратились в страстных защитников федерации и объединились на этой почве с вождями мусульманских горцев и степняков. Перегородки федеративного строя должны были служить барьером против шедшей с севера большевистской опасности. Прежде, однако, чем создать важнейшие плацдармы гражданской войны против большевиков, контрреволюционный сепаратизм направлялся непосредственно против правящей коалиции, деморализуя и ослабляя ее.
Так, национальная проблема, вслед за другими, показывала Временному правительству голову Медузы, на которой каждый волос мартовских и апрельских надежд успел превратиться в змею ненависти и возмущения.
Большевистская партия далеко не сразу после переворота заняла ту позицию в национальном вопросе, которая обеспечила ей в конце концов победу. Это относится не только к окраинам со слабыми и неопытными партийными организациями, но и к петроградскому центру. За годы войны партия так ослабела, теоретический и политический уровень кадров так снизился, что официальное руководство заняло и в национальном вопросе, до приезда Ленина, крайне путаную и половинчатую позицию.
Правда, в соответствии с традицией большевики по-прежнему отстаивали право наций на самоопределение. Но эту формулу признавали на словах и меньшевики: текст программы оставался общим. Решающее значение имел, однако, вопрос о власти. Между тем временные руководители партии оказались совершенно неспособны понять непримиримый антагонизм между большевистскими лозунгами в национальном, как и в аграрном вопросе и между сохранением буржуазно-империалистского режима, хотя бы и прикрытого демократическими формами.
Наиболее вульгарное выражение демократическая позиция нашла под пером Сталина. 25 марта в статье, приуроченной к правительственному декрету об отмене национальных ограничений, Сталин пытается поставить национальный вопрос в исторической широте. «Социальной основой национального гнета, – пишет он, – силой, одухотворяющей его, является отживающая земельная аристократия». О том, что национальный гнет получил небывалое развитие в эпоху капитализма и нашел себе наиболее варварское выражение в колониальной политике, демократический автор как бы не догадывается совсем. «В Англии, – продолжает он, – где земельная аристократия делит власть с буржуазией, где давно уже нет безграничного господства этой аристократии, национальный гнет более мягок, менее бесчеловечен, если, конечно, не принимать во внимание того обстоятельства, что в ходе войны, когда власть перешла в руки лэндлордов, национальный гнет значительно усилился (преследование ирландцев, индусов)». В гнете ирландцев и индусов оказываются виноваты лэндлорды, которые, очевидно, в лице Ллойд Джорджа, захватили власть, благодаря войне. «…В Швейцарии и в Северной Америке, – продолжает Сталин, – где лэндлордизма нет и не бывало, где власть безраздельно находится в руках буржуазии, национальности развиваются свободно, национальному гнету, вообще говоря, нет места…» Автор совершенно забывает негритянский и колониальный вопрос в Соединенных Штатах.
Из этого безнадежно провинциального анализа, исчерпывающегося смутным противопоставлением феодализма и демократии, вытекают чисто либеральные политические выводы. «Снять с политической сцены феодальную аристократию, вырвать у нее власть, – это именно и значит ликвидировать национальный гнет, создать фактические условия, необходимые для национальной свободы. Поскольку русская революция победила, – пишет Сталин, – она уже создала эти фактические условия…» Мы имеем здесь, пожалуй, более принципиальную апологию империалистской «демократии», чем все, что писали на эту тему в те дни меньшевики. Как во внешней политике Сталин, вслед за Каменевым, надеялся разделением труда с Временным правительством достигнуть демократического мира, так во внутренней политике он в демократии князя Львова находил «фактические условия» национальной свободы.
На самом деле падение монархии впервые полностью обнаружило, что не только реакционные помещики, но и вся либеральная буржуазия, а за нею вся мелкобуржуазная демократия, вместе с патриотической верхушкой рабочего класса, являются непримиримыми противниками действительного национального равноправия, т. е. упразднения привилегий господствующей нации: вся их программа сводилась к смягчению, культурной полировке и демократическому прикрытию великорусского господства.
