Вы здесь

История нацистских концлагерей. Глава 2. Лагерная система СС (Николаус Вахсман, 2015)

Глава 2. Лагерная система СС

Убийство было ремеслом Теодора Эйке. Если уж быть совсем точным, один-единственный выстрел, сделанный им около 18 часов 1 июля 1934 года, и определил его дальнейшую карьеру. Когда Эйке в тот воскресный вечер вышагивал по новому корпусу тюрьмы Штадельхайм в Мюнхене, ему, возможно, уже грезились лавры, которыми его увенчают. Хотя он не был убийцей с опытом, как, к примеру, его предшественник на посту коменданта Дахау Векерле – правда, тот большую часть грязной работы все же перепоручал подчиненным, – тем не менее, поднимаясь на второй этаж, новичок волнения своего ничем не выдал. Миновав два коридора, вдоль стен которого выстроились вооруженные полицейские, он наконец остановился у дверей камеры номер 474 и приказал отпереть их. Эйке вошел в камеру в сопровождении своего ближайшего подручного Михаэля Липперта и оказался лицом к лицу со своим бывшим благодетелем, а ныне – самым ценным из политических заключенных, предводителем штурмовых отрядов Эрнстом Рёмом.

Эйке с Липпертом прибыли из Дахау в Штадельхайм приблизительно часом ранее и прямиком направились к начальнику тюрьмы. Они потребовали от него обеспечить доступ к Рёму, утром арестованному за государственную измену вместе с остальными главарями СА. Когда начальник тюрьмы заупрямился, Эйке раздраженно пояснил, что действует от имени и по приказу Гитлера. Фюрер, рявк нул Эйке, лично поручил ему предъявить главе СА ультиматум: либо он пускает себе пулю в лоб, либо Эйке его расстреляет. Начальник тюрьмы в панике стал обзванивать все инстанции, желая удостовериться, что Эйке не сочиняет. Удостоверившись, что все в порядке, двум эсэсовцам позволили проследовать в камеру под номером 474. Там Эйке вручил Рёму экземпляр «Фёлькишер беобахтер», с описанием казни шести чинов штурмовых отрядов в Штадельхайме, состоявшейся за день до этого, и в двух словах изложил ультиматум Гитлера.

Рём, видимо, попытался протестовать, но визитеры разговаривать с ним не стали, вышли в коридор, а камеру его быстро заперли тюремщики. На столе был оставлен пистолет с одним патроном. Стоя за дверями камеры Рёма, Эйке выждал отведенные Рёму Гитлером 10 минут, после чего приказал тюремщику забрать пистолет, из которого так и не был сделан выстрел. Эйке и Липперт через распахнутую дверь навели пистолеты на стащившего с себя коричневую форменную блузу Рёма. Прицелившись, оба почти одновременно нажали на спуск. Рёма отбросило назад. Обливаясь кровью, он стонал – первые выстрелы только ранили его. Эйке был явно смущен стонами Рёма, возможно, поэтому и велел Липперту добить его. Тот, повинуясь приказу, подошел к Рёму и выпустил третью пулю в упор прямо Рёму в сердце. Если верить одному из свидетелей, последними словами предводителя СА были: «Фюрер, мой фюрер»[426].

Гитлер уже давно задумал рассчитаться с Рёмом, хотя лишь немногие могли предугадать столь бескомпромиссный финал. Не один месяц штурмовики игнорировали призывавшего их утихомириться Гитлера. Вдохновляемые своим харизматичным лидером Эрнстом Рёмом, они рвались начать «вторую революцию» и создать «государство СА». Их политика с позиции силы вкупе с жестокими выходками стали головной болью Гитлера. Неугомонные штурмовые отряды не только открыто выражали недовольство режимом во второй год правления Гитлера, но и отталкивали от него германскую армию. Генералы видели в Рёме и его штурмовиках прямую угрозу – как-никак, к середине 1934 года Рём имел под своими знаменами свыше 4 миллионов человек. Более того, Рём нажил врагов и среди нацистских лидеров, которые теперь тайно замыслили устранить своего серьезного конкурента. Гиммлер и Гейдрих, в частности, вполне удачно скормили Гитлеру ложь о якобы готовившемся заговоре штурмовиков.

В июне 1934 года после нескольких месяцев колебаний Гитлер наконец предпринял решительный шаг. Узнав о «предательстве» Рёма, он впал в бешенство и при осуществлении тайного плана расправы с ним решил даже забежать вперед. На рассвете 30 июня 1934 года он небольшой группой ближайших сторонников лично прибыл на сборище штурмовиков в Бад-Висзе, где арестовал Рёма и его приспешников. Уже несколько часов спустя Гитлер распорядился о первых казнях, но расправу с Рёмом решил перенести на следующий день. Тем временем полиция и силы СС обшаривали Германию в поисках подозреваемых, список которых был составлен заранее. В числе жертв значились не только штурмовики. Чистка послужила прикрытием для подавления критиков режима из числа национал-консерваторов и других предполагаемых врагов или отступников от идей нацизма. Так осуществилась так называемая «ночь длинных ножей» – которая фактически затянулась на трое суток и стоила жизни 150–200 бывшим союзникам Гитлера[427].

В ходе этой кровавой чистки самый деятельный из эсэсовских палачей Дахау проявил себя самым деятельным личным палачом Гитлера. За несколько дней до описываемых событий Эйке провел совещания со своими лагерными подчиненными, планируя аресты на территории Баварии. Затем 29 июня весь личный состав лагеря был приведен в боевую готовность. Позже той же ночью Эйке проинформировал своих людей о заговоре СА против Гитлера, который необходимо было подавить безо всякой пощады. Эйке не скрывал бешенства и, по словам очевидцев, разбил фотографию Рёма. Еще затемно несколько сотен охранников во главе с Эйке, часть из которых были вооружены пулеметами, снятыми на время с вышек, выехали из лагеря на грузовиках и автобусах. Спешились они в нескольких километрах, не доезжая Бад-Висзе, для соединения с еще одной группой СС, лейбштандартом «Адольф Гитлер». Но поскольку Гитлер запустил план операции раньше намеченного срока, группа из Дахау запоздала, и в конечном счете ей пришлось вместе с лейбштандартом «Адольф Гитлер» возвратиться в Мюнхен. Там Эйке встретился с другими нацистскими фюрерами в штаб-квартире НСДАП, так называемом Коричневом доме, где впавший в истерику Гитлер разглагольствовал о «подлейшем предательстве во всемирной истории», пообещав перестрелять всех мятежников из штурмовых отрядов. Вероятно, именно тогда Эйке и получил последние наставления касательно санкционированной государством резни в Дахау, и вскоре после возвращения в лагерь (это было уже 30 июня) расправе был дан ход[428].

Одной из первых жертв, и, безусловно, самой заметной, стал 71-летний Густав фон Кар, которого эсэсовцы притащили в Дахау после ареста в Мюнхене вечером 30 июня. Бывший премьер-министр монархистской Баварии был и оставался объектом ненависти нацистов еще с 1923 года, когда фон Кар помог подавить неудач ный ноябрьский путч Гитлера[429]. Эсэсовцы Дахау, узнав фон Кара, когда тот выбирался из черного полицейского кабриолета, едва не линчевали его. Толпа охранников притащила старика к Теодору Эйке, который сидел на стуле перед зданием лагерной комендатуры, с неизменной сигарой во рту. Жестом, достойным римского императора, Эйке поднял большой палец правой руки вверх, а потом вниз. Толпа эсэсовцев протащила фон Кара через соседние железные ворота в новый бункер Дахау. Вскоре прогремел выстрел[430].

Убийства продолжались до глубокой ночи, на грузовиках и на легковых автомобилях в лагерь подвозили из Мюнхена все новых и новых «изменников». Большинство из них нашли смерть, как и фон Кар, в нескольких шагах от эсэсовского бункера или же в самом бункере, но как минимум двух штурмовиков расстреляли при ярком свете прожекторов на стрельбище. Заключенные Дахау, запертые в бараках, слышали выстрелы, сопровождаемые ревом эсэсовцев, одуревших от крови, шнапса и пива – по распоряжению весьма торжественно настроенного Эйке дармовое пиво текло рекой, из громкоговорителя гремели бравурные марши[431]. Вакханалия СС периодически прерывалась выстрелами, часть арестованных забивали и затаптывали ногами насмерть[432].

Но не все, кому в ту ночь суждено было погибнуть, доставлялись в Дахау из Мюнхена или его окрестностей. В своем безумии эсэсовцы Дахау казнили пятерых осужденных на длительные сроки заключенных лагеря, как минимум двое из них были немецкими евреями. В отличие от предыдущих убийств, когда эсэсовцы действовали по приказам свыше – Эйке, полиции или СД (эсэсовской службы безопасности), – расправа над заключенными не была санкционирована никем, а эсэсовцы играли роль и судей и палачей. Желая покрыть преступников, Эйке и его подчиненные, очевидно, доложили обо всем Гиммлеру, выдвинув заведомо ложную версию о том, что, дескать, расстрелянные каким-то образом выразили солидарность с Рёмом и подстрекали заключенных к бунту. Весть о казни заключенных мигом облетела лагерь[433].

После бесконечной ночи разгула насилия Теодор Эйке, опасаясь паники среди заключенных, ранним утром 1 июля 1934 года объявил им о чистке партийных рядов и о том, что, дескать, Рём будет скоро повешен прямо в лагере[434]. Но когда конвой Эйке возвратился из Штадельхайма вечером под вой сирен, Рём был уже мертв, он был застрелен Эйке и Липпертом. Однако Эйке был все еще полон решимости продолжить экзекуции в Дахау. Он лично доставил в лагерь четырех младших чинов штурмовых отрядов. Сначала их провели в эсэсовскую столовую, где они дожидались, пока соберут зрителей их публичной казни. Охранники СС собрались возле бункера у стрельбища. Заключенные смотрели из-за проволочного ограждения на отдававшего приказы Эйке. Когда приговоренных по одному вывели из столовой, Эйке объявил им смертный приговор, а эсэсовцы из расстрельного взвода, вскинув винтовки, прицелились. После каждого залпа толпа еще не успевших протрезветь охранников СС дико вопила «Хайль!»[435].

После завершающего этапа бойни в Дахау на следующее утро – в лесном массиве к северу от плаца для построений СС – все наконец кончилось. В тот же день, 2 июля 1934 года, Гитлер официально объявил, что чистка завершена и спокойствие на территории рейха восстановлено[436]. К тому времени в лагере Дахау и его окрестностях было убито свыше 20 человек[437]. Они стали жертвами убийств из мести, в их числе представители элиты СА, ближайшие соратники Рёма (как, например, его личный шофер), подружка предполагаемого изменника (единственная женщина среди убитых), несколько писателей-диссидентов, а также несогласных с нацистами политиков. Эсэсовцы казнили и музыкального критика доктора Шмида, которого баварская полиция спутала с его однофамильцем-журналистом. Поняв, что ошиблись, исполнители тут же срочно созвонились с Эйке в Дахау, но доктор Шмид был уже убит[438].

Чистки СА лета 1934 года послужили водоразделом в истории Третьего рейха. Одним ударом численность штурмовых отрядов, представлявших наибольшую угрозу для Гитлера, значительно уменьшилась. Кроме того, упразднение СА как главного соперника армии способствовало сближению Гитлера с благодарным ему генералитетом. Но не одни только генералы приветствовали Гитлера. Вся Германия была ему благодарна за то, что он восстановил в стране порядок и нравственность, избавившись от содомита Рёма и его головорезов. Нацистская пропаганда вовсю муссировала версию о гомосексуальности предводителя штурмовиков, что в общем-то было и известно без вмешательства СМИ. Одним словом, могущество Гитлера, как вождя нации, усилилось. А в августе 1934 года после смерти президента Гинденбурга Гитлер и вовсе стал недосягаем – отныне он присвоил себе титул «фюрер и рейхсканцлер»[439].

Чистка в рядах нацистов послужила также важнейшим моментом в истории лагерей. Она способствовала установлению на постоянной основе системы незаконного заключения в концентрационные лагеря СС. Кроме того, ускорила создание профессионального корпуса эсэсовских охранников, связанных круговой порукой творимых сообща преступлений. Учиненная в Дахау резня за три дня унесла столько же жизней, сколько за весь предыдущий год, и в значительной степени повлияла на ментальность лагерных эсэсовцев. «Эти события произвели на меня впечатление», – вспоминал Ганс Аумайер, в ту пору 27-летний новобранец с опытом лишь нескольких месяцев службы в Дахау, впоследствии дослужившийся до должности начальника лагеря (с января 1942 года по 18 августа 1943 года) Освенцим[440].

Постоянство перемен

Чистка СА и ликвидация Рёма стали звездным часом Теодора Эйке. И возможностью поднять статус подчиненных ему эсэсовских охранников. Отныне они считались не просто охранниками, а «надежной опорой, столпами» нацистского государства, как похвалялся он несколькими неделями ранее, готовыми «сплотиться вокруг нашего фюрера» и защитить его, «яростно атаковав» врагов рейха[441].

Эйке мгновенно уловил всю выгоду чистки СА, и не ошибся. Впоследствии он не упустил случая напомнить Гиммлеру о «важности задач», решенных его людьми, продемонстрированной ими «верности, бесстрашия и готовности выполнить любой приказ»[442]. Дахау стал главными подмостками, на которых разыгрывалось смертоубийственное действо, хотя от него не отставали и другие эсэсовские лагеря, где заключенные содержались в нечеловеческих условиях[443]. И, что самое важное, Эйке лично устранил коварного лидера «заговора» против Гитлера Эрнста Рёма. Именно это и стало его своего рода визитной карточкой в кругах СС. В день празднования зимнего солнцестояния в Дахау примерно полтора года спустя Эйке, по свидетельству очевидцев, воскликнул: «Я горжусь, что собственноручно пристрелил этого пидора, эту свинью»[444].

Гитлер не забыл услугу, оказанную ему Эйке и его подручными. Всего лишь несколько дней спустя после чистки он присвоил Эйке звание группенфюрера (генерал-лейтенанта) СС, то есть поднял его так высоко, что от рейхсфюрера СС Гиммлера Эйке теперь отделяли всего два звания. Рост статуса СС как самого безотказного инструмента гитлеровского террора отразился в приказе от 20 июля 1934 года, наделявшим «охранные отряды» особым статусом автономии (прежде СС находились в подчинении штурмовых отрядов СА). Глава СС Гиммлер понимал основополагающую роль чистки. Без малого десятилетие спустя он доверил своим людям «поставить к стенке тех, предал своих»[445]. Но фактически главным бенефициарием резни был сам Гиммлер. Его звезда уже восходила, но чистка ускорила процесс обретения им могущества, которое, в конечном итоге, обеспечит ему всю полноту власти над немецкой полицией и лагерями, хотя главные сражения за обретение власти были еще впереди[446].

Инспекция концентрационных лагерей

«Как грибы после дождя» – так Гиммлер описал формирование политической полиции во время нацистского захвата власти[447]. Первоначально земли Германии сами управляли своими войсками. Но вскоре силы были скоординированы, и тем, кто их поставил под единое командование, был Гиммлер. С конца 1933 года он расширил полномочия, ограничивавшиеся одной только Баварией, и за несколько месяцев целеустремленный рейхсфюрер СС подчинил себе силы политической полиции фактически всех германских земель. Последней из оказавшихся в тисках Гиммлера была самая крупная земля – Пруссия, где шла ожесточенная борьба за первенство управления террористическим аппаратом. В конце концов глава Пруссии Герман Геринг 20 апреля 1934 года согласился назначить Гиммлера инспектором тайной государственной полиции Пруссии. Руководитель эсэсовской службы безопасности (СД) Рейнхард Гейдрих был назначен Гиммлером новым главой прусского гестапо с 600 служащими в Берлинском главном управлении и еще 2 тысячами по всему рейху. На бумаге Геринг оставался главой прусского гестапо и на первых порах продолжал играть значительную роль. Но впоследствии его непрерывно уменьшавшееся влияние не шло ни в какое сравнение с таковым его куда более проницательных подчиненных[448].


Назначение Гиммлера главой политической полиции Германии – то есть доступ его к по сути неограниченной власти, если это касалось превентивных арестов, – послужило Гиммлеру трамплином для того, чтобы прибрать к рукам и власть над концентрационными лагерями. Гиммлер, в отличие от многих своих собратьев по партии, прекрасно понимал значимость лагерей и еще с конца 1933 года нацелился на них[449]. И, заполучив полномочия управления политической полицией, понял, что настало время действовать[450].

Для реализации своих планов Гиммлер обратился к Теодору Эйке. В мае 1934 года, незадолго до чистки СА Рёма, Гиммлер приказал Эйке осуществить «фундаментальную реформу организационных структур» системы лагерей, начав с Пруссии. Гиммлер стремился похоронить несовершенную прусскую модель, заменив ее отточенной в Дахау системой СС[451]. Первым реформированию подлежал Лихтенбург. Эйке, позиционировавший себя как «инспектор концентрационных лагерей», прибыл 28 мая 1934 года и взял под свой контроль лагерь, до этого управлявшийся гражданским директором, чиновником полиции Фаустом, которому номинально подчинялись эсэсовские охранники Лихтенбурга. На следующий день Эйке арестовал Фауста по сфабрикованным обвинениям (бывший директор вскоре по распоряжению Гиммлера был подвергнут превентивному аресту сначала в Берлине, а затем был переведен в Эстервеген). Эйке уволил и двоих полицейских управляющих, бывших подчиненных Фауста. Доверие он решил оказать одиозной личности – коменданту охранников СС. В целях ужесточения режима содержания заключенных Эйке 1 июня 1934 года установил новые правила наказаний заключенных, по сути ничем не отличавшиеся от введенных им в Дахау[452]. На следующий день перетряска завершилась первой оформленной в письменном виде директивой охранникам Лихтенбурга: «До сих пор ваше начальство было чиновничьим, а ваш директор – коррупционером, теперь же за вас и за условия вашей службы в ответе будут люди военные. Совместными усилиями мы постепенно заменим плохие кирпичики на хорошие»[453].

Вдохновленный перестройкой Лихтенбурга, стремительно осуществлявшейся на протяжении следующих недель, Гиммлер тем временем планировал следующие шаги. В июне 1934 года он устремил взор на Заксенбург (Саксония) и на Эстервеген, самый крупный из государственных лагерей Пруссии. Этот проект был куда более амбициозным, ибо оба лагеря до сих пор охранялись штурмовыми отрядами. Эстервеген должен был стать первым, и Эйке уже планировал прибрать его к рукам в статусе коменданта – даже дата была намечена – 1 июля 1934 года, но тут возьми и начнись кровавая чистка, ускорившая захват эсэсовцами первых лагерей[454]. СС обосновались не только в Эстервегене и Заксенбурге, как первоначально планировалось, но и еще в двух лагерях СА – Хонштайне и Ораниенбурге[455]. Сфера влияния СС продолжала расти, и за ближайшие недели Теодор Эйке был официально назначен инспектором концентрационных лагерей, это произошло 4 июля 1934 года, то есть всего три дня спустя после расстрела Рёма[456].

Захват Ораниенбурга, самого давнего и самого заметного лагеря СА, символизировал новую гегемонию – СС. 4 июля 1934 года, спустя несколько дней после того, как подразделения полиции разоружили большую часть штурмовиков Ораниенбурга, Эйке торжественно вошел в лагерь. Формирования СС под его командованием (часть из них перебросили сюда из Дахау) окружили лагерь; если верить очевидцу, Эйке прихватил с собой уверенности ради даже пару танков. Но перепуганные штурмовики и не думали давать отпор. Эйке в двух словах объявил о переходе лагеря под начало СС, посоветовав прежним охранникам из СА подыскать себе другую работу. Так что всевластие СА в Ораниенбурге завершилось вздохами разочарования. Новые хозяева между тем решили отметить свое воцарение в лагере Ораниенбург убийством самого известного заключенного Эриха Мюзама. Сначала они попытались довести его до самоубийства. Не вышло. Мюзам хладнокровно раздал личные вещи поддерживающим его заключенным, ясно сознавая, что убийцы могут прийти за ним в любое время. Ночью с 9 на 10 июля 1934 года тщедушного Мюзама увели охранники. Вскоре он был обнаружен повесившимся на бельевой веревке в одной из лагерных уборных – неуклюжая попытка нацистов инсценировать самоубийство. Похороны Эриха Мюзама прошли в Берлине 16 июля, почтить память покойного отважились лишь несколько самых мужественных его друзей и сторонников. Жены Мюзама, Крешенции, все время пытавшейся спасти его, на похоронах не было; она как раз покидала Германию. Оказавшись за границей, она предала огласке факты издевательств нацистов над ее мужем[457].

Гиммлер и Эйке торопливо перекраивали лагерную систему. Они не планировали в дальнейшем использовать ни Ораниенбург, ни Хонштайн, посему оба лагеря были закрыты[458]. Что же касалось Заксенбурга и Эстервегена, то Эйке тут же постарался превратить их в истинные лагеря СС по примеру Дахау[459]. Новые директивы касательно Эстервегена от 1 августа 1934 года, например, были просто списаны с аналогичных директив для Дахау[460]. Эйке подыскивал себе служак, которые внесли бы дух СС в обновленные лагеря. Вернувшись в Дахау, он обратил внимание на штандартенфюрера Ганса Лорица, воинственного фанатика-нациста, как и сам Эйке. Вскоре Лориц был назначен новым комендантом Эстервегена. Надо сказать, протеже не разочаровал инспектора концлагерей. Один бывший заключенный вспоминал его слова, сказанные в июле 1934 года: «Сегодня я принял лагерь. В отношении дисциплины я – свинья»[461].

