Вы здесь

История одной большой любви, или Бобруйск forever (сборник). Фортепьяно (Борис Шапиро-Тулин, 2016)

Фортепьяно

Музыкальная школа в городе Бобруйске это вам не просто так. Более того, это совсем не просто так. И даже совсем, совсем. Музыкальная школа в Бобруйске – это туннель во времени и пространстве. Ты входишь в нее с облупившегося цементного крыльца, тянешь на себя тяжелую дубовую дверь с косо привинченной ручкой, а выходишь прямо на сцену нью-йоркского Карнеги-холла, парижской «Олимпии» или на худой конец Берлинской филармонии. И это невзирая на облупленное крыльцо и криво привинченную ручку. Какая разница, как ее привинтили, если на выходе у тебя беснующиеся от оваций залы, эвересты букетов и фотографии на обложках самых престижных журналов. За тобой гоняются корреспонденты мировых изданий, умоляют об интервью, а ты, развалившись в кресле с бокалом сухого мартини, говоришь, что всем лучшим в тебе ты обязан скромной музыкальной школе в городе Бобруйске. «Where is the Bobruisk?» – переглядываются озадаченные акулы пера. И ты, обидевшись, хочешь ответить как в детстве: «Где-где, в Караганде». Но это будет неправда – в Караганде нет Бобруйска. Бобруйск там, где ты его оставил, на берегу реки Березины, около заповедной дубовой рощи и на расстоянии нескольких десятков лет между тобой теперешним, купающимся в славе, и тем робким мальчиком на цементном крыльце, стоящим перед тяжелой входной дверью, которую надо было тянуть со всей силы, потому что тугая пружина, прикрепленная по другую ее сторону, отчаянно сопротивлялась, не желая впускать тебя в скрытое за ней будущее.

Никто не может сказать, почему так произошло, но между жителями города и его музыкальной школой существовала странная, не поддающаяся осмыслению связь. Школа, если хотите, была чем-то вроде мистического центра Бобруйска, местом, которое одни вожделели, желая оказаться среди счастливчиков, сумевших проникнуть за тяжелую дубовую дверь, другие же, вытянувшие заветный билет, начинали вскоре ненавидеть ее всеми фибрами своей юной души, пытаясь отсрочить или вообще отменить очередное и неизбежное с ней свидание. Туннель во времени и пространстве, находящийся внутри этого здания, был безжалостен к чувствам тех, кто оказался зажат между его шестеренками и колесиками. Он требовал неукоснительного подчинения своим бесчеловечным прихотям, то есть ежедневным и многочасовым упражнениям на инструменте, который судьба приготовила каждой его жертве.




Дорога к длинному серому зданию школы для одних казалась выстеленной лепестками роз, для других была полита слезами, а само здание не раз мысленно подвергалось сокрушающему удару ураганного ветра. Этот нафантазированный ураган сминал стены, разбивал окна и возносил на воздух рояли с болтающимися, как крылья, крышками, стаи скрипок и виолончелей, вылетавших гуськом за неповоротливым контрабасом, множество флейт и кларнетов, кувыркавшихся среди облаков, и даже толстую медную тубу, которая не могла взлететь высоко и потому болталась, раскачиваясь, на макушке ближайшего телеграфного столба.

Увы, но действительность упорно перечеркивала эти вожделенные мечты и раз за разом возвращала неудавшихся заклинателей ветра туда, где вместо захватывающих дух фантазий действовали суровые законы диалектического материализма. К тому же по иронии судьбы находилась эта школа не на улице Чайковского или, скажем, Мусоргского, а стояла она на улице Карла Маркса – одного из главных радетелей самого что ни есть материального материализма.

Портрет этого бородатого радетеля вкупе с портретом другого бородача – Фридриха Энгельса вывесили на видном месте напротив директорского кабинета, и я почти уверен – знаменитый анекдот про то, что Карл Маркс и Фридрих Энгельс – «не муж и жена, а четыре разных человека», родился в стенах именно этой школы. Вундеркинды на то и вундеркинды, чтобы, проведя долгие часы в душных, заполненных запахом канифоли классах, вырваться наконец на волю и придумать что-нибудь этакое.