На апрельской конференции, защищая ленинскую резолюцию по национальному вопросу, Сталин формально исходит уже из того, что «национальный гнет – это та система… те меры… которые проводятся империалистскими кругами», но тут же неотвратимо сбивается на свою мартовскую позицию. «Чем демократичнее страна, тем слабее национальный гнет, и наоборот» – такова своя собственная, не заимствованная у Ленина абстракция докладчика. Тот факт, что демократическая Англия угнетает феодально-кастовую Индию, по-прежнему исчезает с его ограниченного поля зрения. В отличие от России, где господствовала «старая земельная аристократия», продолжает Сталин, «в Англии и в Австро-Венгрии национальный гнет никогда не принимал погромных форм». Как будто в Англии «никогда» не господствовала земельная аристократия или как будто в Венгрии она не господствует до сего дня! Комбинированный характер исторического развития, сочетающего «демократию» с удушением слабых наций, оставался для Сталина книгой за семью печатями.
Что Россия сложилась как государство национальностей, есть результат ее исторической запоздалости. Но запоздалость есть сложное понятие, неминуемо противоречивое. Отсталая страна вовсе не идет по пятам за передовой, соблюдая одну и ту же дистанцию. В эпоху мирового хозяйства запоздалые нации, включаясь, под давлением передовых, в общую цепь развития, перескакивают через ряд промежуточных ступеней. Более того, отсутствие прочно сложившихся общественных форм и традиций делает отсталую страну – по крайней мере в известных пределах – крайне восприимчивой к последнему слову мировой техники и мировой мысли. Но отсталость от этого еще не перестает быть отсталостью. Развитие в целом получает противоречивый и комбинированный характер. Социальной структуре запоздалой нации свойственно преобладание крайних исторических полюсов, отсталых крестьян и передовых пролетариев, над средними формациями, над буржуазией. Задачи одного класса переваливаются на плечи другого. Выкорчевывание средневековых пережитков ложится также и в национальной области на пролетариат.
Ничто не характеризует с такой яркостью историческую запоздалость России, если брать ее в качестве европейской страны, как тот факт, что ей в двадцатом веке пришлось ликвидировать кабальную аренду и черту оседлости, т. е. варварство крепостничества и гетто. Но для разрешения этих задач Россия, именно вследствие своего запоздалого развития, обладала новыми, в высшей степени современными классами, партиями, программами. Чтобы покончить с идеями и методами Распутина, России понадобились идеи и методы Маркса.
Политическая практика оставалась, правда, гораздо примитивнее теории, ибо вещи изменяются труднее, чем идеи. Но теория все же лишь доводила до конца потребности практики. Чтобы добиться освобождения и культурного подъема, угнетенные национальности оказывались вынуждены связать свою судьбу с судьбой рабочего класса. А для этого им необходимо было освободиться от руководства своих буржуазных и мелкобуржуазных партий, т. е. далеко забежать вперед по пути исторического развития.
Соподчинение национальных движений основному процессу революции, борьбе пролетариата за власть, совершается не сразу, а в несколько этапов, притом по-разному в разных областях страны. Украинские, белорусские или татарские рабочие, крестьяне и солдаты, враждебные Керенскому, войне и русификации, становились тем самым, несмотря на свое соглашательское руководство, союзниками пролетарского восстания. От объективной поддержки большевиков они оказываются вынуждены на дальнейшем этапе и субъективно перейти на путь большевизма. В Финляндии, Латвии, Эстонии, слабее на Украине расслоение национального движения принимает уже к октябрю такую остроту, что только вмешательство иностранных войск может помешать здесь успеху пролетарского переворота. На азиатском Востоке, где национальное пробуждение совершалось в наиболее примитивных формах, оно лишь постепенно и со значительным запозданием должно подпасть под руководство пролетариата уже после завоевания им власти. Если охватить сложный и противоречивый процесс в целом, вывод очевиден: национальный поток, как и аграрный, вливался в русло октябрьского переворота.