Теодор Эйке, по-прежнему оставаясь в Дахау, продолжал объезд владений, наведываясь и в другие лагеря СС[462]. Затем, 10 декабря 1934 года, Гиммлер пожаловал ему постоянное место дислокации в соответствии с новой должностью. Сам выбор местоположения демонстрировал внимание Гиммлера к лагерям – Эйке перебрался в столицу Третьего рейха Берлин. Как часть государственной бюрократии, вновь созданная Инспекция концентрационных лагерей (ИКЛ) размещалась в пяти кабинетах на первом этаже здания гестапо на Принц-Альбрехт-штрас се в доме номер 8. Несмотря на близость, Гиммлер, однако, предпочел пространственно отделить ИКЛ Эйке от Gestapo (Geheime Staatspolizeiamt) Гейдриха[463]. Эти два субъекта, не терпевшие друг друга, тем не менее вынуждены были тесно сотрудничать. Гейдрих добился пусть виртуальной, но монополии по вопросам превентивного заключения, обладая полномочиями бросать в концлагеря и выпускать на свободу кого угодно из подозреваемых, а вот все организационно-административные вопросы касательно концентрационных лагерей решал Эйке[464].

Статус Эйке упрочился после вывода его охранников из подчинения общим СС (в точности так же, как и гестапо было выведено из подчинения регулярной полиции). Это был значительный субординационный сдвиг, предпринятый Гиммлером, – 14 декабря 1934 года рейхсфюрер СС возвысил охранников лагерей до уровня отдельной структуры СС, что автоматически добавило их главе Эйке еще одну должность: отныне он стал инспектором концентрационных лагерей и частей охраны СС (Inspekteur der Konzentrationslager und SS-Wachverbande). Безусловно, Эйке не был полностью отделен от администрации СС, в особенности в том, что касалось финансовых и кадровых вопросов, кроме того, он все еще находился в формальном подчинении у главы вновь созданного Главного управления СС (до лета 1939 года). На практике тем не менее Эйке нередко игнорировал субординационные предписания, обращаясь непосредственно к Гиммлеру[465].

К концу 1934 года всего за несколько месяцев Гиммлер и Эйке заложили основу общенациональной системы концентрационных лагерей СС. Пока что это была небольшая сеть из пяти концентрационных лагерей – управляемая и укомплектованная частями охраны СС – под зонтиком новой инспекции в Берлине[466]. Но будущее этой системы СС оставалось туманным, поскольку концентрационный лагерь как институт еще не утвердился в качестве постоянной и неотъемлемой структуры. Более того, в 1934 году многие считали, что в скором будущем лагеря вообще отомрут.

Лагеря СС под угрозой

Едва успел возникнуть Третий рейх, как началось перетягивание каната – борьба за то, каким ему быть: какой вид диктатуры он должен представлять собой? Ныне ответ на данный вопрос очевиден. Но нацистская Германия не следовала по проторенным дорогам к вершинам террора. Первоначально некоторые влиятельные фигуры в государстве и партии предсказывали различные варианты будущего Германского рейха. Они предпочли бы авторитарный режим, связанный законами, проводимыми в жизнь традиционным государственным аппаратом. Правда, они приняли или приветствовали ничем не ограниченные репрессии 1933 года как средство стабилизации режима. А чистку СА Рёма они рассматривали как последний акт нацистской революции, проложивший путь диктатуре, основанной на авторитарном законе. Теперь уже больше не было нужды ни в деспотическом насилии, ни в не подчинявшихся никаким законам лагерях, которые лишь вредили имиджу рейха как в стране, так и за ее рубежами[467].

Государственные чиновники предприняли ряд предварительных шагов для обуздания лагерей еще весной и летом 1933 года, в то время как часть печатных изданий уверяли читателей в том, что лагерям никогда не стать характерной чертой новой Германии[468]. Эти попытки набрали ход к концу года и исходили от человека, от которого трудно было ожидать подобных идей: от премьер-рейхсминистра Пруссии Германа Геринга. Как только первая волна нацистского террора пошла на убыль, Геринг, неизменный сторонник сильного государства, стал позиционировать себя как респектабельный государственный деятель, всеми силами поддерживающий законность и правопорядок[469]. По завершении «стабилизации национал-социалистического режима» он в начале декабря 1933 года объявил в нацистской прессе о якобы предстоящих массовых освобождениях из прусских лагерей. В общей сложности на свободу должны были выйти до 5 тысяч заключенных в ходе так называемой Рождественской амнистии, то есть почти половина всех подвергнутых превентивным арестам[470]. Большинство из них были рядовые члены оппозиционных партий или же сочувствующие левым; других арестовали за недовольство режимом[471]. Но власти освободили и некоторых известных деятелей, среди них Фридриха Эберта, который после освобождения из лагеря отошел от политики и занимался лишь принадлежавшей ему бензозаправочной станцией в Берлине[472].

В течение всего 1934 года число первых лагерей непрерывно снижалось. Герман Геринг продолжал свою кампанию и публично и конфиденциально, нередко вместе с Гитлером. Он был поддержан рейхсминистром внутренних дел Вильгельмом Фриком, еще одним преданным и верным нацистом, который подверг резкой критике злоупотребление превентивным заключением, указав на то, что лагеря исчезнут[473]. По мере консолидации режима на свободу выходило все больше и больше заключенных (среди них Вольфганг Лангхоф в конце марта 1934 года), и все меньше становилось арестов; в Пруссии в предупредительном заключении на 1 августа 1934 года оставалось всего 2267 заключенных вместо 14 906 годом ранее[474]. Первые лагеря исчезали. Больше десятка их было закрыто в Пруссии, и не только там за первые несколько месяцев 1934 года, включая Бранденбург, Зонненбург и Бредо[475].

После прямого вмешательства Гитлера в 1934 году закрылись и другие лагеря. В начале августа 1934 года незадолго до того, как плебисцит поддержал Гитлера как фюрера и рейхсканцлера, он решил сыграть на публику, объявив о широкой амнистии для политических и других преступников. И что самое важное – великодушный жест Гитлера распространялся и на лагеря. Он распорядился о проведении экстренной проверки всех случаев превентивных арестов, об освобождении заключенных, арестованных за мелкие проступки, а также тех, кто, скорее всего, не представлял более угрозы для режима[476]. Несмотря на то что и гестапо, и СС отнеслись к его инициативе без особого восторга – оба ведомства наотрез отказались освободить таких узников, как Карл фон Осецки и Ганс Литтен, – большинство заключенных, подвергнутых превентивному аресту, выпустили. В Пруссии после амнистии Гитлера оставалось всего 437 узников; к октябрю 1934 года в Эстервегене – последнем оплоте комплекса концлагерей в Эмсланде, первоначально сооруженном из расчета на 5 тысяч заключенных, – содержалось приблизительно 150 человек[477]. Быстрое снижение количества и наполнения лагерей было общеизвестным фактом. В конце августа 1934 года Геринг распорядился сообщить в прессе о закрытии Ораниенбурга, добавив, что число превентивных арестов «значительно сократится» в будущем, а правонарушители будут «немедленно передаваться в суд»[478].

Судебный аппарат – с его сотнями тюрем – был готов прийти на замену лагерям. Немецкая система юридических учреждений с начала 1933 года подверглась существенным изменениям. Хотя в основном ею все еще управляли национал-консерваторы, такие как ветеран рейхсминистр юстиции Франц Гюртнер, она стала верным слугой нацистского режима. Критически настроенные чиновники были уволены, фундаментальные правовые принципы отброшены за ненадобностью, были учреждены новые суды, а законы ужесточены. Немецкие юристы всецело поддержали эту тенденцию. Результатом стало значительное увеличение числа государственных заключенных – от ежедневного среднего числа приблизительно 63 тысячи человек в 1932 году до свыше 107 тысяч летом 1935 года, включая по крайней мере 23 тысячи политических заключенных. Гюртнер и другие юристы открыто заявляли нацистским лидерам: враги режима должны быть наказаны, пусть законы будут более жесткими, и это даст возможность отказаться от превентивных арестов. Если будет в наличии столь радикальная система юридических институтов, к чему в таком случае концентрационные лагеря?[479]

Для поддержания своей концепции юридические чиновники ссылались на суровый режим содержания в тюрьмах. В 1933 году высокопоставленные юридические чиновники пообещали превратить тюрьмы в «дом ужасов», как выразился один из них. Были введены более жесткие режимы содержания, а тюремные рационы урезаны[480]. Наглядным примером ужесточения тюремного режима стала сеть лагерей в Эмсланде. Шагом юристов Германии, подводившим итог их стремлениям ограничить число незаконно задержанных, стал в апреле 1934 года перевод первых лагерей, Нойзуструма и Бёргермора, под свою опеку; в упомянутых лагерях вместо подвергнутых превентивному аресту теперь содержались обычные заключенные тюрем. К 1935 году имперское министерство юстиции осуществляло управление шестью лагерями в Эмсланде и, соответственно, более чем 5 тысячами заключенных. Правила, условия содержания и лечение были ужасающими – 13 подтвержденных смертельных случаев среди заключенных в одном только 1935 году. Высокий уровень насилия объяснялся главным образом тем, что большую часть персонала охраны составляли бывшие лагерные охранники из СА. Ими руководил тоже ветеран первых лагерей, не кто иной, как штурмбаннфюрер СА Вернер Шефер, которого органы правовой защиты в апреле 1934 года сняли с должности коменданта Ораниенбурга. Назначенный государственным служащим, Шефер служил в лагерях для военнопленных в Эмсланде до 1942 года, и за этот период в лагерях здесь погибли несколько сотен заключенных[481].

Если юридические чиновники, как правило, закрывали глаза на происходившее в подведомственных им тюрьмах, то злодеяния в лагерях СС волновали их куда больше. Правда, здесь можно усмотреть элемент сговора – убийства, совершенные в ходе чистки СА Рёма, сознательно выносились за скобки[482]. Однако теперь, когда первые лагеря, судя по всему, исчезали из обихода, в середине 1930-х годов были начаты уголовные расследования в отношении как минимум десяти лагерей. Самым громким стало следствие по делу бывших охранников СА из Хонштайна, повлекшее за собой закрытие лагеря. В оправдание доверия, оказанного им нацистами, органы правовой защиты были готовы не обращать внимания на преступления, совершенные из мести за коммунистические «заблуждения» или по «политическим причинам». Но судьи были непреклонны в отношении спонтанных злодеяний. В их представлении в Третьем рейхе не было места садистским перехлестам, таким как в лагере Хонштайн, и 15 мая 1935 года региональный суд Дрездена приговорил 23 человека из штурмовых отрядов к срокам от десяти месяцев до шести лет, причем к шести годам был приговорен бывший комендант лагеря[483].

Оказаться на скамье подсудимых пришлось и эсэсовцам. Весной 1934 года региональный суд Штеттина осудил семь эсэсовцев, включая и бывшего коменданта незадолго до этого закрытого лагеря Бредо, по обвинению в нанесении тяжких телесных повреждений и за другие правонарушения. Всех семерых приговорили к 13 годам тюрьмы. Этот случай широко освещался в германской прессе и был частью плана Геринга выставить себя гарантом правопорядка. Не желая от него отстать, Гитлер, выступая перед депутатами рейхстага 13 июля 1934 года по завершении акции против Рёма, не упустил возможности объявить, что три эсэсовца из охраны лагеря (в Штеттине) были расстреляны в ходе чистки по причине их «омерзительных издевательств над подвергнутыми превентивному аресту заключенными»[484]. Пригляделись даже к концентрационным лагерям под управлением и шефством Эйке, что привело к арестам и приговорам старших офицеров из Эстервегена и Лихтенбурга[485].

СС были вынуждены защищаться[486]. Их репутация и так оставляла желать лучшего: «Мне известно, что есть люди в Германии, которых при виде черной формы в дрожь бросает», – признавался Гиммлер – а юридические расследования лишь усугубляли положение, причем как раз тогда, когда будущее системы концлагерей вызывало сомнение[487]. Эйке протестовал против «ядовитых» атак, «служащих одной-единственной цели – систематическому подрыву доверия к руководящей роли государства»[488]. Между тем органы правовой защиты продолжали подрывать авторитет концентрационных лагерей. Летом 1935 года рейхсминистр юстиции Гюртнер, которого Эйке воспринимал как личного врага, предложил, чтобы всем лагерным заключенным предоставили возможность юридической защиты. Данное предложение было поддержано многими адвокатами и видными деятелями протестантской церкви Германии[489].

К 1935 году система концентрационных лагерей СС – только что созданная – попала под серьезное давление. Концлагеря оказались в серьезном кризисе – под сомнение была поставлена законность их существования; многим в те дни казалось, что дни их сочтены. Но Генрих Гиммлер был на этот счет иного мнения. В декабре 1934 года он предостерег Геринга относительно «упразднения учреждений, которые в настоящее время являются наиболее эффективным средством борьбы с врагами государства»[490]. Гиммлер готов был сражаться до последнего ради выживания концентрационных лагерей и, соответственно, ради упрочения и расширения своего могущества, а также и потому, что видел в них один из способов спасения Третьего рейха[491].

Видение Гиммлера

Массовое освобождение заключенных из нацистских лагерей в 1934 году было «одной из наихудших политических ошибок, допущенных национал-социалистическим государством» – так несколько лет спустя сокрушался Генрих Гиммлер в конфиденциальной беседе. Это было чистым «безумием» – позволить заклятым врагам возобновить разрушительную работу. В результате борьба за укрепление нацистского режима так и не была выиграна. Согласно Гиммлеру, Германскому государству по-прежнему грозила смертельная опасность от тайных врагов, которые несли угрозу всему: от первооснов государства и общества до морального костяка и расового здоровья нации. Страна вынуждена была вступить в смертельную схватку с «силами организованного недочеловечества». К этому обобщающему понятию Гиммлер прибегнет еще не раз, подразумевая коммунистов, социалистов, масонов, священнослужителей, асоциальные элементы, преступников и прежде всего евреев, которые «не должны рассматриваться наравне с людьми»[492].

Верования Гиммлера опирались на его апокалиптическое мировоззрение. Согласно ему, всеобщее сражение с врагами Германии могло затянуться на столетия, и его нельзя было выиграть обычным оружием. Ради уничтожения противника, одержимого крушением Германии, Гиммлер и его сторонники считали, что вся страна должна была стать под ружье. Как солдаты на поле битвы, все немцы должны были ополчиться против «внутреннего врага» в тылу, презрев все законы. Окончательная победа могла быть достигнута лишь посредством тотального террора, возглавить который доверялось элитным воинам Гиммлера: полиция должна была изолировать всех, угрожавших «стержню страны», а уж довершать дело предстояло «доблестным СС» в концентрационных лагерях[493].

Призыв Гиммлера к выводу из-под рамок законности полиции и эсэсовскому террору, основывавшемуся на постоянном чрезвычайном положении, послужил причиной острых разногласий с теми нацистскими фюрерами, кто стремился просто к установлению авторитарного государства[494]. Этот конфликт достиг кульминации весной 1934 года, и главным театром войны стала родина Гиммлера Бавария. Где-нибудь еще позиции его оказались бы слабы, и ему пришлось бы отступить, а тем временем из лагерей выпустили бы всех узников. Но не в Баварии. Поддержанный влиятельным министром внутренних дел Адольфом Вагнером, командующий силами полиции Гиммлер осмелел настолько, что игнорировал все требования освободить заключенных его образцового Дахау: «Только я в Баварии не сдался тогда и не стал освобождать подвергнутых превентивным арестам», – бахвалился Гиммлер несколько лет спустя[495]. Но это была лишь полуправда, поскольку Гиммлер в Баварии был вынужден вести арьергардные бои.

В марте 1934 года имперский глава Баварии фон Эпп перешел в решительное наступление на Гиммлера, будучи весьма озабочен тем, что Бавария бьет все рекорды по числу подвергнутых превентивному аресту заключенных, оставив позади Пруссию. Между тем за год до описываемых событий пальму первенства держала Пруссия – там заключенных насчитывалось в три раза больше, чем в Баварии. Эпп призвал к широкой амнистии, посвященной первой годовщине нацистского захвата власти в Баварии. В письме от 20 марта 1943 года он утверждал, что текущая баварская практика была непропорциональной, произвольной и чрезмерной, подорвав «веру в закон, который является основой любого государственного строя». Стоит отметить, что 65-летний Эпп отнюдь не принадлежал к числу скрытых либералов. Он принадлежал к числу крайне правых, став их олицетворением, и к «старым борцам» – ветеранам нацистского «движения», и был известен как «освободитель Мюнхена», когда его фрейкоровцы помогли сокрушить восстание левых сил в 1919 году. Но фон Эпп рассматривал Третий рейх все же как государство, где должен главенствовать закон. Теперь, когда нацистская революция завершилась, чрезвычайные меры, такие как превентивный арест, стали «необязательными», тем более что новые законы и суды вполне позволяли справиться с уголовными преступлениями[496].

Гиммлер был уязвлен. В своем на удивление резком ответе Вагнеру он энергично защищал свое видение проблемы. Использование превентивного ареста снижало количество политических преступлений и других нарушений закона в Баварии, утверждал Гиммлер, а вот этого системе юридических учреждений как раз и не удалось добиться[497]. Но Гиммлер все же вынужден был пойти на отдельные уступки. Пусть даже фон Эпп был лишь номинальным фюрером земли под названием Бавария, его слово все еще имело вес в правительственных кругах, и баварская полиция Гиммлера скрепя сердце освободила в марте – апреле 1934 года без малого 2 тысячи заключенных из Дахау и других лагерей[498].

Когда осенью 1934 года конфликт в Баварии вспыхнул снова, Гиммлер уже чувствовал себя куда увереннее – все же его роль в чистке была оценена по достоинству, и его влияние в Третьем рейхе возрастало. На сей раз вызов Гиммлеру бросил рейхсминистр внутренних дел Фрик. В письме в Государственную канцелярию Баварии в начале октября Фрик указал, что в Баварии в настоящее время насчитывается приблизительно 1613 заключенных, подвергнутых превентивному аресту, то есть вдвое больше, чем во всех других землях Германии, вместе взятых. Учитывая чрезмерное рвение баварских властей, Фрик попросил пересмотреть часть дел в качестве первого шага для продолжения освобождения заключенных[499].

В ответном послании Гиммлер не скрывал презрения. После «самого тщательного пересмотра», как он отметил в середине ноября 1934 года, Бавария готова освободить еще 203 заключенных превентивного ареста, то есть мизерное количество. Что же касается «массовых освобождений», добавил Гиммлер, о них и речи не может быть. Он утверждал также, что недавние освобождения опасных коммунистов из концентрационных лагерей создали серьезную угрозу безопасности в Германии – исключая Баварию – благодаря более строгому подходу. В остальных землях «обнаглевшие» коммунисты приободрились в связи с «всеобщей пассивностью» властей. Враги режима расценили массовые освобождения заключенных как признак «внутренней слабости национал-социалистического государства», и нападки на режим участились и усилились. Вывод Гиммлера сомнений не оставлял: отнюдь не желая никого больше выпускать из концлагерей, он, напротив, стремился посадить в них как можно больше людей, сыграв на опережение в войне против коммунизма[500].

В действительности уже к осени 1934 года коммунистическая «угроза» была не более чем плодом воображения Гиммлера, поскольку гестапо неплохо «поработало», борясь с подпольем[501]. И хотя страх Гиммлера перед коммунистами – тот самый страх, который разделяли и многие младшие чины полиции, и государственные чиновники, – был подлинным, именно он и подвиг его к дальнейшему принятию профилактических мер[502]. Но не все разделяли его столь мрачные перспективы, и рейхсминистр Фрик продолжал настаивать на дальнейшем освобождении заключенных из Дахау[503].

Гиммлер стоял на своем и в конце 1934-го, но его точка опоры была не столь уж надежна. Новая система эсэсовских концлагерей – детище рейхсфюрера СС – была все еще уязвима. Лагеря оставались предметом дискуссий, а их роль – малозначительной, по крайней мере с точки зрения числа заключенных: к осени 1934 года в гиммлеровских лагерях содержалось приблизительно 2400 человек[504]. Вполне возможно, что концентрационные лагеря вовсе сошли бы со сцены, если бы не вмешательство в 1935 году самого могущественного лица Третьего рейха.

Гитлер и концентрационные лагеря

Будучи общественным деятелем, Адольф Гитлер дистанцировался от концентрационных лагерей, предпочитая не вмешиваться в подобные тонкости Третьего рейха. Он никогда не появлялся на территории концентрационных лагерей и редко упоминал их в своих выступлениях[505]. И для подобной сдержанности имелись достаточно серьезные основания, поскольку нацистские руководители понимали, что репутация лагерей была не из лучших. «Я знаю, сколько лжи и всяких глупостей пишут и говорят об этих учреждениях, и о том, как их поносят», – признавался Генрих Гиммлер в 1939 году[506]. Гитлер, весьма трепетно относившийся к своему имиджу, делал все, чтобы его никак не связывали с потенциально непопулярными вопросами[507]. Именно поэтому и избегал рассуждать на тему концентрационных лагерей, по крайней мере публично. Другое дело – в узком кругу. С самого начала Гитлер совещался по вопросам лагерей только в ближайшем окружении, хотя ему была уготована роль злого гения этих учреждений[508].

Поддержка Гитлера не всегда была безоговорочной. Поскольку режим стабилизировался, он первоначально, казалось, принял сторону тех, кто был за полное закрытие первых лагерей. Тысячи заключенных были уже на свободе, и Гитлер заявил в «Фёлькишер беобахтер» в феврале 1934 года, что, дескать, рассчитывает, что в будущем к ним уже не придется применять такие меры[509]. И ту же мысль повторил полгода спустя. Его амнистия августа 1934 года – широко освещаемая в Германии и за границей – позволила выйти на свободу приблизительно 2700 заключенным, подвергнутым превентивным арестам[510]. Но стремился ли Гитлер к тому, чтобы лагеря на самом деле исчезли? Или же просто выжидал?[511]

В 1935 году Гитлер за закрытыми дверьми показал свое истинное отношение к лагерям. 20 февраля он принял Гиммлера, который представил ему копию последнего письма рейхсминистра внутренних дел Фрика, призвав к дальнейшему осво бождению заключенных. Гиммлер, только что возвратившийся из инспекционной поездки в Лихтенбург и Заксенбург, тут же написал на полях письма резолюцию, отражавшую вердикт Гитлера: «Заключенные остаются»[512]. Четыре месяца спустя Гитлер пошел еще дальше. На встрече с Гиммлером 20 июня он подтвердил, что концентрационные лагеря понадобятся еще в течение многих лет, и одобрил запрос Гиммлера об увеличении числа охранников СС[513]. В Третьем рейхе любые, даже самые деструктивные грезы без труда становились явью, если соответствовали устремлениям Гитлера. А Гитлер поддерживал укрупнение террористического аппарата Гиммлера.