Вряд ли кто-нибудь предполагал, что после водружения соответствующих портретов для почтительного их созерцания в музыкальной школе города Бобруйска могут начаться необратимые перемены. Но суровая действительность и здесь решила расставить все по своим местам.

Началось с того, что в святая святых исполнительского искусства, где ежедневно ковалась растущая смена Рихтерам, Ойстрахам, Гилельсам и далее по списку, назначили нового директора, бывшего майора госбезопасности, незадолго до того отправленного в отставку. Решающую роль в этом назначении сыграл, видимо, тот факт, что у нового директора была вполне себе созвучная должности фамилия – Дудка, а кроме того, все свои сентенции бывший майор начинал обычно со слов: «Как говаривал римский композитор Корсаков» – и лишь после такого глубокомысленного вступления доносил до слушателей очередную информацию про посещаемость, дисциплину и уровень политической подготовки вверенного ему коллектива.

Возможно, по приказу сверху, возможно, по собственной инициативе, а возможно, как утверждали недоброжелатели, вступив в сговор с мировыми знаменитостями, опасавшимися конкуренции с вундеркиндами из Бобруйска, но свою деятельность новый директор начал с того, что один за другим уволил всех педагогов с подозрительными фамилиями. Закончив эту очистительную процедуру, товарищ Дудка сразу же приступил к утверждению в школе атмосферы нового порядка, включающего благонадежность диезов и патриотизм бемолей, а потому затеял необходимую для подобных новаций генеральную перепланировку. Он разрушил стены классных комнат, растащил по углам громоздкие рояли, приволок бидоны с краской и мешки с цементом, отчего интеллигентный запах канифоли исчез вовсе. А когда испуганные преподаватели, протерев от известкового налета круглые винтовые стульчики, усаживали на них будущих виртуозов, он незаметно подкрадывался сзади и давал ценные педагогические советы.

– Какие проблемы? – спрашивал он, возникая внезапно у одного из инструментов.

– Да вот, – смущалась преподавательница, – Фимочка сегодня почему-то не попадает по нотам.

– Целиться надо тщательнее, – поучал майор в отставке, – а главное, как говаривал римский композитор Корсаков, не забывай при этом прикрывать один глаз.




Находились, конечно, зловредные энтузиасты, которые советы своего начальства подробно записывали, надеясь в будущем внести их в золотой фонд отечественной педагогики, но сделать этого, увы, не успели. Отставного майора посадили за хищение стройматериалов, часть из которых обнаружили вместо школы на его дачном участке, а потому упоминать о совместной работе с ним становилось делом опасным и даже имеющим определенную судебную перспективу.

Справедливости ради надо сказать, что чехарда с директорами музыкальной школы, начатая после ареста гражданина Дудки, никакого облегчения ее коллективу не принесла. Ремонт перешел в хроническую, вялотекущую стадию, и мировые знаменитости смогли вздохнуть спокойно, по крайней мере со стороны юных бобруйчан им ничего уже не угрожало.

Все эти изменения не могли, естественно, не сказаться на отношении жителей города к тому, что происходило за стенами длинного серого здания. Бобруйчане внезапно стали чувствовать ничем не объяснимый страх, стоило им оказаться рядом со школой. Дошло до того, что, если вдруг какой-нибудь припозднившийся прохожий вынужден был, скажем, весной после полуночи пройти мимо ее двери, он, как правило, перебегал на другую сторону и старался, трясясь от страха, как можно быстрее миновать это место.

Масла в огонь подливали жители дома напротив. Несчастливые цифры, черные кошки или пустые ведра – все это на поверку выходило детскими страшилками по сравнению с рассказами тех из них, кому удавалось заглянуть в темные, поблескивающие при луне окна.

