Глава 1. Первые лагеря
– А может, тебе лучше повеситься? – осведомился эсэсовец Штайнбреннер, войдя в камеру Ганса Баймлера в Дахау днем 8 мая 1933 года. Рослый Штайнбреннер свысока взирал на измученного заключенного в засаленном коричневом пиджаке и коротких брюках, над кем издевался вот уже несколько дней в карцере лагеря, так называемом бункере. «Посмотри, как это делается! Чтобы потом знать!» Отодрав длинный лоскут от одеяла, Штайнбреннер ловко связал его в петлю на одном конце. «Теперь все, что требуется, – вкрадчиво добавил он, – так это сунуть сюда башку, другой конец привязать к окну, и дело с концом. Пару минут, и все». Ганс Баймлер, все тело которого было исполосовано шрамами и ссадинами, уже не раз сталкивался с попытками эсэсовцев вынудить его совершить самоубийство. И понимал, что время на исходе. Всего час или два назад эсэсовец Штайнбреннер вместе с комендантом Дахау показали ему в другой камере бездыханное тело Фрица Дресселя, тоже коммуниста, политика. Дрессель, вытянувшись, лежал на каменном полу. Последние несколько дней его крики эхом отдавались в бункере Дахау, и Баймлер предположил, что его старый друг, будучи не в силах сносить издевательства, вскрыл вены и истек кровью (на самом деле, скорее всего, Дрессель погиб от рук эсэсовцев). Не успевшего оправиться от шока Баймлера втащили назад в камеру, где комендант лагеря предупредил его: «Значит, так! Теперь ты знаешь, что к чему». И выдвинул ультиматум: либо ты вешаешься, либо мы приходим утром за тобой. Полсуток жизни эсэсовцы ему даровали[108].
Баймлер принадлежал к десяткам тысяч противников нацизма, которых весной 1933 года бросали в наспех организованные лагеря, такие как Дахау, когда новый режим после назначения Адольфа Гитлера рейхсканцлером 30 января 1933 года стремительно отвернул Германию от провальной демократии к фашистской диктатуре. Первые поиски врагов режима сосредоточились прежде всего на ведущих критиках и знаменитых политиках, особенно в Баварии, самой крупной из германских земель после Пруссии. 37-летний Баймлер из Мюнхена считался чрезвычайно опасным большевиком. Когда 11 апреля 1933 года его вместе с женой Сентой арестовали после нескольких недель нелегального положения, местные полицейские чины в мюнхенском полицай-президиуме ликовали: «Мы взяли Баймлера, мы взяли Баймлера!»[109]
Ветеран мятежа военных моряков осенью 1918 года, вбившего последний гвоздь в конце Первой мировой войны в гроб Германской империи, на смену которой пришла Веймарская республика, первый эксперимент Германии в области демократических преобразований, Ганс Баймлер с тех пор целеустремленно сражался против этой республики за коммунистическое государство. Весной 1919 года он служил в Красной гвардии, это было в пору неудачной попытки создать из Баварии республику Советов[110]. Годы нападок на хрупкую немецкую демократию и справа и слева превратили бывшего механика в фанатичного приверженца Коммунистической партии Германии (КПГ). Грубоватый и суровый Баймлер жил ради идеи, которой был все душой предан, бесстрашно бросаясь в битвы с полицией и политическими противниками (например, нацистскими штурмовиками), и постоянно поднимался по партийной лестнице. В июле 1932 года он достиг пика партийной карьеры: был избран заместителем фракции КПГ в рейхстаге, германском парламенте[111]. 12 февраля 1933 года, во время одного из заключительных коммунистических митингов перед выборами в федеральные органы 5 марта 1933 года (первыми и последними многопартийными выборами при Гитлере), Ганс Баймлер произнес речь в огромном мюнхенском цирке «Кроне». Стремясь воодушевить сторонников, он вспомнил о победе гражданской войны 1919 года, когда баварские «красногвардейцы», включая и Баймлера, хоть и ненадолго, но все же сумели разбить правительственные силы под Дахау. Завершил свое выступление Баймлер фразой, которой было суждено стать пророческой: «Мы снова встретимся в Дахау!»[112]
Всего два с половиной месяца спустя, 25 апреля 1933 года, Баймлер действительно оказался на пути к Дахау, хотя уже не в роли вожака революции, как предсказывал на митинге, а заключенного. Такой поворот судьбы не мог остаться незамеченным для его противников. Группа торжествующих эсэсовцев уже дожидалась в Дахау прибытия Баймлера и других, арестованных в тот же день. Эсэсовец Штайнбреннер позднее вспоминал, что, дескать, все были словно наэлектризованы. Охран ники тут же набросились на доставленных в лагерь арестованных, отыскали среди них Баймлера и стали зверски его избивать, выкрикивая «Свинья! Предатель!». Затем повесили ему на шею табличку с надписью «Добро пожаловать!» и поволокли в бункер (обустроенный в помещении бывших уборных карцер). Старую фабрику решено было превратить во временный лагерь. По пути в карцер Штайнбреннер несколько раз ударил Баймлера хлыстом, да так, что звуки ударов донеслись даже до находившихся довольно далеко остальных заключенных[113].
И по лагерю Дахау поползли самые дикие и невероятные слухи о новом заключенном по фамилии Баймлер. Комендант напропалую лгал: дескать, Баймлер причастен к захвату и расстрелу «красногвардейцами» в Мюнхене весной 1919 года десяти ни в чем не повинных человек – заложников, включая и баварскую графиню. Это массовое убийство – которое, надо сказать, по жестокости вряд ли могло сравниться с резней, устроенной нацистами в отместку коммунистам, когда фрейкоровцы разгромили мюнхенские Советы и когда счет убитых шел на сотни, – с тех пор не давало покоя крайне правым. Раздавая фотоснимки казненных без суда и следствия заложников, комендант Дахау велел своим подчиненным отомстить за невинно погибших 14 лет тому назад. Сначала он намеревался казнить самого Баймлера, но позже решил, что куда пристойнее будет довести его до самоубийства. 8 мая, однако, после того, как Баймлер все же сумел выдержать несколько дней в лагере, комендант больше не мог мириться с его присутствием в Дахау и заявил напрямик: либо ты лезешь в петлю, либо тебя прикончат[114].
Но Ганс Баймлер сумел избежать верной гибели в Дахау. Всего за несколько часов до истечения ультиматума эсэсовцев, судя по всему, с помощью двух охранников, которых он каким-то образом сумел привлечь на свою сторону, Баймлер протиснулся через окошко у потолка камеры, затем преодолел проволочное заграждение и, не задев окружавших лагерь электропроводов, исчез в ночи[115]. Когда Штайнбреннер на следующее утро 9 мая 1933 года отпер двери камеры Баймлера, она была пуста. Эсэсовцы подняли тревогу. Лагерь огласил вой сирен, охранники перевернули весь Дахау вверх дном. Штайнбреннер в отместку избил двоих заключенных-коммунистов, чьи камеры располагались рядом с камерой Баймлера: «Ну, погодите, собаки проклятые, я из вас выбью признание – вы мне скажете, где Баймлер!» Один из них был вскоре казнен[116]. Полиция обшаривала всю прилегавшую к лагерю местность, над Дахау кружили самолеты, стали срочно расклеивать разыскные объявления с обещанием награды тому, кто выдаст сбежавшего «известного коммунистического лидера», которого описывали как тщательно выбритого, с коротко остриженными волосами и с большими оттопыренными ушами мужчину средних лет[117].
Несмотря на все усилия, Баймлер скрылся. Пробыв несколько дней на явочной квартире в Мюнхене, он набрался сил и в июне 1933 года по тайным каналам коммунистов был переправлен в Берлин, а уже оттуда – в Чехословакию. Оказавшись за границами рейха, он отправил в Дахау открытку, предложив эсэсовцам «поцеловать его в задницу». Далее Баймлер добрался до Советского Союза, где в деталях рассказал о том, с чем ему пришлось столкнуться. Это был один из самых первых документальных отчетов того времени о нацистских лагерях на примере Дахау. Сначала, в середине августа 1933 года, в Советском Союзе его воспоминания вышли на немецком языке, затем брошюра была перепечатана одной швейцарской газетой, затем появился перевод на английский язык, он был издан в Лондоне. Воспоминания Баймлера тайно распространялись и в Германии. Он писал статьи в другие иностранные газеты и журналы, выступал по советскому радио. Разъяренные нацистские чиновники между тем пытались опровергнуть изложенное Баймлером, назвав его «одним из худших сочинителей страшилок». Мало того что Баймлер избежал заключения и расправы, он на весь мир опозорил всех своих бывших истязателей, рассказав правду о Дахау. Решение нацистских властей осенью 1933 года лишить Баймлера гражданства рейха было скорее жестом отчаяния – Баймлер явно не намеревался возвращаться в Третий рейх[118].
История Ганса Баймлера далеко не типична. Очень немногие заключенные первых нацистских лагерей становились объектом неприкрытых издевательств со стороны лагерных охранников и администрации – в 1933 году покушение на убийство все еще оставалось исключением. И его побег также относится к разряду скорее исключений – Ганс Баймлер был единственным из узников Дахау, кому удалось бежать. После его побега эсэсовцы немедленно усилили меры безопасности[119]. Однако история Баймлера затрагивает множество ключевых аспектов первых концлагерей: произвол движимых ненавистью к коммунистам охранников, пытки отдельных заключенных в целях запугивания остальных, нежелание властей лагеря, тогда еще юридически подотчетных, впутываться в открытые убийства; вместо этого они доводили отдельных заключенных до самоубийства, а если это не получалось, маскировали убийства под самоубийства. Вообще в тот период эсэсовцам приходилось постоянно импровизировать – отсюда и использование ими в качестве лагеря Дахау заброшенной фабрики. Тогда лагеря еще были объектом внимания общественности, приходилось считаться с газетными сообщениями и с циркулировавшими слухами. Все перечисленные элементы не могли не оказать существенного воздействия на первые концентрационные лагеря, которые стали появляться в 1933 году в нарождавшемся Третьем рейхе.
Кровавая весна и лето
30 января 1937 года, в очередную годовщину назначения рейхсканцлером, Адольф Гитлер обратился с речью к нацистской верхушке в уже переставшем существовать рейхстаге, желая подвести итог четырехлетнего правления. В типичной для него сумбурной манере Гитлер воспевал возрождавшуюся Германию: дескать, нацисты спасли страну от политической катастрофы, ее экономику – от краха, объединили общество, очистили культуру и восстановили национальное могущество, сбросив оковы презренного Версальского договора. А самым замечательным, по мнению Гитлера, стало то, что все эти цели были достигнуты мирным путем. В 1933 году нацисты захватили власть «почти бескровно». Безусловно, несколько введенных в заблуждение противников и большевистских злоумышленников пришлось изолировать от общества. Но в целом, похвалялся Гитлер, он стал свидетелем революции совершенно нового типа: «Это, возможно, была первая революция, в ходе которой даже ни одно окошко не было разбито»[120].
Должно быть, нелегко было нацистским бонзам сохранять серьезный вид, слушая Гитлера. Все они хорошо помнили террор 1933 года и в тесном кругу упивались воспоминаниями о том, как расправлялись с противниками[121]. Но теперь, укрепив вместе с новым режимом и свои позиции, нацистские фюреры наверняка стремились поскорее затушевать в памяти то, кем они были всего несколькими годами ранее. К началу 1930-х годов Веймарская республика переживала спад, ее терзал раскол вследствие поражения в войне, загнавший общество в политический тупик и выливавшийся в уличные столкновения. Но никто тогда не знал, кто придет на смену демократической республике. Даже при условии, что нацистская партия (НСДАП) утвердилась как самая популярная из политических альтернатив, большинство немцев все еще не решалось поддержать нацистов и их программу. Невзирая на открытую неприязнь друг к другу, два главных соперника НСДАП: леворадикальные коммунисты (КПГ) и умеренные социал-демократы (СДПГ) – на последних свободных выборах ноября 1932 года в совокупности получили больше голосов, чем нацисты. Но с помощью махинаций и интриг антиреспубликанских политических брокеров к 30 января 1933 года удалось пробить назначение Гитлера, одного из трех нацистов в кабинете, где доминировали национал-консерваторы, рейхсканцлером[122].
В течение нескольких месяцев после назначения Гитлера на пост рейхсканцлера нацистское движение, взлетев вверх на волне террора, сумело обеспечить себе почти полный контроль прежде всего над политическими организациями рабочего класса Германии. Нацисты громили их группировки, совершали налеты на их штаб-квартиры, подвергая левых активистов унижениям, открыто запугивая их, а в некоторых случаях не гнушались даже арестами и пытками. В последние годы часть историков были склонны преуменьшать значимость довоенного нацистского террора. Высмеивая Третий рейх как «диктатуру сверхоптимистов», они считают, что популярность режима в массах избавляла от необходимости прибегать к террористическим методам в борьбе с политическими противниками[123]. Но поддержка режима массами, как ни важна она была, никак не перевешивала террор как оружие устранения тех, кто до сих пор оставался невосприимчив к посулам нацистов. Были взяты на мушку так называемые расовые и социальные аутсайдеры, но репрессии первых нескольких месяцев были направлены прежде всего против бесспорных политических противников, причем противников именно левого толка. Рвавшиеся к тотальному господству над страной нацисты поставили во главу угла не что иное, как террор.
Террор против левых
Обещание национального возрождения из пепла Веймарской республики, появление новой Германии легло в основу идеологии нацизма в начале 1930-х годов. Но грезы нацистов о «золотом будущем» были и грезами о грядущем разрушении. Еще задолго до прихода к власти нацистские лидеры пропагандировали безжалостную политику устранения всего, что они объявили чуждым и опасным для создания единообразного национального сообщества, готового к сражениям грядущей расовой войны[124].
Мечтания о национальном единении с помощью террора корнями уходят в поражение Германии в 1918 году. Значимость разгрома Германии в Первой мировой войне для нацистской идеологии трудно переоценить. Не желая смириться с разгромом на поле битвы, нацистские лидеры, как и многие другие немецкие националисты, убедили себя, что страна была поставлена на колени по вине засевших в тылу пораженцев, которые и нанесли армии «коварный удар ножом в спину», спровоцировав в стране революцию. Решение, по мнению Гитлера, заключалось в радикальном устранении всех внутренних врагов[125]. В частной беседе в 1926 году, когда нацистское движение все еще оставалось маргинальным явлением в немецкой политической жизни, он пообещал уничтожить левых. Не может быть мира и покоя, разглагольствовал он, пока «последний из марксистов не будет перевоспитан или же уничтожен»[126].
Политическое насилие в его крайних формах изначально обрекло на гибель Веймарскую республику, и, когда к началу 1930-х годов нацистское движение набралось сил, кровопролитные столкновения приобрели характер пандемии. В особенности это касалось столицы Германии – Берлина. Военизированные формирования нацистов – многочисленные «штурмовые батальоны», или СА, а также значительно уступавшие им по численности «охранные отряды», или СС, – перешли в наступление, сметая на своем пути соперников, разгоняя их митинги[127]. Нацистское движение сколотило основной политический капитал именно на тотальном неприятии коммунистов и социал-демократов, тем самым создав себе в среде сочувствующих им националистов имидж самых непримиримых противников ненавистных левых[128].
После назначения Адольфа Гитлера рейхсканцлером 30 января 1933 года многим нацистским заправилам не терпелось посчитаться со своими давними врагами, однако они пока что не решались на открытую борьбу, явно ожидая благовидного предлога. И таковой был вскоре найден. Вечером 27 февраля здание Рейхстага в Берлине охватил пожар. И конечно же главным виновником нацисты тут же объявили коммунистов (истинным виновником пожара был некий ван дер Люббе, действовавший в одиночку и, вероятно, не без содействия самих нацистов). В темном костюме и плаще около 22 часов прибыл на лимузине к месту пожара сам Адольф Гитлер. Некоторое время он молча взирал на пылавшее здание, затем впал в обычный для него истеричный гнев. Ослепленный глубоко засевшей в нем параноидальной идеей «заговора левых» (и явно понятия не имевший о причастности к преступлению лиц из своего ближайшего окружения), он назвал этот пожар сигналом к давно ожидаемому коммунистическому восстанию и призвал к принятию самых суровых мер. По словам одного из очевидцев, он вопил: «Теперь уже не будет никакого милосердия. Любой, кто встанет у нас на пути, будет сокрушен»[129].
В Пруссии аресты были централизованно скоординированы политической полицией, использовавшей уже имевшиеся списки предполагаемых левых экстремистов, которые были пересмотрены и подправлены за последние недели, в соответствии с нацистской идеологией[130].
Берлинская полиция немедленно, в ту же ночь, приступила в действиям. Среди первых жертв оказались политики-коммунисты и другие известные берлинцы. Одним из них был Эрих Мюзам, писатель, анархист по убеждениям и представитель берлинской богемы, объявленный чуть ли не дьяволом во плоти за участие в Мюнхенском восстании 1919 года, обернувшееся для него тюремным заключением. Мюзам еще спал, когда полицейская машина подъехала в 5 часов утра 28 февраля к его дому в одном из предместий Берлина. Чуть раньше в ту же ночь в другой части Берлина полиция арестовала Карла фон Осецки, известного публициста пацифистского толка, и Ганса Литтена, молодого, но многоопытного адвоката, человека левых убеждений, загнавшего в угол Гитлера вопросами на одном из процессов в 1931 году. В течение нескольких часов в полицейскую тюрьму на Александерплац доставили большую часть представителей либеральной и левой элиты Берлина. Список ордеров на арест весьма напоминал справочник «Кто есть кто» – в них фигурировали фамилии самых ненавистных нацистам писателей, художников, адвокатов и политиков. «Все друг друга знают, – как позже вспоминал один из арестованных, – и всякий раз, когда приводили кого-то еще, отовсюду слышались поздравления и приветствия». Некоторых уже очень скоро выпустили. Других, в том числе Литтена, Мюзама и Осецки, ждала трагическая участь[131].
В течение многих дней после пожара Рейхстага в Германии бушевали полицейские облавы. «Массовые аресты повсюду!» – вопила с первой полосы ежедневная нацистская газета «Фёлькишер беобахтер» 2 марта 1933 года, злорадно добавив: «Сокрушительный удар кулаком!» К тому времени, когда Германия три дня спустя пошла на выборы, было уже арестовано до 5 тысяч человек[132]. Какими драматическими ни казались бы эти события, вскоре стало ясно, что они всего лишь прелюдия войны, объявленной нацистами политическим противникам.
Окончательный захват власти начался после выборов 5 марта 1933 года. За считаные месяцы Германия превратилась в тоталитарное государство. Нацисты взяли под контроль все немецкие земли, почти все политические партии, кроме НСДАП, были запрещены, избранный рейхстаг уступил давлению нацистов, и общество было настроено на одну-единственную волну. Многие из немцев всей душой поддерживали эти изменения. Но тем не менее террор был необходим режиму как воздух для скорейшего утверждения, оппозиция оцепенела, а потом и притихла вовсе и в конце концов подчинилась. Рейды полиции учащались, и, хотя в центре внимания по-прежнему оставались коммунисты, репрессии стали распространяться и на других представителей рабочего движения, в особенности после разгона профсоюзов в мае и СДПГ в июне 1933 года. Только за последнюю неделю июня было арестовано свыше 3 тысяч социал-демократов, в том числе многие представители высшего эшелона партии. В заключении оказалась даже часть представителей консервативных национальных партий.