В целях консолидации постоянных лагерей Гитлер дал добро на создание их стабильной финансовой базы. Финансирование с самого начала было спорным вопросом из-за множества государственных и партийных структур и ведомств, пытавшихся переложить ответственность друг на друга[514]. Осенью 1935 года Гитлер одобрил предложение Теодора Эйке: с весны 1936 года рейх должен был выплачивать жалованье частям охраны СС, в то время как все другие расходы, связанные с концентрационными лагерями, распределялись между землями Германии[515]. Эйке расценивал это лишь как временную меру. Теперь, когда лагеря стали инструментом нацистского государства, он ожидал, что рейх полностью возьмет на себя их финансирование[516]. Вскоре так и произошло. Начиная с весны 1938 года лагеря и их охранные части СС финансировались из особых статей бюджета имперского министерства внутренних дел – без малого 63 миллиона рейхсмарок только за 1938-й финансовый год[517]. Благодаря Гитлеру финансовое будущее концентрационных лагерей было вполне надежным.

Гитлер подтвердил и то, что концентрационные лагеря в основном будут функционировать вне рамок закона. 1 ноября 1935 года он заявил Гиммлеру, что заключенным, подвергнутым превентивному аресту, юридические представители ни к чему. В тот же день он начисто отмел, как не соответствующую действительности, обеспокоенность органов правовой защиты о подозрительных смертельных случаях заключенных[518]. Всего лишь несколькими неделями позже Гитлер помиловал осужденных эсэсовцев лагеря Хонштайн, тем самым изрядно напугав и сконфузив юристов: даже отпетые лагерные садисты вполне могли рассчитывать на снисхождение фюрера[519]. На бумаге суды сколько угодно могли расследовать случаи подозрительных смертей заключенных. Но на практике такие случаи попросту игнорировались[520]. Обвинители прекрасно понимали, что любому приговору по аналогичному обвинению было крайне мало шансов на исполнение из-за обструкций эсэсовцев[521].

Довольно скоро Гитлер добавил заключительную часть, которой так не хватало автономному террористическому аппарату Гиммлера: в октябре 1935 года он, в принципе, согласился объединить всю немецкую полицию под управлением Гиммлера, и после нескольких месяцев пререканий с Фриком 17 июня 1936 года Гиммлер был назначен главой полиции Германии. Гестапо – отныне общенациональный институт – получило тотальный контроль над превентивными арестами в стране; все решения о задержаниях и освобождениях из концлагерей принимались центром – берлинской штаб-квартирой[522]. Генрих Гиммлер стал единоличным властителем во всем вопросам, связанным с превентивным заключением в концентрационных лагерях.

Может показаться, что повышение Гиммлера прошло без сучка и задоринки, но он и мечтать ни о чем подобном не мог без поддержки Гитлера. Итак, а почему же Гитлер оказал столь энергичную поддержку? Вначале у него было весьма смутное представление о соперниках Гиммлера. Звезда Вильгельма Фрика закатывалась, а Франца Гюртнера (как и его министерства юстиции) и вовсе не восходила. Гитлер с большим недоверием относился к органам правовой защиты, увольняя юристов, которых он считал трусливыми бюрократами, ставивших абстрактные законы выше жизненных интересов государства[523]. Герман Геринг между тем также отдалялся от роли предводителя полиции, перенацелив взоры на экономику и перевооружение Германии[524].

Дорога Гиммлеру была открыта, он уже доказал свою полезность в ходе чистки СА Рёма летом 1934 года. Его бескомпромиссная позиция в этом вопросе обеспечила ему место в ближайшем окружении фюрера, а как только он получил возможность лично встречаться с Гитлером, Гиммлер постоянно нахваливал лагеря[525]. Да и его подчиненные не отставали. Теодор Эйке возлагал большие надежды на съезд НСДАП в сентябре 1935 года, когда его охранники концлагерей впервые выстроились перед Гитлером. Эйке расценил это как смотр его сил. Его эсэсовцы репетировали не одну неделю – собранные отовсюду для репетиций в Дахау – перед тем, как отправиться в Нюрнберг в новенькой форме и в свежевыкрашенных касках. «Мы выдержали там испытание», – гордо писал Эйке позже[526]. Гитлер был того же мнения. На него произвело впечатление увиденное и услышанное о концентрационных лагерях, он расточал похвалы во время встречи с Гиммлером в ноябре 1935 года[527].

Гитлер уяснил роль концентрационных лагерей как необходимого оружия при сведении счетов с личными врагами[528]. И, что важнее, Гитлер оценил лагеря как мощное оружие для перехода в наступление по всему фронту на «чужаков в сообществе». Надежная изоляция опасных заключенных – вот что было важно – примерно так заявил Гитлер Гиммлеру 20 июня 1935 года, одобрив формирование особых лагерных подразделений пулеметчиков. На случай бунтов или на период войны, добавил Гитлер, охранники-эсэсовцы могли даже служить ударными частями вне лагерей[529].




Ободренный поддержкой Гитлера, Гиммлер начал первую из многих «приоритетных» общенациональных акций. По его распоряжениям от 12 июля 1935 года полиция арестовала свыше тысячи бывших функционеров КПГ; все они были взяты просто по подозрению в «подрывной деятельности». Этого было вполне достаточно для ареста[530]. Но достопримечательности Гиммлера были установлены выше, как мы видели, предназначаясь для всех предполагаемых врагов. Еще раз он мог рассчитывать на поддержку Гитлера. На встрече 18 октября 1935 года они обсуждали не только атаки на коммунистов, но и на сторонников легализации абортов, на «асоциальные элементы»[531]. Вскоре усилились полицейские набеги на «социально опасных», обеспечивая концлагеря новыми партиями узников[532].

Победа гитлеровской модели ознаменовала крах органов правовой защиты. «Только те, кто все еще оплакивает былую либерально настроенную эру, – вопил один из гестаповцев в ведущем юридическом журнале, – расценят применение мер по превентивным арестам как слишком жесткое или даже незаконное»[533]. Юристы теперь столкнулись с параллельным и постоянно действующим механизмом арестов вне их юрисдикции, типичной для дублирования полномочий в условиях нацистской поликратической системы правил[534]. Правда, юридические чиновники могли утешать себя осознанием того, что подчиненные им тюрьмы по-прежнему оставались основным официальным институтом помещения под стражу, потеснив лагеря; невзирая на все усилия Гиммлера, в его концентрационных лагерях к лету 1935 года содержалось приблизительно 3800 заключенных, не более, по сравнению с 100 тысячами заключенных обычных тюрем[535]. Но юристы вынуждены были признать, что лагеря состоялись, и, в точности так же, как и большинство немцев вообще, они мало-помалу свыкались с их существованием[536].

Невзирая на случавшиеся порой во второй половине 1930-х годов дискуссии и споры, органы правовой защиты в основном были в добрых отношениях с террористическим аппаратом Гиммлера[537]. Их сотрудничество опиралось на разделение труда в борьбе с подозреваемыми врагами нового порядка: правонарушители помещались в тюрьмы по решению судов, а те, кого нельзя было осудить за новые правонарушения, оказывались в концентрационных лагерях[538]. Кроме того, тысячи государственных заключенных передавались в концентрационные лагеря после завершения судебного разбирательства. Когда трехлетний срок наказания бывшего депутата рейхстага от КПГ Карла Эльгаса по обвинению в государственной измене должен был истечь в 1936 году, начальник ИТК в Лукау способствовал переводу Эльгаса в концентрационный лагерь, поскольку не было уверенности в том, что, оказавшись на свободе, Эльгас «не продолжит противоправные действия в будущем». Гестапо не было против. Иногда переводы осуществлялись и в противоположном направлении, когда заключенные концентрационных лагерей, осужденные за уголовные преступления, помещались в тюрьмы для отбытия срока наказания, прежде чем возвратиться в лагерь[539].

Итог учащавшимся случаям пособничества юридических чиновников подвел в письме генеральный прокурор Йены в сентябре 1937 года. Проинформировав имперское министерство юстиции о недавнем открытии крупного нового лагеря под названием Бухенвальд, он добавил: «За первые недели при попытке к бегству охранниками было застрелено 7 заключенных. Судопроизводство во всех случаях было остановлено. Сотрудничество между администрацией лагеря и прокуратурой остается положительным»[540].

Новый концентрационный лагерь

Днем 1 августа 1936 года, когда спортсмены из более чем 50 стран мира торжественным маршем обошли самый крупный на тот период в мире стадион, во время пышной церемонии, за которой наблюдали свыше 100 тысяч зрителей, Адольф Гитлер, подойдя к микрофону, официально открыл XI летние Олимпийские игры. Берлинские игры стали кульминационным пунктом нацистской пропаганды. Столица Германии была реконструирована – Берлин прорезали ярко освещенные магистрали, проспекты, весь город был увешан яркими стягами и транспарантами с приветствиями гостям Олимпиады из-за рубежа. Что же касалось нацистских фюреров, те переживали звездный час, всеми силами пытаясь развеять позорный имидж Германии и стремясь погреться в лучах спортивной славы[541]. Но нацистский террор так и не удалось загнать глубоко внутрь. Как раз в тот момент, когда на олимпийском стадионе Берлина был зажжен факел, группа измученных заключенных, подгоняемых эсэсовскими охранниками, очищала обширный сосновый лес примерно в 15 километрах севернее Ораниенбурга – готовили участок под очередной концлагерь под названием Заксенхаузен[542].

Генрих Гиммлер рассматривал создание крупного концентрационного лагеря вблизи столицы Германии как срочную необходимость. В тот период в Берлине имелся лишь один лагерь, Колумбия-Хаус, печально известная бывшая тюрьма гестапо, поступившая в распоряжение Инспекции концентрационных лагерей (ИКЛ) в декабре 1934 года[543]. И это здание становилось слишком тесным для того количества врагов, на которое рассчитывал Гиммлер. Эсэсовцы подыскивали подходящее местоположение для крупного лагеря, и Ораниенбург, город, где СС разместили один из самых больших первых лагерей, в этом смысле был идеальным местом. С весны 1936 года обратили внимание на обширный участок изолированной лесистой местности северо-восточнее города. Его вполне хватало для обустройства нового лагеря неподалеку от Берлина. После визитов Гиммлера и его сподвижника Эйке эсэсовцы в июле 1936 года приступили к строительству Заксенхаузена. Новый лагерь оперативно принял заключенных из другого концентрационного лагеря, который сочли избыточным. К началу сентября в Заксенхаузен прибыли еще остававшиеся в Эстервегене заключенные, что нашло отражение в «Песне Заксенхаузена»:

Из Эстервегена мы отправляемся,

Подальше от торфа и грязи,

Скоро прибудем в Заксенхаузен,

Где за нами вновь захлопнутся ворота[544].

Среди первых заключенных Заксенхаузена был чудом выживший Эрнст Хайльман. «Я возвратился из торфяников», – писал он в первом из Заксенхаузена письме жене 8 сентября 1936 года. Эстервеген между тем спешно закрывали, превратив в еще один государственный лагерь для военнопленных (выбор времени был весьма удачен для СС, поскольку земли Эмсланда оказались большей частью бесплодными). Следующим подлежавшим закрытию лагерем был Колумбия-Хаус, и осенью 1936 года в Заксенхаузен прибыла еще большая группа; к концу года в новом концентрационном лагере содержалось уже приблизительно 1600 заключенных[545].

Заксенхаузен был первым из многоцелевых концлагерей и должен был стать соперником Дахау как лагерь нового типа, который предполагалось взять за образец. Его сооружение было частью плана консолидации концентрационных лагерей в 1936–1937 годах, инициаторами которого были неразлучные Гиммлер и Эйке. Теперь, когда о будущем системы концлагерей беспокоиться нужды не было, оба нацистских фюрера перелицевали ее, заменив большинство уже существующих лагерей на два лагеря совершенно нового типа: Заксенхаузен и Бухенвальд (в Тюрингии)[546].

Гиммлер и Эйке рассчитывали уже в 1936 году соорудить огромный новый концлагерь в Тюрингии, причем одновременно с Заксенхаузеном, но к осуществлению проекта удалось приступить лишь весной следующего года. После инспекционных поездок в мае 1937 года подходящее место было наконец одобрено. Речь шла об обширном, поросшем деревьями участке на северных склонах невысокой (478 метров над уровнем моря), но довольно крутой горы Эттерсберг (живописное место, любимое жителями соседнего Веймара). Новый лагерь временно назвали в честь горы, но городские жители запротестовали, ибо уж очень ясно просматривались ассоциации с самым знаменитым веймарцем, Йоханом Вольфгангом фон Гете (1749–1832). Гиммлер был вынужден окрестить лагерь Бухенвальдом («буковый лес»), пасторальный термин, которому предстояло стать символом институционализированного изуверства. Однако от связи с Гете уйти было никак нельзя. Большой дуб, под которым он, согласно преданию, встретился со своей музой, попадал как раз на площадь новенького лагеря; поскольку он охранялся государством, как памятник, эсэсовцы вынуждены были оставить небольшой участок незастроенным. Прибывавшие в лагерь заключенные, видя дуб, под которым некогда сиживал Гете, посреди концентрационного лагеря Бухенвальд, воспринимали это как святотатство, как осквернение памяти о самом великом писателе и поэте Германии, усматривая в этом зловещий парадокс, обусловленный уничтожением культурных традиций национал-социализмом[547].

Первые заключенные прибыли в Бухенвальд 15 июля 1937 года, за ними последовали и другие партии. К началу сентября в новом лагере уже содержалось приблизительно 2400 человек. Почти все они прибыли из трех подлежавших закрытию концентрационных лагерей. Был Бад-Суица, небольшой лагерь, только недавно принятый Эйке; Заксенбург и Лихтенбург, который предстояло открыть вновь несколько месяцев спустя, в декабре 1937 года, как первый женский концентрационный лагерь СС. Среди заключенных, переброшенных сюда из Лихтенбурга, находился Ганс Литтен, который провел там три сравнительно терпимых года. Ничего подобного в Бухенвальде его не ожидало. В своем первом письме матери от 15 августа 1937 года он тайнописью сообщил ей о том, что постоянно подвергается жестокости и оскорблениям[548].

Во второй половине 1930-х годов география эсэсовского террора стремительно менялась. В спешке обустроенные лагеря первых месяцев после захвата власти заменялись стационарными, сделанными на совесть, рассчитанными на длительные сроки эксплуатации[549]. Из четырех лагерей, создававшихся под контролем ИКЛ Эйке в конце 1937 года, только Лихтенбург и Дахау появились на свет в 1933 году. И Дахау уже был в стадии глобальной перестройки; большая часть заводских построек была снесена, на их месте возводились новые[550]. Эсэсовцы видели в Дахау концентрационный лагерь будущего. Гиммлер и Эйке восхищались столь современными, по их выражению, лагерями, а в ближайшие годы добавились еще три лагеря: Флоссенбюрг (май 1938 года), Маутхаузен (август 1938 года) и Равенсбрюк (май 1939 года). Равенсбрюк замышлялся нацистами как первый женский концлагерь, который должен был заменить Лихтенбург[551].

Новизна этих недавно сооруженных лагерей, по мнению Гиммлера и Эйке, состояла не в каких-то принципиально новых элементах их внутренней организации, не в идеальных для охранников условиях – оба лагеря, по сути, повторяли прежний Дахау[552]. Новым элементом был их функциональный дизайн. Они представляли собой населенные заключенными городки террора. Если в тот период во всех концлагерях эсэсовской системы, вместе взятых, насчитывалось менее 5 тысяч узников, то Заксенхаузен и Бухенвальд проектировались из расчета на 6 тысяч заключенных каждый[553]. Фактически же, исходя из концепции неограниченного полицейского террора Гиммлера, никаких пределов для числа узников не устанавливалось. В отличие от более старых лагерей с преобладавшими в них тесными постройками новые концентрационные лагеря разрабатывались из расчета на то, что их «в любой момент можно было расширить», как писал Гиммлер в 1937 году вскоре после осмотра вместе с Эйке прототипа Заксенхаузена. Ничем не ограниченный террор требовал и ничем не ограничиваемых лагерей[554].

Это было одной из причин того, почему территория вновь возводимого лагеря была столь обширной: Заксенхаузен занимал почти 80 гектаров (1936 год), а Бухенвальд – свыше 100 гектаров (1937 год)[555]. В разраставшихся лагерях бараки для содержания заключенных составляли лишь часть территории, причем далеко не самую большую. Кроме них сооружались складские постройки, гаражи, рабочие цеха, административные корпуса, бензозаправочные станции, насосные станции, канализация, а также казарменные здания для размещения эсэсовской охраны.

Бараки для содержания заключенных в новых концлагерях выглядели довольно однообразно. Они были просты и легки в эксплуатации. Эсэсовцы гордились своей системой безопасности, поэтому территорию лагеря окружало ограждение с проводами высокого напряжения, ряды колючей проволоки, сторожевые башни, рвы и так называемая мертвая полоса, доступ куда был строжайше запрещен. Внутри огражденного пространства располагались административные и хозяйственные здания – прачечная, кухня, лазарет, – а также обширный плац для построений и перекличек. Далее шли ряды деревянных бараков для заключенных (в Бухенвальде двухэтажные каменные бараки были добавлены в 1938 году). Бараки напоминали те, какие Вольфганг Лангхоф видел в Бёргерморе еще в 1933 году. Сходство с лагерями Эмсланда не было случайным, поскольку эсэсовские архитекторы Заксенхаузена ранее работали там (имелось, правда, одно существенное различие: большинство новых бараков были длиннее и разделялись на два крыла с кубриками для заключенных). Уборные располагались в центре и по краям здания. Несмотря на схожесть, новые концлагеря не были совершенно одинаковы, поскольку возводились на разной по рельефу местности. Кроме того, эсэсовцы все еще экспериментировали с различными проектами. Лагерь Заксенхаузен первоначально предполагалось соорудить в виде треугольника с расположенными полукругом бараками заключенных и квадратным плацем для построения и переклички. Однако данный профиль не обеспечивал надлежащего наблюдения за заключенными и, кроме того, затруднял расширение лагеря, так что от него решили отказаться. Для Дахау, в отличие Заксенхаузена, эсэсовцы выбрали прямоугольное решение с симметрично расположенными рядами бараков по обе стороны от главной дороги лагеря. Такое решение стало стандартным для большинства эсэсовских концентрационных лагерей[556].

Была еще одна неотъемлемая черта абсолютно всех концентрационных лагерей: секретность. Разумеется, полностью отделить лагерь от внешней среды невозможно. Контакты с местными жителями, близлежащих населенных пунктов, продолжались по мере расширения эсэсовской системы; к 1939 году, например, эсэсовцы составляли почти 20 % местного населения Дахау[557]. И все же новые лагеря, как правило, предпочитали не выставлять напоказ. В отличие от самых первых лагерей они сооружались в отдаленных местах, недоступных для любопытных[558]. Эти концентрационные лагеря были куда менее зависимы от внешней инфраструктуры, чем первые. Многие местные жители сначала рассчитывали на экономические преимущества для себя от расположенных в непосредственной близости лагерей. И на самом деле кое-кто из местных лавочников получал возможность прибыльно сбывать товары; одному фермеру из Лихтенбурга, например, позволяли использовать экскременты заключенных для удобрения почвы на своем участке. Но в целом надежды на материальные блага были тщетными еще и потому, что новые лагеря стали в большей степени самостоятельными – в них имелись свои кузнецы, шорники, электрики, сапожники, портные, столяры и т. д. В Дахау имелась даже собственная пекарня и мясник, что служило примером для других лагерей[559]. В результате во второй половине 1930-х годов лагеря стали куда менее заметными объектами для жителей соседних деревень и городов, чем в 1933–1934 годах[560].

Эсэсовские лагеря

В речи по германскому радио 29 января 1939 года в День германской полиции Генрих Гиммлер позволил себе высказывание об эсэсовских концлагерях, что само по себе было явлением достаточно редким в устах государственных лиц. Заверив слушателей в достойных жизни условиях в «строгих, но справедливых» концентрационных лагерях, Гиммлер затронул тему их предназначения: «Лозунг, начертанный над входом в эти лагеря: путь к свободе существует. Его этапы: повиновение, усердие, честность, аккуратность, чистота, умеренность, правдивость, готовность к жертвоприношению и любовь к отечеству»[561]. Эсэсовцы были так тронуты сочиненным Гиммлером призывом, что вскоре он в разных вариациях стал появляться над въездными воротами лагерей, лозунг красовался на фронтонах хозяйственных и других зданий, с тем чтобы все заключенные имели возможность видеть его; фотоснимки заключенных на фоне лозунгов запестрели в нацистской прессе[562]. Подобная наглядная агитация появлялась и раньше. С 1936 года, например, на кованых воротах при въезде в Дахау имелось выложенное из стилизованных металлических букв изречение: «Труд освободит от рабства», позже это же изречение перекочевало и на ворота Заксенхаузена, Флоссенбюрга и Освенцима[563]. Эсэсовцы использовали подобные пропитанные цинизмом фразы как еще один способ подавления воли заключенных. Во время войны охранники Заксенхаузена сначала указывали вновь прибывшим заключенным напыщенную фразу из речи Гиммлера 1939 года, начертанную огромными буквами на бараках, окружавших плац для переклички, и тут же кивали на стоящий неподалеку крематорий: «Да, путь к свободе есть, но вот только через этот дымоход!»[564]

Однако Гиммлер через призму своей деформированной психики вполне серьезно трактовал «путь к свободе»[565]. Ему нравилось думать о себе, как о строгом учителе, и видеть в лагерях в целом – некий инструмент воспитания масс – кстати, весьма расхожее мнение в нацистской Германии, повсюду насаждавшей лагеря во всем их многообразии, призванные выпестовать «товарищей по нации». Что же касалось его концлагерей, Гиммлер рассматривал их как исправительные учреждения для тех, кто, изменив «внутреннее отношение», как выражались эсэсовцы, мог бы обрести возможность воссоединения с «народным сообществом[566].