Неотвратимый и неудержимый переход масс от элементарнейших задач политического, аграрного, национального раскрепощения к господству пролетариата вытекал не из «демагогической» агитации, не из предвзятых схем, не из теории перманентной революции, как думали либералы и соглашатели, а из социальной структуры России и из условий мировой обстановки. Теория перманентной революции только формулировала комбинированный процесс развития.
Дело идет здесь не об одной России. Соподчинение запоздалых национальных революций революции пролетариата имеет свою мировую закономерность. В то время как в XIX столетии основная задача войн и революций все еще состояла в том, чтобы обеспечить за производительными силами национальный рынок, задача нашего столетия состоит в том, чтобы освободить производительные силы из национальных границ, которые стали для них железными колодками. В широком историческом смысле национальные революции Востока являются только ступенями мировой революции пролетариата, как национальные движения России стали ступенями советской диктатуры.
Ленин с замечательной глубиной оценил революционную силу, заложенную в судьбе угнетенных национальностей как царской России, так и всего мира. Ничего, кроме презрения, не заслуживал в его глазах тот лицемерный «пацифизм», который одинаково «осуждает» и войну Японии против Китая ради его закрепощения, и войну Китая против Японии во имя своего освобождения. Для Ленина национально-освободительная война в противовес империалистски-угнетательской являлась лишь другой формой национальной революции, которая, в свою очередь, входит необходимым звеном в освободительную борьбу мирового рабочего класса.
Из этой оценки национальных революций и войн ни в каком случае, однако, не вытекает признание какой-либо революционной миссии за буржуазией колониальных и полуколониальных наций. Наоборот, именно буржуазия отсталых стран с молочных зубов развивается как агентура иностранного капитала и, несмотря на завистливую вражду к нему, во всех решающих случаях оказывается и будет оказываться в одном с ним лагере. Китайское компрадорство является классической формой колониальной буржуазии, как Гоминьдан есть классическая партия компрадорства. Верхи мелкой буржуазии, в том числе интеллигенция, могут принимать активное, подчас очень шумное участие в национальной борьбе, но совершенно неспособны к самостоятельной роли. Только рабочий класс, став во главе нации, может довести национальную, как и аграрную революцию до конца.
Роковая ошибка эпигонов, прежде всего Сталина, состоит в том, что из учения Ленина о прогрессивном историческом значении борьбы угнетенных наций они сделали вывод о революционной миссии буржуазии колониальных стран. Непонимание перманентного характера революции в империалистскую эпоху; педантская схематизация развития; расчленение живого комбинированного процесса на мертвые стадии, якобы неизбежно отделенные одна от другой во времени, привели Сталина к вульгарной идеализации демократии, или «демократической диктатуры», которая на самом деле может быть либо империалистской диктатурой, либо диктатурой пролетариата. Со ступеньки на ступеньку группа Сталина дошла по этому пути до полного разрыва с позицией Ленина в национальном вопросе и до катастрофической политики в Китае.
В августе 1927 года, в борьбе с оппозицией (Троцкий, Раковский и др.), Сталин говорил на пленуме Центрального Комитета большевиков: «Революция в империалистических странах – это одно: там буржуазия… контрреволюционна на всех стадиях революции… Революция в колониальных и зависимых странах – это нечто другое… там национальная буржуазия на известной стадии и на известный срок может поддержать революционное движение своей страны против империализма». С оговорками и смягчениями, характеризующими лишь его неуверенность в себе, Сталин переносит здесь на колониальную буржуазию те самые черты, которыми он в марте наделял русскую буржуазию. Повинуясь своему глубоко органическому характеру, сталинский оппортунизм, точно под действием законов тяжести, прокладывает себе дорогу через различные каналы. Подбор теоретических аргументов является при этом делом чистого случая.