Какой бы важной ни была роль полиции в репрессиях, террор весны и лета 1933 года осуществлялся прежде всего силами нацистских военизированных формирований, в основном это были сотни тысяч штурмовиков СА. Некоторые из них набрались соответствующего опыта в первые недели правления Гитлера, причем главным образом в ночь поджога Рейхстага, когда фашисты провели свой собственный розыск политических противников (согласно арестным спискам СА). Но большинство штурмовиков их начальство предпочитало держать на привязи, ибо все-таки необходимо было продемонстрировать общественности, что смена власти в стране прошла законным путем. Только после мартовских выборов 1933 года, на которых НСДАП получила хоть и не очень существенное, но все же большинство в рейхстаге, штурмовиков спустили с цепи. Преисполненные решимости создать новую Германию, опираясь на грубую силу, штурмовики громили все: ратуши, книгоиздательства, штаб-квартиры других партий и объединений, выслеживали как политических, так и личных врагов. Насилие в Германии достигло пика в конце июня 1933 года, когда берлинские нацисты совершили налет на район Берлина Кёпеникк, служивший оплотом левых сил. В течение пяти кровавых дней были убиты десятки противников нацизма, счет тяжелораненых шел на сотни; самой молодой их жертвой стал 15-летний коммунист – юноше была нанесена черепно-мозговая травма, на всю жизнь сделавшая его инвалидом[133].
Хотя террор на первых порах инициировали снизу, местные штурмовики действовали с ведома и при прямом попустительстве со стороны своих фюреров, открыто подстрекавших к насилию против оппозиции. Как раз перед выборами в марте 1933 года Герман Геринг, один из главных сподвижников Гитлера, заявил, что, дескать, не пёкся о юридических тонкостях, а лишь о том, как бы побыстрее «стереть в порошок» коммунистов. Во время массового митинга в середине марта вновь назначенный представитель рейхстага в земле Вюртемберг Вильгельм Мурр, нацист со стажем, решил пойти еще дальше: «Мы не говорим: око за око, зуб за зуб. Нет, но если кто-то выбьет нам глаз, мы снесем ему голову, а если кто-то выбьет нам зуб, мы сломаем ему челюсть»[134]. Последовавший за этим всплеск насилия навсегда определил облик Третьего рейха: именно тогда нацистские лидеры закрепили направление политики, а их последователи старались перещеголять друг друга по части радикализма, стараясь реализовать ее на практике[135].
Еще одним наследием нацистского террора первых недель и месяцев было быстрое размывание границ между государством и партией. Влившиеся в ряды полиции нацистские активисты настолько изменили ее облик, что уже весной 1933 года трудно было порой определить разницу между репрессиями полицейского аппарата и штурмовых отрядов. 30 января 1933 года, например, Герман Геринг был назначен исполняющим обязанности главы министерства внутренних дел Пруссии (с апреля 1933 года – рейхспрезидентом), заполучив под свой контроль всю прусскую полицию. Мало того что Геринг провоцировал атаки полиции на противников нацистов, 22 февраля он распахнул двери подведомственного ему аппарата для штурмовиков и эсэсовцев, дескать, ради того, чтобы «разгрузить регулярную полицию» в ее борьбе против левых. Нацистские головорезы ликовали. Заручившись статусом вспомогательных сил полиции, они теперь получили возможность сводить счеты со своими политическими оппонентами, не волнуясь о вмешательстве со стороны полиции – отныне они сами были полицией[136].
Что же касалось штатных служащих полиции, подавляющее большинство их принадлежало к числу сочувствующих нацистам и разделявших их политические цели. Их не требовалось убеждать, как опасен коммунизм. Немецкая полиция приняла новый режим почти безоговорочно, так что крупномасштабных чисток не требовалось, репрессивный аппарат Третьего рейха, по сути, был уже готов[137]. В середине марта 1933 года предводитель СС Генрих Гиммлер по случаю своего назначения начальником полиции Мюнхена в газетной статье до небес превозносил сотрудничество между полицией и партией. Много врагов уже арестовано, добавил он, после того, как штурмовики и эсэсовцы представили полиции «тайные убежища марксистских организаций»[138].
Массовые аресты и задержания
Огромное число противников нацистов было арестовано сразу же после захвата власти Гитлером и его сообщниками. В общей сложности в 1933 году число арестованных по политическим мотивам достигло 200 тысяч человек[139]. Почти все они были гражданами Германии, в подавляющем большинстве коммунистами, их нацисты хватали и бросали в тюрьмы первыми. Часть заключенных – таких, например, как лидер немецких коммунистов Эрнст Тельман, арестованный вместе с близкими соратниками 3 марта 1933 года, – были известны всей Германии, но большинство арестованных были мелкими функционерами или просто сочувствующими КПГ активистами – иногда даже членов поддерживаемых коммунистами спортивных клубов и певческих союзов нацисты рассматривали как «террористов». В лапах нацистов оказались в основном люди молодые и выходцы из рабочей среды. Именно они и составляли костяк коммунистического движения[140].
В процентном отношении среди арестованных преобладали мужчины. Число женщин-заключенных было незначительным. И они тоже, в большинстве своем, были членами КПГ, нередко известными партийными активистками или женами крупных коммунистических функционеров, которых нацисты превращали в заложников для оказания давления на их мужей[141]. Одной из заключенных в тюрьму женщин была 24-летняя Сента Баймлер, вступившая в партию еще в ранней молодости, арестованная мюнхенской полицией 21 апреля 1933 года, 10 дней спустя после ареста ее мужа, Ганса Баймлера. Всего за день до ареста Сента сообщила ему, что жалеет о том, что не ее арестовали, а его. Теперь их статус уравнялся[142].
Серия проводившихся в 1933 году нацистами арестов и задержаний оказалась для многих полной неожиданностью. Тысячам арестованных полицией были предъявлены обвинения в нарушении существующего законодательства Третьего рейха. Немецкие судьи тоже в большинстве своем, как и другие государственные служащие, поддержали нацистский режим.
Они ловко подводили противников нацизма под старые и новые статьи, и государственные тюрьмы стремительно заполнялись[143]. Но большинству арестованных противников режима предстать перед судом все же не пришлось – по крайней мере, тогда, в 1933 году, потому что никто не поймал их с поличным при совершении противоправных действий, а арестованы они были лишь в качестве подозреваемых, то есть потенциальных врагов нового режима.
В том, что касалось волны противозаконных арестов, нацистские правители ничем, по сути, не отличались от остальных революционеров: они стремились уничтожить своих врагов еще до того, как те нанесут ответный удар. Подобные радикальные методы неизбежно противозаконны, ибо в подобных случаях все юридические формальности благополучно забываются. Несколько лет спустя глава СС Генрих Гиммлер хвастался, что, мол, нацисты в 1933 году разрушили «еврейско-коммунистическую асоциальную организацию», хватая людей прямо на улицах и действуя при этом «совершенно незаконно»[144]. Фактически большинство подозреваемых было формально взято под арест с эвфемистическим названием «превентивное заключение» (Schutzhaft), то есть задержание на неопределенный срок. Такая мера опиралась на Декрет рейхспрезидента «О защите народа и государства». Этот декрет, принятый кабинетом Гитлера 28 февраля 1933 года в ответ на пожар Рейхстага, приостанавливал основные гражданские свободы в стране. По словам немецкого политолога, эмигранта Эрнста Френкеля, данный указ стал чем-то вроде конституционной хартии Третьего рейха. Он оправдывал любые злоупотребления властью, включая аресты, запреты гражданских свобод без каких-либо юридических санкций. Надо сказать, незаконные аресты были не в новинку в Германии тех лет, и декрет этот был, по сути, переписан с более раннего Веймарского чрезвычайного законодательства. Но на практике все оказалось куда серьезнее: незаконные аресты были беспрецедентны и по масштабам, и по той легкости, с которой полиция и штурмовики, проводя их, прибегали к насилию[145].
Во время первой волны террора в марте и апреле 1933 года было задержано и помещено в превентивное заключение приблизительно 40–50 тысяч противников нацизма. Все они были арестованы главным образом полицией, штурмовиками (СА) и эсэсовцами (СС). Следующая волна лета того же года накрыла новых жертв, и, несмотря на частые освобождения, на 31 июля 1933 года в стране насчитывалось, согласно официальным данным, около 27 тысяч лиц, помещенных под превентивный арест. К концу октября их число снизилось – до 22 тысяч[146]. Нацистская пресса утверждала, что эта форма задержания была хорошо организована. В действительности же существовало великое множество местных правил и методов касательно превентивных арестов, почти что равноценных похищениям, но при соблюдении необходимой бюрократической показухи[147].
Многие нацистские функционеры не утруждали себя соблюдением даже этой показухи, без лишних церемоний хватая противников режима без каких-либо официально оформленных разрешений. Государственные служащие старших рангов, муниципальные чиновники, нацистские заправилы, отребье и хулиганье из локальных ячеек НСДАП и все остальные требовали для себя права упрятать за решетку любого, кто покажется им оппозиционно настроенным в отношении нового режима. Террор снизу возрастал, вместе с ним ширился хаос, который точно охарактеризовал один разъярившийся группенфюрер СА в начале июля 1933 года: «Все арестовывают всех, обходя предписанную официальную процедуру, все угрожают всем превентивными арестами, все угрожают всем Дахау»[148].
Но как поступить с арестованными лицами? Несмотря на все заявления периода Веймарской республики о сокрушении противника, нацистские лидеры предпочитали не забивать голову вопросами чисто практического порядка. Как только весной 1933 года разразилась буря нацистского террора, чиновники по всей Германии отчаянно искали места содержания жертв незаконных арестов. В течение первых месяцев власти нацистов было определено множество мест временного содержания под стражей, которые с полным правом можно считать первыми концентрационными лагерями[149].
Внешний вид этих первых нацистских лагерей весны и лета 1933 года представлял собой весьма пеструю картину. Ими управляли различные местные, региональные и государственные органы, а сами лагеря весьма разнились и по величине, и по форме. Несколько таких лагерей продолжали существовать чуть ли не до крушения Третьего рейха, но почти все первые лагеря были закрыты после нескольких недель или месяцев существования. Условия содержания заключенных тоже были разными – от вполне безопасных до угрожавших жизни и здоровью; в некоторых из них заключенные насилию не подвергались, в то время как в других процветало крайне жестокое обращение. Некоторые из вновь созданных мест изоляции политических противников удостоились термина «концентрационный лагерь», однако и сам термин употреблялся в значительной степени произвольно, в ходу были и другие, например «рабочий лагерь», «пересыльный лагерь». Обилие названий также отражало импровизационный подход нацистов в начальный период террора[150]. Несмотря на все имевшиеся существенные различия, тем не менее первые лагеря имели одну общую цель: сокрушить оппозицию.
Многие первые лагеря устраивали на базе уже существовавших исправительно-трудовых лагерей и тюрем; весной 1933 года целые здания освобождали для подвергнутых превентивному аресту[151]. Власти рассматривали подобный подход как прагматическое решение насущной проблемы. Десятки тысяч заключенных можно было относительно быстро, дешево и надежно изолировать, причем вся инфраструктура от зданий до охранников уже была на месте[152]. Исправительно-трудовые лагеря вообще не составляло труда преобразовать в концентрационные – нередко они пустовали, поскольку в годы Веймарской республики практически не использовались. В большом исправительно-трудовом лагере в Морингене под Гёттингеном, например, в 1932 году содержалось менее ста нищих и бродяг, и начальник лагеря приветствовал прибытие заключенных, подвергнутых превентивному аресту, рассчитывая, что это вдохнет жизнь в его полузабытое учреждение; надо сказать, он не был разочарован[153]. Сложнее обстояли дела в государственных тюрьмах, которые были уже переполнены обычными заключенными, то есть обычными преступниками, получившими различные сроки заключения. Но, желая засвидетельствовать лояльность новому режиму, правоохранительные органы согласились временно приоткрыть большие государственные тюрьмы и не очень большие тюрьмы земель для размещения контингента противозаконно арестованных. Вскоре оборудовали и камеры. К началу апреля 1933 года в одних только тюрьмах Баварии содержалось свыше 4500 заключенных, подвергнутых превентивному аресту, то есть почти столько же, сколько обычных заключенных, осужденных за совершенные уголовные преступления разной степени тяжести[154].
Обращение с заключенными, подвергнутыми превентивному аресту, было весьма строгим, зачастую им приходилось терпеть издевательства уголовниковсокамерников, да и в остальном вкушать все прелести мест заключения, включая изматывающий распорядок дня. Тяжелее всего было отсутствие уверенности в завтрашнем дне, да и в будущем в целом, давала знать и тревога за оставшихся на воле близких. К сентябрю 1933 года Сента Баймлер уже провела свыше четырех месяцев в холодных, мрачных застенках тюрьмы Штадельхайм в Мюнхене – одной из нескольких тюрем Баварии, где в одном крыле содержались и мужчины и женщины, подвергнутые превентивному аресту. Конца этому видно не было. Что еще хуже – она не получала известий о судьбе мужа Ганса с тех пор, как он совершил дерзкий побег из Дахау; письмо, которое он послал из СССР, полное любви и заботы о ней, доберется до Сенты лишь годы спустя. Между тем полиция арестовала ее мать и сестру за их сочувствие коммунистам, а ее маленький сын был отправлен в приют. Сента Баймлер была не единственной заключенной в тюрьме Штадельхайм Мюнхена, кому не давала покоя участь родных и близких. Один из ее товарищей-коммунистов, Магдалена Кнёдлер, дети которой оказались брошены на произвол судьбы после ареста ее и ее мужа, не выдержав мук, в припадке отчаяния повесилась[155].
Несмотря на все трудности, большинство заключенных, подвергнутых превентивному аресту, считали пребывание в тюрьмах и исправительно-трудовых лагерях терпимым. Их, как правило, содержали отдельно от основного контингента тюрем, иногда в больших камерах, таким образом формировалось нечто вроде коммуны. Камеры были хоть и просты, но не убоги – койка, стул, стол, книжная полка, умывальник и ведро, служившее туалетом[156]. Питание в основном устраивало, кроме того, заключенных не принуждали работать. Время коротали в беседах, чтении, настольных играх, иногда занимались и физическими упражнениями. За время, проведенное в берлинской тюрьме Шпандау летом 1933 года, Людвиг Бендикс, пожилой еврей умеренно левых взглядов, адвокат и юридический консультант, сумел даже написать трактат на тему уголовного права, который несколько месяцев спустя был напечатан в одном из солидных журналов по вопросам криминологии[157].
Известные в обществе заключенные, такие как Людвиг Бендикс или Сента Баймлер, актам насилия не подвергались или почти не подвергались. Физическое насилие уже очень давно было изжито в немецких тюрьмах и исправительно-трудовых лагерях, и охранники старой закалки этого правила придерживались. Именно поэтому атмосферу в Шпандау можно было охарактеризовать, по словам Бендикса, как «сносную» и «спокойную». Несколько лет спустя Бендикс вспоминал, что охранники даже в известной степени сочувствовали ему[158]. В некоторых других тюрьмах и исправительно-трудовых лагерях заключенные перестали чувствовать себя столь спокойно и безопасно, когда штат охранников стал пополняться штурмовиками и эсэсовцами. Впрочем, если новички зарывались, охранники со стажем быстро ставили их на место[159]. Кроме того, юристы настояли на том, чтобы заключенных, подвергнутых превентивному аресту, рассматривали как обычных заключенных и чтобы полиция и нацисты-штурмовики не вмешивались в вопросы их содержания[160].
Нацистская трактовка термина «превентивный арест», то есть как «взятие лица под стражу полицией в целях предотвращения угрозы жизни охраняемого», воспринималась как верх цинизма. Поскольку один смелый заключенный небольшой тюрьмы пожаловался прусским властям в конце марта 1933 года, что он, дескать, весьма «тронут проявляемой к моей персоне заботой», но не нуждается ни в какой «превентивной защите», потому что «никто из достойных людей мне не угрожает»[161]. Впрочем, иногда именно превентивный арест с содержанием в тюрьмах или исправительно-трудовых лагерях действительно хотя бы на время уберегал кое-кого из задержанных от гибели, во всяком случае, оказаться в тюрьме было куда безопаснее, чем в первых концлагерях[162]. И нацисты, кипя от бешенства, сетовали, что, дескать, их противников держат в местах заключения, которые больше напоминают санатории, и требовали передать их в так называемые «концентрационные лагеря», где им будет гарантировано куда более жесткое лечение[163].
СА и лагеря СС
4 сентября 1933 года жизнь Фрица Зольмица, журналиста, социал-демократа и члена местного совета из Любека непоправимо и страшно изменилась. Тогда Зольмиц был одним из приблизительно 500 человек, находившихся в превентивном заключении в самой крупной тюрьме Германии в районе Гамбурга Фульсбюттель, рассчитанной на несколько тысяч заключенных. С конца марта 1933 года в Фульсбюттеле было отведено целое крыло для арестованных полицией лиц, подобных Зольмицу. Там первоначально управляли вполне вменяемые тюремные служащие старшего возраста, но период относительного спокойствия долго не продлился. В начале августа 1933 года гауляйтер Гамбурга (окружной лидер НСДАП) Карл Кауфман выразил свое возмущение якобы слишком мягким режимом содержания заключенных и поклялся все перетряхнуть. Всего месяц спустя Кауфман присутствовал на открытии первого централизованного концентрационного лагеря Гамбурга в другой части Фульсбюттеля. Новый лагерь, вскоре ставший известным как Kola-Fu («концлагерь Фульсбюттель»), был, по существу, личной вотчиной Кауфмана, который назначил комендантом свое доверенное лицо – ветерана НСДАП. Кауфман и его люди видели, как Зольмиц вместе с другими заключенными, выйдя из прежних камер, утром 4 сентября выстроились во дворе. После грозного выступления одного из чиновников, объявившего, что заключенным преподадут хороший урок о том, что никому не подорвать устои Германии Адольфа Гитлера, начался первый раунд систематических издевательств: новая охрана – примерно три десятка молодчиков из СС – принялась пинать ногами и избивать кулаками заключенных[164].