В соответствии с этим подходом многие заключенные, брошенные в концлагеря во второй половине 1930-х годов, были в конечном счете освобождены[567]. Никого из них не «перевоспитали», а лишь сломали. Когда Гиммлер рассуждал об эсэсовских «методах воспитания», он имел в виду не что иное, как принуждение, наказание и террор – то есть, по его мнению, единственные способы иметь дело с этим асоциальным, грязным сбродом вырожденцев, «пеной», «мусором» в концентрационных лагерях[568]. Более того, Гиммлер настоял, чтобы освобождались не все заключенные, пусть даже окончательно сломленные. Повторяя расхожие криминологические догмы о разделении преступников на исправимых и неисправимых, Гиммлер был убежден, что существуют и в принципе «не подлежащие освобождению» заключенные. Это законченные разложенцы и самые опасные политические противники, то есть те, кто, оказавшись на свободе, снова начнет отравлять немцев «ядом большевизма»[569].

Лишь служащим СС с их особыми качествами, заявил Гиммлер, по силам управлять чреватыми опасностью заключенными концентрационных лагерей: «Нет обязанностей опаснее и труднее для солдата, чем охранять злодеев и преступников»[570]. Часть историков ухватились за эту фразу Гиммлера, приняв ее за чистую монету, и, по сути, разделили его идеализированный образ эсэсовского охранника, истинного борца[571]. Что же касалось заключенных, те конечно же всеми способами старались развенчать официальное героизированное изображение, описывая охранников как паноптикум ненормальных и садистов[572]. В Заксенхаузене они даже сочинили сатирические куплеты, высмеивавшие широко известный лозунг Гиммлера: «Есть путь в СС. Его этапы: глупость, наглость, лживость, хвастовство, увиливание, жестокость, несправедливость, лицемерие и любовь к выпивке»[573]. Хоть в этих куплетах и есть доля правды, они представляют лишь частичный социальный портрет служащих концентрационных лагерей и Инспекции концентрационных лагерей. Есть собирательное понятие для данного личного состава – Лагерные СС, хотя в те времена они были более известны под куда более зловещим именем. К 1935 году они стали носить эмблему с черепом и костями: «Вступив в наши ряды, ты породнился со смертью», как в присущем ему театральном духе выразился Теодор Эйке. Жуткий символ положил начало официальному названию, которое Гиммлер даровал Лагерным СС весной 1936 года – «Мертвая голова»[574].

Воспитание политического солдата

«Элитная часть политических солдат» – так величали Гиммлер и Эйке Лагерные СС. В мирное время Эйке без устали повторял своим подчиненным, что, мол, они – единственные из тех, кто защищает германский фатерланд, днем и ночью сражаясь с врагом за колючей проволокой концентрационных лагерей[575]. Образ «политического солдата» стал популяризоваться в рядах штурмовиков в годы Веймарской республики[576]. Но Генрих Гиммлер и его эсэсовские лидеры быстро взяли это название на вооружение. Они вообще обожали именовать себя и стойкими, и не знавшими пощады солдатами[577]. В полной мере претендовал на подобный статус и Теодор Эйке, и когда его самолет 26 февраля 1943 года был сбит на Восточном фронте, некролог в «Фёлькишер беобахтер» был озаглавлен следующим образом: «Эйке, политический солдат»[578].

Воспитание лагерных охранников СС как политических солдат включало несколько компонентов. Все начиналось, как выражался Эйке, с «чести мундира», основанной на «сердечном товариществе». Идеал вооруженных сил, опиравшийся на дух товарищества, был полностью заимствован из мифов о германском братстве в окопах Первой мировой войны, с прославлением солидарности и жертвенности. Он становится мощным политическим инструментом и в послевоенной Германии, в частности при мобилизации нацистских активистов[579]. Оборотной стороной товарищества была его закрытость для чужаков, и Эйке призывал эсэсовцев не проявлять жалости к заключенным. На сочувствии самих охранников друг к другу он настаивал, причем сердечность к своему товарищу должна быть прямо пропорциональна непримиримости к врагу – заключенному концлагеря. «На службе должна проявляться лишь беспощадная суровость и твердость, – вдалбливал Эйке своим подчиненным, – а вот неслужебное время должно быть посвящено дружбе и товариществу»[580]. «Терпимость означает слабость», – утверждал он, и для Эйке не было ничего хуже сострадания к врагам[581]. Что касалось слабаков, таким не было места среди эсэсовских охранников лагерей, пусть отправляются в монастырь. «Сохраняйте наши ряды чистыми, – предупреждал он подчиненных. – Не терпите ни растяп, ни никчемных и мягкотелых слабаков»[582]. Затем следовали достоинства мужчины – воинская выправка, выносливость, физическая сила и хладнокровие. Только настоящие мужчины способны добиться успеха в лагере СС[583].

Но как из новичка выпестовать политического солдата? Генрих Гиммлер знал как. Закрепив будущее системы концлагерей в 1935 году, он перешел к практическим шагам по консолидации и расширению этой системы. Гиммлер раздавал приказы, назначал руководящий персонал, совещался с Эйке, посещал новые лагеря и уже существовавшие. О некоторых его визитах в лагеря их коменданты знали заранее, поэтому работали в поте лица, силясь доказать рейхсфюреру СС, что их вотчины ближе всего некоему официальному образцу, что неизменно производило впечатление и на Гиммлера, и на других эсэсовских бонз[584]. Иногда, однако, Гиммлер сваливался как снег на голову, к великому страху эсэсовцев. Несмотря на все разговоры о товариществе, Гиммлер не пользовался особой популярностью среди подчиненных, недолюбливавших его за излишнюю сдержанность и побаивавшихся его привередливости; один из ветеранов лагерной охраны впоследствии описывал главу СС как «среднего ума педанта» и «мелкого тирана»[585].

В отличие от других Теодор Эйке пожинал плоды добрых рабочих отношений со своим шефом, основывавшихся на общем для обоих видении лагерей, на вечной благодарности Эйке Гиммлеру и на уважении Гиммлера к Эйке как к подчиненному, которого он считал превосходным управленцем лагерной системы СС. И решение Гиммлера предоставить, казалось, окончательно скомпрометированному Эйке еще один шанс с лихвой окупилось. Он доверял Эйке, и, если речь заходила о возведении очередного нового лагеря, Гиммлер предоставлял тому значительную свободу действий, восхищаясь, а возможно, даже завидуя взаимопониманию, быстро устанавливавшемуся между Эйке и его подчиненными[586].

Вскоре деятельность Эйке наложила отпечаток на концентрационные лагеря. Он преобразовал Инспекцию концентрационных лагерей из малочисленной и второстепенной структуры в наделенный довольно значительными полномочиями аппарат. Штат ИКЛ увеличился с 5 (январь 1935 года) до 49 (декабрь 1937 года) сотрудников, в нем добавилось несколько новых отделов. Имелся главный (или политический) отдел, отделы, ведавшие кадрами, административными вопросами, а также медициной[587]. ИКЛ стала руководящим центром лагерной системы СС. Принимаемые здесь Эйке и его чиновниками ключевые решения передавались по отдельным лагерям. С 1937 года ИКЛ также выпускала ежемесячный информационный бюллетень, где публиковались директивы и наставления Эйке по самым разным организационным вопросам, касавшимся поведения эсэсовцев и их обращения с заключенными[588]. Желая продемонстрировать свою независимость от гестапо, Эйке вскоре перевел ИКЛ из помещений на Принц-Альбрехт-штрассе в помещение большей площади. Первый такой переезд произошел в июне 1936 года – ИКЛ расположилась в самом центре Берлина на Фридрихштрассе, а второй последовал в августе 1938 года, когда ИКЛ разместилась в совершенно новом здании в Ораниенбурге, в непосредственной близости от Заксенхаузена (часть заключенных была брошена на строительство). Из-за формы здание прозвали «Т». Сам Эйке занял громадный кабинет, выходящий окнами на природу. После службы по вечерам он удалялся в свою расположенную неподалеку роскошную виллу, где его ждал сытный ужин с вином. В соответствии с возраставшим статусом и остальные сотрудники ИКЛ отнюдь не могли пожаловаться на условия проживания[589].

Однако Эйке никогда не рассматривал себя как кабинетного работника. И, как многих других нацистских руководителей, бумажная работа его раздражала; он был убежден, что должен оставаться верным своему идеалу энергичного и смелого солдата, настоящего мужчины[590]. Эйке личным примером доказывал подчиненным необходимость проверок и личных встреч с комендантами лагерей, график которых был достаточно плотным. «Я в разъездах по 20 дней в месяц, работаю на износ, – писал он Гиммлеру в августе 1936 года, как всегда стремясь произвести впечатление на своего шефа. – Живу только тем, чтобы и впредь выполнять возложенные на меня и моих подчиненных обязанности, и нахожу в этом радость»[591]. Кроме того, Эйке проводил регулярные совещания с комендантами лагерей. На одной из встреч в конце 1936 года собравшиеся решили увековечить себя – на фоне Цугшпитце (самой высокой горы Германии, 2963 метра) у живописного отеля был сделан фотоснимок: Эйке и его подручные катаются в снегу в длиннющих эсэсовских кожаных пальто с эмблемой «Мертвой головы»[592].

Власть Эйке над подчиненными была неограниченной, его авторитет – непререкаемым. И хотя в конечном счете он лишь исполнял волю Гиммлера, это подпитывалось силой его индивидуальности. Эйке принадлежал к числу харизматических лидеров, и многие его подчиненные чувствовали себя связанными с ним узами веры в его героическую натуру, в его исключительные организаторские способности и видение будущего[593]. Его сподвижники боготворили Эйке как человека, лично устранившего Рёма, и, соответственно, наделяли его воистину эпическими чертами характера, изображая Эйке как некоего колосса[594]. И хотя Эйке упивался властными полномочиями, он неизменно старался выставить себя эдаким простым комендантом и даже просил подчиненных обращаться к нему на «ты». «Я готов когда угодно выслушать самого молодого товарища и поддержать его, если это человек открытый и честный». На корпоративных сборищах эсэсовцев Эйке даже в компании с рядовым составом вел себя непринужденно, готов был посидеть не за одной кружкой пива, подымить сигарами, иногда и ночь напролет, что было совершенно немыслимым для застегнутого на все пуговицы Гиммлера[595].

Многие эсэсовцы из числа подчиненных поклонялись Эйке. Они (включая самого Теодора Эйке) видели в своей принадлежности к Лагерным СС некую замену семье – «Мои люди мне дороже моей семьи», – писал один из подчиненных Эйке однажды явно в припадке чувств, отводя ему роль могущественного отца. Подчиненные нередко называли его Папой Эйке (о чем Эйке с гордостью сообщал Гиммлеру)[596]. Одним из них главных почитателей Эйке был Иоганн Хассебрёк, 25-летний выпускник элитной академии СС (Junkerschule), назначенный Эйке в 1936 году комендантом взвода. Преданность Хассебрёка Эйке не потускнела и десятилетия спустя после войны. «Эйке был не просто комендантом, – вспоминал в 1975 году 65-летний эсэсовец на пенсии, вперив в пространство затуманенный взор. – Он был настоящим другом, и мы были его друзьями, как могут быть только истинные мужчины»[597].

Двуликий Янус наказаний

Предаваясь фантазиям о своих политических солдатах, Генрих Гиммлер превыше всего ценил в них одно – благопристойность. Среди всех заповедей, а он сочинил их великое множество, главным была и оставалась именно эта. Однако, творя зверства в борьбе с врагом, его люди обязаны были помнить, что сражаются они за великую Германию, но уж никак не ради собственной выгоды и не из удовольствия. Выступая перед лидерами СС в 1938 году, Гиммлер втолковывал им, что, дескать, всякое сочувствие к заключенным ничуть не лучше садизма[598].

Призыв Гиммлера к соблюдению норм поведения и морали отражался и в его приказах комендантам лагерей. Еще в октябре 1933 года Теодор Эйке, прослуживший в должности коменданта Дахау лишь несколько месяцев, инструктировал охранников, строго-настрого запретив им «плохое обращение с заключенными или придирки к ним». Не отставали от Эйке и коменданты других лагерей СС[599]. Впоследствии охранники-эсэсовцы обязаны были даже подписать письменное обязательство о том, что никогда впредь «не допустят рукоприкладства» в отношении врагов государства[600]. Тем лагерным эсэсовцам, кто не подчинился этому распоряжению, грозили строгие наказания. В марте 1937 года Теодор Эйке в информационном бюллетене предупредил своих подчиненных о том, что Гиммлер готов снять с должности охранников даже за «малейшие провинности при обращении с заключенными (затрещина)»[601]. Всего несколько месяцев спустя в другом информационном бюллетене появилось ошеломляющее объявление: «Обершарфюрер СС Цайдлер из концентрационного лагеря Заксенхаузен жестоко избил заключенного. Он был разжалован в эсэсовца (рядовой), исключен из рядов СС без права восстановления, а дело о его проступке передано в суд по уголовным делам. Информацию об этом случае решено довести до сведения личного состава в назидание другим»[602]. Что же такое случилось? С какой стати Гиммлера и Эйке вдруг так озаботили наносимые эсэсовскими охранниками побои заключенным концлагерей?

На самом деле главарей СС беспокоило отнюдь не дурное обращение с заключенными, последние их как таковые не интересовали, но, как втихомолку пояснил один из адъютантов Гиммлера, всякого рода «излишние жестокости», кроме того, что покушаются на декорум, могут быть признаком хаоса и самоуправства[603]. И в целях пресечения подобных актов произвола эсэсовские концлагерные заправилы вынуждены были принять достаточно жесткие меры. Во-пер вых, был составлен официально одобренный перечень наказаний лагерных заключенных, в основном основывавшийся на уже надежно зарекомендовавших себя в Дахау методах[604]. Во-вторых, подвергать упомянутым наказаниям был вправе лишь комендант лагеря. В случае, когда охранники фиксировали то или иное нарушение, они были обязаны придерживаться установленных правил, то есть не подвергать виновного физическим наказаниям по своему усмотрению, а направить письменный рапорт по команде[605]. Даже комендант лагеря не был полностью самостоятелен при принятии соответствующих решений. Если речь шла о телесных наказаниях, самой жестокой из всех категорий, комендант лагеря обязан был послать письменное заявление в трех экземплярах в ИКЛ[606].

Телесные наказания заключенных были излюбленным методом лагерной охраны, да и самого Гиммлера. Палки и плети уже успели прижиться еще в первых лагерях, поскольку штурмовики и эсэсовцы предпочитали действовать не голыми руками – не дай бог сами могли невзначай пораниться, избивая кого-то. И потом, испокон веку рабов хлестали плетьми, так к чему отказываться от дарованных цивилизацией благ?[607] В дополнение к диким избиениям в некоторых первых лагерях практиковались и формальные телесные наказания. В Дахау эсэсовцы при коменданте Векерле регулярно организовывали «инициирующие» порки вновь прибывших заключенных. Людей бросали на стол и хлестали, нередко до потери сознания. Векерле ввел телесные наказания и для подозреваемых в том или ином нарушении. «Виновные» заключенные получали от 5 до 25 ударов плетью или розгами[608]. Традицию продолжил и новый комендант Теодор Эйке, включивший «25 ударов» в официальную инструкцию о телесных наказаниях в лагере Дахау, составленную им в октябре 1933 года. Позже, будучи уже в должности инспек тора лагерей, он распространил этот порядок и на другие концентрационные лагеря[609].

Большинство ритуальных телесных наказаний происходило за закрытыми дверьми. Но иногда лагерные эсэсовцы организовывали и зрелищные порки заключенных на плацу для перекличек, целью которых было унизить, опозорить одних заключенных и запугать других (в Бухенвальде, например, только за 6 месяцев 1938 года публичным поркам подверглось свыше 240 человек). В таких случаях все заключенные обязаны были вытянуться по стойке смирно и стоять часами до завершения экзекуции, которой иногда подвергались десятки, если не сотни узников. Случалось, что розги ломались, что очень расстраивало исполнителей наказаний[610]. По Гиммлеру, подобные экзекуции являли собой пример «достойного» наказания.

Подобным же по жестокости было наказание, когда жертву привязывали к столбу[611]. Этот официально утвержденный эсэсовцами вид наказания уходил корнями во времена инквизиции, и впервые оно было введено именно в Дахау и только потом распространилось на остальные концлагеря[612]. Заключенных подвешивали за связанные за спиной руки к столбу. Иногда так, что они касались пальцами ног земли, а иногда и нет. Нередко в таком положении их оставляли на несколько часов. Для усиления мучений эсэсовцы пинали ногами заключенных или же раскачивали их из стороны в сторону. Боль порванных связок, вывихнутых суставов или сломанных костей была настолько мучительной, что заключенные задыхались и обливались потом. Некоторые, собрав в кулак всю выдержку, упорно боролись, стремясь продемонстрировать эсэсовцам и остальным заключенным, что даже этими зверствами их не сломать. Отметины на телах заживали долго, иногда по несколько недель. Один из заключенных Заксенхаузена, которого летом 1939 года промучили в подвешенном состоянии свыше трех часов, позже признавался, что, «наверное, дней 10 вообще не мог определить, есть ли у него руки, поскольку не чувствовал их, и мои товарищи все делали за меня… потому что руки у меня просто отнялись». Некоторые жертвы, не выдержав чудовищной пытки, умирали; другие были настолько травмированы психически, что пытались свести счеты с жизнью[613].

Подвешивание и телесные наказания были лишь двумя из нескольких одобренных СС методов пыток. Кроме того, официальный перечень телесных наказаний Эйке включал штрафные работы, физические упражнения на развитие брюшного пресса (так называемый «спорт»), урезание рациона питания, помещение в карцер или временный перевод в блок уголовников[614]. Большинство из перечисленных наказаний оставалось в силе до крушения Третьего рейха, являя собой одно из многих пагубных наследий довоенных лагерей.

К концу 1930-х годов эсэсовцы выработали тщательно продуманную бюрократию пыток: еще до наказания заключенных заполнялись все необходимые формы и составлялись отчеты, которые подписывались начальством. Эсэсовские бонзы видели в этом ряд преимуществ для себя. В первую очередь произвол становился подконтрольным. К эсэсовским лагерям применялся принцип лидерства, на котором, собственно, и базировались все остальные элементы нацистского государства, а во избежание возможного хаоса вводилось некое централизованное управление издевательствами[615]. Кроме того, новая система возымела желаемый эффект запугивания заключенных. Поскольку любое поведение при желании можно было истолковать как нарушение правил, каждый заключенный подвергался риску быть наказанным – а он хорошо понимал все возможные последствия такого наказания. Что касается жертв, мукам пыток предшествовали иные муки. Люди днями или даже неделями вынуждены были ждать, какой вид наказания им уготован[616]. Наконец, бюрократизация изуверств служила защитой лагерным эсэсовцам. Их начальство все еще смущала реакция других нацистских институтов, поэтому они и прибегли к официальному перечню наказаний, стремясь снабдить концентрационные лагеря фасадом законопослушания. Как признавался подчиненным Эйке, он от души сочувствовал тем, кто призвал к порядку этих «распущенных арестантов», но не мог же он открыто потворствовать им! «Будь это так, имперское министерство внутренних дел заклеймило бы нас, как неспособных работать с заключенными»[617].

Но никакие официальные инструкции не положили конец злоупотреблениям в концентрационных лагерях. Да они и не служили такой цели. Охранники-эсэсовцы расценивали насилие как свое законное право. Они продолжали издевательства над заключенными и изыскивали способы ужесточения официально предусмотренных видов наказаний, например могли нанести наказуемым ударов больше положенного[618]. Такое происходила с ведома и при поддержке офицеров лагерных СС, которые понимали, что чем больше заключенного бьют, тем сильнее его страх. Действительно, большинство комендантов знали изначально: уже подписывая распоряжение на наказание, они тем самым оскорбляли заключенных, не прибегая к письменным уложениям[619]. Именно сосуществование регламентированного и спонтанного насилия и обусловило столь высокий уровень террора эсэсовцев в лагерях.

Двуликий Янус нацистского террора – с его нормативной и прерогативной сторонами – отражал далекоидущие планы Гиммлера и Эйке[620]. В обычных условиях, как они рассчитывали, их охранники будут действовать в соответствии с духом и буквой закона. Но политический солдат, окажись он в чрезвычайной ситуации, не станет дожидаться письменного разрешения ударить заключенного. Если враг за колючей проволокой перейдет в наступление – а заключенных всегда подозревали в скрытой готовности к неповиновению охране, – разве кто-то станет заглядывать в свод правил? В нравственном микрокосме лагеря эсэсовцы имели возможность оправдать практически любое насилие в отношении узников необходимостью действовать по обстановке. Это имело и свои чисто прагматические преимущества, поскольку затрудняло судебные расследования. В секретном приказе глава охранников Дахау напоминал личному составу, что любые злоупотребления в отношении заключенных официально должны оформляться как меры необходимой и допустимой самообороны[621].