А творилось за этими окнами нечто ужасное. Жалобно всхлипывали струны у какой-нибудь оставленной без присмотра виолончели, дробно, как зубы, постукивали клавиши у рояля, стоявшего в пустом и гулком актовом зале, аукался с кем-то рожок, выглядывавший из футляра, ударяли сами себя тарелки на старом барабане, приютившемся в конце длинного коридора. Странные силуэты в камзолах и при париках мелькали в окнах с дирижерскими палочками, а стоны детских душ, загубленных бесконечными гаммами и невыносимым сольфеджио, сливались в единый хор. Надо сказать, хор этот весенними ночами так донимал жителей соседних домов, что им постоянно приходилось защищаться от него при помощи проверенной в таких случаях продукции местного пивзавода имени XX партсъезда.

Самое интересное заключалось в том, что бутылки с этой продукцией, как и многое другое в городе, тоже имели непосредственную связь с музыкальной школой. В данном конкретном случае связь эту осуществлял главный технолог завода Семен Исаакович Левин. Он был нашим соседом, и я хорошо помню его сутулую фигуру и гриву разлетавшихся в разные стороны седых волос. Мой папа утверждал, что сосед наш как две капли воды походил на знаменитого ученого Альберта Эйнштейна и что, если бы Семена Исааковича учили, как Эйнштейна, играть на скрипке, он, может быть, тоже придумал какую-нибудь занятную теорию.

Но Семен Исаакович выбрал собственный путь. Он учился в музыкальной школе по классу фортепьяно и при этом даже на фоне бобруйских вундеркиндов выделялся своими несомненными способностями. Правда, к его несчастью, местный НКВД пианистов почему-то не жаловал. Имея возможность выбирать из огромного количества поднадзорных граждан кого-нибудь одного на роль главного троцкиста города, он выбрал отца Семена, и юный музыкант вместо титула талантливого исполнителя в одночасье получил клеймо сына врага народа. Короче, мировой музыкальной общественности так и не удалось усладить слух виртуозной игрой маэстро Левина, зато пивзавод обрел в его лице главного технолога, ставшего на некоторое время предметом гордости истинных ценителей пенистого напитка.




Все в городе знали, что во время долгих часов работы над улучшением качества выпускаемой продукции Семен Исаакович запасался проигрывателем и набором пластинок с фортепьянными произведениями Шопена. Трепет, вызываемый в душе бывшего ученика музыкальной школы прелюдиями любимого композитора, таинственным образом проникал в создаваемую им рецептуру, отчего пресловутое качество поднималось до таких недосягаемых высот, что местные знатоки пришли к единодушному выводу – в пиво, сваренное по рецепту Семена Левина, водку можно было уже не добавлять.

С тех пор пиво «Жигулевское» – так оно именовалось раньше – получило негласное название «Форте-Пьяное», а заведение под вывеской «Пиво-Воды», где эту пенную жидкость качали из бочек прямо в бокалы страждущих, назвали «Левин в разливе», что благодаря некоторому созвучию с главным государственным именем придавало продукции пивзавода дополнительную идеологическую крепость.

Возможно, конечно, что без помощи «форте-пьяного» напитка мелькающие силуэты в окнах школы так бы никогда и не появились, но то, что голоса из этого здания весенними ночами действительно были слышны, за это я могу поручиться, находясь, как любят выражаться нотариусы, в трезвом уме и твердой памяти.

Дело в том, что ночные безобразия, так пугающие жителей города, напрямую соприкоснулись с моей личной историей. И хоть история эта была с определенным привкусом горечи, зато она имела подлинный мистический окрас, что так характерно, когда речь идет о длинном сером здании таинственной музыкальной школы.

А началось все с одного события, которое произошло в самом начале сентября. Этот день я запомнил, потому что выздоравливал после очередной ангины, и мама решила переместить меня из спальни в небольшой двор, в середине которого красовалась клумба с распустившимися георгинами, наполненными сочным бордовым цветом. Мама поставила раскладушку так, чтобы я мог любоваться этими цветами, и я оказался между почерневшей от времени бревенчатой стеной дома, приобретенного когда-то моим дедом, и старой развесистой яблоней, все еще хранившей на корявом стволе следы нанесенной по весне побелки.