С самого начала охранники Фульсбюттеля избрали Фрица Зольмица, еврея, объектом наиболее изощренных издевательств. Девять дней спустя, 13 сентября 1933 года, они перевели его из большой камеры в подвал, в одиночную камеру, специально отведенную для пыток самых, по их мнению, «неисправимых» заключенных. Зольмица тут же обступили девять охранников и стали охаживать плетками. Они продолжали его бить, даже когда он без чувств свалился на пол. Когда эсэсовские церберы устали, они с ног до головы были в крови Зольмица, которому пробили голову. Придя в чувство и оправившись после побоев, он записал все, что с ним произошло, на крохотных листках папиросной бумаги, которые спрятал под крышкой часов. Еще одну записку он написал вечером 18 сентября, сразу же после ухода из его камеры группы эсэсовцев. Они угрожали ему новыми побоями на следующий день: «Какой-то верзила-эсэсовец отдавил мне пальцы ног, вопя: «Да я тебя в бараний рог скручу! Свинья паршивая!» Ему вторил другой: «А почему бы тебе не удавиться? Тогда хоть бить уже не будут!» Зольмиц не сомневался, что все говорилось всерьез. «Боже, что делать?» – в отчаянии спрашивал он себя. Но уже несколько часов спустя Зольмиц скончался от побоев своих мучителей. Он был одним из как минимум десяти заключенных, погибших в гамбургской тюрьме-концлагере Фульсбюттель в 1933 году: все они были активистами КПГ[165].
Факт гибели Фрица Зольмица со всей ясностью передает то, насколько сильно разнились первые лагеря, в особенности те, где охранниками служили государственные служащие, и те, где власть над заключенными была передоверена изуверам из нацистских военизированных формирований. Сотни первых лагерей контролировались охранниками из СА или СС. Часть лагерей соорудили для разгрузки переполненных тюрем. Этому предшествовало множество нареканий и жалоб со стороны юридических органов, настаивавших на переводе заключенных, арестованных «в целях личной безопасности»[166]. Это вполне устраивало самых непримиримых из нацистов, поскольку открывало им возможность обрести, по сути, неограниченный контроль над заключенными. Адольф Вагнер, новый государственный комиссар, возглавлявший министерство внутренних дел Баварии – и доверенный человек Гитлера, еще 13 марта 1933 года объявил, что, если земельные тюрьмы переполнены, арестованных врагов следует содержать в «заброшенных руинах»[167]. Собственно, коричневорубашечники уже и так переходили от слов к делу.
Весной и летом 1933 года первые лагеря, управляемые СА и СС, возникли в самых, казалось бы, неподходящих местах. Нацистские активисты захватывали все, что только можно, включая захудалые или пустовавшие гостиницы, замки, спортплощадки[168]. В саксонском Аннаберге [Аннаберг-Буххольц] даже ресторан ухитрились приспособить под временный лагерь; его владелец был штурмбанн-фюрером СА, он же стал и комендантом нового лагеря, а жена была поварихой – готовила пищу заключенным[169]. Наиболее распространенным было использование пивных СА, где нередко содержали буквально пару десятков заключенных. Многие годы жизнь местных фашистов была сосредоточена вокруг этих пивнушек, служивших неофициальными штаб-квартирами и местами встреч, выпивок и совещаний, на которых планировались атаки на политических противников. Именно из подобного рода заведений и выплескивалось насилие на улицы немецких городов в годы Веймарской республики. Но весной 1933 года террор ринулся вспять – с улиц в пивные[170].
«Число нацистских пыточных не поддается учету, – писал коммунист Теодор Больк о Германии весной 1933 года. – Нет такого городского квартала, нет такой деревни, где был они не устроили бы свое логово»[171]. Естественно, автор этих строк выражался образно, но управляемые фашистами лагеря действительно покрыли Германию. Разработанные как оружие против рабочего движения, большинство этих первых лагерей появились в городах и промышленных районах[172].
Средоточием таких лагерей был «красный Берлин». В течение 1933 года батальоны СА и отряды СС управляли более чем 170 первыми лагерями в Берлине, сосредоточенными в районах, известных оппозиционностью нацистскому режиму. В рабочих районах города, таких как Веддинг и Кройцберг, например, где в марте 1933 года абсолютное большинство проголосовало либо за КПГ, либо за СДПГ, только за период весны 1933 года соорудили самое меньшее 34 первых лагеря. Для сравнения: в благополучном районе Целендорф существовал всего один такой лагерь. И нередко нацистским головорезам требовалось от силы несколько минут для доставки очередной партии жертв в один из временных лагерей, устроенных, как правило, в пивных СА, или даже на частных квартирах, или в так называемых Домах СА, служивших приютами для безработных и бездомных нацистов в последние годы Веймарской республики[173].
Некоторые заключенные за относительно короткий период успели побывать в нескольких временных лагерях. Весьма известный симпатиями к левым адвокат Якоб Брох, например, был схвачен группой местных штурмовиков прямо у себя в доме в районе Берлина Вильмерсдорф 11 марта 1933 года. Оттуда его переправили в устроенный на частной квартире пыточный лагерь. На следующий день Броха перевели в пивную СА, а несколько дней спустя – в дом одного местного фюрера СА. После показавшейся Якобу Броху бесконечной недели издевательств он почувствовал, что «больше не в состоянии выдерживать пытки». Его скорбный путь завершился лишь в берлинской тюрьме Шпандау[174].
Многие из первых лагерей, управляемых нацистскими военизированными формированиями, возникли как инициатива на местах, то есть практически без каких-либо санкций сверху. Но было бы ошибочным списывать их всех к «диким лагерям», как пытаются отдельные историки. У многих из этих лагерей с самого начала существовали связи с государственными органами, в чем, собственно говоря, ничего экстраординарного нет, ибо теснейшие контакты НСДАП и аппарата полиции были секретом Полишинеля. Действительно, часть лагерей, находившихся под управлением СА и СС, были созданы с ведома и по инициативе управления полиции, и полицейским чиновникам было весьма свойственно поощрять злоупотребления при обращении с заключенными, вытягивать из них «признания» с помощью побоев. Но даже если кое-где подобных связей и не существовало, то вскоре они появились. Ни один из лагерей СА не оставался вне пристального внимания региональной полиции на более-менее длительный срок[175].
Взять хотя бы лагерь в Ораниенбурге, севернее Берлина, который обрел печальную славу из-за царившего в нем насилия. Местные штурмовики батальонов СА учредили там лагерь 21 марта 1933 года, причем располагался он на территории бывшего пивоваренного завода. В нем под стражей находилось 40 человек заключенных. Однако всего несколько дней спустя лагерь формально перевели под управление окружных муниципальных властей. Вскоре полиция и муниципальные власти стали направлять предполагаемых противников нового режима в непрерывно расширявшийся лагерь, до сих пор укомплектованный охранниками СА. К августу 1933 года Ораниенбург принадлежал к числу самых крупных первых лагерей Пруссии: в нем содержалось свыше 900 заключенных[176].
Условия содержания в первых лагерях, находившихся под управлением представителей нацистских военизированных формирований, были везде одинаково непереносимыми. Безусловно, львиная доля вины лежит на охранниках СА и СС, но существовали и объективные проблемы практического порядка. В отличие от тюрем и исправительно-трудовых лагерей, изначально приспособленных для содержания заключенных под стражей, в первых лагерях, располагавшихся в не приспособленных для подобных целей зданиях и помещениях, приходилось сталкиваться с рядом проблем. Не хватало уборных, кухонь, зачастую не было подведено даже отопление, и заключенным приходилось жить буквально на голом полу промерзших помещений – например, в бывших складах, хранилищах или машинных отделениях, крыши которых нередко протекали, а окна были без стекол. В Ораниенбурге заключенные первое время спали на соломе – ею был покрыт бетонный пол длинных и узких подвалов, ранее использовавшихся для хранения стеклотары. Даже в летние месяцы там было сыро, темно и довольно холодно, и заключенные «мерзли как собаки», как вспоминал бывший заместитель фракции СДПГ в рейхстаге Герхарт Зегер, доставленный в Ораниенбург в июне 1933 года. Позже заключенные спали на крошечных трехъярусных деревянных койках, которые напоминали Зегеру «кроличьи клетки». «Еда была под стать условиям проживания. Как и во многих других лагерях СА, рацион в Ораниенбурге был скудным, а еда отвратительна на вкус, так что некоторые заключенные даже предпочитали голодать»[177]. Но самым непереносимым был произвол охраны, по злобе она ничуть не уступала охране в Фюльсбюттеле в Гамбурге: как минимум семь человек заключенных Ораниенбурга погибли в период с мая по сентябрь 1933 года[178].
Охранники СА и СС
Если пытки являлись сущностью национал-социализма, как утверждал австрийский философ и оставшийся в живых узник концентрационного лагеря Жан Амери, то первые лагеря СА и СС являлись сущностью Третьего рейха периода его становления[179]. Справедливости ради следует упомянуть, что не все охранники были садистами и мучителями и в 1933 году, и позже. Пока что штурмовики и эсэсовцы лишь осваивались, входили в роль; среди них встречались и такие, кто всеми правдами и неправдами старался уклониться от издевательств над беззащитными заключенными. Был даже случай, из разряда исключительных, когда несколько охранников СС даже выступили против избиения пожилых людей, но их подняли на смех коллеги – для тех дурное обращение с заключенными быстро стало второй натурой[180].
Насилие начиналось сразу же по прибытии. Сломать вновь прибывших, лишить их достоинства и заставить безоговорочно покоряться новым властителям их судеб – во все времена было и остается общепринятым и повсеместным ритуалом в «тоталитарных институтах», но в первых лагерях СА и СС он был доведен до злодейского совершенства[181]. Буквально с первых минут и часов охранники применяли силу даже, казалось, безо всякой на то необходимости, например при отдании обычных распоряжений: заключенные лишались права на всякие возражения и были полностью отданы воле их охранника[182]. Едва люди успели прибыть, как на них с оскорблениями набрасывались охранники. «Слезайте, скоты, и поживее! – такими словами охранники Дахау в начале июля 1933 года встретили прибывший грузовик с заключенными. – Вы у меня здесь набегаетесь! Продырявлю вашу шкуру насквозь! Только посмейте пикнуть!»[183] Вербальные оскорбления шли рука об руку с оскорблениями действием, когда штурмовики и эсэсовцы ногами пинали лежавших на земле людей и хлестали их плетьми[184]. Нередко это сопровождалось изнурительными и бессмысленными физическими упражнениями и краткой, изобиловавшей угрозами речью старшего охранника. Заключенные подвергались личному обыску, иногда их фотографировали и брали отпечатки пальцев – все ради того, чтобы убедить их в том, что, дескать, они – общественно опасные лица, уголовные преступники и будут рассматриваться как таковые[185]. Все перечисленные процедуры составляли некий шаблон для заключенного, это было как «добро пожаловать к нам», тщательно продуманный и установленный порядок, в котором оскорблениям и насилию суждено было уже скоро занять прочное место, стать неотъемлемой частью системы концентрационных лагерей СС[186].
Все заключенные – независимо от пола и возраста – становились объектом бесчинств охранников СС и СА[187]. Эсэсовцы били заключенных ногами и кулаками, дубинками и плетьми. У очень многих узников тело было в шрамах, челюсти разбиты, внутренние органы повреждены, кости сломаны. Наказывая заключенного, охранники превращали его в объект для насмешек, но были методы еще более зверские. Изверги выбривали волосы на теле жертв, приказывали им избивать друг друга, пичкали их касторовым маслом (пытка, перенятая у итальянских фашистов), заставляли есть экскременты, пить мочу[188]. В первых лагерях широко было распространено и сексуальное насилие, по крайней мере по сравнению с поздними лагерями СС. Мужчин били по обнаженным половым органам, а некоторых принуждали к взаимной мастурбации; в Дахау один заключенный летом 1933 года скончался, когда эсэсовец вставил шланг ему в прямую кишку и включил воду под сильным напором[189]. Насилию подвергались и женщины-заключенные – их охранники били по обнаженным бедрам, ягодицам, грудям; сообщается также и о случаях изнасилований[190].
Откуда этот всплеск насилия? Обычно в штат лагерной охраны не отбирали кадры по принципу присущей им жестокости, однако в силу всеобщего хаоса 1933 года уследить за этим было трудно[191]. Большинство лагерных комендантов назначались из числа тех, кто возглавлял местные военизированные формирования[192]. Что же касается набора охранников, тут и вовсе речь шла о случайных людях. Эсэсовец Штайнбреннер, тот самый, кто подвергал пыткам Ганса Баймлера, позже под присягой заявил, что однажды вечером в конце марта 1933 года в Мюнхене он направлялся на службу (Штайнбреннер служил вспомогательным полицейским) и по пути случайно встретил офицера из своего же подразделения. К удивлению Штайнбреннера, офицер велел сесть в стоявший неподалеку автобус, где уже сидели штурмовики. 27-летний Штайнбреннер и понятия не имел, что автобус этот направлялся в Дахау и что ему в том лагере придется временно исполнять обязанности охранника[193]. Ни Штайнбреннер, ни другие охранники первых лагерей из числа штурмовиков или эсэсовцев добровольцами не были[194]. Многие, вероятно, с охотой восприняли бы подобное назначение, прежде всего те, кто входил в число огромной армии безработных. Официально их в Германии к началу 1933 года насчитывалось около 6 миллионов человек. Теперь же они получили твердое жалованье плюс бесплатное питание. Нацистские заправилы сознательно стимулировали назначение в первые лагеря безработных партийных активистов как своего рода вознаграждение. В одном только лагере в городе Ораниенбурге всего за июнь 1933 года было нанято 300 человек[195]. В то же время многие новоиспеченные церберы расценивали нынешние малооплачиваемые должности исключительно как временные, и почти все по истечении нескольких недель или месяцев шли на повышение, причем это касалось и комендантов лагерей. Лишь очень немногие рассчитывали на возможность карьерного роста в лагерях[196].
Но, невзирая на все огрехи такого импровизационного рекрутирования, очень многие штурмовики и эсэсовцы были натасканы на насилие, считавшееся в их формированиях добродетелью. Другими словами, не было нужды в отборе наиболее злобных охранников, поскольку штурмовики и эсэсовцы уже были таковыми. Большинство из них были молодыми людьми 20–30 лет, выходцами из рабочих семей или же низшего сегмента среднего класса. Все они принадлежали так называемому лишнему поколению – слишком молодых для участия в Первой мировой войне и наиболее пострадавших от экономических потрясений Веймарской республики. Большинство их искало самореализации в радикальных политических движениях Германии периода между двумя мировыми войнами[197]. Эти штурмовики и эсэсовцы были ветеранами политического экстремизма Веймарской республики, о чем свидетельствовали шрамы на теле и уголовные дела, заведенные на них полицией[198]. В их глазах атака на левые силы в 1933 году была кульминацией гражданской войны, не прекращавшейся в стране с 1918 года и направленной против СДПГ (как главной защитницы Веймарской республики) и КПГ (как главного агента большевизма). «Штурмовые отряды были готовы сражаться ради победы революции, – позже писал комендант лагеря Ораниенбург штурмбаннфюрер СА Вернер Шефер о первом дне в лагере, – с тем же упорством, с каким они отвоевывали для себя пивные, улицы городов и деревень»[199]. Террор, тот самый, который властвовал в первых концлагерях, собственно, и вырос непосредственно из вскормленной насилием политической культуры Веймарской республики.
Свирепость, с которой охранники обращались с заключенными, объясняется и весьма специфическим менталитетом нацистских полувоенных образований образца 1933 года, объединившим в себе эйфорию победы и вседозволенности с параноидальными идеями – смесь, в высшей степени взрывоопасную. Охранники праздновали победу нацизма. Опьяненные внезапно свалившейся на них властью, они были отнюдь не великодушными победителями: украсив лагеря захваченными знаменами левых партий, они впечатывали свое превосходство каблуками сапог в тела поверженных противников[200]. «Подумайте, а что они сделали бы с вами», – вдалбливало начальство лагеря Кольдиц в головы штурмовиков и эсэсовцев, натравливая их на заключенных весной 1933 года[201]. Нередко ненависть к заключенным была не отвлеченной, а вполне персонифицированной. По причине локального характера раннего нацистского террора тюремщик и заключаемый в тюрьму порой неплохо знали друг друга. Они выросли на тех же улицах и делили долгую историю вражды и мести. Теперь настало время окончательно свести счеты. Как писал в 1934 году один бывший заключенный Дахау, худшее, что может случиться с заключенным, – это быть узнанным охранником из твоего же родного города[202].
Но за безудержным хвастовством охранников скрывалась тревога. Нацистская пропаганда столь долго мусолила тему коммунистической угрозы, что ее быстрое и сокрушительное поражение казалось слишком уж легким. Страх перед неизбежным контрударом преследовал очень многих нацистов весной и летом 1933 года. Впрочем, и некоторые из заключенных-коммунистов не сомневались, что восстание рабочих не за горами[203]. Нацистские чиновники опасались, что их первые лагеря подвергнутся атаке вооруженных рабочих бригад, как тюрьмы во время революции в Германии 1918–1919 годов. Охрану призывали хранить бдительность перед лицом возможных угроз извне[204].
Постоянная боязнь призрака коммунизма подталкивала охранников к агрессии, в особенности в ходе так называемых допросов. Во многих первых лагерях существовали специальные камеры пыток, где властвовали штурмовики и эсэсовцы, где охранники вытягивали из заключенных имена, адреса явочных квартир и тайных складов оружия. В Ораниенбурге, например, изуверы штурмовики в камере номер 16 избивали заключенных до тех пор, пока тела не превращались в сплошное кровавое месиво[205]. Смертельные случаи среди заключенных пока что были относительной редкостью в первых лагерях. Вопреки мнению о том, что уже первые нацистские лагеря были оплотом геноцида, высказываемому отдельными исследователями, в частности Ханной Арендт, подавляющее большинство заключенных выживало[206]. Но многие сотни их погибли в 1933 году от рук палачей-охранников или же покончили жизнь самоубийством. Самыми уязвимыми из всех были евреи и известные политические заключенные[207].
«Выбор объектов издевательств»: «важные шишки» и евреи
6 апреля 1933 года от Силезского вокзала Берлина отошел специальный поезд до Зонненбурга в Восточной Пруссии, где штурмовики только что обустроили очередной лагерь на месте заброшенной исправительной колонии – за два года до описываемых событий там разразилась эпидемия дизентерии, заключенные были распределены по другим тюрьмам, а зонненбургская колония закрыта. В этом поезде находилось свыше 50 человек политических заключенных («важные шишки»), включая Эриха Мюзама, Карла фон Осецкого и Ганса Литтена. После их ареста в Берлине ранним утром 28 февраля 1933 года эти трое несколько недель провели в тюрьмах, описывая тамошние условия как «отнюдь не курортные», но «переносимые»[208]. Однако никто из них не мог предполагать, что еще предстоит.
В пути следования в Зонненбург над заключенными издевались и избивали их, а по прибытии на место начался настоящий ад. Особую ненависть охранников из штурмовых батальонов вызывали именно эти трое – Мюзам, Осецки и Литтен. Они были не только интеллектуалами левого толка – этих штурмовики и эсэсовцы ненавидели больше других, а символом этого типа людей служил для них носивший очки Мюзам, – но и были людьми известными: одна местная газета даже объявила об их прибытии. Анархиста Эриха Мюзама нацисты огульно обвинили виновным в гибели заложников в Мюнхене во время восстания 1919 года (как и Ганса Баймлера). Публицист Осецки ранее неоднократно выступал за расформирование берлинского батальона «Штурм 33» (прозванного «батальоном убийц»), в котором служили многие нынешние лагерные охранники, а адвокату Литтену приходилось встречаться с некоторыми штурмовиками из упомянутого батальона в суде. Теперь роли поменялись, и под конец ужасающего дня, когда Литтена едва не задушили, все трое провели первую ужасающую ночь в одной из камер Зонненбурга[209].