Лишь в исключительных случаях допустивший злоупотребления охранник мог быть наказан. Как, например, уже упоминавшийся выше в информационном бюллетене Эйке Пауль Цайдлер. Но и Цайдлера не выгнали из СС за издевательства над заключенным, как расписывал Эйке; если бы превышение власти в отношении заключенных служило основанием для увольнения из СС, то большинство охранников оказались бы не у дел. Истинной виной Цайдлера было то, что он позволил судебным органам поймать себя. Цайдлер был в составе группы эсэсовских охранников, которые в феврале 1937 года в карцере Заксенхаузена убили заключенного Фридриха Вайсслера: неторопливо избив его в кровавое месиво, эсэсовцы задушили узника его же собственным носовым платком. Если бы все ограничилось внутрилагерным расследованием, дело просто спустили бы на тормозах. Но на сей раз не вышло. Вайсслер был известным юристом и деятелем евангелической церкви – он был арестован вскоре после того, как подал петицию Гитлеру, в которой критически высказался в отношении режима и лагерей. Позже текст петиции был опубликован в иностранной прессе. Гибель Вайсслера была воспринята с возмущением как в церковных кругах, так и за пределами Германии. Кроме того, Вайсслер был бывшим коллегой обвинителей Берлина – пока не был уволен в 1933 году из-за еврейского происхождения, он был председательствующим судьей в региональном суде. Это и послужило причиной более тщательного расследования, в ходе которого виновники были быстро установлены. Только под давлением обстоятельств – случай получил невиданную огласку – администрация лагеря решила пожертвовать изворотливым Цайдлером. Когда тот на закрытом судебном заседании был приговорен к одному году заключения, эсэсовцам удалось избавить от ответственности других сообщников из числа эсэсовцев Заксенхаузена, в том числе коменданта лагеря Карла Отто Коха, которому суждено было стать одной из самых заметных фигур в системе концентрационных лагерей предвоенного периода[622].

«Мертвая голова»

Во второй половине 1930-х годов эсэсовская «Мертвая голова» быстро расширялась, численность ее возросла с 1987 человек (январь 1935 года) до 5371 (январь 1938 года)[623]. Во всех концентрационных лагерях личный состав подразделялся на две основные группы. Немногие избранные, легко узнаваемые по букве «K» на форменной одежде, относились к привилегированной группе – так называемому штабу коменданта и управляли большинством ключевых аспектов лагерей, включая состав заключенных[624]. Остальные принадлежали к охранникам частей охраны – батальону «Мертвая голова» (позже полк), приданному каждому концентрационному лагерю для мужчин. Части охраны отвечали за внешнюю безопасность. Они патрулировали периметр лагеря и укомплектовывали вышки, открывая огонь по заключенным, пересекавшим линию сторожевых постов. Они также охраняли заключенных, работавших снаружи, и пользовались любой воз-можностью беспрепятственно издеваться над ними[625]. Хотя было много точек соприкосновения между частями охраны и штабом коменданта, эсэсовцы пытались поддерживать разделение обязанностей; обычно часовые не допускались даже на основную территорию лагеря. Такое разделение обязанностей между управлением лагерем и его охраной существовало уже в первых лагерях – например, в Дахау, – став главным организационным отличием концентрационных лагерей[626].

Подавляющее большинство личного состава лагерных СС составляли охранники частей охраны; в конце 1937 года численность охранников в 11 раз превосходила таковую штаба коменданта[627]. Как и остальные служащие СС в тот период, охранники также проходили тщательный отбор, что было важно для поддержания имиджа элитных подразделений СС. Все новички должны были быть физически здоровыми и ростом не ниже 170 (согласно приказу Гиммлера от 1932 года, а с 1936 года – 174) сантиметров, обладать не только определенными физическими качествами, но и психическими, в первую очередь «мужественным характером». Кроме того, все кандидаты должны были соответствовать гиммлеровским критериям расовой чистоты: их «арийское» происхождение отслеживалось до XVIII века[628]. На этапе комплектования охранников для первых лагерей перечисленными критериями нередко пренебрегали. Но с координацией системы концлагерей во второй половине 1930-х годов Теодор Эйке проявлял куда более систематизированный подход к вербовке новобранцев в части охраны, основное внимание уделяя двум критериям – молодости и принципу добровольности[629].

Эйке был сторонником отбора светлоглазых и мускулистых охранников. Он приветствовал даже 16-летних рекрутов, считая всех, кто старше 25 лет, «лишь обузой». «Мальчиками», как окрестил их Гиммлер, по мнению главарей СС, было куда легче манипулировать, превращать их в политических солдат. Но играла роль и чисто прагматическая составляющая – учитывая финансовые трудности, переживаемые СС, молодые люди обходились дешевле[630]. Одержимость Эйке молодежью изменила облик лагерей – к 1938 году средний возраст эсэсовцев составлял примерно 20 лет; многие новобранцы приходили прямо из гитлерюгенда[631]. Но Эйке был довольно разборчив в подходе к новобранцам, жалуя далеко не всех. Они, как предполагалось, должны были продемонстрировать искреннее желание идти избранным путем и стремление посвятить жизнь службе в рядах СС. Эйке привлекал образ добровольца, который в националистических кругах был тесно связан с преданностью делу и готовностью к самопожертвованию[632].

Хотя Эйке не мог позволить себе быть слишком привередливым, учитывая быстрое увеличение численности подчиненных ему войск, главной цели он достиг. К концу 1930-х годов личный состав лагерных СС почти полностью состоял из добровольцев в возрасте от 18 до 20 лет[633]. Подразделения «Мертвая голова» привлекали многих из них своим имиджем элитных военных формирований. Кроме того, что эсэсовские части ассоциировались с регулярной армией, они еще и выполняли особую миссию фюрера, по своему духу скорее военную, хоть Германия в тот период все еще жила в мире. Что же касалось лагерей и их заключенных, об этом вообще не упоминалось. Большинство кандидатов, вероятно, были о них наслышаны и нередко даже знали об их конкретном местонахождении, но вербовщики никогда напрямую не связывали части «Мертвая голова» с концлагерями[634].

Начальная военная подготовка призванных в части охраны – включая строевую подготовку, преодоление учебной полосы препятствий, овладение различными видами оружия – была очень нелегкой. Новобранцы оказывались во власти старших по возрасту офицеров, зачастую ветеранов Первой мировой войны, которые явно не церемонились со своими подопечными, придираясь к ним по самым пустяковым поводам, а то и вовсе без таковых. «Они тренировали нас, – как вспоминал впоследствии один из бывших эсэсовцев, – пока мы не начинали выть от злобы». Подобная зверская установка имела целью отсеять «слабаков». Молодые люди нередко теряли сознание на занятиях по строевой и боевой подготовке, с некоторыми случались истерики. И бывало, что обязавшиеся прослужить 4 года (а позже – 12 лет) не выдерживали и первых трех месяцев. Другие же, напротив, едва ли не испытывали удовольствие от подобного обращения с ними – дескать, чем тяжелее, тем лучше, поскольку их превращали в «настоящих мужчин»[635].

Выдержавшие ритуалы инициирования новобранцы зачислялись в части охраны. Но их повседневная жизнь имела мало общего с теми приключениями, которые они ожидали. К концу 1930-х годов части охраны пребывали в непрерывной круговерти военных учений, боевой подготовки, чередовавшейся неделей исполнения обязанностей лагерных охранников, однообразной и утомительной. Большинству эсэсовцев приходилось жить в условиях ограничений, и кое-кто из них даже брюзжал, что, дескать, мы «те же арестанты, но только с винтовками». Охранники завидовали солдатам вермахта, не говоря уже о таких подразделениях, как лейбштандарт «Адольф Гитлер», надлежащим образом экипированных и вооруженных и получавших солидное денежное довольствие. Это были настоящие элитные формирования, в то время как части охраны прозвали «сторожами»[636]. «Боевой дух наших товарищей оставляет желать лучшего», – признавал один из охранников в 1935 году. Слишком уж велик был разрыв между героическим самолюбованием лагерных СС и их унылой повседневностью, разрыв, который не удавалось побороть даже красноречию Теодора Эйке. «Я знаю о ваших трудностях и постоянно стремлюсь избавить вас от них, – заверял он своих подчиненных, – но одним махом проблем не решить, приходится продвигаться вперед постепенно, шаг за шагом»[637].

В частях охраны было много новичков, которые верили Эйке, несмотря на все лишения, и такие люди могли рассчитывать на всякого рода поощрения и скорое продвижение по службе, что сулило увеличение денежного довольствия и ряд других льгот. И потом, на что мог рассчитывать молодой человек, не имевший ни профессии, ни образования, – ему только и оставалось, что уповать на продвижение по служебной лестнице год за годом до присвоения офицерского или хотя бы унтер-офицерского звания[638]. Иногда открывалась возможность перейти из охранников в штаб коменданта. То есть, по мнению начальства, они достаточно хорошо зарекомендовали себя как политические солдаты и теперь уже могли вершить судьбы заключенных не по периметру лагеря, а внутри его[639].

Одним из таких быстро поднимавшихся по карьерной лестнице был Рудольф Хёсс. Родившийся в 1900 году, он мечтал стать солдатом и вскоре после начала Первой мировой войны в возрасте 15 лет сбежал из своего неуютного дома на фронт, где неоднократно был ранен и награжден. Даже поражение Германии в войне не отвратило его от романтизированной преданности армии и армейской жизни. Большую часть ненавистных веймарских лет Хёсс провел в составе крайне правых полувоенных формирований, участвовал в боях в составе фрейкора, а затем попытался войти в полузакрытые сельские общины единомышленников. Хёсс никогда не изменял приверженности к насилию и в 1924 году был осужден за участие в казни предполагаемого «коммунистического предателя» (он получил четыре года заключения). Связи Хёсса с радикалами правого толка, установленные им в годы Веймарской республики, впоследствии проторят ему путь к эсэсовским концентрационным лагерям. Рудольф Хёсс присоединился к нацистскому движению в начале 1920-х годов после знакомства с Гиммлером. Их пути неоднократно пересекались в последующие годы, и летом 1934 года во время инспекции регулярных частей СС в Штеттине (Хёсс добровольно вступил в ряды годом раньше) Гиммлер посоветовал ему вступить в лагерные СС. Хёсс принял предложение, не в последнюю очередь позарившись на перспективу скорого служебного продвижения. Сначала он поступил рядовым охранником в Дахау, это было в декабре 1934 года. Всего четыре месяца спустя Эйке изъял Хёсса из частей охраны и перевел в штаб коменданта, послуживший трамплином для его молниеносного взлета[640].

Хёсс продвигался быстрее любого другого вновь прибывшего, но уровень его образования, происхождение, биографические данные практически не отличались от остальных служащих штаба коменданта. Как и Хёсс, они были в основном 30-летними, то есть значительно старше, чем молодежь из частей охраны. Большинство из них овладели военными навыками в полувоенных формированиях до 1933 года, и принадлежали к числу рьяных нацистов; весной 1934 года 8 из 11 служащих штаба коменданта могли похвастаться почетными номерами эсэсовских удостоверений – от 10 тысяч и ниже[641].

Самыми опытными эсэсовцами из частей охраны были коменданты. Почти все довоенные коменданты лагерей участвовали в боях во время Первой мировой войны – примерно половину из них составляли кадровые военные, которые присоединились к нацистскому движению, вступив в СС до 1932 года и дослужившись там до офицеров к началу 1933 года[642]. Эти коменданты подчинялись ИКЛ Теодора Эйке, но в лагерях они пользовались, по сути, безграничной властью над заключенными и подчиненными им эсэсовцами; при отправлении властных полномочий коменданты полагались на свой штаб, прежде всего на своих адъютантов, которые зачастую сами представляли собой достаточно влиятельные фигуры[643]. Комендантам подчинялись части охраны[644], а также служащие их штаба, коменданты передавали распоряжения и директивы во время важных мероприятий и осуществляли контроль над офицерами различных лагерных структур[645].

С середины 1930-х годов штаб коменданта включал пять главных отделов, являясь основным элементом организационной структуры Дахау, так и не претерпевшей принципиальных изменений до самого конца войны[646]. В дополнение к штабу коменданта (отдел I) она включала так называемый политический отдел (отдел II), занимавшийся регистрацией прибывших заключенных, транспортными средствами, освобождением заключенных, а также случаями их смерти, внося необходимые изменения в снабженные фотографиями личные дела узников. Кроме того, отдел отвечал за карцеры и проведение допросов заключенных, используя весь диапазон методов дознания, включая пытки. Именно поэтому вызов в политический отдел повергал большинство узников в шок, как писал в послевоенные годы один из бывших узников Бухенвальда. В особых случаях главы политических отделов докладывали не только коменданту, но и полиции. Они являлись кадровыми полицейскими, назначенными Управлениями полиции, и главное их отличие от остальных эсэсовцев состояло в том, что они имели право ходить в штатском[647].

Главный врач лагеря, возглавлявший медицинский отдел (отдел V), подчинялся и коменданту лагеря, и главе медицинского управления ИКЛ, доктору Карлу Генцкену, бывшему военно-морскому врачу и нацистскому активисту со стажем, который, в свою очередь, подчинялся Главному медицинскому управлению СС (эта структура назначала лагерных врачей) и главному врачу СС рейха. Врачи лагеря отвечали за все медицинские вопросы, контролируя предоставление медицинской помощи и эсэсовцам, и заключенным, для которых существовали основные больницы[648]. Именно эти врачи ответственны за все злодеяния над заключенными, в отличие от бюрократов из административного отдела (отдел IV), занимавшихся чисто бумажной работой. Однако во многих отношениях административный отдел был ничуть не менее важен. Его сотрудники не только контролировали весь бюджет лагеря, но и отвечали за питание, одежду и условия проживания (как заключенных, так и эсэсовцев), а также за поддержание оборудования лагеря в исправном состоянии, работая в тесном сотрудничестве с Главным административно-хозяйственным управлением СС под руководством Освальда Поля[649].

Наиболее влиятельной фигурой в штабе коменданта, за исключением самого коменданта, был шуцхафтлагерфюрер – заместитель коменданта лагеря по надзору за заключенными, он же возглавлял лагерь превентивного ареста (отдел III). Чаще появлявшийся в зоне узников, чем комендант, которого он замещал, шуцхафтлагерфюрер был ключевой фигурой и для заключенных, и для эсэсовцев. Рудольф Хёсс называл его «истинным управляющим всей жизнью заключенных». Это было заметно уже по местоположению его отдела – в здании лагерных ворот, откуда осуществлялся обзор зоны узников. Шуцхафтлагерфюрер возглавлял самый большой отдел штаба коменданта. Надзор за заключенными осуществляли лагерфюреры, работавшие посменно, – ответственный за дисциплину заключенных и за переклички, ответственный за проведение работ, а также и местные политические деятели (отвечающие за бараки заключенных). В их обязанности входила проверка наличия узников на перекличках, наведение порядка и наказания. Эти полные хозяева жизни и смерти заключенных были вправе принимать любые меры. В подчинении у лагерфюреров находились раппортфюреры, контролировавшие личный состав лагеря. Они осуществляли связь между администрацией и пленниками. Под их началом состояли блокфюреры, управлявшие бараками. В обязанности этих, тщательно отобранных по строгим критериям, по их способности причинять боль, непосредственных начальников заключенных входили действия, направленные на подавление личности. Они могли появляться в блоках в любой момент дня и ночи, выбирать узников и наказывать их по собственному усмотрению. Наиболее рьяные служаки из числа эсэсовцев быстро перемещались по служебной лестнице, иногда добираясь до самого ее верха[650].

Рудольф Хёсс был одной из самых ярких звезд эсэсовских лагерей. В штабе коменданта Дахау он быстро выдвинулся от блокфюрера до раппортфюрера, а когда в 1936 году лагерь почтил присутствием сам Генрих Гиммлер, Хёссу был присвоен чин унтерштурмфюрера СС, то есть всего три года спустя после начала службы Хёсс удостоился офицерского звания. Летом 1938 года он был переведен в Заксенхаузен, сначала как адъютант, затем продвинулся до шуцхафтлагерфюрера. Эти два поста были для эсэсовцев ключевыми на пути к должности коменданта лагеря, и конечно же, когда в 1940 году начальство стало подбирать энергичного офицера, способного возглавить один из новых концлагерей, оно остановило выбор на Рудольфе Хёссе. Наскоро собравшись, он отправился на восток, «снова в Польшу», как он писал, для вступления в должность коменданта лагеря под названием Освенцим[651].

Лагерные профессионалы

Теодор Эйке никогда не уставал развивать в подчиненных ему подразделениях «Мертвая голова» особый дух – «дух сплоченности», как он выражался[652]. Но риторика Эйке не могла замазать прорезавшие клан лагерных эсэсовцев трещины. Сколько бы он ни рассуждал об устранении барьеров, служебная иерархия, как официальная, так неофициальная, отделявшая офицерский состав от унтер-офицерского и унтер-офицерский от рядового, как в служебное, так и во внеслужебное время, была и оставалась; офицеры жили в просторных и хорошо оборудованных домах, чаще всего в новостройках, а рядовой состав продолжал ютиться в огромных казарменных помещениях, зачастую стоявших в нескольких десятках метров от бараков заключенных, отделенных от них лишь рядами колючей проволоки[653].

Вместо объединяемого общей идеей содружества товарищей по духу в СС существовали соперничавшие друг с другом группировки – неизбежное последствие принудительного сосредоточения большого числа суровых и не ведавших ни жалости, ни сочувствия людей[654]. Повседневная служебная рутина изобиловала конфликтами, склоками, что неудивительно, ибо подчиненные Эйке были далеки от воспеваемых им идеалов. Лагерная администрация нередко накладывала взыскания на своих подчиненных за нарушение формы одежды, за плохую выправку, за вербальные контакты с заключенными, за совершаемые из эсэсовских складов кражи, за чтение на посту и – что гораздо хуже – за сон во время несения караульной службы[655]. Несколько нерадивых охранников кончили тем, что сами превратились в заключенных, после того как летом 1938 года Гиммлер ввел новый вид наказания за проступки служащих СС: по его личному распоряжению нарушителей самих подвергали превентивным арестам в лагере Заксенхаузен. К сентябрю 1939 года 73 провинившихся эсэсовцев, включая и бывших охранников, содержались в составе так называемого воспитательного взвода, причем условия их содержания в этом штрафном подразделения были отнюдь не варварские. Их бывшие товарищи из СС регулярно натравливали их на обычных заключенных, которые страшно боялись этих «костоломов» – прозвище, данное им из-за скрещенных костей на форменной одежде. Упомянутая мера служила провинившимся напоминанием о том, как низко те пали[656].

Если отбросить всю пафосность рассуждений Эйке, корпоративный дух «Мертвой головы» СС не был просто плодом его воображения. Будучи истинным корпоративным лидером, Эйке действительно сумел сообщить лагерям СС некую организационную идентичность, прививая эсэсовцам верность успевшим выработаться и созреть собственным традициям, ценностям и даже особый лексикон. «Мы в концентрационных лагерях представляли собой совершенно закрытое сообщество», как хвастал один из лагерных эсэсовцев после войны. Эти люди сделали выбор в пользу идеала Эйке – политического солдата – и продолжили долгосрочную карьеру концлагерных профессионалов. Сообщество их в предвоенные годы было не столь уж и многочисленным – от силы несколько сотен солдат и офицеров, в основном штаб коменданта, но именно они в конечном счете и задавали тон в концентрационных лагерях[657].

Политический солдат без остатка отдавал себя исполнению взятых на себя обязательств. Люди, составлявшие костяк эсэсовского лагерного сообщества, большую часть свободного времени проводили вместе, не покидая территории лагеря. Их встречи происходили, как правило, в лагерной столовой СС, там собирались, чтобы отметить то или иное событие или торжество. В Дахау эсэсовцы проводили досуг в плавательном бассейне, в кегельбане или на теннисных кортах; при лагере имелось даже нечто вроде заповедника с дикими животными. Высшие должностные лица встречались за пределами лагерной территории. Большинство из них были люди женатые, семейные, некоторые имели по двое-трое детей – еще одна составляющая и отличительная черта присущей СС маскулинности, – а их семьи нередко компактно проживали в поселках неподалеку от лагерей. Таким образом, личная жизнь и исполнение служебных обязанностей лагерных эсэсовцев сливались воедино в одном и том же социуме[658].

Главной составляющей их жизни было насилие. Именно оно и служило тем самым «духом сплоченности», цементирующим личный состав лагерей СС, лагерных профессионалов, ибо ежедневная общая практика злодеяний сближала их, превращая из просто коллег по службе в соучастников преступлений[659]. И пресловутый «дух сплоченности» был настолько силен в эсэсовцах, что распространялся и за пределы лагерей, нередко приводя к ссорам и даже стычкам с жителями близлежащих населенных пунктов. Один из самых громких случаев – произошедший в апреле 1938 года в Дахау инцидент, когда один из эсэсовцев насмерть заколол церемониальным кинжалом двоих рабочих, судя по всему в результате ссоры по поводу формы и золотого партийного значка[660].

Насилие как сущность лагерного духа пропитало всех без исключения эсэсовских лагерных профессионалов. В дополнение к наказаниям заключенных в рамках исполнения служебных обязанностей они практиковали и множество других форм насилия, начиная с заурядного рукоприкладства. Для заключенного концлагеря первая пощечина служила оскорбительным напоминанием о его статусе раба. Пощечины вообще широко использовались немцами в воспитательных целях, дабы дисциплинировать младших и подчиненных. Причиной тому была относительная безобидность этого вида физической расправы, в отличие от других[661]. Удары дубинками оставляли следы, то есть речь могла идти о телесных повреждениях; еще серьезнее могли быть последствия от внезапных ночных рейдов по баракам, когда эсэсовцы-охранники с криками набрасывались на узников, и нередко дело доходило даже до зверских избиений[662].

В отличие от ставших в концлагерях рутиной побоев, убийства в середине 1930-х годов все еще оставались явлением довольно редким. В 1937 году, в среднем, в каждом из больших лагерей СС (Дахау, Заксенхаузен и Бухенвальд), где число заключенных доходило приблизительно до 2300 человек в каждом, ежемесячно погибало от 40 до 50 заключенных[663]. В целом, вероятно, около 300 заключенных погибли в концентрационных лагерях с 1934 по 1937 год, в большинстве случаев речь шла о доведении до самоубийства эсэсовцами или же о совершенных ими убийствах[664].