Из перенесения мартовской оценки Временного правительства на «национальное» правительство в Китае вытекло трехлетнее сотрудничество Сталина с Гоминьданом, представляющее один из наиболее потрясающих фактов новейшей истории: в качестве верного оруженосца эпигонский большевизм сопровождал китайскую буржуазию до 11 апреля 1927 года, т. е. до ее кровавой расправы над шанхайским пролетариатом. «Основная ошибка оппозиции, – так оправдывал Сталин свое братство по оружию с Чан Кайши, – состоит в том, что она отождествляет революцию 1905 года в России, в стране империалистической, угнетавшей другие народы, с революцией в Китае, в стране угнетенной…» Поразительно, что сам Сталин не догадался взять революцию в России не под углом зрения нации, «угнетавшей другие народы», а под углом зрения опыта «других народов» той же России, терпевших не меньшее угнетение, чем китайцы.
На том грандиозном опытном поле, которое представляла Россия в течение трех революций, можно найти все варианты национальной и классовой борьбы, кроме одного: чтобы буржуазия угнетенной нации играла освободительную роль по отношению к собственному народу. На всех этапах своего развития окраинная буржуазия, какими бы красками она ни играла, неизменно зависела от центральных банков, трестов, торговых фирм, являясь, по существу, агентурой общероссийского капитала, подчиняясь его русификаторским тенденциям и подчиняя им широкие круги либеральной и демократической интеллигенции. Чем более «зрелой» являлась окраинная буржуазия, тем теснее она оказывалась связанной с общегосударственным аппаратом. Взятая в целом буржуазия угнетенных наций играла ту же компрадорскую роль по отношению к правящей буржуазии, какую эта последняя выполняла по отношению к мировому финансовому капиталу. Сложная иерархия зависимостей и антагонизмов ни на один день не устраняла основной солидарности в борьбе с восстающими массами.
В период контрреволюции (1907–1917 гг.), когда руководство национальным движением сосредоточивалось в руках туземной буржуазии, она еще откровеннее, чем русские либералы, искала соглашения с монархией. Польские, прибалтийские, татарские, украинские, еврейские буржуа соревновались на поприще империалистского патриотизма. После Февральского переворота они прятались за спиною кадетов или, по примеру кадетов, за спиною своих национальных соглашателей. На путь сепаратизма буржуазия окраинных наций становится к осени 1917 года не в борьбе с национальным гнетом, а в борьбе с надвигавшейся пролетарской революцией. В общем итоге буржуазия угнетенных наций обнаружила никак не меньшую враждебность по отношению к революции, чем великорусская буржуазия.
Гигантский исторический урок трех революций прошел, однако, бесследно для многих участников событий, прежде всего – для Сталина. Соглашательское, т. е. мелкобуржуазное, понимание взаимоотношения классов внутри колониальных наций, погубившее китайскую революцию 1925–1927 гг., эпигоны внесли даже в программу Коммунистического Интернационала, превращая ее в этой части в прямую западню для угнетенных народов Востока.
Чтобы понять действительный характер национальной политики Ленина, лучше всего – по методу контрастов – сопоставить ее с политикой австрийской социал-демократии. В то время как большевизм ориентировался на взрыв национальных революций за десятки лет, воспитывая в духе этой перспективы передовых рабочих, австрийская социал-демократия покорно приспособлялась к политике господствующих классов, выступала как адвокат принудительного сожительства десяти наций в австро-венгерской монархии и в то же время, будучи абсолютно неспособна осуществить революционное единство рабочих разных национальностей, разгораживала их в партии и в профессиональных союзах вертикальными перегородками. Карл Реннер, просвещенный габсбургский чиновник, неутомимо изыскивал в чернильнице австромарксизма способы омоложения государства Габсбургов – вплоть до того часа, как увидел себя вдовствующим теоретиком австро-венгерской монархии. Когда центральные империи были разбиты, династия Габсбургов попыталась еще поднять знамя федерации автономных наций под своим скипетром: официальная программа австрийской социал-демократии, рассчитанная на мирное развитие в рамках монархии, стала на миг программой самой монархии, покрытой кровью и грязью четырех лет войны.