Пытки продолжались в течение следующих дней. Сначала двоим физически слабым, пожилым людям, Осецкому и Мюзаму, велели вырыть могилу на тюремном дворе. Потом они должны были встать на краю могилы, как будто для расстрела, но расстрела не последовало, а штурмовики, покатываясь со смеху, опустили винтовки. После этого их заставили выполнять унизительные и тяжелые физические упражнения, бегать по кругу и терпеть другие издевательства. Карл фон Осецки, не выдержав, потерял сознание и был помещен в тюремный лазарет. Эрих Мюзам в забрызганной кровью одежде 12 апреля тоже был доставлен в лазарет с «серьезным сердечным приступом», как позже он отметил в дневнике. Ганс Литтен между тем подвергался «опасным для жизни» пыткам, как он тайно сообщил близким перед тем, как совершить попытку самоубийства, вскрыв вены[210]. Всего за несколько дней в Зонненбурге охранники из СА едва ли не довели всех троих заключенных до смерти.
Подобное происходило и в других первых лагерях, которыми управляли служащие нацистских военизированных формирований. И речь шла не о каких-нибудь экстремистах: досталось и представителям весьма умеренного крыла СДПГ. 8 августа 1933 года, например, берлинская полиция доставила в Ораниенбург нескольких известных политиков, среди них лидер парламентской фракции СДПГ Эрнст Хайльман, один из самых влиятельных политиков времен Веймарской республики, и Фридрих Эберт, депутат рейхстага от СДПГ, редактор газеты и сын покойного первого рейхспрезидента Веймарской республики, объект ненависти немецких правых. Охранникам из СА поручили организовать «церемонию приветствия» столь известных заключенных. По прибытии Хайльмана и Эберта заставили позировать для пропагандистских фото. Потом они стояли по стойке смирно на лагерном плацу, где один из командиров штурмовиков оскорблял их: «Вот, полюбуйтесь на этих проходимцев! Этих жуликов! Подонки! Псы вонючие!» Вопя во весь голос, он обозвал Хайльмана «красной свиньей», Эберта – «кровожадным интриганом». Этим все не кончилось. Охранники вынудили своих жертв раздеться перед всеми догола, потом переодеться в лагерное тряпье, а после этого им обрили головы. Позже Эберт и Хайльман наверняка тоже прошли через печально известную «камеру № 16». В ближайшие недели издевательства продолжились. Как и другие «важные шишки», Хайльман и Эберт должны были выполнять особенно тяжелую, бессмысленную и грязную работу. И каждый раз, когда нацистские сановники являлись с визитом в Ораниенбург, этих двоих заключенных представляли им как диких зверей в зоопарке[211].
Бешеная ненависть охранников к известным политическим заключенным усугублялась и радикальным антисемитизмом. То, что у некоторых из жертв – в частности, у Хайльмана, Мюзама и Литтена – были еврейские корни, использовалось как подтверждение расхожих стереотипов о прямой связи евреев со всеми бедами в мире и проистекающей из этого смертельной угрозе «еврейского большевизма»[212]. Ядром нацистского мировоззрения являлся крайний антисемитизм, заклеймивший евреев как самых опасных врагов. Их обвиняли во всех невзгодах, которые, как утверждалось, преследовали современную Германию: от «ножа в спину» [в 1918 году] до возникновения коррумпированного веймарского режима. Убежденность охранников Зонненбурга в том, что все евреи – заклятые враги, была столь глубока, что они никак не желали поверить в то, что Карл фон Осецки не еврей (он на самом деле не был евреем), и подвергали «эту еврейскую свинью» еще большим нападкам[213].
Немецкие евреи составляли ничтожно малый процент от числа заключенных первых лагерей, возможно, не более 5 %[214]. Однако это свидетельствовало скорее о том, что не за горами время, когда евреев еще бросят в лагеря, причем вероятность оказаться там для них была куда выше, чем для обычного среднего немца рейха[215]. В целом в течение 1933 года в первых лагерях находилось до 10 тысяч немецких евреев[216]. Большинство их подвергли аресту и заключению не как евреев, а как левых активистов (хотя вопреки нацистской пропаганде евреи отнюдь не составляли большинство среди немецких коммунистов)[217]. Но некоторые слишком уж ретивые служаки арестовывали евреев исключительно по причине происхождения. Среди таких оказалось много адвокатов. Министерство внутренних дел Саксонии вынуждено было напомнить своим полицейским, что «сама по себе принадлежность к еврейской расе не является причиной для превентивного ареста»[218]. В Берлине между тем в мае 1933 года местные лидеры СА предупреждали своих сотрудников, что «не все брюнеты – евреи»[219]. Похищения и аресты были частью антисемитской волны, пронесшейся по Германии весной и летом 1933 года. Пока новоиспеченные фюреры разрабатывали дискриминационные меры, пытаясь выполнить свое обещание изгнать евреев из общественной жизни Германии, местные головорезы по собственной инициативе пошли в атаку на евреев – как на предпринимателей, так и на простых людей. Некоторые евреи попали в первые лагеря нередко по доносу соседей или деловых конкурентов – чаще всего их обвиняли в таких «преступлениях», как спекуляция или сексуальные отношения с так называемыми арийцами[220].
Вне зависимости от известности почти все заключенные-евреи столкнулись в лагерях с издевательствами штурмовиков и эсэсовцев, в буквальном смысле слова помешанных на антисемитизме. Мало того что евреи считались смертельными политическими врагами, их заклеймили «расово неполноценными», «капиталистическими эксплуататорами» и «погрязшими в лени интеллигентами»[221]. С прибытием в лагерь очередной партии новых заключенных охранники нередко осведомлялись, есть ли среди них евреи. «А может, и евреи среди вас есть?» – именно эти слова 25 апреля 1933 года выкрикнул молодой охранник-эсэсовец в Дахау, когда туда доставили заключенных, в том числе и Ганса Баймлера. Даже после введения особых знаков идентификации групп заключенных прибывших в лагерь евреев все равно заставляли выходить из строя. Некоторые заключенные скрывали свое происхождение, но это было небезопасно. Так, в Дахау заключенный-коммунист Карл Лербургер погиб от руки эсэсовца Штайнбреннера в мае 1933 года, это произошло вскоре после того, как один из полицейских опознал его[222].
Издевательства на почве антисемитизма в ранних лагерях происходили в разной форме. Как другие мучители, нацистские охранники наблюдали за актами ставшего ритуальным глумления. Избиения сопровождались грубыми оскорблениями. «Мы вас кастрируем, чтобы вы больше не портили наших арийских девчонок», – было сказано двум евреям во время пытки в подвале одной берлинской пивной в августе 1933 года[223]. В Дахау, как вспоминал потом Штайнбреннер, когда его приятели из СС выбрили крест на голове одного заключенного-еврея, «все потешались над этим». В Зонненбурге штурмовики сбрили бороду Эриху Мюзаму, чтобы он больше походил на персонажей нацистских карикатур[224]. Евреев-заключенных повсеместно использовали для выполнения самых тяжелых и унизительных работ. То, что охранники не позволяли себе в отношении неевреев, в частности пользовавшихся широкой известностью политических заключенных, было вполне допустимо в обращении с евреями, стоявшими на самой низкой ступени концлагерной иерархии. Эрнста Хайльмана, например, немедленно назначили «директором нужника» лагеря Ораниенбург, поставив его во главе группы евреев; в их обязанности входила уборка четырех туалетов (иногда и голыми руками), которыми пользовалась почти тысяча заключенных. Хайльман принял эту «должность» от Макса Абрахама, раввина из Ратенова под Берлином, того «понизили» до «заместителя» Хайльмана[225].
В Ораниенбурге – и в некоторых других крупных лагерях, таких как Дахау, – именно ненависть к евреям натолкнула администрацию на мысль о создании отдельных рабочих групп и бараков (так называемые еврейские роты). Однако такого рода пространственное отделение оставалось все же нетипичным для первых лагерей. В большинстве случаев евреи работали и спали вместе с другими заключенными, в особенности в небольших лагерях, хотя даже в таком сравнительно крупном лагере, как Остхофен под Вормсом (Гессен), где насчитывалось свыше ста заключенных-евреев, «еврейской роты» не было. Остхофен в некотором смысле вообще стоял особняком среди многих лагерей, таких, например, как Ораниенбург. Его комендант штурмбаннфюрер СС Карл Д’Анджело, который позже перешел в Дахау, был человеком куда более сдержанным, чем его коллега из Ораниенбурга, и не позволял охранникам преступать границы допустимого[226].
И здесь усматриваются различия между первыми лагерями, даже теми, в которых охранниками были штурмовики и эсэсовцы. И потом, пока что не существовало никаких официальных директив, в которых было бы прописано, как именно следует обращаться с заключенными-евреями. Бывало, что дело доходило до конфликтов между нацистскими чиновниками, как это имело место в Зонненбурге. Слухи о пытках, которым подвергались там Ганс Литтен и Эрих Мюзам, уже несколько дней спустя дошли до Берлина. Озабоченный репутацией Зонненбурга адвокат доктор Миттельбах из Главного полицейского управления в Берлине 10 апреля 1933 года прибыл в Ораниенбург с инспекционной поездкой. Осмотрев заключенных – зубные протезы Мюзама были сломаны, лицо Литтена страшно опухло, – доктор Мителльбах вмиг определил, что речь идет о «весьма серьезных травмах» и что ему предстоит представить начальству соответствующий отчет. После этого Миттельбах собрал всех охранников СА и проинструктировал их насчет того, что всякого рода издевательства и злоупотребления своими обязан ностями строго воспрещаются. Убедившись в том, что его предупреждения не возымели действия, он 25 апреля возвратился в Зонненбург на машине забрать Литтена, а еще месяц спустя приехал за Мюзамом. Оба заключенных были помещены в тюрьму Шпандау в Берлине, где обращение не шло ни в какое сравнение с концлагерным. «Доктор Миттельбах спас мне жизнь», – сообщал сияющий Литтен матери во время свидания[227].
Миттельбах имел возможность вмешаться в происходившее в Зонненбурге, поскольку этот лагерь – хоть и укомплектованный штурмовиками – находился в его ведении. Зонненбург был первым самым крупным лагерем политической полиции Пруссии, и Миттельбах, много сделавший для его открытия, вскоре был назначен на еще более ответственный пост: он занимался вопросами координирования превентивных арестов на всей территории Пруссии в статусе сотрудника вновь созданного в конце апреля 1933 года в рамках министерства внутренних дел Пруссии отдела тайной государственной полиции (гестапо). Официальная задача сотрудников тайной государственной полиции (гестапо) и в Берлинском управлении, и в ее региональных отделениях состояла в жестком контроле над «всей подрывной политической деятельностью на территории Пруссии». Но Миттельбах долго на этом посту не продержался, вероятно по причине оказания помощи Литтену. И все же с тех пор центральные государственные органы Пруссии да и других земель Германии установили более жесткий контроль над хаосом, царившим в первых лагерях[228].
Координация
В начале марта 1933 года, на заре Третьего рейха, государственные чиновники Тюрингии спешно обустраивали лагерь для заключенных-коммунистов на территории бывшего аэродрома Нора под Веймаром; несколько дней спустя там насчитывалось свыше 200 человек заключенных. Не прошло и трех месяцев, как только что открытый лагерь снова опустел. Иногда Нора описывается как первый немецкий концентрационный лагерь, однако он же считается и самым первым, который пришлось закрыть[229]. В Германии закрыли не один только лагерь Нора – к концу лета 1933 года первые лагеря закрывались повсюду[230]. Они не предназначались для использования на протяжении длительного времени, а лишь как временные, и их упразднение отразило видоизменение специфики нацистского террора. Как только режим обеспечил себе более-менее стабильное положение, его фюреры попытались обуздать штурмовиков, эксцессы которых мало-помалу становились бельмом на глазу даже у самых преданных сторонников нацистов. 6 июля 1933 года Гитлер недвусмысленно заявил представителям высшего эшелона рейха, что, дескать, национал-социалистическая революция свершилась[231]. Отсюда – насилие шло на убыль, а вместе с ним и число заключенных и, соответственно, лагерей.
Теперь оставалось лишь несколько из первых лагерей – крупных государственных лагерей. Попытки скоординировать политический террор начались уже весной 1933 года и набирали темп в течение всего оставшегося года[232]. Всего два месяца спустя после того, как местные активисты открыли Остхофен в марте, глава полиции земли Гессен определил его как официальный государственный лагерь[233]. Крупными лагерями обзаводились и власти других земель Германии[234]. Самые заметные инициативы исходили от двух самых крупных земель Германии – Пруссии и Баварии, фюреры которых сформулировали весьма амбициозные планы на будущее касательно незаконного содержания лиц под стражей. Для воплощения этих тщеславных замыслов в жизнь обе земли, Пруссия и Бавария, имели в распоряжении по одному образцовому лагерю: Эмсланд и Дахау соответственно. Оба упомянутых лагеря были не только самыми крупными учреждениями второй половины 1933 года – приблизительно 3 тысячи человек в Эмсланде и 2400 человек в Дахау (данные на сентябрь 1933 года), – они наиболее соответствовали прототипу концентрационных лагерей будущего[235].
«Превентивное заключение» в Пруссии
В период захвата власти нацистами в Пруссии было подвергнуто арестам намного больше политических противников, чем в любой другой из земель Германии. На конец июля 1933 года на одну только Пруссию приходилось свыше половины всех подвергнутых превентивному аресту[236]. Многие из них были настолько опасны, как заявил один из прусских чиновников высокого ранга летом 1933 года, что их необходимо было оставить в лагерях на долгие сроки. По его оценке, в ближайшие годы число заключенных в Пруссии, подвергнутых превентивному аресту, будет составлять приблизительно 10 тысяч человек, и эта цифра уменьшаться не будет. То есть шаг за шагом незаконное содержание в лагерях становилось юридической нормой[237].
Понимание того, что лагеря – мера совсем не чрезвычайная и не временная, что они просуществуют и дальше, даже после полного и окончательного захвата власти, став неотъемлемой частью Третьего рейха, обусловило стремление как можно быстрее приступить к созданию более упорядоченной системы незаконного содержания под стражей[238]. В Пруссии координацией системы лагерей занималось министерство внутренних дел. Лично Герман Геринг к осени 1933 года завершил разработку новой системы: в будущем останется всего четыре крупных государственных концентрационных лагеря вместо распыленной массы прежних первых лагерей[239].
Первым государственным лагерем Пруссии был печально известный Зонненбург, где среди примерно тысячи заключенных, насчитывавшихся на конец ноября 1933 года, находился и Карл фон Осецки[240]. Примерно столько же заключенных томилось и во втором по величине государственном лагере в Бранденбурге у реки Хафель. Этот лагерь появился в августе 1933 года на месте заброшенной исправительно-трудовой колонии. Среди заключенных были Эрих Мюзам и Ганс Литтен, краткое пребывание которых в берлинских тюрьмах неожиданно резко завершилось[241]. Еще большее число заключенных – 1675 человек на конец сентября – содержалось в третьем по счету лагере Лихтенберг в Преттине на Эльбе, созданном в июне 1933 года опять же на месте бывшей исправительно-трудовой колонии[242]. Но истинной гордостью чинуш Геринга, начиная с лета 1933 года, был самый крупный лагерный комплекс под Папенбургом в Эмсланде на северо-западе Германии недалеко от голландской границы[243].
Кроме перечисленных четырех прусские государственные органы санкционировали и создание горстки региональных лагерей, среди них Моринген, ставший самым большим женским лагерем Пруссии (тоже для подвергнутых превентивному заключению); к середине ноября 1933 года здесь находилось около 150 женщин[244]. Что касается всех остальных первых лагерей, как заявил Герман Геринг в октябре 1933 года, они не «признаны мною государственными концентрационными лагерями» и «вскоре, в любом случае к концу этого года, будут расформированы»[245]. Несколько первых лагерей действительно были расформированы и закрыты в вышеуказанный период, а их заключенные переведены в Эмсланд[246].
Новая прусская модель предусматривала создание системы крупных государственных лагерей, централизованно управляемых из Берлина. Теперь вместо множества инстанций, занимавшихся вопросами превентивных арестов и содержания под стражей, только полиция в контакте с гестапо осуществляли контроль и надзор за всеми лагерями, а также решали, кого из заключенных выпустить, а кого оставить в концлагере[247]. Часть лагерей управлялись государственными служащими, иначе говоря, сотрудниками полиции, подотчетными министерству внутренних дел Пруссии. В свою очередь, эти начальники лагерей отвечали и за командующих местными охранниками СС. Единое командование всеми охранниками СС в Пруссии было возложено на группенфюрера СС Курта Далюге, главу полицейского управления прусского министерства внутренних дел. Другие высокопоставленные должностные лица – введенные в заблуждение усилиями СС создать себе куда более привлекательный имидж дисциплинированных исполнителей, нежели непредсказуемые штурмовики СА, – были целиком за описанное нововведение. Решение о назначении СС ответственными за охрану лагерей приводило к замене охранников СА в таких лагерях, как Зонненбург, и к концу августа 1933 года все основные государственные концентрационные лагеря Пруссии были укомплектованы подразделениями СС[248].
Но прусская модель так и не была полностью осуществлена на практике – управленческая структура не работала. Она была далека от обеспечения централизованного контроля, что, в свою очередь, приводило к субординационной путанице, поскольку многие из местных охранников СС не горели желанием подчиняться каким-то там штатским из государственной службы[249]. Подобные конфликты случались и на более высоком уровне между чиновниками от прусского министерства внутренних дел с одной стороны и штурмовыми батальонами СА и фюрерами СС – с другой. Так, осенью 1933 года министерство вынуждено было отложить план закрытия лагеря в Ораниенбурге из-за возмущения фюреров СА, защищавших лагерь как бастион обороны против врагов государства (куда важнее, разумеется, было их стремление обеспечить в будущем занятость местных охранников СА). В конце концов прусское министерство внутренних дел с большой неохотой санкционировало статус лагеря Ораниенбург как регионального государственного лагеря, управляемого штурмовыми батальонами СА[250].
Такая уступка была из ряда типичных из-за неспособности служак Геринга полностью обеспечить контроль над всеми вопросами незаконного задержания в Пруссии. И часть нацистских военизированных формирований по-прежнему продолжали арестовывать людей на свое усмотрение, а наиболее ретивые самодуры из фюреров СА и СС решили даже сами устроить новые лагеря[251]. Осенью 1933 года, например, полицай-президент Штеттина оберфюрер СС Фриц-Карл Энгель открыл в заброшенном здании причала в районе Бредова лагерь, просуществовавший до 11 марта 1934 года[252]. Когда его в конце концов закрыли, раздраженный Геринг приказал «немедленно расформировать» и все остальные полицейские лагеря, «носившие характер концентрационных лагерей»[253]. Несколько дней спустя на совещании у Гитлера Геринг пошел еще дальше: он выступил с предложением учредить специальную комиссию и хорошенько прочесать Германию на предмет обнаружения всех самовольно открытых СА лагерей[254].