Акты насилия были вполне простительным и объяснимым деянием среди лагерных эсэсовцев, поскольку, по их мнению, оправдывались (как и в первых лагерях) необходимостью удерживать преступников в узде. Правда, идею об опасных преступниках было куда труднее внушить в середине и конце 1930-х годов, когда Третий рейх был вполне стабилен. Но администрация эсэсовских лагерей упорно вдалбливала это в головы всех с целью не дать потушить пожар ненависти. Охранники-новички постоянно получали идеологические наставления на этот счет. В лекциях, листовках и директивах эсэсовское командование живописало заключенных как опаснейших врагов, которым ни в коем случае нельзя было ни доверять, ни оставлять их в покое, ни испытывать к ним сочувствие. И эти идеи чаще всего срабатывали – отчасти потому, что концентрационные лагеря были укомплектованы добровольцами из числа убежденных национал-социалистов, отчасти потому, что заключенные приобрели стереотипный облик арестанта, посаженного за решетку преступника – наголо обритые головы, полосатая тюремная роба. Ненависть эсэсовцев к заключенным усилилась настолько, что, как писал Рудольф Хёсс, была «непостижима для посторонних»[665]. И все же не все удары дубинками или затрещины были продиктованы именно жгучей ненавистью. Очень часто эсэсовцы-охранники прибегали к ним из чисто практических соображений, например для поддержания дисциплины, а иногда и просто от скуки[666]. Но каким бы ни был повод, все случаи побоев и рукоприкладства проистекали из глубочайшего презрения к жертвам.

Стремясь закалить своих подопечных, как выразился Теодор Эйке, их в приказном порядке заставляли присутствовать при телесных наказаниях заключенных. В первый раз Рудольф Хёсс, по его словам, был потрясен криками, но потом мало-помалу привык к ним, как и его сослуживцы, кое-кто из них даже наслаждался страданиями «врагов»[667]. Лагерные профессионалы из СС были, разумеется, не только пассивными наблюдателями. Некоторые даже проходили особые курсы специалистов по методике пыток[668]. Но большинство личного состава охраны постигало пыточную науку на местах, на ходу подучиваясь у более опытных коллег и начальников[669]. Последние остававшиеся сомнения заливались шнапсом, еще более распалявшим их больное воображение; кое-кто напивался до бесчувствия, и временами дело доходило до бытового травматизма[670].

Насилие не только объединило самых ярых фанатиков из числа лагерных эсэсовцев, оно стимулировало их карьерный рост. В сообществе, основанном на почитании политического солдата, жестокость создавала ценный социальный капитал. Амбициозные эсэсовцы понимали, что репутация не знающего пощады охранника не останется не замеченной начальством и тем самым улучшит перспективы повышения в звании или должности. Это было одной из причин, почему блокфюреры сами напрашивались в исполнители телесных наказаний. Но и старшие офицеры никак не желали отстать от них. «Я не мог просить блокфюреров совершить большее, чем я сам, – так под присягой заявил раппортфюрер Заксенхаузена. – Вот поэтому я лично избивал заключенных кулаками и пинал ногами». Ради поддержки авторитета лагерные эсэсовцы вынуждены были вновь и вновь подтверждать способность к насилию, и так постоянно. В отличие от заключенных, отчаянно пытавшихся быть тише воды и ниже травы – следуя общему правилу «не высовываться», – эсэсовцы, напротив, всячески пытались перещеголять друг друга по части жестокости, зачастую превращая процедуры наказания в грандиозные шоу одно другого бесчеловечнее[671]. В итоге насилие для преступников-эсэсовцев не превращалось в самоцель[672]. Тут рождалось некое взрывоопасное соединение идеологических и ситуативных факторов.

Ну а те из охранников, кому так и не удалось пройти экзамен на насилие, сами становились объектами отвратительных подначек. В полном соответствии с критериями Эйке им отводилась роль «слабаков» и «баб». Таких надлежало «перековать». Рудольф Хёсс, со своей стороны, был страшно напуган подобными перспективами. «Я хотел пользоваться дурной славой, чтобы не считаться мягким». А так называемых слабаков быстро списывали в неудачники, которых понижали в должностях. «Ибо «Мертвая голова» наказывает тех, кто отклоняется от нашего предписанного курса», – писал Эйке в своем неподражаемом стиле. Стремление Эйке изъять слишком уж «мягких» охранников означало пожертвовать некоторыми из своих подчиненных, впрочем, как любому коменданту любого другого крупного концентрационного лагеря СС[673].

Школа Дахау

Когда Генрих Гиммлер подыскивал нового коменданта Дахау на замену Теодору Эйке, он заинтересовался одним из своих давних последователей. Родившийся в 1890 году Генрих Дойбель вернулся из плена после Первой мировой войны с грудью в орденах и сумел получить место таможенного инспектора. Но истинной его страстью, однако, была и оставалась политика, причем крайне правого толка. Дойбель вступил в ряды в ту пора еще весьма малочисленных СС в 1926 году, получив служебное удостоверение СС под номером 186, и быстро зашагал по ступенькам служебной лестницы. К 1934 году оберфюрер Дойбель командовал полком австрийских эсэсовцев, расквартированным на территории лагеря Дахау. Как ветеран Первой мировой войны и фанатично настроенный эсэсовец, с сильным характером, которому и тщеславия было не занимать, Дойбель представлялся вполне достойным кандидатом на смену Эйке, чтобы вступить в должность коменданта Дахау. Это было в декабре 1934 года[674]. Подобное назначение в целом было типичным, вполне в духе импровизационной кадровой политики ранней фазы развития концентрационных лагерей, когда так называемые старые борцы, часть которых оказалась не у дел, были вознаграждены постами за вступление в числе первых в ряды СС и НСДАП, вовремя уловив тенденцию и без долгих раздумий[675].

Но даже самые безупречные верительные грамоты нацизма никак не гарантировали успешную карьеру в лагерных СС. Как и некоторые другие нацистские ветераны, Генрих Дойбель не оправдал ожиданий вышестоящих. Быстро стало ясно, что в аспекте террора Дойбеля и рядом нельзя поставить с Эйке. Разумеется, Дахау так и оставался средоточием злодеяний СС, что и говорить, – 13 громких случаев гибели заключенных за один только 1935 год. Но для большинства заключенных бывали и куда худшие дни. Теперь наказания были менее суровы, труд не таким изнурительным, да и общаться друг с другом стало вольнее. При поддержке своего первого заместителя, лагерфюрера Карла Д’Анджело (показавшего себя умеренным офицером в своем первом лагере Остхофен), Дойбель стал продвигать новые методы обращения с заключенными, включая занятия математикой и иностранными языками в так называемой лагерной школе. Он даже предложил послать коммуниста в спонсируемый нацистами круиз, чтобы таким образом завоевать его для «народного сообщества».

Однако эра Дойбеля надолго не затянулась. Эйке вскоре атаковал Дойбеля за компрометацию системы концлагерей, а самые ярые фанатики из числа охранников Дахау сетовали на «отвратительно гуманное обращение» с заключенными. В конце марта 1936 года терпение Эйке не выдержало, и он снял Дойбеля с должности коменданта. Как и в подобных случаях с другими не оправдавшими доверия офицерами, кодекс чести СС диктовал предоставить провинившемуся возможность для исправления ошибок. Но после нескольких злосчастных месяцев нахождения Дойбеля в должности коменданта Колумбия-Хаус Эйке окончательно изгнал его из рядов СС как «абсолютно непригодного к службе». Вскоре, правда, Дойбель сумел вернуться на прежнюю работу в таможне[676].

Место Дойбеля в Дахау было занято 40-летним оберфюрером СС Гансом Лорицем, которому суждено было стать ключевой фигурой в лагере. Его биография до боли напоминала жизнеописание Дойбеля. Еще один ветеран Первой мировой, побывавший в плену, затем тоскливое существование госслужащего в период Веймарской республики, раннее вступление в СС (в 1930 году). Но имелось одно решающее отличие. Лориц буквально напросился на службу в концентрационном лагере, чем вызвал восхищение Эйке. Тем более что уже проявил себя соответствующим образом в должности коменданта Эстервегена[677].

Прибыв весной 1936 года в Дахау, коренастый грубиян с маленькими темными глазками и усиками «под Гитлера» не разочаровал вышестоящее начальство. В нескольких личных посланиях Эйке он, бия в грудь, клялся, что защитит духа лагерей СС. Лориц тут же наложил вето на лагерную школу, осудил «потакавший лентяям» режим Дойбеля, с его почти «дружеским» обращением с заключенными, и пообещал вычистить весь этот «навоз». Начать Лориц решил с присутствия на массовом телесном наказании на самой первой своей перекличке заключенных. Заключенные прозвали его Нероном. Лориц не гнушался и самолично избивать заключенных[678]. Офицеры, перенявшие его методы, процветали. К ним относился и новый лагерфюрер Дахау Якоб Вайзеборн – известный в лагере зверским обращением с заключенными, – сменивший «этого мягкотелого» Д’Анджело (как выразился Эйке, увольняя его). Все это было частью фундаментальных кадровых перестановок, поскольку Лориц, решив избавиться от всех испорченных режимом Дойбеля, ввел в Дахау ветеранов из другого концентрационного лагеря. Результатом стало резкое повышение уровня смертности в Дахау[679].

Назначение Ганса Лорица в Дахау сигнализировало о начале более последовательной кадровой политики СС. По завершении процесса консолидации системы концлагерей в середине 1930-х годов некоторые второпях назначенные «старые борцы», как Дойбель, были сняты с должностей лагерных комендантов. Им на смену пришли представители новой породы эсэсовцев, изучавших лагерные методы изнутри. В результате система стала более стабильной; Лориц, например, прослужил комендантом Дахау свыше трех лет, а потом еще два года комендантом Заксенхаузена[680].

Дахау оставался самым многообещающим трамплином для амбициозных служащих лагерных СС. Семь из десяти довоенных лагерфюреров были назначены комендантами, среди них и Якоб Вайзеборн, с 1938 года правивший Флоссенбюргом. До этого назначения его направили из Дахау в Заксенхаузен на должность заместителя коменданта лагеря, что обозначило еще одну нарождавшуюся в кадровой политике СС тенденцию: переводя оправдавших доверие старших офицеров СС из одних лагерей в другие, Эйке вместе с ними сообщал новым лагерям дух и традиции уже несколько лет просуществовавших лагерей[681]. Как и Вайзеборн, большая часть нового персонала Заксенхаузена были ветеранами концентрационных лагерей; командир «частей охраны», например, был не кто иной, как Михаэль Липперт, давний приятель Эйке. Тот же самый процесс повторился летом 1937 года при открытии Бухенвальда. На сей раз оправдавшие доверие эсэсовцы прибыли из Заксенхаузена, включая Липперта, Вайзеборна и оберштурмбаннфюрера СС Коха, который останется в должности коменданта нового лагеря свыше четырех лет[682].

Карл Отто Кох был ведущим комендантом предвоенных лет, как и Ганс Лориц. Будучи солдатом до мозга костей, Кох на себе испытал горечь поражения Германии в Первой мировой войне, как и британского плена. Кох отчаянно пытался сделать карьеру конторского служащего в годы Веймарской республики, однако в 1932 году потерял работу. После этого он без остатка посвятил себя нацистскому движению, годом ранее вступив в СС. Его официальная концлагерная карьера началась в октябре 1934 года, когда, в возрасте 36 лет, он стал комендантом Заксенбурга. Несколько месяцев спустя он был назначен на аналогичные должности в концлагерях Лихтенбург, Колумбия-Хаус и Эстервеген, а уже затем в сентябре 1936 года стал комендантом Заксенхаузена. Обрюзгший и лысый Кох, некогда банковский служащий, теперь моделировал себя как образцового политического солдата. Он даже свое второе по счету свадебное торжество решил устроить в лесу возле Заксенхаузена по новому обряду – выстроившиеся в ряд эсэсовцы с факелами и тому подобные реалии[683].

Коху было неведомо чувство пощады или сострадания – и к заключенным, и к эсэсовцам-подчиненным. Будучи не удовлетворенным издевательствами только над заключенными, он терроризировал и штат лагеря. Надо сказать, и часть его эсэсовцев были весьма и весьма недовольны Кохом. Что же касалось заключенных, те его презирали. Нелегко было определить, как писал после войны в 1945 году один из оставшихся в живых узников Бухенвальда, что все-таки было самой отвратительной чертой Коха, «садизм, жестокость, порочность или же его продажность»[684]. Однако ни одна из перечисленных черт не повлияла на его карьеру негативно. Напротив, жестокость Коха только усиливала его позицию. Эйке полагался на него, как и на Лорица, и всегда советовался с ними, если речь заходила о назначении старших офицеров лагерей СС[685].

К концу 1930-х годов Теодор Эйке сформировал из лагерей СС достаточно спаянный корпус, более однородный, чем когда-либо прежде или позже. Образовались прочные сети, связанные друг с другом покровительством, товариществом и кумовством, но не официальными иерархическими структурами. Однако лагерная система СС была далека от монолитности. Ядру системы всегда приходилось отражать атаки недовольства тех, кто в него не входил. Более того, концентрационные лагеря так и не привлекли лучших из лучших представителей призывного контингента СС, и Эйке вынужден был довольствоваться весьма ограниченным числом кандидатов при назначении очередного лагерного коменданта или же лагерфюрера. Он был вынужден мириться даже с абсолютно непригодными служащими, как, например, Карл Кюнстлер. Начальник охраны Дахау штурмбаннфюрер Кюнстлер впал в немилость после пьяного дебоша. Он вел себя «как самый настоящий пьянчуга», кипятился Эйке, добавляя, что этот негодяй крайне плохо влияет на подчиненных. В наказание Кюнстлера спровадили в какую-то глушь – с 15 января 1939 года он приступил к службе в запасном полку «Мертвая голова» где-то на востоке Германии, его жалованье также было значительно урезано. Но продолжалось это очень недолго – Эйке пришлось вспомнить о нем. После внезапной смерти Якоба Вайзеборна 20 января 1939 года Эйке срочно понадобился опытный офицер на должность коменданта Флоссенбюрга. Считаные дни спустя Кюнстлер был на эту должность назначен. И в течение последующих лет стоял во главе этого лагеря, постепенно превращавшегося в лагерь смерти, унесший жизни тысяч заключенных[686].

Миры заключенных

Вследствие координации эсэсовцами лагерей и их попыток унифицировать их к середине 1930-х годов возникла некая стандартизированная система концентрационных лагерей. Выработался определенный стереотипный облик лагеря СС – их структура, штат, а также социальный фон личного состава эсэсовской охраны стали обнаруживать явное сходство. Эсэсовцы ввели для узников и единообразную форменную одежду. Явное сходство просматривалось и в среде заключенных: к 1936 году большинство заключенных мужского пола, начиная с прибытия в лагерь, остригались наголо (и далее в текущем порядке примерно раз в неделю)[687]. Позже, приблизительно с 1938 года, для них ввели форменную одежду. Вместо прежнего разнобоя первых лет узников облачали в одинаковые куртки и брюки в широкую полоску, так называемую зебру, в сине-белую полоску летом, в сине-серую зимой, с номерами каждого заключенного на груди. В небольших первых лагерях охранники нередко обращались к заключенным по фамилии; в крупных концлагерях конца 1930-х годов заключенные вместо фамилий выкликались по номерам[688].

Вновь прибывшие нередко терялись в море на первый взгляд совершенно неотличимых собратьев. Но, присмотревшись, начинали замечать, что узники поделены на различные группы, что существует определенная их иерархия. Одежда одних заключенных была опрятнее, жили они в лучших условиях, и – что главное – они часто носили на груди знаки так называемых капо[689]. Имелись и особые разноцветные значки для обозначения категории заключенного. Введенные впервые в некоторых из первых лагерей, такие знаки различия были стандартизированы приблизительно в 1937–1938 годах, когда эсэсовцы стали размещать разноцветные треугольники на форменных брюках и куртках для определения, к какой из групп относится узник, а группы различались по виду (предположительно) совершенных ими преступлений[690]. Цвет треугольника оказывал определяющее влияние на жизнь заключенных лагерей, соперничая по значимости разве что с полом, ибо с мужчинами и женщинами в лагерях обращались по-разному.

Лагерная рутина

Невзирая на кажущееся однообразие, ни один день в концентрационных лагерях не походил на предыдущий. В зависимости от лагеря, времени года и конкретного года постоянно менялись графики распорядка дня. Кроме того, эсэсовцы, единственные распорядители лагерным временем, отнюдь не стремились к тому, чтобы жизнь заключенных вошла в некое русло привычности и предсказуемости, и поэтому предпочитали держать узников в состоянии перманентной неизвестности. Пробуждаясь по утрам, заключенный не знал, какие именно издевательства и злодеяния готовит день грядущий, но понимал, что ежедневная рутина в любой момент может быть нарушена очередной прихотью лагерных СС[691]. И все же процесс унификации лагерей неизбежно выражался в некоем устоявшемся порядке. Во всех лагерях дни подразделялись на отличные друг от друга временные периоды, отмечаемые воем сирен или перезвоном колокола, – еще один элемент, заимствованный от упорядоченного армейского или тюремного бытия[692].

День в концентрационном лагере для мужчин начинался очень рано, еще затемно; в летний период подъем был около 4 часов утра или даже еще раньше. Заключенные ополаскивали лицо водой, наскоро проглатывали завтрак (хлеб или кашу, запивая жидким чаем или суррогатным кофе), торопливо мыли оловянные чашки и тарелки, убирали их в шкафчики и переходили к заправке коек. Покончив с этим, они покидали отведенные им отсеки и направлялись на следующий ритуал – утреннюю перекличку, следуя «молчаливо, размеренно и по-военному быстро», как и предписывалось директивой коменданта лагеря Бухенвальд от 1937 года. Ослабевших и больных заключенных поддерживали товарищи, ибо на лагерную перекличку обязаны были являться все без исключения заключенные независимо от состояния здоровья (кроме помещенных в лагерный лазарет). Как только все заключенные были в сборе, эсэсовцы проводили общую поверку; если в процессе ее случались какие-то недоразумения, например не удавалось сразу установить количественный состав узников, весь лагерь иногда часами простаивал до прояснения всех обстоятельств. В ходе переклички эсэсовские офицеры делали объявления по громкоговорителям насчет предстоящих занятий по образу и подобию военных, например строевая подготовка, а блокфюреры раздавали наказания за неопрятный внешний вид, грязную обувь и тому подобные проступки. Наконец, заключенных после разделения на рабочие группы ускоренным маршем гнали на работы, часто за пределы лагеря[693].

Принудительный труд занимал большую часть дневных часов заключенных, лишь ненадолго он прерывался на обед[694]. Обед был скудным, как правило нечто вроде овощного рагу с хлебом. Заболевания пищеварительного тракта были повсеместным явлением, как и голод, некоторые заключенные стремительно теряли в весе. Но в целом еда была хоть и относительно, но все же терпима. С точки зрения тех заключенных, чье пребывание в концлагере пришлось на военные годы, рационы были воистину царскими уже хотя бы потому, что узникам разрешалось увеличивать их. Хотя родственникам теперь запрещалось отправлять продуктовые посылки (как и посылки вообще), они могли передавать заключенным небольшие денежные суммы, что позволяло приобретать в эсэсовских столовых дополнительные продукты питания. Узник Дахау, получавший 4 рейхсмарки в неделю в 1938 году, мог на эти деньги купить 170 граммов сливочного масла, 170 граммов булочек, банку сельди или сардин, немного искусственного меда, кое-что для личного пользования – мыло, шнурки, зубную пасту, несколько кусочков сахару и две пачки сигарет (заключенным разрешалось курить после еды, кроме того, сигареты служили в лагере своего рода неофициальной валютой)[695].

После возвращения всех работавших за территорией лагеря проходила вечерняя перекличка. Это мероприятие внушало заключенным особый страх. Обессиленных, их могли продержать стоя по стойке смирно и независимо от погоды сколько угодно, до тех пор пока эсэсовцы не пересчитают всех. Эсэсовцам-охранникам нравилось затягивать муки заключенных, их заставляли петь или смотреть на исполнение телесных наказаний. В конце концов перекличка заканчивалась, и заключенные расходились по отсекам на ужин, где съедали еще немного супа или другой скудной пищи. После ужина иногда их заставляли снова работать в составе групп или же выполнять хозработы по бараку, или они приводили в порядок одежду. Но им все же полагалось и свободное время. Беседы между собой были официально запрещены большую часть дня, но в свободное время позволялось общаться; кто-то углублялся в чтение нацистских газет (купленных за свои же деньги). В 8–9 часов вечера заключенных по сигналу сгоняли в барачные отсеки. Некоторые еще несколько минут могли почитать, но после сирены свет в бараках гасили – отбой. С этого времени никому из заключенных не позволялось выходить из кубрика под угрозой смертной казни. Люди проваливались в неглубокий поверхностный лагерный сон до утренней побудки[696].

Большинство заключенных с нетерпением ждали воскресенья, хотя иногда их гнали на работы и в этот день, но работы не затягивались допоздна. И в выходные дни эсэсовские охранники регламентировали распорядок дня в бараках. Иногда по воскресеньям затягивались переклички, и узники снова вынуждены были часами стоять навытяжку, а потом до блеска надраивать полы в кубриках. По громкоговорителю звучали речи нацистских фюреров или допущенная администрацией для прослушивания заключенными музыка (иногда ее транслировали по вечерам и в будние дни). В некоторых случаях заключенные слушали выступления лагерного оркестра. После учреждения первого официального оркестра заключенных лагеря Эстервеген в 1935 году подобные музыкальные коллективы стали создаваться и в других концентрационных лагерях. Их главная функция состояла в том, чтобы они регулярно выступали перед эсэсовцами и заключенными[697]. На первых порах и в лагерях, как и в обычных тюрьмах, по воскресеньям проводились богослужения. Даже в Дахау эсэсовцы первое время позволяли местному священнику служить мессу на плацу для перекличек. Но из-за усугублявшегося конфликта между нацистами и церковью в середине 1930-х годов лагерная администрация запретила подобные мероприятия, а Гиммлер в конце концов и вовсе наложил на них запрет[698].