Ржавый обруч, сковывавший воедино десять наций, разлетелся на куски. Австро-Венгрия распадалась силою внутренних центробежных тенденций, подкрепленных версальской хирургией. Формировались новые государства и перестраивались старые. Австрийские немцы повисли над бездной. Вопрос для них шел уже не о сохранении владычества над другими нациями, а об опасности подпасть самим под чужую власть. Отто Бауэр, представитель «левого» крыла австрийской социал-демократии, счел этот момент подходящим для того, чтобы выдвинуть формулу национального самоопределения. Программа, которая должна была бы в течение предшествовавших десятилетий вдохновлять борьбу пролетариата против Габсбургов и правящей буржуазии, оказалась превращена в орудие самосохранения господствовавшей вчера нации, которой сегодня грозила опасность со стороны освобождавшихся славянских народов. Как реформистская программа австрийской социал-демократии стала на миг той соломинкой, за которую пыталась ухватиться утопающая монархия, так оскопленная австромарксистами формула самоопределения должна была стать якорем спасения немецкой буржуазии.
3 октября 1918 года, когда вопрос от них уже ни в малейшей мере не зависел более, социал-демократические депутаты рейхсрата великодушно «признали» право народов бывшей империи на самостоятельность. 4 октября программу самоопределения приняли и буржуазные партии. Опередив таким образом австро-немецких империалистов на целый день, социал-демократия и тут еще продолжала держаться выжидательно: неизвестно, какой оборот примут дела и что скажет Вильсон. Только 13 октября, когда окончательное крушение армии и монархии создало «революционную ситуацию, для которой, – по словам Бауэра, – наша национальная программа была задумана», австромарксисты практически поставили вопрос о самоопределении: поистине, им уже нечего было терять. «С крушением своего господства над другими нациями, – объясняет Бауэр с полной откровенностью, – немецко-национальная буржуазия сочла законченной свою историческую миссию, во имя которой она добровольно переносила свое отделение от немецкого отечества». Новая программа была пущена в оборот не потому, что нужна была угнетенным, а потому, что она перестала быть опасной для угнетателей. Имущие классы, загнанные в историческую щель, оказались вынуждены признать национальную революцию юридически; австромарксизм счел своевременным узаконить ее юридически. Это – зрелая революция, своевременная, исторически подготовленная: она уже все равно совершилась. Душа социал-демократии перед нами как на ладони!
Совсем по-иному обстояло дело с социальной революцией, которая никак не могла надеяться на признание имущих классов. Ее надо было отодвинуть, развенчать, скомпрометировать. Так как империя распадалась, естественно, по наиболее слабым, т. е. национальным, швам, Отто Бауэр делает отсюда вывод о характере революции: «Она была еще отнюдь не социальной, но национальной революцией». На самом деле движение с самого начала имело глубокое социально-революционное содержание. «Чисто» национальный характер революции недурно иллюстрируется тем, что имущие классы Австрии открыто приглашали Антанту забрать всю армию в плен. Немецкая буржуазия умоляла итальянского генерала занять Вену итальянскими войсками!
Педантски-пошлое разграничение национальной формы и социального содержания революционного процесса в качестве двух будто бы самостоятельных исторических стадий – мы видим, как близко здесь Отто Бауэр подходит к Сталину! – имело в высшей степени утилитарное назначение: оно должно было оправдать сотрудничество социал-демократии с буржуазией в борьбе против опасностей социальной революции.