Прусский эксперимент завершился большим конфузом. Едва была разработана детальная модель государственной системы лагерей, как тут же она дала трещину. И ее неработоспособность усугублялась отсутствием инициативы сверху. Сам Герман Геринг засомневался относительно своей концепции крупных лагерей и стал даже настаивать на том, чтобы выпустить на свободу побольше заключенных. А прусские чиновники низовых уровней действовали вразнобой. В конце ноября 1933 года министерство внутренних дел полностью утратило контроль над лагерями, перешедшими к недавно получившему самостоятельность прусскому гестапо, функционировавшему в качестве особой структуры и подчинявшемуся непосредственно Герингу. Однако гестапо так и не представило собственной систематизированной концепции, и за ближайшие месяцы прусская политика в этом деле была, по сути, пущена на самотек[255]. Свойственные прусской государственной системе неразберихи и конфликты отражались и в функционировании главных лагерей в Эмсланде на протяжении всего долгого года террора[256].
Лагеря Эмсланда: взгляд изнутри
Однажды утром в июле 1933 года Вольфганг Лангхоф проснулся от пронзительных свистков и криков. Он понятия не имел, куда попал. Еще не оправившись от сна, Лангхоф огляделся и понял, что находится среди каких-то кроватей, на которых лежат столь же удивленные люди. Внезапно он все вспомнил, и тут же у него дыхание перехватило от охватившего его ужаса: он был заключенным лагеря Бёргермор в Эмсланде. Лангхофа доставили туда в составе большой партии арестованных прошлым вечером. Лангхоф мог считаться ветераном первых лагерей, его арестовали еще 28 февраля 1933 года в Дюссельдорфе, где он был известным театральным актером, часто выступавшим в героических ролях, и еще – коммунистическим агитатором. Уже стемнело, когда Лангхоф миновал ворота Бёргермора, и, придя наконец в лагерь после изнурительного пешего марша с располагавшейся довольно далеко железнодорожной станции под постоянными окриками эсэсовцев, он буквально свалился на соломенный тюфяк в огромном помещении. Теперь сквозь окна сочилась призрачная утренняя мгла, и он мог осмотреться. Убогий деревянный барак приблизительно 40 метров длиной и 10 шириной напоминал конюшню. Большую часть его занимали двухъярусные койки, на которых размещались около сотни заключенных, несколько узких шкафчиков для их имущества. Еще кусок площади был отведен для обеденных столов со скамьями. В дальнем конце барака располагалась уборная.
Водопровод в барак не провели, умываться приходилось на улице. Висел густой туман – частое явление для этой местности. Когда он рассеялся, Лангхоф убедился, что лагерь представляет собой барачный городок и его барак был всего лишь одним из многих выстроившихся аккуратными пятью рядами приземистых деревянных построек по обе стороны прохода, разделявшего надвое прямоугольник лагеря. Кроме того, было пять административных бараков, включая кухню, больницу и бункер. Комплекс построек, напоминавший немецкие лагери военнопленных времен Первой мировой войны, был окружен двумя параллельными рядами ограждений из колючей проволоки с узким коридором внутри для прохода патрулей. С другой стороны, возле ворот и сторожевой вышки (оснащенной прожекторами и пулеметами), стояли бараки на вид приличнее; здесь охранники СС занимались канцелярской работой, спали и напивались. За этими бараками уже не было ничего, за исключением белого шеста с флагом со свастикой, нескольких засохших деревьев и ряда телеграфных столбов, протянувшихся до самого горизонта. «Бесконечная равнина, пустошь, куда ни посмотри, – писал Лангхоф два года спустя. – Повсюду два цвета – бурый и черный, повсюду узкие рвы и канавы». Трудно вообразить себе более неуютное место, чем Бёргермор, притаившийся в глуши малонаселенного Эмсланда[257].
Бёргермор был одним из четырех почти идентичных государственных лагерей – еще один располагался в Нойзуструме и еще два – в Эстервегене. Все они были открыты прусским министерством внутренних дел в период с июня по октябрь 1933 года на широкой равнине, в основном на невозделываемых землях, в северной части Эмсланда. Решение о сооружении этого комплекса было принято еще весной 1933 года, и министерские чиновники вскоре стали считать его основным в прусской государственной системе[258]. Особый характер этих лагерей был очевиден даже на первый взгляд. В отличие от других мест лагеря Эмсланда так и не были обнаружены впоследствии. Вместо того чтобы приспособить существующие постройки, власти запланировали возвести и специальные новые, вынудив заключенных самим строить их собственные барачные лагеря, которым была уготована участь стать неким образцом, стандартом лагерной системы СС в последующие годы[259]. Этот новый комплекс не только сильно отличался внешне от других прусских лагерей, он значительно превосходил их по территории. В общей сложности к осени 1933 года во всех лагерях Эмсланда содержалось до 4500 заключенных – то есть половина всех заключенных государственных концентрационных лагерей Пруссии[260].
Принудительный труд также определял особый статус лагерей Эмсланда среди остальных. Здесь заключенные работали не спорадически, как в самых первых лагерях, а на постоянной основе. Возделывание торфяников Эмсланда, в последние годы значительно активизировавшееся в течение предыдущих лет, сулило выгоду, как экономическую, так и идеологическую. Освоение земель стимулировало развитие сельского хозяйства Германии, обеспечивало его самодостаточность и, кроме того, вполне вписывалось в нацистские доктрины «кровь и почва» и «лебенсраум», то есть «жизненного пространства». Кроме того, в лице заключенных предприятия малого бизнеса получали дешевую рабочую силу. Но самым важным было то, что такого рода труд довершал пропагандистский образ первых лагерей как мест «трудового перевоспитания».
На практике же принудительные работы в лагерях Эмсланд были одним из способов издевательств над заключенными. Рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер несколько лет спустя признал: «Я еще преподам вам хорошие манеры, отправив вас на торфяники»[261]. Заключенные ранним утром в 6 часов (или даже раньше летом) уходили из лагеря, где спали, обычно дорога к месту работы занимала больше часа. По пути их нередко заставляли петь, впрочем, эсэсовцы вскоре запретили исполнение «Песни болотных солдат», сочиненной тремя заключенными (в том числе и Вольфгангом Лангхофом). На торфянике заключенные рыли канавы и перебрасывали землю, причем темпы работы были просто невыносимыми, но приходилось успевать, чтобы избежать наказания за недовыполнение ежедневной нормы. После первого дня на торфянике Вольфганг Лангхоф писал: «Ладони в пузырях мозолей. Кости ломит, каждый шаг отдается болью во всем теле. И ради чего это все? Ведь если вместо сотни человек пригнать сюда пару тракторов, они справились бы с этой работой за несколько дней»[262].
Невзирая на все свои отличия, лагеря Эмсланда, по сути, были и оставались обычными среди других первых лагерей СС, охрану которых осуществляли штурмовики из батальонов СА. Среди заключенных в Эмсланде также преобладали левые, причем в основном именно коммунисты. И эти люди на каждом шагу сталкивались с неприкрытым насилием. Хотя во главе каждого лагеря Эмсланда стоял госслужащий – представитель полиции, всем в лагере заправляли служащие охранных отрядов СС – озлобленные ветераны Первой мировой войны, присоединившиеся к нацистскому движению незадолго до его успеха на выборах в 1930-х годах[263].
Как в других первых лагерях, издевательства эсэсовцев достигали пика с прибытием очередной партии новых заключенных – известных политиков и евреев[264]. 13 сентября 1933 года в Бёргермор прибыл транспорт в составе примерно 20 человек из Ораниенбурга. Их здесь ждали с нетерпением уже несколько дней. Эсэсовцы-охранники, выстроив заключенных, вывели двух самых известных из них – Фридриха Эберта и Эрнста Хайльмана. И «приветствие» в лагере СС Бёргермор было куда более зверским, чем в лагере Ораниенбург пятью неделями ранее. По прибытии обоих подвергли оскорблениям и избили палками и отломанными от столов ножками. Позже двух социал-демократов вместе с тремя новыми еврейскими заключенными (среди них раввин Макс Абрахам) бросили в яму якобы для «встречи парламентской группы», как выражались нацистские изуверы. Хайльман, весь в крови, молил их о милосердии, но его ненадолго решили похоронить заживо, а Эберт наотрез отказался выполнить приказ эсэсовца избивать ногами других заключенных, в противном случае его пообещали избить. Остальные заключенные заметили, что поступок Эберта произвел впечатление на охранников, и те потом уже не вели себя с ним столь беспардонно.
Муки Эрнста Хайльмана в Бёргерморе на том не закончились. Один раз его целый день продержали, с головы до пят обмазав человеческим калом. Другой раз заставили на четвереньках ползти в барак на цепи, которую держал в руках эсэсовец, громко лаять и в перерывах между лаем кричать: «Я – еврейский депутат парламента от СДПГ Хайльман!» После этого на него натравили сторожевых собак. Незадолго до прибытия в Эмсланд Хайльман сказал одному из заключенных, что, мол, больше не вынесет такого обращения, как в Ораниенбурге. Но в Бёргерморе каждый день для него изобретали новое «приветствие». Эсэсовские охранники, поставив целью отправить его в могилу, были неистощимы на садистские выдумки. Наконец 29 сентября 1933 года Эрнст Хайльман сломался – не выдержав побоев и их последствий, он предпринял попытку самоубийства, бросившись на ограждение. Охрана открыла огонь, и вскоре он упал как подкошенный. Однако страдания Хайльмана на этом не закончились – пуля угодила ему в бедро, и после пребывания в больнице его в 1934 году вернули в Эмсланд, на сей раз не в Бёргемор, а в другой лагерь – Эстервеген[265].
За три недели до происшествия с Хайльманом охранники в Эмсланде убили троих заключенных. Еще трое погибли в начале октября 1933 года, среди них бывший полицай-президент района Гамбурга Альтона, член СДПГ, – он был приговорен к казни по распоряжению коменданта Эстервегена за якобы его причастность к гибели двух штурмовиков в 1932 году[266]. Слухи о деяниях эсэсовцев распространились через местное население и вскоре добрались до министерства внутренних дел Пруссии, которое в конце концов решило вмешаться. 17 октября 1933 года поступил приказ немедленно изъять всех известных заключенных и евреев из лагерей Эмсланда. Местные охранники СС были вне себя, когда около 80 человек, включая Фридриха Эберта и Макса Абрахама, в тот же день вывезла из лагеря полиция. Транспорт прибыл в Лихтенберг, и, несмотря на плохие условия и отдельные проявления насилия со стороны эсэсовцев, заключенные все же почувствовали облегчение после кошмаров Эмсланда. «Наконец-то, – как выразился один заключенный-еврей, – ад особого режима кончился»[267].
Тем временем в Эмсланде никаких изменений в лучшую сторону не наблюдалось. Еще как минимум пять заключенных погибли во второй половине октября 1933 года. Бесчинства в лагерях (широко освещавшиеся за границей) и углублявшиеся конфликты между охранниками СС и местным населением по ту сторону лагерного ограждения в конце концов вынудили Геринга вмешаться, причем весьма оригинальным способом. В воскресенье, 5 ноября 1933 года, вооруженное до зубов подразделение полиции прибыло в Эмсланд для разоружения и смещения охраны лагерей. Лагеря были окружены, и даже армию привели в состояние готовности на случай вооруженного столкновения. По прошествии весьма неспокойной ночи, когда одуревшие от шнапса охранники крушили бараки, один из них сожгли дотла, грозились перестрелять заключенных, а потом, напротив, вооружить их и поднять общее восстание, эсэсовцы все же успокоились, тихо разоружились и рассеялись по местности, не оказав сопротивления. Трудно было вообразить себе столь бесславный финал[268].
Но жизнь в лагерях Эмсланда не улучшилась и после смещения прежней эсэсовской охраны. После недолгого периода более спокойного, мягкого управления лагерями силами полиции Геринг в декабре 1933 года передал исполнение их обязанностей батальонам СА. Издевательства и убийства продолжились с новой силой – многие штурмовики действовали в точности так же, как их предшественники из СС[269]. Среди жертв оказалось несколько «важных шишек» – в частности, Ганс Литтен, доставленный из Бранденбурга в Эстервеген в январе 1934 года; после недель мук и работы на износ он, потеряв сознание, свалился с грузовика, колесо которого отдавило ему ногу. Год без малого спустя после ареста в Берлине туда прибыл и Карл фон Осецки. И его избрали мишенью для нападок и издевательств и довели до такого состояния, что он уже утратил всякую надежду выйти живым из лагеря[270].
Не в состоянии обеспечить контроль над лагерями Эмсланда, Геринг стал готовить их закрытие. В апреле 1934 года он лично проследил за закрытием Бёргермора и Нойзуструма, двух лагерей, которые он еще за несколько месяцев до описанных событий рассматривал как постоянные для незаконного содержания. Теперь оставались лишь два лагеря в Эстервегене, в которых на 25 апреля 1934 года содержалось ни много ни мало 1162 заключенных[271]. В далекой Баварии Генрих Гиммлер, должно быть, потирал руки, возрадовавшись провалу проекта Геринга. Если лагерный комплекс в Эмсланде трещал по всем швам, то его собственный крупный лагерь функционировал как положено[272].
Образцовый лагерь Гиммлера
«Став начальником полиции Мюнхена, я принял полицейский штаб, Гейдрих получил политическую секцию», – вспоминал почти 10 лет спустя рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер 9 марта 1933 года, когда его вместе с верным служакой Рейнхардом Гейдрихом допустили до неограниченной власти над аппаратом подавления на всей территории Третьего рейха. «Так мы и начинали», – задумчиво добавил Гиммлер[273]. Однако его партийная карьера началась, разумеется, задолго до 1933 года. Гиммлер родился в Мюнхене в 1900 году, он был одним из тех «сердитых молодых людей» военного поколения, кто оказался слишком молод для фронта и кто присоединился к крайне правой группировке после поражения Германии в войне и революции 1918 года, восполнив таким образом выпадение из жизни Первой мировой войны и сражаясь вместо этого с Веймарской республикой. Сначала Гиммлер был рядовым штурмовиком нарождавшегося нацистского движения. Взлет Гиммлера пришелся на 1929 год, когда он принял командование «охранными отрядами», иначе говоря, СС (став рейхсфюрером СС). Первоначально это было малочисленное формирование личной охраны, всего лишь скромное подразделение многочисленных и мощных штурмовых батальонов – СА – Эрнста Рёма. Но изворотливый и амбициозный Гиммлер быстро превратил СС в серьезную военизированную силу – СС обрели самостоятельность. Гиммлер, который, в отличие от большинства нацистских активистов, происходил из образованного среднего класса, создавал СС как расовую и воинскую элиту нацистского движения, тем самым компенсируя прежнюю невозможность воплотить себя на военном поприще. К моменту прихода к власти нацистов в 1933 году гиммлеровские СС выросли с нескольких сотен человек до свыше 50 тысяч и продолжали расти и набираться сил по мере продвижения их предводителя вверх по лестнице нацистского государства. В апреле 1933 года Гиммлер, сосредоточив в своих руках управление политической и вспомогательной полицией Баварии, намеревался выстроить мощнейший аппарат подавления у себя на родине[274].
В центре помыслов Гиммлера был и оставался лагерь Дахау. 13 марта 1933 года комиссия, осмотрев заброшенный завод по производству боеприпасов, одобрила его использование в качестве лагеря для превентивного ареста. Приготовления начались на следующий же день, и 20 марта 1933 года Гиммлер в прессе объявил о создании «первого концентрационного лагеря». Самоуверенность, с которой политический новобранец представил свое радикальное видение, поражала. Сфера компетенции Дахау не ограничивается коммунистическими функционерами, предупреждает Гиммлер, а распространяется на всех противников левого толка, которые «угрожают безопасности государства». Полиция должна быть бескомпромиссной, добавляет он, и держать этих функционеров в лагере столько, сколько необходимо. Гиммлер мыслил широко: Дахау в перспективе разместит приблизительно 5 тысяч заключенных превентивного ареста, то есть больше, чем любая крупная тюрьма земли Бавария в 1932 году[275].
Вскоре лагерь Гиммлера стал центром незаконного содержания под арестом в Баварии. Заключенные стали прибывать в Дахау со всех концов самой большой земли Германии, как только превентивное заключение было централизовано в руках баварской политической полиции, и всего за несколько месяцев их число увеличилось с 151 человека (31 марта) до 2036 (30 июня)[276]. К этому времени изменился и внешний облик лагеря. Заключенных перевели из временных помещений в более просторные постоянные, только что возведенные на бывшей фабричной территории. Обновленная территория лагерного комплекса Дахау, обнесенная колючей проволокой и башнями охраны, включала 10 одноэтажных зданий барачного типа, кирпичных и бетонных, где в свое время размещались производственные помещения. Каждый барак был подразделен на пять отсеков с двухъярусными койками, каждый из которых был рассчитан на 54 заключенных (в каждом отсеке предусматривалась небольшая промывная уборная). Кроме того, в таком бараке располагались медпункт, прачечная и плац для переклички. Прямо перед бараком было большое стрельбище СС – постоянное напоминание о том, кто здесь хозяин. Тут же поблизости стояли другие барачные здания для заключенных, включая столовую и новый бункер. За этими зданиями располагались административные здания, мастерские и казармы охраны. Вся территория была окружена еще одним проволочным ограждением и длинной стеной со сторожевыми башнями. По оценке одного из заключенных, чтобы обойти всю территорию по периметру, требовалось около двух часов[277].
Самое важное изменение в Дахау касалось не внешнего вида, а штатного расписания, поскольку Дахау стал лагерем СС. Первые охранники прибыли из регулярной государственной полиции, но Гиммлер расценивал это как временную меру. Где-то в конце марта 1933 года небольшой отряд эсэсовцев направили в Дахау, официально в статусе подразделения вспомогательной полиции, а уже 2 апреля 1933 года Гиммлер распорядился о переходе Дахау под ответственность СС. После нескольких дней обучения государственной полицией этот отряд СС, численность которого выросла до 138 человек, 11 апреля 1933 года официально принял охрану заключенных. Тем временем охранники СС продолжали обучение за колючей проволокой, поскольку некоторые из них и оружие держать не могли. Полиция в конце мая 1933 года отбыла, и все обязанности по охране лагеря Дахау полностью перешли в ведение СС[278]. Базовая структура незаконного содержания под стражей в Баварии была сформирована: политическая полиция проводила аресты и отправляла арестованных в рамках превентивного ареста в лагерь в Дахау, где они попадали под охрану эсэсовцев. Строго говоря, и СС и полиция подчинялись одному-единственному человеку – Генриху Гиммлеру, он и создал шаблон для более поздней лагерной системы Германии в целом.