День был теплый и тихий, листья на ветках яблони висели практически неподвижно, и солнечные лучи, пробившиеся сквозь них, желтыми пятнами медленно скользили по моему одеялу, по ступенькам чисто вымытого деревянного крыльца, по клумбе с бордовыми георгинами и по зеленой траве, которая курчавилась по бокам вытоптанной дорожки.

Я задремал и, наверное, даже уснул, но вскоре меня разбудил звук подъехавшей машины. Потом раздались чьи-то отрывистые голоса, потом заскрипела калитка, и во двор вошел отец, а за ним медленно протиснулось нечто странное. Это странное состояло из длинного и тяжелого ящика, замотанного в серую мешковину, и двух мужчин, одетых, несмотря на летнее еще тепло, в изрядно потрепанные телогрейки. На плечи обоих были наброшены широкие ремни, и длинный ящик, слегка покачиваясь, висел на них, ничем не выдавая ни тайную свою суть, ни цель своего перемещения под своды нашего дома.

Разгадка, впрочем, не заставила себя ждать. Когда грузчики удалились, а с ними исчез и стойкий запах перегара, который, как облако, окутывал их небритые физиономии, мне наконец позволили покинуть раскладушку и войти внутрь. То, что я увидел, стало для меня настоящим сюрпризом. В простенке между двумя окнами, сразу за обеденным столом, покрытым, как всегда, белоснежной льняной скатертью, рядом с тумбочкой, на которой размещался трофейный радиоприемник, возвышалось черное лакированное чудо. В центре этого чуда красовался небольшой барельеф какого-то господина в парике, и это было для меня так же неожиданно, как три желтые педали внизу и два медных подсвечника по краям. А когда папа повернул ключ в маленьком замке и откинул крышку, прикрывавшую клавиши, на ее внутренней стороне обнаружились, отсвечивая потускневшим золотом, буквы, составлявшие непонятное иностранное слово.

– «Бюхнер», – прочитала мама и добавила: – Это же здорово.

А папа вставил две белые свечки в медные подсвечники, поджег фитильки, достал из пачки «Беломора» папиросу, прикурил от ближайшего к нему огонька и сказал:

– Ну вот, теперь я спокоен.

Разговоры о том, что до войны отец посещал музыкальную школу и даже, как уверяли преподаватели, подавал большие надежды, шли в нашем доме постоянно. Но случилось так, что при форсировании какой-то реки со странным польским названием он получил тяжелую контузию и, как следствие этого, постоянный шум в голове. Справляться с ним он в конце концов научился и лишь досадовал на то, что зловредный шум не позволял ему улавливать тончайшие нюансы любимой музыки. После войны отец начал мечтать только об одном – подрастающий сын подхватит скрипичный ключ, выпавший из его рук, и сумеет стать достойным продолжателем музыкальной династии, которую заложил еще его дед. Фотография деда во фраке и за роялем, на фоне портрета Николая II, тайком хранилась в нашей семье как одна из самых ценных реликвий.

В общем, с раннего детства я настолько был готов к выполнению возложенной на меня почетной миссии, что, когда на нашем трофейном приемнике отец находил трансляцию какого-нибудь концерта, я брал палочку от подаренного мне барабана, становился посреди комнаты и начинал дирижировать невидимыми музыкантами так, как делал это капельмейстер на открытой веранде в центральном парке, когда там играл оркестр городской пожарной части.