Если принять, по Марксу, что революция есть локомотив истории, то австромарксизму нужно отвести при нем место тормоза. Уже после фактического крушения монархии социал-демократия, призванная к соучастию во власти, все еще не решалась расстаться со старыми габсбургскими министрами: «национальная» революция ограничилась тем, что подкрепила их государственными секретарями. Только после 9 ноября, когда германская революция сбросила Гогенцоллернов, австрийская социал-демократия предложила Государственному совету провозгласить республику, пугая буржуазных партнеров движением масс, которым она сама была запугана до мозга костей. «Христианские социалисты, – неосторожно иронизирует Отто Бауэр, – которые еще 9 и 10 ноября стояли за монархию, решились 11 ноября прекратить свое сопротивление…» На целых два дня социал-демократия упредила партию черносотенных монархистов! Все героические легенды человечества бледнеют перед этим революционным размахом.
Наперекор своей воле социал-демократия с начала революции автоматически оказалась во главе нации, как русские меньшевики и эсеры. Как и они, она больше всего боялась собственной силы. В коалиционном правительстве она старалась занять как можно меньший уголок. Отто Бауэр объясняет: «Чисто национальному характеру революции отвечало первоначально то, что социал-демократы сперва потребовали для себя только скромного участия в правительстве». Вопрос о власти разрешается для этих людей не реальным соотношением сил, не мощностью революционного движения, не банкротством господствующих классов, не политическим влиянием партии, а педантским ярлычком «чисто национальной революции», наклеенным на события мудрыми классификаторами.
Карл Реннер пережидал бурю в качестве начальника канцелярии Государственного совета. Остальные социал-демократические вожди превратились в помощников при буржуазных министрах. Другими словами, социал-демократы спрятались под канцелярскими столами. Массы не соглашались, однако, кормиться национальной скорлупой ореха, социальное ядро которого австромарксисты приберегали для буржуазии. Рабочие и солдаты оттерли буржуазных министров назад и вынудили социал-демократов покинуть свои убежища. Незаменимый теоретик Отто Бауэр объясняет: «Только события следующих дней, которые гнали национальную революцию в сторону социальной, усилили наш вес в правительстве». В переводе на общепонятный язык: под напором масс социал-демократы оказались вынуждены вылезть из-под столов.
Но ни на минуту не изменяя своему назначению, они взяли власть только для того, чтобы повести войну против романтики и авантюризма, – под этими именами фигурирует у сикофантов та самая социальная революция, которая усилила их «вес в правительстве». Если австромарксисты не без успеха выполнили в 1918 году свою историческую миссию ангелов-хранителей венской Кредит-Анштальт от революционной романтики пролетариата, то только потому, что не встретили помех со стороны подлинной революционной партии.
Два государства национальностей, Россия и Австро-Венгрия, своей новейшей судьбой запечатлели противоположность большевизма и австромарксизма. В течение полутора десятилетий Ленин проповедовал в непримиримой борьбе со всеми оттенками великорусского шовинизма право всех угнетенных наций отколоться от империи царей. Большевиков обвиняли в том, что они стремятся к расчленению России. Между тем смелая революционная постановка национального вопроса создала несокрушимое доверие угнетенных, малых и отсталых народов царской России к большевистской партии. В апреле 1917 года Ленин говорил: «Если украинцы увидят, что у нас республика советов, они не отделятся, а если у нас будет республика Милюкова, то отделятся». Он и в этом оказался прав. История дала ни с чем не сравнимую проверку двух политик в национальном вопросе. В то время как Австро-Венгрия, пролетариат которой воспитывался в духе трусливой половинчатости, при грозном потрясении развалилась на куски, причем инициативу распада брали на себя главным образом национальные части социал-демократии, – на развалинах царской России создалось новое государство национальностей, экономически и политически тесно спаянных большевистской партией.
Каковы бы ни были дальнейшие судьбы Советского Союза – а он еще очень далек от тихой пристани, – национальная политика Ленина навсегда войдет в железный инвентарь человечества.