Гиммлер понимал, что его люди, то есть эсэсовцы, будут управлять Дахау по-другому, не так, как служащие государственной полиции. Первый отряд СС встретил лично руководитель мюнхенского абшнита СС барон фон Мальзен-Поникау. В своей ужасающей речи он представил заключенных чудищами, планировавшими ликвидировать нацистов, теперь же СС предстоит свершить над ними акт возмездия. Находившийся среди присутствующих эсэсовец Ганс Штайнбреннер вспоминал, что барон завершил обращение открытым подстрекательством к убийствам: «Если кто-то [из заключенных] попытается совершить побег, вы откроете огонь и, надеюсь, не промахнетесь. Чем больше этих субъектов погибнет, тем лучше»[279]. Призывы барона все еще звучали в ушах эсэсовцев, когда они принимали очередную партию заключенных 11 апреля 1933 года. Командовал ими вновь назначенный на должность коменданта 33-летний гауптштурмфюрер СС Хильмар Векерле, настроенный ничуть не менее воинственно, чем кровожадный барон фон Мальзен-Поникау. Векерле принадлежал к числу нацистских активистов первых часов – участник Первой мировой войны и квазигражданской войны периода Веймарской республики – он поддерживал в лагере имидж брутальной персоны, где его видели неизменно с кнутом и с огромным псом[280].
СС ознаменовали правление Дахау взрывом насилия. В самый первый день эсэсовцы зверски избили вновь прибывших заключенных, но это была лишь прелюдия – вечером они в пьяном виде набросились на заключенных-евреев прямо в бараках[281]. На следующий день, 12 апреля 1933 года, они просто обезумели. Примерно во второй половине дня Ганс Штайнбреннер выкрикнул по фамилиям четырех узников. Среди них был и Эрвин Кан, находившийся в Дахау с самого основания лагеря и всего за неделю до описываемых событий уверявший родителей, что, дескать, у него нет жалоб на обращение: «Надеюсь скоро выйти на свободу», – писал он в своем, как вскоре выяснилось, последнем письме. Еще трое – Рудольф Бенарио, Эрнст Гольдман и Артур Кан – всем им было в ту пору по двадцать с небольшим, и они прибыли в лагерь только днем ранее. Все четверо уже узнали, что такое озверевшие эсэсовцы: 12 апреля Штайнбреннер исхлестал их до крови. Штайнбреннер вместе с еще несколькими эсэсовцами доставил их, как они предполагали, для отправки на штрафные работы. Когда они дошли до близлежащего леса, один из охранников как бы невзначай спросил заключенных, не тяжело ли тащить на плече инструменты, которые они взяли с собой. Когда Эрвин Кан ответил, что не особенно, охранник бросил: «Ничего, скоро тебе не придется скалить зубы». И эсэсовцы, вскинув винтовки, выстрелили в спину заключенным. Когда их крики стихли, трое трупов лежали ничком. Эрвин Кан выжил, несмотря на страшную рану в голове, а эсэсовцу, уже собравшемуся добить его, помешала прибывшая на место происшествия государственная полиция. Тяжелораненый заключенный был срочно отправлен в мюнхенскую больницу. Эрвин Кан был в полном сознании, когда его жена посетила его там три дня спустя, он рассказал ей, что произошло. Несколько часов спустя он скончался, есть версия, что он был ночью задушен кем-то из охранников, дежуривших у его палаты[282].
Первые убийства в Дахау были заранее обдуманы и рассчитаны на то, чтобы запугать узников, показать им всесилие новых хозяев – эсэсовцев, пришедших на смену служащим полиции[283]. Но каким образом, по какому принципу эсэсовцы выбирали первые жертвы из числа приблизительно четырехсот заключенных Дахау? Чем они руководствовались?[284] Ведь ни один из четверых обреченных заключенных не был известным политическим противником. Двое из них были третьестепенными местными левыми активистами, другие двое вообще были далеки от политики в целом. «За всю свою жизнь я ни в одну партию не вступил», – недоумевал Эрвин Кан в последнем письме из Дахау. Если что и обусловило выбор эсэсовцев, так это еврейское происхождение всех четверых заключенных, к такому выводу пришел Кан. Все четверо были идентифицированы эсэсовцами как евреи и как таковые расценивались как самые опасные враги. Как заявил Ганс Штайнбреннер одному из заключенных Дахау вскоре после убийства: «Вас мы оставим в покое, но сначала перебьем всех евреев»[285].
Начав в Дахау череду убийств, эсэсовцы уже не могли остановиться. После недели затишья – необходимо было убедиться, что все сошло с рук, – они казнили еще несколько заключенных. Естественно, извечная ненависть к коммунистам служила важным фактором – от пуль эсэсовцев пал не один функционер КПГ, та же участь ждала и Ганса Баймлера, но тот успел ее избежать. Однако оголтелый антисемитизм затмил все остальное – как минимум 8 из 12 заключенных, погибших в лагере за полтора месяца (с 12 апреля по 26 мая 1933 года), были еврейского происхождения, что обеспечило Дахау репутацию самого первого лагеря смерти для евреев Германии. Большинство из них были коммунистическими активистами, то есть зримым воплощением ненависти эсэсовцев к «еврейскому большевизму». Из всех евреев в Дахау в 1933 году выжил лишь один – член КПГ[286].
В первые месяцы господства эсэсовцев комендант лагеря Дахау Векерле вел себя так, будто власть его воистину не имела границ. Что повлияло на особые инструкции касательно содержания заключенных в лагере, выпущенных им в мае 1933 года. Согласно им лагерь был объявлен объектом «на военном положении», вся полнота власти в котором была сосредоточена в руках коменданта, и любому заключенному, упомянутые инструкции нарушившему, грозила «смертная казнь». Достаточно было просто «подстрекать других к неповиновению[287]. Хотя смертная казнь все еще была монополией судебной системы, ветеран НСДАП Векерле полагал, что Дахау был выше закона.
Дахау под давлением
Утром 13 апреля 1933 года поверенный Йозеф Хартингер из Мюнхенской государственной прокуратуры срочно отправился в Дахау, где был встречен комендантом Векерле. Узнав о насильственной смерти Рудольфа Бенарио, Эрнста Гольд мана и Артура Кана днем ранее, Хартингер приступил к стандартной процедуре расследования. Вскоре поверенный пришел к заключению, что официальная версия СС о том, что трое заключенных были убиты, а четвертый, Эрвин Кан, серьезно ранен при попытке к бегству, внушает подозрение. Подозрения представителя Мюнхенской прокуратуры усилились после того, как Эрвин Кан умер при загадочных обстоятельствах в больнице, а его вдова сообщила Хартингеру о том, что муж рассказал ей перед смертью. Но на том все и закончилось. Нелегко было противоречить СС, и даже непосредственный начальник Хартингера изначально не был склонен ввязываться в борьбу с эсэсовцами Дахау, тем более при демонстративной поддержке их главой полиции Гиммлером: в тот самый день, когда Хартингер был в Дахау, Гиммлер на пресс-конференции объявил, что эти четверо заключенных, которых он назвал коммунистами, были застрелены при попытке к бегству, то есть Гиммлер тем самым пустил в оборот расхожую версию, оправдывавшую любые убийства заключенных концлагерей (несколько лет спустя в конфиденциальной речи перед верхушкой СС Гиммлер ясно дал понять, что означал сей эвфемизм – «застрелен при попытке к бегству»)[288].
Поверенный Хартингер уже в мае 1933 года вновь посетил Дахау. Дело в том, что подозрительные случаи гибели заключенных следовали один за другим. Результаты вскрытия тел жертв, например Луи Шлосса, который по всем признакам был избит до смерти, не оставляли сомнений в том, что речь шла о насильственной смерти в результате нанесенных травм, но никак не в результате винтовочного огня при попытках к бегству. Хартингер и его коллеги еще более встревожились, ознакомившись с инструкциями Векерле, который без обиняков заявил им, что, дескать, документ получил одобрение Гиммлера. Векерле и его подручные сознавали собственную безнаказанность, чем ставили представителей прокуратуры Мюнхена в весьма двусмысленное положение каждый раз, когда те сталкивались с загадочной смертью очередного заключенного. Кое-кто из охранников даже не считал необходимым скрывать факты совершенных убийств.
Конфронтация между эсэсовцами и представителями закона достигла кульминации в начале июня 1933 года. 1 июня Мюнхенская государственная прокуратура приступила к слушанию дел нескольких эсэсовцев из Дахау. Комендант Векерле проходил как соучастник. В тот же день начальник Хартингера, главный прокурор Мюнхена, встретился за обедом с Генрихом Гиммлером, пообещавшим сотрудничество с судебным расследованием. И казалось, Гиммлер потерпел сокрушительное поражение, когда 2 июня был вынужден на созванном в срочном порядке совещании с нацистским главой Баварии фон Эппом и несколькими министрами освободить своего запятнанного коменданта. В то время это могло быть расценено как пощечина Гиммлеру. В конечном счете, однако, он расценил этот инцидент как скрытое благословение. Судебное расследование прекратилось после того, как полицейские чиновники запросили досье, а затем «потеряли» их. Что касается снятия с должности Векерле, Гиммлер, скорее всего, был безумно рад отдать его на заклание, после всех неприятностей, доставленных органам правовой защиты. В Дахау Гиммлеру нужен был куда более проницательный человек, и он отыскал прекрасного кандидата на должность коменданта лагеря – Теодора Эйке[289].
26 июня 1933 года Теодор Эйке официально принял управление лагерем Дахау, и на протяжении нескольких лет этот широколобый верзила с неизменной сигарой во рту руководил всеми концентрационными лагерями СС. По иронии судьбы все усилия органов юстиции остановить убийства в Дахау проложили дорогу тому, кто тайно превратит Дахау и другие первые лагеря в очаги террора. Если Гиммлер давал общие установки лагерной системы СС, то Эйке был ее мощной движущей силой. Он представлял собой не ведавшего никаких препон наглого нациста-фанатика. Агрессивный по натуре, этот властный и мстительный субъект подозревал противников везде и во всех. Наводивший ужас на своих противников, Эйке видел в нацистском режиме воплощение всех своих чаяний после многих лет борьбы и поражений.
В 1909 году в возрасте 17 лет Эйке покинул свой скромный семейный дом в Эльзасе (тогда в составе Германии), так и не окончив школы, преисполненный решимости сделать карьеру. Вступив добровольцем в армию, он быстро вписался в армейскую среду. Впрочем, за годы Первой мировой войны Эйке так и не смог покрыть себя неувядаемой славой, просидев с десяток лет на должности казначея[290], и с роспуском германской армии после войны он был демобилизован, так и не дослужившись до офицерского звания. Будучи человеком женатым, имея на руках малолетнего ребенка, Эйке не мог похвастаться лучезарными перспективами. К гражданской жизни он так и не привык. После нескольких неудачных попыток быть принятым на службу в полицию он решил, что мир к нему не справедлив (это чувство не покидало его всю жизнь), и в конце концов все же устроился на тоскливую должность в гиганте химической промышленности – компании IG Farben в Людвигсхафене в системе охраны предприятий. Занудная жизнь Эйке кончилась в конце 1920-х годов с вступлением в ряды нацистской партии, с которой он рассчитывал связать будущее. В июле 1930 года Эйке вступает в СС, получив удостоверение под номером 2921, и вскоре стал отдавать этой организации все свое свободное время. Эйке проявил себя способным орга низатором, отнюдь не лишенным лидерских качеств. Довольно скоро он стал влиятельным региональным командующим СС, и в конце концов его заметили. Репутация Эйке как сорвиголовы укрепилась еще сильнее, когда полиция обнаружила несколько десятков самодельных взрывных устройств у него на квартире. Будучи приговорен летом 1932 года к двум годам тюрьмы, Эйке скрылся у озера Гарда в фашистской Италии, где по поручению Гиммлера и при сотрудничестве с местными террористами возглавил учебно-тренировочный лагерь для австрийских нацистов. Эйке даже удостоился личной аудиенции у дуче – итальянского диктатора Бенито Муссолини.
По возвращении в Германию после захвата нацистами власти Эйке в середине февраля 1933 года надеялся на то, что его усилия будут достойно вознаграждены, однако надежды его пошли прахом. Он был горько разочарован. У него сразу же произошел конфликт с гауляйтером Рейнланд-Пфальца Йозефом Бюркелем, давним врагом, считавшим его «сифилитиком и идиотом». Этот конфликт вылился в позорное лишение Эйке свободы – сначала он угодил в тюрьму, а потом, в конце марта 1933 года, был помещен в психиатрическую лечебницу Вюрцбурга. Кроме того, Эйке был лишен и звания штандартенфюрера СС. Хотя доктор-консультант Вернер Хейделатер, впоследствии ключевая фигура в изуверской программе «эвтаназии», быстро определил, что его пациент ни в каком лечении не нуждается, Гиммлер решил придержать Эйке до лучших времен. Лучшие времена настали к началу лета, когда рейхсфюрер СС наконец решил вернуть своего сатрапа в строй. 2 июня 1933 года – в тот же день, когда Гиммлер согласился снять с должности коменданта Дахау Векерле, – он отдал соответствующие распоряжения руководству психиатрической клиники Вюрцбурга о том, что Эйке можно выписывать и что вскоре его ждет назначение на важную должность. При выборе преемника Векерле выбор Гиммлера пал на Эйке не случайно. Гиммлер любил раздавать должности тем, кто однажды скомпрометировал себя. Так рейхсфюрер СС покупал лояльность своих выдвиженцев. Разумеется, Эйке хранил слепую преданность хозяину до конца жизни.
Когда Теодор Эйке занял должность коменданта Дахау несколько недель спустя, уже в звании оберфюрера СС, он хорошо понимал, что в возрасте 41 года это назначение – последняя возможность изменить никчемную жизнь. В отличие от многих других комендантов первых лагерей Эйке не расценивал свое назначение как некую ссылку, а как возможность продвижения по службе. И энергично взялся за дело. Концентрационные лагеря, писал он Гиммлеру несколько лет спустя в одном из своих полных самовосхвалений посланий, были делом всей его жизни[291].
В первые дни в Дахау Эйке приглядывался к установленным в лагере порядкам, похаживал, смотрел, делал заметки. Работал он круглые сутки, даже спал у себя в кабинете. Тогда он и составил план реструктуризации лагеря. «Ну, Эйке оказался в своей стихии», – вспоминал впоследствии один эсэсовец. Эйке скоро изменил облик Дахау, став истинным его отцом-основателем. Из всего штата СС он выделил отряд безгранично преданных ему людей. Большинство из ближайшего окружения Векерле отбыло, среди них печально известный Ганс Штайнбреннер. Эйке также избавился от вечно недовольного командира охранников СС, заменив его штурм-фюрером Михаэлем Липпертом, который впоследствии станет олицетворением кошмара лагеря Дахау. Наконец, Эйке составил новые и обязательные для всех правила, стараясь канализировать насилие СС, упорядочить его, а также создал более последовательную административную структуру для штата СС[292].
Гиммлер был рад успехам Эйке. 4 августа 1933 года он посетил Дахау вместе с предводителем штурмовых отрядов Эрнстом Рёмом и в то время, по крайней мере номинально, его начальником. После обхода лагеря оба были почетными гостями торжества, посвященного открытию памятника (возведенного заключенными), который был посвящен нацистскому «мученику» Хорсту Весселю, молодому штурмовику весьма сомнительной репутации, погибшему во время стычки с коммунистами в Берлине в 1930 году и превращенному нацистской пропагандой в символ смертельной борьбы с большевизмом. Во время праздничной встречи в большой общей столовой СС в тот вечер Гиммлер и Рём превозносили до небес дисциплину и выправку охранников. Теодор Эйке удостоился особой похвалы в свой адрес. Еще один пример иронии судьбы, если сопоставить это событие с ролью Эйке во время «ночи длинных ножей» год спустя[293].
Тем временем за образцовым декором Дахау как образцового лагеря люди продолжали страдать от пыток и издевательств. Эйке и не думал облегчать жизнь узников, в этом смысле он ничуть не уступал своему предшественнику. Он просто хотел «причесать» статус-кво, облагородить его. Злоупотребления как были, так и оставались, «важные шишки» и евреи как страдали от отсутствия надлежащего лечения и изнурительного труда, так и продолжали страдать[294]. Лагерная концепция Эйке нашла отражение в его инструкциях по лагерю от 1 октября 1933 года, которые значительно расширяли перечень наказуемых нарушений заключенных в сравнении с ранними правилами Векерле, – одним словом, наказания еще более ужесточились вплоть до смертной казни. Эйке предупредил всех «политических агитаторов и ведущих подрывную деятельность интеллектуалов» о том, что, дескать, мои люди из СС «найдут способ заткнуть вам глотки». Заключенных, заподозренных в саботаже, бунтах или политической агитации, надлежало судить, исходя из «революционной законности»: «Любой, кто нападет на охранника или служащего СС, проявит неповиновение или откажется работать… [или]… будет призывать остальных к неповиновению… подлежит расстрелу на месте, как бунтовщик или же… повешению»[295].
Получив на вооружение упомянутые инструкции, охранники СС продолжали убивать в Дахау отдельных заключенных. К концу 1933 года, то есть уже после вступления Эйке в должность коменданта лагеря, погибли еще как минимум 10 человек заключенных (трое погибших были евреями)[296]. И хотя убийства скрывались тщательнее, нежели раньше, эти случаи подлежали расследованию, что выливалось во взаимные упреки в верхах. Гиммлер вскоре оказался в новом тупике, из которого его вызволил в декабре 1933 года не кто иной, как Эрнст Рём. Воспользовавшись политическими рычагами, он сумел остановить судебное разбирательство трех подозрительных случаев гибели заключенных, мотивируя это тем, что, дескать, явно «политический характер» вопроса делал его «в настоящее время неподходящим» для юридического вмешательства. И вновь несправедливость восторжествовала[297].
Дахау в 1933 году представлял собой нечто вроде совершенно обособленного ареала на одном из полюсов широкого спектра первых лагерей. С самого начала глава СС Генрих Гиммлер закрывал глаза на зачастую весьма радикальные подходы к незаконному задержанию – в Дахау погибло намного больше заключенных, чем в любом другом из первых лагерей. И надо сказать, таких бесчинств, как в Дахау, в других, в том числе и крупных государственных лагерях не происходило. В лагере Остхофен в Гессене, например, не погиб ни один из 2500 или больше заключенных[298]. И в том, что касалось лагерных инструкций, в них не было радикализма, характерного для Дахау. Утвержденные летом 1933 года полицией правила содержания заключенных в государственных лагерях Саксонии недвусмысленно запрещали физические наказания[299].
Но даже в Дахау, эпицентре раннего террора, случаи гибели заключенных были скорее исключением – из 4821 человека, прошедших через этот лагерь в течение 1933 года, погибло не более 25[300]. Но все остальные заключенные ежедневно сталкивались с актами насилия и оскорблениями в их адрес, постоянно подвергались риску оказаться объектом самых злобных и унизительных актов физической расправы. И все же они выжили и даже могли рассчитывать на краткие паузы без насилия; после обеда, например, заключенные обычно отдыхали, им позволялось играть в шахматы, курить, читать, а иногда даже играть на музыкальных инструментах. Дахау – как и другие первые лагеря – еще не достиг статуса «фабрики смерти»[301].
