Война
Каратуз помню и по войне. Не знаю, где мы жили, когда началась война, но прожила я её в Каратузе.
Начала войны не помню, но время потом помню очень хорошо. В детском саду, куда мы с Женькой непременно ходили, мы сворачивали в рулон бинты: нам их привозили выстиранными, большим ворохом, наши няньки и воспитательницы разбирали их на отдельные куски и давали нам, детям, скатывать их в рулоны. Кроме того, мы на прогулках собирали специальную лекарственную ромашку, которая потом сдавалась в определённые сборочные пункты. И, конечно же, концерты в госпитале, который тоже был в нашем селе. Мы читали стихи, пели песенки, плясали и танцевали. У нас с Женькой для этого было два «коронных» номера: «Яблочко» и «Калинка-малинка». Если «Калинку-малинку» мы исполняли просто и весело, то «Яблочко» – это было что-то особенное. Мы пели частушки, всех не помню:
Эх, яблочко, куда котишься?
Попадёшь ко мне в рот —
Не воротишься.
Эх, яблочко, да сбоку зелено,
Не катись туда,
Куда не велено.
Эх, яблочко, да на тарелочке,
Надоела мне жена,
Пойду к девочке.
Эта последняя частушка мне особенно нравилась и под «девочкой» я, конечно же, подразумевала себя.
И под каждую частушку мы исполняли с Женькой некий обряд: мы мыли палубу, ставили паруса, приводили себя в порядок: чистили башмаки и т. д. Номер проходил на «ура».
В одну из военных зим в Каратуз привезли детей-сирот из Ленинграда. Их поместили в больницу, так как они были очень слабыми после блокады, их подлечивали и распределяли по ближайшим детским домам.
А одну девочку, Катю, примерно мою ровесницу, чуть постарше, ни один детский дом не взял: она была очень больна, у неё было больное сердечко. Она поначалу осталась в больнице, но потом её взяла к себе одна из медсестёр. Катя жила у неё, недалеко от нас, на соседней улице. Несмотря на свою болезнь, она была обычным ребёнком: ей и с горки хотелось скатиться и в снежки поиграть. Была Катя из-за болезни сердца очень полной, грузной, и, естественно, дети дразнили её. Бывало, упадёт она, съезжая с горки, а подняться сама не может, дети соберутся вокруг и смеются. Я как-то не выдержала, подошла к ней, подала ей руку, помогла подняться и потом делала так же. Она привязалась ко мне, и мы подружились. Я приходила к ней домой, и мы вместе играли. А уж как радовалась её приёмная мать!
Каким-то образом Катю разыскал её отец, воюющий на фронте. Он стал присылать Кате богатые посылки: видимо, наши войска были уже в Европе. Однажды прислал совершенно необыкновенную куклу: она была с фарфоровой головкой и умела закрывать глаза. Катин отец писал благодарные письма доброй женщине, приютившей его дочку, и обещал, что по окончании войны он приедет в Каратуз и заберёт свою девочку и её приёмную мать в Ленинград.
Катя не дожила до окончания войны. Когда её хоронили, приёмная мать её собрала нас, детишек, и разрешила взять что-нибудь из Катиных вещей на память о ней. Платьица и прочие наряды как-то не очень запали мне в душу, но кукла, присланная Кате её отцом, – это было что-то невероятное! Гораздо позже, когда я уже читала «Отверженных» Гюго и когда Жан Вальжан подарил Козетте куклу, я поняла, что он подарил ей именно такую. Я сказала о кукле Катиной маме, но она ответила, что положила её Кате в гроб. А мне подарила хорошенькое шёлковое платьице в клеточку, но я это платье никогда не любила, мне в нём всегда было холодно.
Чем ещё я помню войну? Одну зиму нам с Женькой совершенно не в чем было выйти на улицу: не было валенок, а другой обуви мы, по-моему, тогда просто не знали – или в валенках, или босиком.
Мы сидели дома, тосковали и ныли: «Гулять хотим, на улицу хотим…» Отец нас уговаривал: «Ну, подождите, ребята, вот кончится война, и я куплю вам валенки». И вдруг однажды приходит вечером с работы и приносит под мышкой две пары новеньких, ещё с каблучками, валенок (ещё они там назывались «катанками»). Мы с Женькой молча переглянулись, схватили «катанки», напялили их тут же, накинули кое-какую одежонку и – вон из дома. Самое главное, что мы с ним не переговаривались, а поняли друг друга молча.
На улице мы с ним договорились: «Ты – по этой стороне, а я – по той». И помчались вдоль по улице, и начали стучать в окна и двери домов, я – слева, Женька – справа, и кричать во всю глотку: «Ура! Война кончилась!..» Люди выбегали из домов и спрашивали нас: откуда мы это взяли? «Папа сказал!» – гордо отвечали мы. А надо сказать, что радио в селе, по крайней мере, на нашей улице, было только у нас.
Народ валом повалил в наш дом. Отец удивился: «Ничего такого я им не говорил…» – «Как так! – возмутились мы с Женькой. – Ведь сам же говорил: как только кончится война… А катанки-то – вот они!»
Вот такая история. А шёл всего-то 1943-й год…
Поскольку только у нас было радио, то соседи, занятые по хозяйству, просили нас, детей, внимательно слушать «Сводку Совинформбюро» и приходить к ним пересказывать новости с фронта. Мы так и делали, но нам казалось, что слишком мало сбито самолётов, уничтожено танков и фашистов. И мы с помощью нашего старшего брата Генки корректировали сводку и увеличивали число потерь противника в несколько раз. Не знаю, насколько верили нам наши односельчане, но слушали очень внимательно и просили не забыть придти на следующий день.