Несмотря ни на что, всемогущество эсэсовцев в концентрационных лагерях так и не стало абсолютным. Хотя некоторые охранники терпеть не могли, когда заключенные бьют баклуши, уменьшение численности охранников по воскресеньям означало некое послабление для узников. Иногда им разрешалось играть в спортивные игры, устраивать состязания за пределами бараков, но чаще всего заключенные оставались в своих отсеках-кубриках, играли в настольные игры или читали. Первоначально некоторым узникам позволяли держать свои собственные книги, хотя впоследствии это правило было отменено. Когда Ганса Литтена в 1937 году перевели из Лихтенбурга в Бухенвальд, он вынужден был отослать домой все до единой книги. «Представляешь, что это для меня означает», – в отчаянии писал он матери. С тех пор Литтен вынужден был полагаться лишь на убогие фонды концлагерной библиотеки, такие библиотеки появились в 1933 году, иногда даже финансировались, разумеется за счет заключенных. Хоть все полки были забиты пропагандистскими трактатами, библиотека Бухенвальда насчитывала к осени 1939 года около 6 тысяч томов, среди которых иногда удавалось отыскать нечто ценное и полезное[699].

Заключенные также использовали свободное время для написания писем родным и близким. Им разрешалось раз в неделю или две послать короткое письмо или открытку, естественно безо всякой критики, да и темы приходилось выбирать – ибо почти любую можно было при желании истолковать как критику. Один заключенный составил образец идеального письма, выглядевший примерно так: «Спасибо за деньги, спасибо за письма, все хорошо, ваш Ганс». Какими бы безликими и примитивными ни были эти послания, заключенные ценили и их, поскольку свидания позволялись лишь в исключительных случаях. Всякого рода задержки писем или запрет на переписку неизбежно вызвали бы тревогу родственников, которые и так жили в постоянных переживаниях за своих узников. Примерно в 1938 году жена одного заключенного Дахау связалась со «штабом коменданта» и напрямик спросила: «Мой муж, случайно, не расстрелян? Потому что писем от него давно нет»[700].

В принципе, невзирая на жесточайшую регламентацию быта, заключенные все же ухитрялись отвоевать для себя многое на этих нескольких квадратных метрах барачных отсеков. Нередко они использовали отведенное им пространство для подрыва тотального контроля СС за их жизнью. Тайно провозились статьи и письма с воли, как уже упоминалось. Заключенные со стажем все же обводили эсэсовцев вокруг пальца. Взять хотя бы Circus Concentracani в Бёргерморе. Однажды в воскресенье днем в августе 1933 года группа заключенных под управлением актера Вольфганга Лангхофа устроила представление акробатики, танца и музыки, включая и премьеру протестной «Песни болотных солдат». Они даже отважились подшучивать над эсэсовцами, также присутствовавшими среди зрителей, которым даже в голову не приходило, что кто-то рискнет превращать их в объект насмешек. Однако подобные смелые представления были весьма и весьма редки, в особенности когда террор СС в лагерях усилился. В конце 1930-х годов эсэсовцы позволяли лишь чисто развлекательные программы, опасаясь размытия границ между угнетателями и угнетенными. Разумеется, заключенные далеко не всегда испрашивали позволения у эсэсовцев и отваживались на тайные сходки, на которых обсуждались вопросы культуры, религии и политики[701].

Капо

Как хвастливо заявил Генрих Гиммлер немецким генералам летом 1944 года, одним из секретов успеха концентрационных лагерей была вербовка помощников охранников из среды самих заключенных. Эта хитроумная система «подавления недочеловеков», добавил он, была впервые введена Теодором Эйке. Несколько избранных заключенных, как объяснил Гиммлер, заставляли своих собратьев добросовестно трудиться, содержать в чистоте и порядке барачный отсек, заправлять койки и т. д. Таких помощников охраны, как пояснил Гиммлер, называли капо[702]. Слово это происходило от саро, что в переводе с итальянского означало «главарь банды» («глава» или «вожак»). Капо стали важнейшим звеном в механизме лагерного террора СС. Действительно, капо прекрасно зарекомендовали себя в довоенных концентрационных лагерях – давая возможность относительно небольшой группе эсэсовцев верховодить в лагерях, стравливая между собой заключенных, то есть на практике осуществляя извечный порочный принцип «разделяй и властвуй» в еврейских гетто и лагерях рабского труда[703].

Но происхождение системы капо в значительной степени отличалось от идиллической картины, которую живописал Гиммлер в 1944 году. Следует отметить, что ничего нового в привлечении заключенных к внутрилагерному контролю не было[704]. В тюрьмах Германии заключенные с незапамятных времен назначались на посты вспомогательных охранников или «доверенных лиц» (в 1927 году, например, Рудольф Хёсс трудился в канцелярии Бранденбургской тюрьмы, где отбывал срок за убийство). Поскольку многие заключенные, перед тем как оказаться в концентрационных лагерях, ранее отмотали сроки в тюрьмах, они уже были морально готовы занять влиятельные должности. «Мы прибыли в лагерь из тюрем, – как впоследствии описывал один активист КПГ свое прибытие в Бухенвальд, – и ничего необычного в том, что наши товарищи считались «доверенными лицами», не было[705]. Что отличало концентрационный лагерь, так это не сам факт использования заключенных как таковых, а широта полномочий капо.

Однако своим появлением структура капо не была обязана ни Теодору Эйке, ни Гиммлеру, утверждавшему, что, дескать, концлагеря – продукт интеллектуальных усилий СС. На стадии планирования и появления лагерей подобная структура отсутствовала. В некоторых из первых лагерей сами заключенные, сведущие в практике политической организации, выбирали представителей для наблюдения за порядком и предъявления претензий лагерной администрации. Вскоре после того, как весной 1933 года Вольфганг Лангхоф был подвергнут превентивному аресту и попал в тюрьму Дюссельдорфа, заключенные, главным образом рабочие-коммунисты, выбрали своим старшим молодого функционера КПГ по имени Курт. В других первых лагерях подобные назначения инициировались эсэсовцами или штурмовиками, но и сами заключенные также выдвигали собственных представителей. Когда летом 1933 года Лангхоф был переведен в Бёргермор, заместитель коменданта сказал только что прибывшим выбрать старшего блока; после долгих обсуждений заключенные выбрали того же самого человека, который был старшим в Дюссельдорфе, то есть Курта, который после этого, взобравшись на стол, произнес речь, выдержки из которой приводятся в мемуарах Лангхофа. Самое важное, как сказал тогда Курт, состоит в том, чтобы «продемонстрировать эсэсовцам безупречным порядком и дисциплиной, что мы не недочеловеки»[706].

Система капо закрепилась к середине 1930-х годов и продолжала расти пропорционально увеличению концентрационных лагерей. В конце 1938 года, например, когда в Бухенвальде содержалось в общей сложности приблизительно 11 тысяч заключенных, число капо доходило до 500 человек[707]. Старшие капо назначались эсэсовцами, однако они нередко прислушивались к мнению известных заключенных. Система старших капо положила начало параллельной эсэсовской структуре.

В целом капо подразделялись на три функциональные группы. Первая группа капо надзирала за производством работ довольно многочисленными группами заключенных – иногда до нескольких сотен человек. Эти капо располагали и несколькими помощниками. Они следили за тем, чтобы работы не прерывались, а также предотвращали побеги. Прежде всего, они должны были быть «надежными надсмотрщиками», как выразился один из выживших узников. Требования эсэсовцев к капо были обобщены в инструкции для внутреннего пользования: «Капо отвечают за самое строгое следование всем распоряжениям и за все происходящее в рабочих группах»[708].

Кроме того, были капо, осуществлявшие контроль над жизнью заключенных в барачных отсеках. Каждый барак (или блок, как их часто называли) имел старшего блока и нескольких помощников из числа заключенных этого же блока: старших отсеков и старших столов. В отсутствие охранников, входивших в бараки лишь периодически, старший блока пользовался всеми необходимыми полномочиями. Каждое утро после подъема именно он следил за строгим выполнением всех лагерных предписаний. Также он приводил своих заключенных на плац для переклички, где докладывал о наличии заключенных эсэсовцам. Отправив заключенных на работы, он осматривал барак, чтобы убедиться – как того и требовали предписания эсэсовцев, – что койки заправлены «безупречно» и никто из «лентяев» не вздумал тайком остаться в бараке (только старшему блока и его подчиненным разрешалось заходить в бараки в течение дня). Вечером он следил за распределением еды, докладывал об исчезнувших заключенных, вводил в курс дела вновь прибывших и готовил барак к отбою. После отбоя он согласно предписаниям СС «отвечал за порядок и тишину в ночное время»[709].

Наконец, довольно много заключенных капо служили в администрации лагеря. Заключенных стали привлекать к работе санитарами лагерных лазаретов еще в некоторых первых лагерях, и эта практика впоследствии (с конца 1930-х годов) широко распространилась[710]. Капо также работали на кухне заключенных, в складских помещениях, а также в качестве канцелярских служащих в лагерной администрации. На верхушке иерархии стоял старший лагеря (нередко с двумя заместителями), осуществлявший контроль над всеми капо. Он был подотчетен непосредственно эсэсовцам и служил связующим звеном между хозяевами и рабами. Мало кто из лагерных заключенных мог похвастаться большими полномочиями, чем старший лагеря. Однако эта должность была сопряжена с немалой опасностью, и далеко не все заключенные стремились ее занять. Политический заключенный Генрих Науйокс, например, первоначально сопротивлялся всем попыткам назначить его старшим лагеря Заксенхаузен, пока его товарищи-коммунисты – очень многие из которых были в должности капо в довоенные годы – не убедили его согласиться. Его общая стратегия, как писал Науйокс в своих мемуарах, состояла в том, чтобы сделать капо необходимыми и незаменимыми, которые гарантировали бы бесперебойное осуществление перекличек и работы бригад, чтобы таким образом держать эсэсовцев в напряжении. Но он понимал и другое – то, что эсэсовцы желали большего, стремились превратить капо в соучастников террора. Как капо реагировали на это давление и как использовали «узкое пространство для маневра», как выразился Науйокс, определяло их положение среди остальной массы заключенных. Некоторые становились проклятием для заключенных; другие, как Науйокс, напротив, обеспечили себе репутацию справедливых и человечных[711].

Все капо могли в той или иной степени влиять на остальных заключенных, кое-кто даже весьма сильно влиять, раздавая направо и налево распоряжения и зуботычины[712]. Это вынуждало некоторых заключенных считать капо частью лагерной системы «самоуправления» – термин, широко принятый в исторической литературе[713]. Но термин «капо» может ввести в заблуждение, подразумевая определенный уровень автономного принятия решений, отсутствовавший в концлагерях[714]. В конце концов, от капо в первую очередь требовалось исполнение определенных обязанностей, он должен был служить прежде всего интересам эсэсовцев; старшие блоков отчитывались перед блокфюрерами, санитары – перед врачами-эсэсовцами, рабочие капо – перед другими фюрерами и т. д. И капо, которые не оправдали возложенных на них надежд, грозило наказание и снятие с должности[715]. Несмотря на привилегии, которые имели капо, в целом это было рискованное существование. Даже Генрих Науйокс, который обладал мастерством игры с эсэсовцами лучшим, чем большинство, до конца не продержался. После того как он провел три с половиной года в качестве старшего в лагере Заксенхаузен, эсэсовцы однажды бросили его в бункер, обвинив в коммунистическом заговоре, а затем переправили в другой лагерь[716].

Внутрилагерные сообщества

«Лагеря были истинным цирком в том, что касалось цветов, маркировок и всякого рода особых обозначений», – писал оставшийся в живых узник Бухенвальда Ойген Когон вскоре после войны, высмеяв одержимость эсэсовцев эмблемами, сложносокращенными терминами и значками[717]. Треугольники – а для них предусматривалось восемь различных цветов и, кроме того, дополнительные маркировки – стали главным визуальным отличительным знаком для различения категорий заключенных. Разумеется, все эти классификации, вводимые политическим отделом лагерей, были зачастую лишены всякой логики. Некоторые коммунисты, боровшиеся с нацистами, считались «асоциальными элементами», в то время как часть евреев, нарушивших антисемитские законы, относились к категории «профессиональных преступников»[718]. Тем не менее лагерные эсэсовцы считали треугольник исходной маркировкой, и заключенные тоже использовали эти эсэсовские символы для различения друг друга. Не важно, как к нему относиться, цвет треугольника очерчивал контуры личности того или иного узника.

До 1938 года большинство заключенных классифицировались как политические заключенные, и их отличительным знаком служили красные маркировки на арестантской робе[719]. В ноябре 1936 года, например, власти считали 3694 из в общей сложности 4761 узника концентрационных лагерей политическими заключенными[720]. Среди них было ядро политических активистов, прежде всего коммунистов[721]. Многие из них были ветеранами первых лагерей. После освобождения в 1933–1934 годах они нередко вступали в подпольные организации сопротивления и вскоре вновь оказывались в концентрационных лагерях[722]. По распоряжению Гиммлера выпущенные в марте 1936 года на свободу заключенные и арестованные повторно подвергались дополнительным наказаниям, их можно было освобождать по прошествии как минимум трех лет (а не трех месяцев, как остальных заключенных)[723]. К началу 1937 года в Дахау насчитывалось около 200 так называемых «повторно арестованных», и они носили особые маркировки. Их барак был отгорожен от остальной части лагеря, то есть, по сути, он являлся лагерем внутри лагеря. Впервые целая группа заключенных была изолирована от остальных, эсэсовцы создали таким образом зловещий прецедент. Эти «повторно арестованные» не получали книг, их переписка сокращалась, они могли рассчитывать лишь на минимум медицинского обслуживания и использовались на самых тяжелых работах. Одним из таких заключенных был адвокат Людвиг Бендикс, немецкий еврей, попавший в Дахау в 1937 году, то есть несколько лет спустя после того, как он впервые был подвергнут превентивному аресту в 1933 году. Арестованный повторно Бендикс был слаб и болен, и принудительный труд в Дахау был для него мучением, «и я все время боялся, что не вынесу их, но я все же выжил лишь благодаря тому, что сумел мобилизовать все остававшиеся силы»[724].

Несмотря на одержимость Гиммлера поисками врагов слева, процент подпольщиков среди заключенных концентрационных лагерей в середине 1930-х годов уменьшился, отразив и постепенный спад сопротивления, и общее изменение протестных форм. Что касалось оппозиции режиму, то полиция действовала с куда большим размахом, чем прежде. Ворчуны и другие вербальные противники нацизма, вероятно, составляли около 20 % всех подвергнутых превентивному аресту в 1935–1936 годах; были месяцы, когда за «длинный язык» сажали почти столько же, сколько за коммунистическую деятельность[725]. Чтобы заработать клеймо «опасный враг государства», много не требовалось. Магдалена Кассебаум, например, два срока пробыла в Морингене: сначала за пение «Интернационала», а затем за то, что сожгла портрет Гитлера[726].

В рамках противостояния нацистов с христианской церковью полиция в середине 1930-х годов арестовывала и духовных лиц. Хотя число арестов оставалось весьма небольшим – от силы несколько десятков католических и протестантских священников числились среди заключенных концентрационных лагерей в 1935 году, – тем не менее сам факт ареста и лишения свободы представителей духовенства был весьма показателен и вызывал сильную озабоченность в немецком обществе[727]. Священнослужители, носившие в лагерях точно такие же красные маркировки, как и политические заключенные, нередко становились объектом яростных нападок. Лагерные охранники-эсэсовцы были воинствующими антиклериками, куда более фанатичными, чем служащие общих СС, и большинство их порвало с церковью под влиянием такого же, как и они, фанатика Эйке, считавшего, что, дескать, «молитвенники – это для баб и обабившихся мужиков. Нам эта вонь ладана ненавистна»[728]. Ненависть Эйке прорвалась наружу в 1935 году, когда берлинский пастор-протестант Бернхард Лихтенбург в конфиденциальной беседе подверг сомнению условия содержания заключенных в лагере Эстервеген. Отвечая на обвинения в адресованном гестапо письме, Эйке в пух и прах раскритиковал вмешательство «черных агентов Рима», «оставляющих экскременты на алтарях», пожаловался на зловещие пятна от «ядовитых и разрушающих государство плевков» на форме СС и призвал отправить самого Лихтенбурга в Эстервеген[729]. Многие охранники действовали вполне в духе Эйке, сталкиваясь с заключенными в тюрьмы пасторами. Их оскорбления словом были столь грубы, а меры физического воздействия столь жестоки, что даже жены некоторых лагерных эсэсовцев выражали сочувствие священнослужителям[730].

Безусловно, самой многочисленной группой заключенных в концлагерях по религиозным мотивам в середине 1930-х годов были свидетели Иеговы, которые из преданности Богу начисто отрицали нацизм. Их преследование началось в еще в период становления Третьего рейха и еще больше усилилось после отказа иеговистов служить в возрожденных германских вооруженных силах и из-за их миссионерской деятельности уже после наложенного на их конфессию запрета. Режим попытался искоренить брошенный ему вызов – некоторые явно страдавшие паранойей нацистские функционеры пытались представить свидетелей Иеговы как массовое движение, действовавшее в сговоре с коммунистами (в действительности насчитывалось всего 25 тысяч прихожан). Несколько тысяч иеговистов были арестованы в середине 1930-х годов. Большинство оказалось в обычных тюрьмах, но часть были брошены в концентрационные лагеря. В разгар репрессий в 1937–1938 годах свыше 10 % всех мужчин-заключенных в лагерях Заксенхаузен и Бухенвальд были свидетелями Иеговы. Эта группа заключенных была столь велика, что лагерные эсэсовцы вынуждены были изобрести для них свой особый отличительный знак – треугольник фиолетового цвета[731].

На долю заключенных с фиолетовым треугольником выпали страшные невзгоды. «Свидетели Иеговы постоянно становились мишенью нападок, жертвами террора и жестокости», – писал один из них в 1938 году сразу же после освобождения. Подобное отношение к ним было идеологически мотивировано – охранники прозвали их «небесными клоунами» и «райскими птичками». Когда одного из бывших охранников Заксенхаузена спросили уже после войны, что заставило его зарыть в землю по шею одного из этих заключенных, тот ответил: «Он отказался служить в армии. Такие не имеют права жить, я так считаю»[732]. Что действительно приводило в ярость эсэсовцев, так это никак не религиозные верования заключенных, а их «упрямое» поведение – свидетели Иеговы отказывались выполнять определенные распоряжения и даже пытались обратить в свою веру других заключенных[733]. Стоявших во главе такого пассивного сопротивления подвергали самым жутким издевательствам. Один из них, шахтер Йоганн Людвиг Рахуба, приговаривался лагерными эсэсовцами Заксенхаузена в период с 1936 по 1938 год к помещению в карцер в общей сложности на 120 дней, к более чем 100 ударам розгами, к 4 часам подвешивания к столбу и к 3 месяцам пребывания в штрафной роте (позже Йоганн Людвиг Рахуба умер в лагере). Подобное жестокое обращение редко давало положительные результаты, ибо заключенные воспринимали пытки и издевательства как своего рода проверку на прочность их веры. Лишь позже, уже во время войны, лагерная администрация уяснила наконец, что многие свидетели Иеговы были добросовестными работниками, если только не принуждать их к определенным видам деятельности, находившимся в противоречии с их верованиями[734].

Полиция Германии, постоянно расширяя круг политических подозреваемых, одновременно усиливала и преследования аутсайдеров. Жертв этих преследований, начавшихся еще в 1933 году, клеймили как асоциалов и уголовников, помечая их в лагерях черными или зелеными треугольниками. К ним в середине 1930-х прибавилась еще одна группа: арестованные за гомосексуализм – эти носили розовые треугольники. После расправы с Эрнстом Рёмом нацистский режим просто зациклился на гомосексуализме. Действующее законодательство ужесточилось в 1935 году (хотя на женщин оно по-прежнему не распространялось), полиция усилила облавы. Во главе этой разнузданной вакханалии стоял лидер немецких гомофобов Гиммлер. Как жаль, что гомосексуалистов все еще запрещают убивать, сетовал Гиммлер в 1937 году, но их хотя бы можно упрятать за колючую проволоку. И снова огромное количество людей оказались в тюрьмах и концлагерях[735]. В 1935 году эти заключенные какое-то время содержались в Лихтенбурге – в июне 325 из 706 заключенных были классифицированы как гомосексуалисты, – но их, главным образом, распределили по другим лагерям[736].

Обвиненные в гомосексуализме подвергались наиболее изощренным издевательствам в концентрационных лагерях. Эсэсовцы рассматривали их как «извращенцев, заслуживающих особых наказаний». Чтобы «оградить» от них других, некоторые офицеры размещали заключенных с розовым треугольником в изолированных бараках. И в целях их «излечения» охранники часто принуждали «гомиков» к выполнению самой грязной и тяжелой работы, как, например, чистка лагерных уборных[737]. Кроме того, несколько заключенных-гомосексуалистов были подвергнуты кастрации. В соответствии с нацистским законом кастрация осуществлялась только при условии согласия самих гомосексуалистов, но лагерная охрана принуждала многих заключенных к кастрации. Среди них был 22-летний гамбургский портной Отто Гиринг, неоднократно осуждавшийся за гомосексуальные действия и направленный в Заксенхаузен в начале 1939 года. В середине августа 1939 года Гиринга вызвали в лазарет и усыпили, дав наркоз. Когда он очнулся после наркоза с тяжелым мешком, набитым песком, на животе, ему сказали, что он просто-напросто кастрирован. Несколько дней спустя сам комендант вошел в палату со стеклянной емкостью в руке. Торжественно подняв ее, он объявил: «Можешь еще раз взглянуть на свои яички. Правда, теперь в законсервированном виде»[738].