Корни нацистских лагерей
11 августа 1932 года нацистская ежедневная газета «Фёлькишер беобахтер» поместила на первой полосе пророческую историю. Еще за более чем пять месяцев до того, как Гитлер был назначен канцлером, газета предсказала, что будущее нацистское правительство издаст чрезвычайный указ об арестах левых функционеров и помещении «всех подозрительных лиц и интеллектуалов-подстрекателей в концентрационные лагеря». Нацисты не впервые затрагивали тему об использовании лагерей в борьбе против своих политических противников. Еще в статье 1921 года, когда Гитлер подвизался в Мюнхене в статусе агитатора-демагога, он пообещал «помешать евреям подорвать нашу страну, при необходимости держа их бациллы в изоляции, в концентрационных лагерях»[302]. Ясно, что идея создания лагерей пришла в головы нацистских лидеров задолго до их прихода к власти. Однако последовательности в их подходе к этому вопросу не прослеживалось. Все отдельные митинговые угрозы веймарских лет были скорее политической риторикой, данью времени, декларацией о намерениях. И их импровизационный подход к созданию концентрационных лагерей недвусмысленно свидетельствует о том, что у нацистов не было конкретных планов по осуществлению их проектов. Когда Гитлер взял на себя ответственность за Германию в 1933 году, нацистские концентрационные лагеря только предстояло изобрести[303].
Однако никак нельзя сказать, что первые лагеря появились из ниоткуда, как считают некоторые[304]. В целом нацистские заправилы черпали вдохновение куда меньше из заграничных прецедентов, нежели от существующих национальных дисциплинарных учреждений и подходов, в особенности если это касалось более-менее крупных и стационарных государственных лагерей, как, например, Дахау или в Эмсланде, – они во многом были скопированы из уже сложившейся в Германии пенитенциарной системы с добавлением чисто армейских элементов.
Эсэсовцы, в частности Теодор Эйке, нередко старались подчеркнуть уникальность своих детищ, отрицая любое сходство их с обычными тюрьмами и исправительно-трудовыми колониями[305]. Но тогда в 1933 году нацисты беззастенчиво передирали очень многое с традиционных тюрем. Действительно, многие из эсэсовцев располагали и личным опытом пребывания в тюрьмах Веймарской республики, и примером тому может служить тот же Эйке, что не могло не повлиять на его последующие решения касательно концлагерей.
Так, например, создатели первых лагерей заимствовали из тюремных особенностей жесткий распорядок дня, зачастую просто переписывая отдельные фрагменты ранних инструкций. Традиционные дисциплинарные взыскания, налагавшиеся на заключенных тюрем, такие как урезание рациона питания, ухудшение условий содержания (лишение заключенных в течение нескольких недель койки, прогулок и обычного рациона), беспрепятственно перекочевали и в первые лагеря[306]. Даже телесные наказания, официальное введенные Эйке в Дахау как дисциплинарные взыскания, корнями уходили в тюрьмы Германии. Правда, после Первой мировой войны они были отменены по причине их антигуманности и контрпродуктивности, но ранее заключенные в тюрьмах Пруссии за отдельные проступки могли быть подвергнуты наказанию в 30 или даже 60 ударов плетьми[307].
Другим элементом, заимствованным из тюремного уклада, была система категоризации заключенных и налагаемых на них взысканий, действовавшая во всех крупных исправительных учреждениях Германии с середины 1920-х годов. Заключенные были разделены на три группы в зависимости от их поведения. Специфика наказаний для каждой из групп была разной. Если в отношении недисциплинированных или «неисправимых» заключенных характер наказаний был довольно жестким, то для дисциплинированных и отличавшихся хорошим поведением предусматривались более мягкие наказания[308]. В 1933 году подобная система – со значительно более жесткими наказаниями – была введена и в нескольких первых лагерях, по крайней мере на бумаге. Например, когда в Дахау прибыл Ганс Баймлер, эсэсовцы тут же зачислили его в «категорию 3», то есть официально признали тем, за кем надлежало наблюдать весьма пристально, ибо «предыдущая жизнь таких людей требовала повышенного к ним внимания»[309].
Еще одним фактором влияния на первые лагеря был принудительный труд, составлявший основу современной тюрьмы благодаря универсальной совместимости с другими способами содержания под стражей. Традиционалисты испокон веку рассматривали физический труд как наказание. Тюремные реформаторы расценивали его как реабилитационный инструмент – дескать, однообразная работа в помещениях (пусть за решеткой) способна привить заключенным строгую трудовую этику, а тяжелый труд на воздухе (в частности, в сельском хозяйстве) привяжет всех отщепенцев к деревне, тем самым избавит «выродившиеся» города от скверны[310]. Подобные верования способствовали появлению в Веймарской республике исправительно-трудовых колоний, а также «лагерей добровольного труда», наложивших отпечаток и на первые нацистские лагеря[311]. Нацисты охотно воспользовались уже имевшимся опытом при организации первых лагерей, поскольку труд в них являлся и неотъемлемым элементом репрессий и вместе с тем символизировал раскаяние и отказ от прежнего мировоззрения и образа жизни. В статье, посвященной открытию очередного прусского государственного лагеря в Бранденбурге в августе 1933 года, местная газета объявила, что, дескать, труд вынудит заключенных «задуматься на досуге над своей прошлой жизнью» и поможет им «пересмотреть ее». Вот только читателям не удосужились сообщить о «труде», например, Эриха Мюзама, вынужденного под гогот и пинки эсэсовцев подметать и мыть тюремные полы, а нередко и в буквальном смысле вылизывать их языком, чтобы не быть избитым до полусмерти[312].
Коменданты первых лагерей всеми силами пытались дистанцироваться как от тюремщиков, так и от солдат. Но влияние казарменных традиций на уклад лагерной жизни было неоспоримым фактом. Тут и штурмовики и эсэсовцы получили возможность в полной мере использовать свой личный и не только опыт. Многие коменданты в свое время участвовали в Первой мировой войне (а кое-кто даже провел некоторое время в лагерях военнопленных), это же касалось и охранников[313]. Те же, кто помоложе, нередко впитывали армейский дух в разного рода экстремистских военизированных формированиях, таких как СА (штурмовые отряды), сознательно смоделированные по армейскому образцу – флаги, знамена, форма и ритуалы – с обязательной для всех членов формирования всесторонней военной подготовкой[314].
«Стоит вновь прибывшему оказаться в концентрационном лагере, – вспоминал бывший узник Дахау, – как его не покидает ощущение, что он попал в «своего рода военный лагерь»[315]. Об армии в первых лагерях напоминало очень многое, начиная с характерной выправки и поведения охранников. Эсэсовцы Дахау, например, всячески насаждали армейский дух в своей среде, учились маршировать «гусиным шагом» побатальонно, гордились формой с перенятыми в армии знаками различия[316]. Да и для бывших служивых среди заключенных были не в новинку все эти ежедневные построения под оркестр, переклички (с отрывистыми командами «Шапки снять!», «Равнение направо!» и «Смирно!»[317]). «Как старый солдат, я понимал, что самое мудрое – выпалить в ответ «Так точно!», – рассказывал о своем пребывании в лагере Эстервеген бывший заключенный[318]. При встречах с охранниками заключенные были обязаны остановиться для отдания им чести, «встав по стойке смирно совсем как в армии». Инициатором этого был Теодор Эйке (подобные правила существовали и тюрьмах Германии). Также по настоянию Эйке сигнал к началу рабочего дня заключенных подавал эсэсовец-горнист[319]. Милитаризация первых лагерей распространилась даже на обыденный язык. В Дахау каждый барак составлял «роту заключенных», в свою очередь состоявшую из пяти «взводов» (то есть пять отсеков), командование которой осуществлялось назначенным из эсэсовцев «командиром роты»[320].
Издевательства в первых лагерях диктовались и объяснялись милитаризованным укладом лагерной жизни; как правило, вновь прибывшим предстояло пройти обряд так называемого приветствия, доведенной до крайности версии ритуала инициирования, традиционного для вооруженных сил[321]. Это же касалось и бесконечных «тренировок». Изнурительная дрессировка солдата была нормой для армейских новобранцев в Германском рейхе, временами она сопровождалась и рукоприкладством командного состава[322]. Неотъемлемым элементом уклада жизни в первых лагерях был «спорт», изнурительные физические упражнения – медленные приседания, отжимания, передвижение ползком, прыжки и бег. В армии подобные тренировки имели целью превратить новичков в выносливых солдат, сплотить их. В лагерях же они предназначались для того, чтобы сломать заключенного[323]. Слепое повиновение распространялось и на жилые помещения, свод педантичных правил внутреннего распорядка давал охранникам возможность оправдать любое самодурство. Очень многие процедуры из установленного порядка отражали армейский быт, включая ежедневную «заправку коек», когда заключенным предписывалось разглаживать матрасы до такого состояния, чтобы те уподоблялись геометрическим телам с острыми краями. Нередко заключенным приходилось идти на самые немыслимые уловки, мобилизовывать все свои ментальные способности ради избежания наказания. И в подобных случаях выигрывали, разумеется, те, у кого за спиной была армейская служба. «Я был в армии, – писал впоследствии один заключенный берлинского лагеря. – Поэтому и знал все ходы и выходы». Часть состоятельных заключенных за дополнительную еду или за деньги обеспечивали себе помощь своих куда более опытных коллег[324].
В итоге вновь прибывавшие в первые нацистские лагеря заключенные, заимствуя дисциплинарные методы, уже сложившиеся в существующих институтах – в тюрьмах, воинских частях и других учреждениях, – обеспечивали для себя возможность хоть ненамного, но облегчить свою участь. Это возымело хотя и неожиданный, но отнюдь не нежелательный побочный эффект. Широко используя уже сложившиеся методы и идеи, первые лагеря (и учреждения превентивного ареста) не ознаменовали полный разрыв с германскими традициями. И лагеря, невзирая на всю их беспрецедентность, не казались некоторым представителям общественности чем-то из ряда вон выходящим. Как выразилась Джейн Каплан, модификация уже существовавших методов затушевывала «изначально антигуманный характер нацистских репрессий, обеспечивая им общественное признание»[325].
Открытый террор
Вопреки распространенному мифу о полном неведении, о якобы неинформированности общества обо всем, что касалось концентрационных лагерей, на протяжении многих десятилетий доминировавшему среди немцев, лагеря эти, едва появившись, впечатались в сознание населения Германского рейха настолько глубоко и прочно, что еще в 1933 году стали для некоторых немцев частью тематики сновидений.
В мае того же года, по мнению одной из местных газет, в Германии только разве что ленивый не рассуждал на тему превентивных арестов[326]. Режим отнюдь не скрывал существование первых лагерей. Напротив, быстро скоординированная новыми правителями пресса – по инициативе как власти предержащей, так и журналистов – помещала бесчисленные статьи на данную тему. Нацистские СМИ подчеркивали, что главной целью их борьбы были политические противники нового порядка, в первую очередь коммунистические «террористы», за которыми следовали «богатеи» из СДПГ и другие ничуть не менее «опасные субъекты». В выпусках кинохроники, демонстрируемых в кинотеатрах Германии в 1933 году, заключенные лагеря в Галле характеризовались как «главные смутьяны на службе красных убийц и всякого рода подстрекателей». Арестам известных политических деятелей уделялось особое внимание: фотоснимки доставки в Ораниенбург Фридриха Эберта и Эрнста Хайльмана, по выражению газетных писак, «временщиков от политики», красовались аж на первой полосе «Фёлькишер беобахтер»[327].
Некоторые историки считают, что большинство немцев приветствовало подобные публикации, поскольку они безоговорочно поддерживали и идею лагерей, и главные цели режима[328]. Доля правды в этом есть. Принимая во внимание стойкую ненависть сторонников нацистов к левым, власти не сомневались, что подобные меры, скорее всего, будут встречены с восторгом[329]. Но задачей пропаганды в вопросе о первых лагерях было не только достижение единства мнений. Те, кто не принял нацизм, думали по-другому. «В концлагере места найдутся всегда и для всех», – мрачно констатировала одна региональная газета в августе 1933 года, подводя итог усмиряющей функции лагерей[330]. Если попытаться судить шире, к оценке умонастроений в Третьем рейхе следует подходить осторожно и по причине сложности достичь объективности в условиях тоталитарной диктатуры, и еще потому, что официальным пропагандистским сообщениям всегда противоречили разного рода слухи[331]. И, исследуя реакцию общественности на первые лагеря, нам следует искать ответы на целый ряд весьма непростых вопросов: кому и что было о лагерях известно, когда это стало известно, кто и как отреагировал на них, на что именно?
Очевидцы и слухи
Нацистским властям так и не удалось добиться полного контроля над созданием имиджа лагерей. Хотя режим и доминировал над общественной сферой, его авторизованная версия первых лагерей подавалась в СМИ нередко в весьма урезанном виде. Но в 1933 году все еще оставалось достаточно путей отыскания правды, и многие рядовые немцы сумели составить на удивление точную и достоверную картину происходящего в действительности[332].
Зачастую население, вольно или невольно, становилось свидетелем актов нацистского террора. Самым впечатляющим зрелищем становилось конвоирование ранее известных в обществе людей, которых теперь уже в статусе арестантов проводили по улицам городов, вблизи лагерей. Вдоль улиц выстраивались зеваки, заключенным иногда вешали на шею плакаты оскорбительного характера, люди выкрикивали в их адрес проклятия, толкали и плевали в них. И все это на глазах гоготавших штурмовиков и эсэсовцев. Когда 6 апреля 1933 года Эрих Мюзам, Карл фон Осецки и Ганс Литтен проходили вместе с другими заключенными через Зонненбург к лагерю, охранники «подбадривали» их с помощью резиновых дубинок, о чем на следующий день писала местная газета[333].
Но местные жители лицезрели заключенных не только во время подобных унизительных шествий. Часть узников использовали на принудительных работах вне территории лагерей, и по их одежде и внешнему виду не составляло труда понять, как с ними обращались. Иногда работавших заключенных намеренно выставляли напоказ, как, например, в Ораниенбурге, когда комендант лагеря Шефер однажды отправил группу левых политиков – в том числе и бывших депутатов от СДПГ Эрнста Хайльмана, Фридриха Эберта и Герхарта Зегера – соскребать со стен домов старые предвыборные плакаты[334].
Немцы, проживавшие в непосредственной близости от первых лагерей, также становились очевидцами злодеяний и издевательств за колючей проволокой. Поскольку очень многие первые лагеря располагались в городской черте, власти не имели возможности держать происходящее втайне от жителей. В жилых районах люди иногда видели заключенных или, еще чаще, слышали их крики; до экскурсантов в Нюрнбергском замке доносились вопли подвергавшихся пыткам в подвалах замка заключенных. Были случаи, когда очевидцы пытались вмешаться. В Штеттине местные жители пожаловались в полицию на крики и выстрелы в одну из ночей в лагере Бредов[335]. Еще одним источником информации служил лагерный персонал. Хотя охранники, как правило, не особенно распространялись о том, что творилось в лагерях, некоторые из них за кружкой пива могли разоткровенничаться насчет избиений и даже убийств заключенных[336].
Уже очень скоро Германия буквально гудела от новостей о преступлениях в местных лагерях. В Вуппертале циркулировали слухи об издевательствах над заключенными в лагере Кемна, что вынуждены были признать даже сами нацистские чиновники[337]. В восточной части Германии одна местная женщина призналась заключенному из лагеря Лихтенберг, что жители Преттина «знают обо всем, что происходит за проволокой!»[338]. И на севере страны представители юстиции предупреждали о том, что случаи «жестокого отношения к заключенным» в лагере Бредов «у всех на устах в Штеттине и в Померании»[339]. И в баварском Мюнхене уже к лету 1933 года в обиход вошли поговорки вроде «Заткнись, или ты кончишь жизнь в Дахау!» или «Умоляю Тебя, Господи, даруй мне немоту, чтобы я не попал в Дахау»[340]. Но столицей слухов был и оставался Берлин с его многочисленными первыми лагерями. Весной 1933 года, как вспоминала мать Ганса Литтена, Ирмгард, во всех кафе и поездах метро только и говорили, что о зверском обращении с заключенными[341].
Сама Ирмгард Литтен была осведомлена о происходившем в лагерях отнюдь не по одним только слухам. Как и многие другие родственники заключенных, она регулярно получала письма от сына, временами реже, временами чаще – интервалы составляли от недели до месяца, – и, как многие другие его товарищи по несчастью, Ганс Литтен все же ухитрялся сообщать в письмах об условиях содержания. В одном из писем из Зонненбурга весной 1933 года адвокат Литтен упомянул некоего своего вымышленного «клиента», который оказался «в настолько плохих отношениях со своим окружением, что постоянно подвергался нападкам по пути домой по вечерам». Кроме того, он советовал другому своему «клиенту» не тянуть с завещанием, ибо он был близок к смерти. Позже Ганс Литтен использовал особый шифр, чтобы обмануть цензоров. В своем первом зашифрованном послании он попросил опиум, чтобы отравиться[342].
Многие родственники заключенных имели возможность своими глазами видеть, как обращались с их близкими. В отличие от поздних лагерей СС власти в 1933 году довольно часто позволяли свидания с заключенными, то есть следовали тюремным правилам. В некоторых лагерях разрешались свидания дважды в месяц, заключенные встречались с родными и близкими в течение нескольких минут под строгим наблюдением. В других свидания были еженедельные, встречи могли продолжаться до нескольких часов, причем безо всякого наблюдения[343]. Что посетители видели, подтверждало их худшие опасения – на лицах и телах узников были видны следы побоев. Встретившись с сыном в Шпандау весной 1933 года вскоре после его перевода из Зонненбурга, Ирмгард Литтен едва узнала его – так опухло лицо и, кроме того, изменилась и посадка головы. И вообще, он произвел на Ирмгард впечатление пришельца с того света[344].
Обычно решение о свиданиях принимала администрация лагеря, иными словами, могла позволить, а могла и запретить. Но случалось, что она уступала требованиям родственников, что было совершенно немыслимо в поздних лагерях СС. Когда Гертруд Хюбнер узнала, что ее муж содержится под стражей в лагере СА на Генерал-Папе-штрассе в Берлине, она немедленно направилась туда и настояла на встрече. «Мой муж производил удручающее впечатление, было видно, что его мучили, – вспоминала она. – Я обняла его, и он разрыдался»[345].
По возвращении из первых лагерей родственники делились впечатлениями с друзьями и родственниками, что также вызывало пересуды. Некоторые жены предъявляли окровавленную одежду мужей; в мае 1933 года жена Эриха Мюзама, Кресентия, даже предъявила нижнее белье мужа с пятнами крови, присланное ей незадолго до этого из лагеря Зонненбург, прусскому чиновнику, отвечающему за превентивные аресты, доктору Миттельбаху[346]. Вести о гибели заключенных распространялись молниеносно. После массовых акций на похоронах известных политических заключенных министерство внутренних дел Пруссии с ноября 1933 года воспретило местным властям проведение похорон «с явно протестной тональностью»[347].