Появились у нас в селе беженцы. В соседнем доме (самого дома не помню, но помню, что эти беженцы поселились на втором этаже) стали жить мать и дочь из Ленинграда. Мать казалась мне совершенной старушкой, забыла, как её звали, а девушку лет 17–18 звали необычным именем Муза.
Я очень с ними подружилась, Даже в те свои очень небольшие года почти сразу отметила какой-то недеревенский уют у них в комнатке. Даже пахло у них по-особенному. Кажется, я ходила туда даже без Женьки. Они меня очень привечали, угощали чаем, тоже как-то по-особенному – из чашек с блюдцами. Муза много разговаривала со мной, пересказывала известные ей истории (видимо, из прочитанных книг), делала мне небольшие, но всегда удивительные подарки.
Так, она мне сшила из тряпочек замечательную куклу и разрисовала её лицо, наверное, химическим карандашом. О, мне так нравилась эта кукла! Между прочим, эта была единственная кукла за всё моё детство. И как же я горевала, когда её не уберегла!
С этой куклой я практически не расставалась и, когда наступило лето, пошла с нею купаться на речку. Конечно, лицо куклы превратилось в какую-то непонятного цвета тряпку. Я ревела, наверное, дня три, но Музе в этом своём глупом поступке не призналась.
А ещё Муза подарила мне деревянный пенальчик, со всем необходимым: карандашами и ручкой. (Я уже тогда грезила о школе).
Их отъезда я не помню. Тогда многие люди приезжали, жили рядом, а потом вдруг уезжали.
Во время войны мы с братьями Генкой и Женькой заболели малярией, а младший Вовка – цингой. Родители изо всех сил старались достать для Вовки какие-нибудь витамины, и у нас на столе почти всегда стояла тарелка с яблоками. Но это было только для Вовки, и мы ему ничуть не завидовали и не посягали на его «лекарство», а только с интересом наблюдали, как няня Стюра трёт яблоко на тёрке, а потом скармливает это пюре.
А мы, помню, сидим втроём у раскрытой печки-голландки и трясёмся от озноба. Трясло нас страшно. А на следующий день мы валяемся в постелях в сильнейшем жару. У меня при высокой температуре были жуткие галлюцинации: то какой-то мужик вдруг начинал ходить около моей постели, но не справа налево, а сверху вниз. И я просила маму: «Скажи ему, пусть он ходит по полу, а не сверху вниз!..» В другой раз вдруг в комнату въезжала грузовая машина, у неё открывались борта, и начинало ссыпаться зерно. Я задыхалась и снова умоляла маму прекратить это… и т. д.
На третий день температура спадала, но наступала такая слабость, что не хотелось двигать ни рукой, ни ногой.
Так мы дотянули до лета. И вот помню я, как мы с Женькой ходили в медпункт за лекарством. Улица наша – Советская – была очень длинная. Мы жили в доме № 1, а все значительные места (магазин, школа, библиотека, медпункт, может быть, при больнице) находились на противоположном конце. Мы ходили туда почему-то каждый день. Наверное, нам там делали какие-нибудь уколы, а домой давали таблетки хинина. Мы несли их в спичечном коробке. И вот бредём мы с Женькой слабые-слабые, поддерживаем друг дружку и сами себя уговариваем: «Вот дойдём до того кустика и сядем отдохнём». А потом намечали себе следующую вешку.
Летом мне мама делала отдельную, мою, комнатку, превращая в неё чуланчик при сенях. Я очень много болела, и там мне, по крайней мере, летом, было спокойно и уютно.
И День Победы я встретила в этой своей «комнатке». Как раз шли третьи сутки малярийного цикла, когда слабость совершенно не давала подняться с постели. Мама, уходя на работу, накормила меня, сунула в руки какую-то книжку (я уже читала) и сказала: «Я днём обязательно забегу и посмотрю, как ты».
Я нежилась в постели и наблюдала, как через крохотное оконце чуланчика светит луч солнца, а в нём танцует много-много пылинок. Очень красиво!
Прошло совсем немного времени, вдруг вбегает мама и кричит: «Дочка, победа, победа! Пойдём на митинг!» Вытаскивает меня из постели, надевает самое нарядное, какое было у меня на тот момент, платьице, на голову повязывает бант и тащит меня на улицу. У нас во дворе она обрывает все цветы с клумб – а цветов у нас было много, и мы с огромными букетами бежим с ней на нашу главную площадь, где полным-полно народу и все радуются и смеются от счастья. С построенной трибуны выступают один за другим ораторы.
Тут на трибуне оказался фронтовик, инвалид с одной ногой, конечно, на костылях. Он тоже что-то говорит. Мама суёт мне в руки огромный букет, подталкивает меня к трибуне и шепчет: «Отдай этому дяде и скажи ему „спасибо“!». Я кое-как вскарабкалась на трибуну, мне, конечно, со всех сторон помогали, отдала цветы фронтовику, не забыв прошептать «спасибо». И вдруг меня хватают, ставят на какое-то возвышение и шепчут: «Скажи что-нибудь, девочка». Девочка сначала испугалась, замялась, а потом вдруг выпалила: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Вот какая грамотная оказалась девочка!
Что тут началось!.. Меня схватили на руки и начали качать. Мама еле-еле отбила меня у этих энтузиастов.