В этот же день, когда грузчики принесли пианино, произошло еще одно событие. Мы готовились ко сну – мама стелила постели, я, с трудом дотягиваясь до умывальника, полоскал горло и чистил зубы, а папа крутил ручку настройки приемника, пытаясь поймать какой-то ускользающий от него радиоспектакль. И вдруг со стороны сеней мы услышали звуки, похожие на детский плач. Мама приоткрыла дверь, чтобы выглянуть наружу, и в образовавшийся проем тотчас же проскочила рыжая с белыми подпалинами кошка. Она стремглав пробежала вдоль комнаты, вскочила на приемник, с него ловко перебралась на самый верх пианино, бесцеремонно уселась там и начала вылизывать передние лапы.

Сказать, что после этого возникла требуемая по драматургии немая сцена, было бы, наверное, не совсем точно. Мама машинально продолжала выглядывать за дверь, словно там могли находиться еще несколько таких же наглых существ, я уронил в раковину коробку с зубным порошком, а папа от неожиданности вместо ручки настройки крутанул ручку громкости, и это в конце концов вернуло нас к реальности.

Все трое мы медленно подошли к инструменту и практически одновременно сказали: «Брысь!»

Кошка и ухом не повела. Она сменила позу, уютно улеглась, свернувшись калачиком, зевнула и только после этого посмотрела в нашу сторону. И тут мы увидели, что смотрит она одним левым глазом, потому что второй был наглухо затянут желтым бельмом.

– Бедняжка, – сказала мама.

А папа подумал и добавил:

– Странная душа у этого инструмента.

Я тогда так и не понял, что он имел в виду.

С этого дня мы стали жить вчетвером. Слепая Мария – не помню уже, кто из нас дал ей это прозвище, – быстро освоилась, но пианино покидала только тогда, когда мама выставляла на кухне блюдце с едой или когда появлялась необходимость посетить лоток с песком, стоящий в сенях.

К нашей одноглазой соседке, как и к самому инструменту, мы быстро привыкли. До моего предполагаемого поступления в музыкальную школу надо было ждать еще целый год, и трофейное пианино, несмотря на тесноту небольшой комнаты, превратилось просто в громоздкое дополнение к интерьеру. На это дополнение ставили цветы в высокой стеклянной вазе и складывали стопки книг, оставляя место, где любила лежать кошка. Правда, стоило открыть крышку инструмента, как Слепая Мария тотчас же спрыгивала на клавиши и начинала в бешеном ритме перебирать их всеми четырьмя лапами. При этом она так вдохновенно орала, что если бы кто-нибудь догадался обозначить нотами издаваемые ею звуки, то вполне могла бы получиться торжественная оратория в честь, допустим, дня весеннего равноденствия, когда коты со всех окрестных помоек собирались у нас под окнами, чтобы объясниться в любви такой интеллигентной и такой высокохудожественной подруге.

Собственно, на этом благостная часть моей музыкальной истории, полная волнительных, но радостных ожиданий, закончилась. Но закончилась совсем не так, как об этом мечталось.

Выяснилось, причем неожиданно, что музыкальный слух, которым обязан был обладать любой человек, родившийся в городе Бобруйске, обошел меня стороной. И не просто обошел, а сделал при этом такой извилистый крюк, что, когда на выпускном детсадовском утреннике я попытался встроиться в хоровое исполнение государственного гимна, родители, пришедшие полюбоваться своими чадами, горестно закачали головами и изо всех сил старались не смотреть в сторону моей мамы, от души сочувствуя постигшему ее несчастью.

Мечта о том, что купленное год назад трофейное пианино станет стартовой площадкой, которая выведет меня на орбиту мировой славы, в один миг рухнула окончательно и бесповоротно. Я оказался недостоин надежд, которые на меня возлагали, мне даже стало казаться, что отец начал смотреть на меня как-то не так, что, когда он поворачивался в мою сторону, его глаза за очками становились какими-то пустыми.

Из-за постигшего меня фиаско я стал плохо спать по ночам и частенько зарывался с головой в одеяло, чтобы никто не слышал, как я всхлипывал от душившей меня обиды. В эти непростые минуты одна лишь Слепая Мария пыталась оказать мне свою поддержку, она мягко прыгала на кровать, ложилась рядом и тихонько подвывала вместе со мной.