Эсэсовцы пристально следили за заключенными-гомосексуалистами и нередко приписывали им сексуальные контакты на территории концентрационных лагерей, за что те подвергались пыткам для выбивания «признаний»; в некоторых случаях дела «признавшихся в содеянном» гомосексуалистов передавались для расследования в суды[739]. Некоторые подозреваемые подвергались издевательствам со стороны других заключенных. Учитывая эффективность и живучесть гомофобии, эсэсовцы нередко использовали ложные обвинения в гомосексуализме как средство борьбы с неугодными. Если судить в целом, очень многие заключенные разделяли предрассудки в отношении однополой любви, подвергая ее сторонников остракизму; в подобных случаях даже те, кто им втайне сочувствовал, предпочитали держаться в стороне. Едва получив розовый треугольник на лагерную робу, вспоминал Отто Гиринг, он был «подвергнут осмеянию и преследованиям» заключенными «всех категорий». Это всего лишь один из бесчисленных примеров, свидетельствующих об отчужденности между отдельными внутрилагерными сообществами узников[740].

Солидарность и конфликты

Генрих Науйокс чувствовал себя в коммунистической организации как в своей стихии. Он родился в 1901 году в бедной рабочей семье в районе гамбургских верфей. Генрих сам походил на матроса – невысокий и крепкий, да и походка его была «моряцкой» – вразвалочку. Желая овладеть профессией котлостроителя, он рано ушел из школы и быстро политизировался, вступив в местную партийную ячейку. В марте 1919 года, в возрасте 18 лет он вступил в недавно основанную КПГ, а позже возглавил гамбургское молодежное крыло партии. Науйокс был лояльным местным функционером и в 1933 году присоединился к антинацистскому сопротивлению. Ему пришлось дорого заплатить за свои убеждения: задержание в нескольких первых лагерях в 1933–1934 годах, свыше двух лет в тюрьме и свыше восьми лет в нескольких концентрационных лагерях. Повсюду Науйокс оставался преданным своим убеждениям, за что снискал уважение и поддержку своих товарищей-коммунистов – тоже заключенных. Едва он миновал лагерные ворота Заксенхаузена 11 ноября 1936 года, как товарищи по партии взяли его под свое крыло. Его сразу же по прибытии в лагерь представили старшему блока, его земляку и коммунисту, который ввел Науйокса в курс дела относительно жизни в лагере. При посредничестве одного из бывших функционеров КПГ Науйокс был назначен на должность разносчика еды при лагерной кухне. В конце его первого дня в Заксенхаузене, как позже писал Науйокс, он уже ощутил свою сопричастность[741].

Вновь прибывшие узники, принадлежавшие к другим многочисленным группам заключенных – таких как социал-демократы и свидетели Иеговы, – также могли рассчитывать на моральную и материальную поддержку друзей и товарищей[742]. Сплоченность в рамках упомянутых групп была нередко очень сильной, что способствовало обретению более выгодного статуса в лагере, как в случае Науйокса, который в начале 1937 года (с помощью другого старого гамбургского коллеги) был переведен с лесоповала на должность столяра. «Теперь ни окриков, ни побоев, ни даже иных форм давления, никто тебя не подгоняет», – вспоминал Науйокс. Заключенные, объединенные общим прошлым, обеспечивали своим товарищам, которым доверяли, посты лагерных капо. Так укреплялось влияние. Коммунисты проявили себя истинными мастерами в этой области благодаря своей сплоченности и высокой дисциплине. Сам Генрих Науйокс в конце лета 1937 года получил назначение складского рабочего, начав восхождение по карьерной лестнице лагеря, завершившейся постом старшего лагеря[743].

Поскольку члены групп заключенных большую часть своего свободного времени проводили вместе – эсэсовцы обычно размещали заключенных по баракам, руководствуясь цветом треугольника, – эти группы стали центрами организации коллективной защиты прав заключенных. По вечерам узники организовывали несанкционированные обсуждения и лекции на политические темы, а также на темы религии, истории и литературы. В Эстервегене Карл фон Осецки, уже больной, казалось, возрождался из пепла словно легендарный феникс, по мере того как вовлекал единомышленников из числа заключенных в дебаты. «Слушать его, спорить с ним, задавать ему вопросы было настоящим событием», – с уважением вспоминал один заключенный, бывший коммунист[744].

Случались и крупные встречи. В Заксенхаузене Генрих Науйокс и его товарищи провели первый большой сбор заключенных в декабре 1936 года, когда охранники СС напились до бесчувствия на рождественской вечеринке. Тайная встреча была организована бывшим депутатом рейхстага от КПГ, который произнес краткую речь, сопровождаемую декламацией стихов и исполнением песен рабочего движения. «Все мы тогда на нашей встрече были под впечатлением от осознания могуществ нашего коллектива, это придало нам сил для дальнейшей борьбы против нацистского террора», – писал Науйокс в своих мемуарах[745]. Но не только заключенные-коммунисты содействовали укреплению чувства солидарности. Заключенные-евреи проводили культурные мероприятия в своих бараках – с музыкой, чтением стихов, играми, а христиане объединялись для общей молитвы в праздничные дни[746].

Однако прямые вызовы господству эсэсовцев были и оставались чрезвычайно редкими. В первых лагерях заключенные иногда протестовали, вдохновленные верой в неизбежное крушение Третьего рейха[747]. Но никаких признаков крушения нацистского режима не было заметно, и к середине 1930-х годов охранники-эсэсовцы подавляли в зародыше любые попытки заключенных воспротивиться лагерной администрации. Лишь считаные единицы отваживались противостоять СС. Среди них – протестантский пастор Пауль Шнайдер, удерживаемый в Бухенвальде с конца 1937 года. Весной 1938 года Шнайдера бросили в карцер, где он голодал и подвергался оскорблениям в течение многих месяцев после отказа приветствовать новый флаг со свастикой, установленный на главных воротах лагеря. Но Шнайдер не сломался. По воскресеньям и в дни церковных праздников он иногда выкрикивал фразы в поддержку заключенных на плацу для переклички, после чего разъяренные охранники плетьми и кулаками заставили его замолчать. Мужественные призывы пастора звучали до лета 1939 года, когда он, не выдержав пыток, вынужден был уступить эсэсовцам и замолчал[748].

Подобные акты мужества хоть и ненадолго, но все же объединяли заключенных всех категорий и вероисповеданий. Такое единство проявлялось нечасто, поскольку лагерный быт скорее разобщал узников, вызывая разногласия в их среде. Самая глубокая пропасть, по крайней мере до конца 1930-х годов, разверзлась в многочисленной группе левых заключенных, в первую очередь между немецкими коммунистами и социал-демократами. История антагонизма между сторонами была долгой – коммунисты и социал-демократы постоянно обвиняли друг друга в предательстве интересов рабочего класса и пособничестве нацистам при захвате ими власти, – и даже в лагере прежние раздоры не были забыты[749].

В первых лагерях коммунисты и социал-демократы все еще не отошли от недавних столкновений периода Веймарской республики. Правда, уже начинала обозначаться некая солидарность партийных линий, в особенности на уровне рядовых коммунистов и социал-демократов. Но много слишком уж революционно настроенных коммунистов не забыли, как их подавляли якобы демократически настроенные силы в Пруссии, и не только, и коммунисты не скрывали своего пренебрежения к заключенным – членам СДПГ. Некоторые социал-демократы, в свою очередь, были обеспокоены тем, что их потеснила более многочисленная и лучше организованная группировка коммунистов. Один социал-демократ жаловался, что, дескать, его соседи по бараку коммунисты рассматривают его чуть ли не «как прокаженного», а другой его соратник по партии скорбел по поводу отсутствия даже «минимума товарищества». При случае заключенные-коммунисты даже доносили на социал-демократов администрации лагеря и подвергали их физическим нападкам[750]. Бывшие лидеры СДПГ, которых и коммунисты, и нацисты презрительно окрестили «важными шишками», вынуждены были терпеть враждебные нападки со всех сторон. Эрнст Хайльман, например, был известен своей бескомпромиссной позицией к коммунистам в полном соответствии с партийной линией социал-демократов, он не изменил свои взгляды и в неволе и не скрывал негативного отношения к коммунистам во всех лагерях, через которые ему довелось пройти. Никогда и ни при каких обстоятельствах Хайльман не проявлял и следа сочувствия или сострадания к нему, вспоминал коммунист Вольфганг Лангхоф. Судя по всему, охранники натравливали заключенных-коммунистов на Хайльмана, что было вполне в духе эсэсовцев, при любом удобном случае старавшихся столкнуть лбами представителей левого крыла заключенных[751].

Конфликты между представителями левого крыла продолжались до середины 1930-х годов и даже позже. Шрамы от сражений периода Веймарской республики затягивались чрезвычайно медленно, если вообще затягивались, поэтому в лагерях продолжались конфликты между коммунистами, доминировавшими среди капо, и социал-демократами, весьма недовольными их преобладанием на постах помощников лагерной администрации. Однако, невзирая ни на что, завязывались дружеские контакты, как это имело место еще в первых лагерях, и непредубежденные заключенные, такие как Генрих Науйокс, всегда готовы были поддержать собрата-узника, независимо от его политических убеждений. Но в целом преобладало взаимное недоверие, и левые так и не смогли сформировать единый фронт сопротивления в нацистской неволе[752].

Женщины в лагерях

Казалось, этот день не сулит ничего необычного, но в пятницу утром в начале 1936 года охранник внезапно отпер камеру Сенты Баймлер в Штадельхайме. Женщина ожидала, что ее, как обычно, поведут на работы, но на самом деле ее ждала сногсшибательная новость: ей предстояло покинуть тюремные стены. Госпожа Баймлер уже подумала, что ее выпускают – со дня ареста прошло около трех лет. Но у гестапо были несколько иные планы. Пока ее муж гулял на свободе после сенсационного побега из Дахау, его жену предпочитали держать за решеткой. Вместо освобождения Сенту Баймлер перевели из тюрьмы Штадельхайм в исправительно-трудовой лагерь Моринген, главный в Германии лагерь, где содержались подвергнутые превентивному аресту женщины[753].

К счастью для Сенты Баймлер, мир лагеря Моринген был далек от обычных миров лагерей для мужчин. Моринген даже не считался официальным концентрационным лагерем СС, поскольку все еще находился в подчинении земельной администрации Пруссии, а не ИКЛ, а во главе его стоял директор, штатский чиновник госслужбы, бюрократ и полная противоположность «политическому солдату Эйке». По сравнению с обычным концентрационным лагерем число заключенных в Морингене узниц в отделении превентивного ареста никогда не превышало 90 человек. Эти женщины носили собственную одежду, а не лагерную форму и занимались хоть и монотонным, но никак не изнурительным трудом – большинство из них были заняты на вязании или починке одежды, причем менее восьми часов в день. И что самое важное – узницы не подвергались физическим издевательствам со стороны персонала[754].

В целом Моринген напоминал обычную тюрьму со всеми присущими этим учреждениям особенностями: жестким распорядком дня, скудным питанием и примитивными гигиеническими условиями. Однако узницы Морингена, разделенные по отсекам в зависимости от их социальной принадлежности, вменяемым в вину «преступлениям» и т. д., имели возможность относительно свободно общаться друг с другом. После нескольких лет в тесной камере тюрьмы Штадельхайм Сента Баймлер была рада оказаться в обществе других коммунистов, включая свою родную сестру. Женщины коротали время за настольными играми, пели и беседовали на политические темы. «Говорить можно было о чем угодно, и это здорово облегчало нашу жизнь», – впоследствии писала Баймлер[755].

Сента Баймлер была ведущей фигурой среди женщин-коммунисток Морингена. Ее муж Ганс был героем Сопротивления, а Сента присущими ей волевыми качествами и несгибаемостью произвела впечатление даже на заключенных иных политических взглядов; казалось, годы, проведенные в неволе, никак не сломили ее[756]. Но окружение Сенты Баймлер не возвышало себя над остальными заключенными, как это делали мужчины-коммунисты в концентрационных лагерях. Следует отметить, что женщины-капо в Морингене не обладали тем влиянием и полномочиями, как мужчины-капо в концлагерях[757]. Кроме того, социальный состав заключенных в Морингене был более разнообразным. Свидетели Иеговы составляли значительную часть уже в 1935 году, и в течение 1937 года они стали самой многочисленной группой заключенных; к ноябрю приблизительно половина заключенных превентивного ареста были свидетелями Иеговы[758].

Эти изменения в Морингене оказались тесно связаны с большим притоком новых заключенных: их число увеличилось с 92 человек в начале января 1937 года до приблизительно 450 человек в ноябре 1937 года[759]. Сенты Баймлер к тому времени среди них уже не было – в феврале 1937 года трагические обстоятельства вынудили администрацию выпустить ее. Несколькими месяцами ранее заключенные-коммунистки в Морингене узнали, что Ганс Баймлер сражался в составе Интернациональных бригад в Испании во время гражданской войны, что еще сильнее повысило его авторитет. Потом поползли слухи о его гибели при обороне Мадрида. Сента Баймлер мучилась неизвестностью – как вспоминали другие узницы, она «ходила словно покойник, ничего вокруг не видя и не слыша». Затем ее вызвали к директору лагеря, и страшная весть подтвердилась. Вскоре после этого она была освобождена. Теперь, когда ее муж был мертв, нацистам уже не требовались заложники. Несколько месяцев спустя на свободу вышла и ее сестра[760]. Большинство других заключенных, однако, оставались в заточении до тех пор, пока крыло превентивного ареста в Морингене не было закрыто, а всех остававшихся женщин-заключенных не перевели в Лихтенбург.

Открытый в декабре 1937 года Лихтенбург стал первым концентрационным лагерем для женщин. Теодору Эйке потребовались три года для учреждения подобного лагеря. Ему пришлось осмыслить и тот факт, что враги, которым «место за колючей проволокой», не всегда выступают в образе мужчин. Он был вынужден сменить тактику – аномалией было не только содержание заключенных превентивного ареста вне рамок ответственности ИКЛ, но растущее число заключенных-женщин. Моринген становился слишком уж тесным, в чем убедился сам Гиммлер в ходе инспекционной поездки в этот лагерь в конце мая 1937 года, в то время как куда более крупный Лихтенбург практически пустовал после его закрытия как лагеря для мужчин. Но его оперативно переформатировали под новый контингент, и скоро он стал снова заполняться – к апрелю 1939 года в нем содержалось уже 1065 женщин[761].

По прибытии в Лихтенбург 30-летняя Эрна Лудолф, член секты свидетели Иеговы из Любека, сразу поняла, что лагерь этот куда больше Морингена. Вскоре Лудолф и другие женщины убедились, что их ждут изменения к худшему. Будучи лагерем в подчинении СС, Лихтенбург управлялся по куда более милитаризованной схеме – с перекличками в коридорах и во дворе. Досуг был сокращен, а принудительный труд, напротив, усилен за счет удлинения рабочего времени почти на два часа. Кроме того, лагерные эсэсовцы уделяли намного больше внимания использованию капо. Но что было наихудшим из всего – женщинам здесь приходилось на каждом шагу сталкиваться с проявлениями насилия, да и наказания были несравненно строже. Свидетели Иеговы составляли и здесь самую многочисленную группу заключенных, и здешние лагерные условия были в особенности тяжелы для таких узниц, как Эрна Лудолф, считавшаяся «неисправимой». Однажды в 1938 году, когда женщины отказались выстроиться для прослушивания по радио речи Гитлера, охранники стали обливать их водой под напором из пожарного шланга[762].

Хотя штат лагерных охранников СС контролировался в женских концлагерях строже, чем в мужских, тем не менее по части насилия Лихтенбург недалеко ушел от остальных. Женский лагерь проложил путь новой особой лагерной категории, как бы изъятой из системы других концентрационных лагерей СС. Различия начинались с внешнего вида лагеря. Старый замок в Лихтенбурге, с огромными спальными помещениями, был далек от эсэсовского идеала – выстроившихся в ряд бараков. В целом заключенным-женщинам в Лихтенбурге приходилось все же меньше сталкиваться с открытым террором, чем в обычных концлагерях для мужчин. Принудительный труд пока что не пожирал большую часть суток, проявления издевательств все же были относительно редки, а наказания – менее строги (согласно официальным инструкциям, телесные наказания не допускались). В результате уровень смертности был намного ниже – всего два официально подтвержденных смертельных случая среди заключенных. И оба выпали на долю членов секты свидетелей Иеговы. Произошли они в период между концом 1937 года и весной 1939 года, когда концентрационный лагерь Лихтенбург был закрыт[763].

«В середине мая 1939 года, – вспоминала после войны Эрна Лудолф, – мы, свидетели Иеговы, все 400 человек из 450, на грузовике были доставлены в составе первой партии заключенных в Равенсбрюк». Ожидая, что число женщин-заключенных будет и далее возрастать, эсэсовцы решили в 1938 году основать совершенно новый лагерь для женщин. Когда планы разместить его вблизи Дахау провалились, обратили внимание на расположенный на отшибе в 70–80 километрах к северу от Берлина Фюрстенберг. Как только небольшая рабочая группа заключенных из Заксенхаузена в начале 1939 года возвела там первые бараки и здания, новый лагерь под названием Равенсбрюк сочли готовым к приему первых женщин-заключенных[764].

Условия жизни заключенных после перевода их из Лихтенбурга ухудшились, точно так же, как это было после перевода из Морингена. «Все усилилось до невероятной степени», – вспоминала Эрна Лудолф. Переклички в Равенсбрюке были куда мучительнее, принудительный труд превратился в работу на износ, наказания ужесточились. Как и распорядок дня. Кроме того, для женщин-заключенных была введена единая форменная одежда – платья с синими и серыми полосами, а также передник и косынка[765]. Но террор все же не выходил за рамки гендерного разделения. Хотя в Равенсбрюке официально ввели телесные наказания, но таких карательных мер, как, например, подвешивание к столбу, не допускалось. Вместо того чтобы набрасываться на женщин самим, эсэсовцы-охранники передоверяли это сторожевым псам, поскольку Гиммлер был убежден, что женщины непременно будут их бояться[766].

Особый статус Равенсбрюка повлиял и на формирование штата. Учредив концентрационный лагерь для женщин, СС оказались перед дилеммой. До сих пор порядок в лагерях эсэсовцы считали прерогативой исключительно мужчин с опорой на мужественность и брутальность. Но наличие мужчин в женском лагере вызывало ряд проблем, и это доказывали половые преступления в первых лагерях. В конце концов Гиммлер принял компромиссное решение. В Лихтенбурге и Равенсбрюке эсэсовцы-мужчины исполняли обязанности часовых и занимали руководящие должности в штабе коменданта, начиная с самого коменданта. Внутренняя охрана, то есть лица, непосредственно контактировавшие с женщинами-заключенными, тоже были женщины, хотя Гиммлер не спешил принимать их в ряды СС, несмотря на то что они находились в непосредственном подчинении лагерных СС. Даже во время войны их не включили в эти формирования, они просто числились в свите (Gefolge), нося особую защитного цвета полевую форму[767].

Охранники женского пола в Равенсбрюке отличались от своих коллег-мужчин в других лагерях СС. Правда, большинство избрали эту стезю добровольно, и, будучи в возрасте от 20 до 30 лет, они не имели за плечами опыт участия в политических уличных потасовках – период побоищ времен Веймарской республики был чисто мужской областью. Кроме того, лишь часть охранниц состояли в рядах НСДАП, в то время как большая часть лагерных эсэсовцев были членами нацистской партии. Если что-то и привлекло большинство женщин добровольно пойти служить охраницами в концентрационный лагерь, то отнюдь не идейные причины, не стремление к идеологическому миссионерству, а перспектива подъема по социальной лестнице. Многие были бедны и не замужем и, как правило, не имели профессии. Лагерь же сулил регулярную занятость с достойной оплатой и другими льготами, такими как комфортабельное и бесплатное жилье, а с 1941 года детские сады СС[768]. И хотя служба в Равенсбрюке строго регламентировала их жизнь, охранниц не заставляли ни маршировать, ни стоять навытяжку, как «политических солдат мужского пола». Иногда расстроенный комендант Равенсбрюка вынужден был делать внушения своим охранницам за то, что они, дескать, нарушают армейские уставы и вообще не обращают внимания на военный этикет[769].

Таким образом, женщины как в статусе охранниц, так и в статусе заключенных, да и женские лагеря в целом оставались на своего рода обочине лагерной системы. Однако процент женщин среди заключенных концентрационных лагерей увеличивался стремительно – приблизительно с 3,3 % в конце лета 1938 года до 11,7 % всего год спустя, – но Равенсбрюк все еще оставался далеко позади концентрационных лагерей для мужчин и по габаритам, и по уделяемому им свыше вниманию[770]. Тем не менее его создание было значительным этапом на пути к завершению процесса изменения формы заключения от традиционно тюремной до совершенно новой, концлагерной – той, где доминировали СС[771].

Лагеря для женщин стали последними дополнениями в системе концентрационных лагерей, создаваемой и упрочняемой в середине 1930-х годов. К концу 1934 года казалось, что лагеря доживают последние месяцы. Всего три года спустя они превратились в неотъемлемый элемент Третьего рейха, стоящий вне закона, финансируемый государством и управляемый вновь учрежденной Инспекцией концентрационных лагерей (ИКЛ). СС создали первый типовой проект концентрационного лагеря на базе их первого лагеря Дахау. Его главными особенностями была однородная административная структура, общий архитектурный образец, профессиональный корпус СС и систематизированный террор. Одновременное расширение лагерной системы СС – численность заключенных возросла с приблизительно 3800 летом 1935-го до 7746 в конце 1937 года – указывала на другой ключевой аспект концентрационных лагерей, впервые выдвинутый на первый план Ханной Арендт вскоре после Второй мировой войны. В радикальном тоталитарном государстве, таком как Третий рейх, укрепление режима отнюдь не озна чало ослабления террора. Нацистские лидеры постоянно вынашивали новые и новые далекоидущие планы. И концентрационные лагеря расширялись, невзирая на радикальную минимизацию внутриполитической оппозиции[772]. Эти расширения еще не были закончены к концу 1937 года; это только что начиналось.