Я уже не помню точно, кому первому пришла в голову мысль передать ставший ненужным инструмент с барельефом, тремя педалями и двумя подсвечниками в дар музыкальной школе, но однажды хмурым зимним днем в дверь постучали два уже знакомых мне грузчика, одетых все в те же поношенные телогрейки и с тем же стойким запахом перегара, витавшим вокруг их небритых физиономий. Они пришли, чтобы в некотором роде повернуть вспять историю нашего дома и возвратить ее к тому самому моменту, когда в простенке между двумя окнами располагалась одна только тумбочка с трофейным радиоприемником.

Я нисколько не жалел о расставании с инструментом, выглядевшим теперь как лакированное надгробие, высившееся на развалинах моей мечты. А вот исчезновение вместе с ним Слепой Марии стало для меня настоящим ударом. Да и не только для меня. Мама еще долгое время не убирала место, где стояла ее миска, и все прислушивалась, не раздадутся ли за дверью звуки, похожие на детский плач. Хотя чего уж там – и я, и папа, и мама прекрасно знали, где находится сейчас это странное создание с рыжей шерстью, белыми подпалинами по бокам и бельмом на левом глазу. Знали об этом и коты со всех соседних дворов, которые темными весенними ночами собирались под стенами музыкальной школы и исполняли страстные песни в честь своей подруги, владеющей филигранной техникой игры на черных и белых клавишах.

Вот и вся разгадка ночных ужасов, окружавших, по легенде, серое здание на улице имени Карла Маркса.

А что касается мелькавших в окнах силуэтов с их старинными кафтанами и париками… Жаль, я тогда еще ничего не знал про теорию реинкарнации, иначе запросто можно было предположить, что это душа Генделя, а может быть, даже и Баха каким-то образом переселилась в Слепую Марию и терзает по ночам музыкальные инструменты. Впрочем, единственным аргументом в пользу такого предположения было бы то, что оба композитора под конец жизни потеряли зрение и могли извлекать звуки исключительно на ощупь.

И все-таки наиболее правдоподобной выглядит версия по поводу крепости соответствующего продукта пивзавода имени XX партсъезда, то есть того пенного напитка, который в больших количествах потребляли жильцы дома, стоящего напротив музыкальной школы, а если честно, то и не только этого дома. Дело в том, что, после того как комиссия, пришедшая на пивзавод, выявила злостное нарушение государственных стандартов и Семена Исааковича посадили на довольно внушительный срок, странные тени в камзолах и париках исчезли, без следа растворившись в окружающем пространстве. Хотя некоторые особо внимательные бобруйчане утверждали, что иногда видели, как они мелькали на задворках пивного заведения, носившего, несмотря на все перипетии, прежнее название «Левин в разливе».




Вот, пожалуй, и вся история про музыкальную школу. Я, наверное, не стал бы ее рассказывать, если бы однажды, спустя много лет не приехал в свой родной город и почему-то не решил навестить это место, которое одновременно притягивало и отталкивало меня всей своей загадочной сущностью. Лучше, наверное, я бы этого не делал.

Улица по-прежнему носила имя Карла Маркса, из окон по-прежнему раздавались звуки музыкальных инструментов, но само здание выглядело как-то по-другому. Оно было отштукатуренным, свежевыкрашенным, крыльцо обложили плиткой, дверь поменяли, ручка ее была прикреплена строго вертикально. Я испытал такое же чувство, как во время просмотра старых черно-белых фильмов, которые зачем-то решили сделать цветными. Все вроде стало краше и приятней для глаза, только вот таинственное притяжение, существовавшее внутри старой кинопленки, куда-то исчезло.

Моя музыкальная школа тоже осталась в том черно-белом прошлом и навсегда превратилась в иллюзию. А иллюзии, как сказал один умный человек, не терпят, когда в них всматриваются слишком пристально, потому что тогда они исчезают и вернуть их назад, как правило, уже не удается.