По мере распространения сведений о имевших место в лагерях злодеяниях власти вынуждены были освобождать отдельных заключенных. В некоторых случаях инициатива исходила от религиозных групп[348]. Но чаще всего именно родственники настаивали на освобождении от имени самих заключенных. Несколько месяцев Ирмгард Литтен встречалась с министром обороны рейха Бломбергом, министром юстиции рейха Гюртнером, епископом Мюллером и даже с адъютантом Германа Геринга[349]. И, к великому недовольству администрации лагерей и полиции, иногда государственные чиновники высших рангов вынуждены были уступать[350]. В случае Ганса Литтена обращение с ним улучшилось после вмешательств сверху[351]. Однако освобожден он не был, впрочем, как и другие известные заключенные. Не выпустили даже Фридриха Эберта, несмотря на поддержку рейхспрезидента Гинденбурга, которому подала прошение мать Эберта, чтобы избавить сына от издевательств[352].
Фридриху Эберту не повезло. Большинство других заключенных первых лагерей вскоре освободили – но не по причине вмешательств извне, а потому, что власти почувствовали, что краткого периода шока вполне достаточно для того, чтобы сломать политических противников, сделать их сговорчивее. И в 1933 году произошла быстрая ротация узников – одних выпускали, других сажали за колючую проволоку. Продолжительность таких задержаний была совершенно непредсказуема. Те, кто рассчитывал пробыть в лагере несколько дней, были чаще всего разочарованы, но в то же время мало кого удерживали в заточении год или больше. Более длительные периоды обычно были характерны для крупных и лагерей, создаваемых на постоянной основе, однако даже в таком крупном лагере, как Ораниенбург, приблизительно две трети всех заключенных были выпущены на свободу по прошествии менее трех месяцев[353]. В результате бывшие заключенные вернулись в немецкое общество, и именно этим людям суждено было стать основным источником сведений о первых лагерях.
Реакция немцев
Мартина Грюневидля выпустили из Дахау в начале 1934 года, где он пробыл свыше 10 месяцев. Два его товарища-коммуниста, действовавшие в подполье в Мюнхене, обратились к Мартину с просьбой написать о жизни в лагере. Невзирая на риск, 32-летний художник-декоратор написал весьма примечательный отчет на 30 страницах о преступлениях СС под названием «Заключенные Дахау рассказывают». В этот очерк вошли и воспоминания нескольких других бывших заключенных. Отчет был издан в виде брошюры, что было сопряжено с немалыми трудностями, но Грюневидль и четыре его единомышленника отправились за город и поселились в палатке под видом туристов. Именно эта палатка и стала подпольной типографией на островке на реке Изар. После нескольких полных тревог дней они возвратились в Мюнхен завершить работу. Грюневидль распространил 400 экземпляров среди находившихся в подполье членов КПГ. Еще приблизительно 250 экземпляров просто бросали в почтовые ящики или же отсы лали сочувствующим, а также общественным деятелям с указанием «Прочти и передай дальше!»[354].
Подпольщики столкнулись с весьма серьезными препятствиями: потребовались месяцы опасной работы, в которую были вовлечены свыше десятка человек, некоторые из них были впоследствии арестованы (среди них и Грюневидль, которого снова бросили в Дахау), а в результате выпущены всего несколько сотен экземпляров. Однако сам факт появления подобной брошюры свидетельствовал о решимости левых противников нацизма сказать правду и о режиме, и о его лагерях. Грюневидль и его друзья были не одиноки. В 1933–1934 годах в Германии существовала многочисленная оппозиция режиму, выпускалось несколько тысяч нелегальных изданий – газет, буклетов, листовок[355]. Некоторые публикации были скрыты во вполне безобидных, если судить по названию, книгах. Так, например, изданная коммунистами брошюра о пытках Ганса Литтена и других заключенных в Зонненбурге была помещена в обложку медицинского учебника о почечных и мочеполовых заболеваниях[356]. В Германии циркулировало несколько отчетов заключенных первых лагерей, среди них воспоминания Герхарта Зегера, который он написал в Чехословакии после побега из Ораниенбурга в начале декабря 1933 года[357].
Новости о лагерях передавались в основном из уст в уста – этот источник был и оставался самым главным и важным, печатное слово появлялось относительно редко. Перед освобождением заключенных принуждали к молчанию, в противном случае им грозило повторное заключение и мучительная смерть от побоев[358]. Но никакие угрозы не могли помешать бывшим узникам делиться со своими родными и близкими о том, что им пришлось пережить в нацистских застенках, те, в свою очередь, рассказывали своим друзьям и знакомым и т. д.[359] Тема концлагерей была настолько интенсивно обсуждаема, что в Германии не оставалось «никого, кто хоть раз не слышал бы о том, что такое концентрационный лагерь и что там происходит»[360].
Даже те бывшие заключенные, кто не отваживался рассказать о пребывании в лагерях – из страха или вследствие психических травм, – играли роль свидетелей лагерных злодеяний и произвола[361]. Их выбитые зубы, сломанные челюсти, покрытые шрамами тела, их страх обмолвиться хоть словом нередко говорили ничуть не меньше печатных или устных воспоминаний; полученные ими в лагерях травмы заживали не сразу, а кое-кто из жертв так никогда и не оправился от них[362]. Круг посвященных в творимые СА и СС преступления непрерывно расширялся – в него входили врачи и медсестры, адвокаты, государственные служащие, прокуроры, работники моргов. В начале октября 1933 года, например, работник больницы Вупперталя записал следующее: «На вид 20–25-летний Эрих Минц был доставлен из лагеря Кемма в приемное отделение больницы с переломом черепа и с многочисленными ушибами… Пациент в бессознательном состоянии. Тело, особенно спина и ягодицы, покрыто шрамами и ушибами багрового и желтоватого оттенка. Нос и губы опухли, также багровые»[363]. Подобных случаев было немало, они становились темой разговоров персонала лечебных учреждений, в особенности если доставленные заключенные умирали от полученных телесных повреждений[364].
Таким образом, на заре появления Третьего рейха Германия была наводнена слухами о первых лагерях. Большинство немцев не только знали об их существовании, они знали и то, что само понятие «лагерь» было синонимом всякого рода злодеяний и репрессий. Лагеря обсуждались на всех уровнях и даже вошли в анекдоты. Вот один из примеров:
– Обершарфюрер, – с тревогой спрашивает охранник лагеря своего непосредственного начальника, – вы только посмотрите на заключенного вот на той койке. Позвоночник сломан, глаза выбиты, и, по-моему, он оглох. Что с ним делать?
– Освободить! Теперь он готов принять доктрину нашего фюрера[365]. Однако сведения о творимых в концлагерях беззакониях распространялись по стране весьма неравномерно. Регионы Германии по числу расположенных в них лагерей отличались друг от друга – зачастую очень сильно, причем в тех из них, где большинство населения составляли городские жители, число лагерей было больше, чем в традиционно сельских. Играл роль и социальный состав населения. Как правило, лучше были информированы представители организованного рабочего класса. И это неудивительно – подавляющее большинство заключенных были активистами или сторонниками коммунистической и социалистических партий. Вполне естественно, что их жены, дети, друзья и коллеги пытались узнать об их участи. Кроме того, рабочие левых убеждений куда чаще получали подпольно распространяемые печатные материалы, а также известия от освободившихся заключенных. Наконец, при таком количестве первых лагерей в традиционно населенных рабочими регионах нет ничего удивительного в том, что сторонники левых нередко имели возможность чуть ли не ежедневно своими глазами наблюдать акты насилия.
Но отнюдь не все решала классовая принадлежность. И представители среднего класса были прекрасно информированы о лагерях. К тому же отдельные материалы левых заключенных доходили не только до организованного рабочего класса, но и до других социальных прослоек. Дрезденский профессор Виктор Клемперер узнал о незаконном аресте Эриха Мюзама, например, от одного из своих друзей, встречавшегося с бежавшими в Данию немецкими коммунистами[366]. В целом, однако, представители среднего класса – кто в основном и поддержал нацистов в 1933 году – знали куда меньше об истинной природе и фактах нацистского террора[367]. Они были склонны отрицать слухи о беззаконии, считая их происками недругов нового государства[368]. Тем не менее сторонники нацистов были достаточно хорошо осведомлены о темных сторонах первых лагерей. И как же они реагировали?
Сторонники нацистского режима – представители всех классов и социальных прослоек – поддерживали жесткие меры против левых. «Вы выполняете приказ», – как заявил своему сыну один фабричный диспетчер весной 1933 года относительно арестов представителей левого крыла[369]. Многие из тех, кто поддерживал нацистов, приветствовали и жесткие меры в первых лагерях; исходившая от левых опасность, по их мнению, оправдывала любую жестокость, они свято верили в это, а «террористы», те уж точно заслужили выпавшее на их долю насилие. Именно сочувствующие нацистам и выкрикивали оскорбления в адрес конвоируемых по улицам городов заключенных. В Берлине они открыто поддерживали коричневорубашечников, крича: «Наконец-то вы этих собак посадили на цепь, колотите их до полусмерти или отправьте в Москву». Но поддержка разгонов левых организаций не всегда сопровождалась поддержкой насилия в отношении левых активистов[370]. Оглядываясь на предвоенные годы, Генрих Гиммлер впоследствии признал, что учреждение лагерей вызвало резкое осуждение «внепартийных кругов»[371]. Вполне возможно, Гиммлер лишь рисовался, рассчитывая на эффект, но тем не менее часть сочувствующих нацистам были весьма смущены тем, что происходило в первых лагерях. И тому были причины. Поскольку программа нацистов привлекала именно посулами навести в стране порядок после уличных баталий периода Веймарской республики, часть сторонников Гитлера была обеспокоена творимым в лагерях беззаконием[372]. Других волновал имидж Германии за границей, ибо сведения о злодеяниях быстро распространялись в другие страны, и там первые лагеря уже очень скоро стали синонимом антигуманности, воцарившейся в новой Германии с приходом Гитлера к власти[373].
Реакция за рубежом
«Они, если бы могли, бросили бы и нас в концентрационный лагерь», – писал сатирик Курт Тухольски из тихой и безопасной Швейцарии[374] о сторонниках нацистов в проникнутом отчаянием письме 20 апреля 1933 года, в день, когда Германия отмечала день рождения Адольфа Гитлера. «То, что пишут [о лагерях], ужасно» – продолжал Тухольски[375]. Те, кто эмигрировал из Германии, как Тухольски, узнавали о нацистских лагерях от оставшихся в рейхе своих знакомых и друзей, а также из газет и журналов. Во Франции, Чехословакии и в других странах появлялись немецкоязычные публикации. После ареста Карла фон Осецкого, редактора влиятельного еженедельника Weltbühne, например, издание стало выходить в Праге; первая из многих статей о лагерях вышла там в сентябре 1933 года. Газеты и журналы, издаваемые на немецком языке за границами рейха, сосредоточились в основном на самых печально известных лагерях, таких как Дахау, Бёргермор, Ораниенбург и Зонненбург, описанных и в стихотворении Бертольта Брехта, еще одного известного эмигранта. Между тем немецкие левые издания в изгнании спонсировали публикации свидетельств очевидцев, как «Коричневая книга» коммуниста Брауна (Braunbuch) о нацистском терроре. Напечатанная в августе 1933 года в Париже и позже переведенная на многие языки книга эта стала бестселлером антинацистской пропаганды, в которой лагеря были названы «худшим актом деспотизма правительства Гитлера»[376].
Некоторые из зарубежных публикаций нелегально ввозились в Третий рейх. В исключительных случаях они даже доходили до первых лагерей, что, безусловно, повышало дух заключенных. Но если судить в целом, их влияние на общественное мнение Германии было и оставалось мизерным[377]. Куда более важную роль играло общественное мнение за границей, формируемое отчасти и сведениями из отчетов о лагерях, опубликованных в периодических изданиях и цитируемых в выступлениях и заявлениях политиков. 13 октября 1933 года, всего неделю спустя после того, как немецкоязычная газета в Саарской области (которая в соответствии с мандатом Лиги Наций до 1935 года не входила в состав Германского рейха) напечатала статью бывшего заключенного лагеря Бёргермор, британская «Манчестер гардиан» перепечатала эту же статью, повествовавшую о том, как Фридриха Эберта «избивали прикладами, пока его лицо не превратилось в кровавое месиво», а Эрнста Хайльмана «избили так, что он в течение нескольких дней не вставал с койки»[378]. Активную деятельность по обличению нацистского порядка в Германии развил бывший заключенный Герхарт Зегер, который читал лекции, печатался в газетах и журналах и своими выступлениями в Европе и Северной Америке сумел привлечь внимание к нацистским лагерям[379].
В 1933 году в газетах и журналах во всем мире появились сотни статей о лагерях. Многие из этих статей не принадлежали перу немецких эмигрантов, их авторами были иностранные корреспонденты в Германии; в 1933–1934 годах одна только «Нью-Йорк таймс» напечатала десятки обширных статей американских журналистов. Другие иностранные газеты также не обходили данную тему молчанием. Уже 7 апреля 1933 года «Чикаго дейли трибюн» поместила статью о лагере Вюртемберг. Автор очерка, корреспондент этой американской газеты, описал шок, который он испытал при виде заключенных. Иногда иностранным журналистам удавалось установить тайные контакты с представителями немецкой оппозиции. Именно таким образом репортеру одной из голландских газет удалось получить сенсационное письмо заключенных лагеря Ораниенбург о пытках, которым они подвергались[380].
Очерки и статьи в зарубежной печати выдвигали на первый план трагические судьбы известных заключенных, нередко как элемент международных кампаний в их поддержку, организуемых ведущими политическими деятелями стран Запада. В ноябре 1933 года, например, британский премьер-министр Джеймс Рамсей Макдональд сделал официальный запрос о судьбе Ганса Литтена. Этот шаг принес пользу некоторым заключенным, невзирая на ярость нацистов по поводу вмешательства извне, вот только не самому Литтену. В ответ на запрос Макдональда гестапо Пруссии отказалось ответить на запрос о Литтене, а германский МИД пришел к заключению, что «провокационные» иностранные кампании следует опровергать в рамках широкого наступления на западные СМИ и в целях улучшения имиджа лагерей за границей[381].
Нацистский режим, который постоянно следил за общественным мнением Запада, весьма болезненно воспринимал критику в свой адрес. Поскольку число публикаций о творимом в лагерях беззаконии росло, нацистские лидеры были склонны видеть во всем заговор «международного еврейства и большевиков» и постоянно проводили параллели со «зверствами» союзников в ходе Первой мировой войны. Самым часто используемым приемом было утверждение о том, что, дескать, лагеря использовались, чтобы опорочить нацистскую Германию таким же образом, как в 1914 году Германскому рейху вменялись в вину якобы совершенные немецкими солдатами преступления во время вторжения в Бельгию. «Как в ту войну!» – с возмущением писал в дневнике министр пропаганды Йозеф Геббельс[382].
Отчего нацистские чиновники были столь ранимы? Очевидно, им действовали на нервы критические публикации, каким-то образом просачивавшиеся в Третий рейх (где, кстати сказать, иностранные газеты спокойно продавались) и подливавшие масла в огонь слухов[383]. Еще сильнее их заботил имидж Германии за границей. В 1933 году ее положение было все еще слабо, и Гитлер вынужден был действовать осторожно на международной арене с тем, чтобы заставить других лидеров поверить его облику сторонника мира, что было нелегко, принимая во внимание творимые в концлагерях зверства[384].
Чтобы заставить замолчать критиков за границей, немецкие государственные чиновники проводили пресс-конференции для иностранных корреспондентов и организовывали посещения специально подобранных и тщательно подготовленных заранее лагерей[385]. Эта была весьма рискованная стратегия, и нацистские чиновники сами прекрасно это понимали[386]. Некоторых посетителей провести не удалось, и примитивные пропагандистские трюки возымели неприятные последствия. Когда доктор Людвиг Леви, бывший заключенный Ораниенбурга, воспользовался письмом читателя из Германии для опровержения помещенного в London Times от 19 сентября 1933 года подробного рассказа очевидца – который назвал его жертвой пыток СА – и похвалил «качественное и даже уважительное обращение» с ним, автор статьи-первоисточника в собственном письме ответил, перечислив еще больше актов издевательств:
«Доктор Леви был помещен в Ораниенбурге в то же помещение, что и я… Я видел доктора Леви с кровоподтеком под левым глазом, опухшим и кровоточившим. Приблизительно две недели спустя в таком же состоянии оказался и его правый глаз. И в том и в другом случае он только что вернулся с очередной встречи с лагерным «начальством». Я также видел, как охранники пинали его ногами и избивали, как не раз и всех нас.
Я не обвиняю доктора Леви в том, что он сделал заявление, которое Вы опубликовали, поскольку хорошо знаю о давлении, которому он, проживая в Потсдаме [за пределами Берлина], подвергался»[387].
Нацистская пропагандистская кампания все же добивалась определенных успехов, в особенности если речь шла о коммунистах. Некоторые редакторы зарубежных новостей с готовностью публиковали положительные оценки и куда осторожнее относились к критическим[388]. Некоторые дипломаты позволили ввес ти себя в заблуждение, в том числе и британский вице-консул в Дрездене. В своем восторженном отчете о посещении в октябре 1933 года лагеря Хонштайн в Саксонии (к востоку от Дрездена), одного из самых худших первых лагерей – как минимум восемь смертельных случаев заключенных, – вице-консул похвалил его как «образцовое со всех точек зрения», с «образцовыми» охранниками СА, а заключенные произвели на британского вице-консула «вполне благоприятное впечатление»[389].
Нацистская пропаганда пыталась убедить скептически настроенную иностранную аудиторию в том, что лагеря были хорошо организованными учреждениями, в которых ни о каком насилии и речи быть не могло и которые перевоспитывали террористов в достойных граждан[390]. Эта установка подытоживалась в особом радиорепортаже, записанном 30 сентября 1933 года в Ораниенбурге и предназначенном для трансляции зарубежными службами Германского радио. Во время пространного пояснения, пытавшегося опровергнуть «лживые россказни о злодеяниях», репортер в сопровождении коменданта Шефера прошелся по территории лагеря, зашел в столовую и в спальные помещения заключенных. Комендант взахлеб описывал достойное обращение с заключенными левых убеждений и образцовую дисциплину своих штурмовиков. В репортаж были включены и интервью с заключенными, вот отрывок такого интервью:
Репортер. Вот этот человек, немец, стоящий передо мной, коммунист, он меня не знает, и я его впервые вижу, никто его не подучал, как себя вести с нами, его просто подозвали к нам… Вам нечего бояться, вас никто ни за что не станет наказывать, даже если вы скажете мне, что чем-то недовольны. Так что говорите все как есть, ничего не скрывая.
Заключенный. Да, господин.
Репортер. Скажите нам, как вы оцениваете питание.
Заключенный. Еда здесь нормальная, ее вполне хватает.
Репортер. Что-нибудь произошло вообще с вами здесь?
Заключенный. Ничего со мной не произошло[391].
Неясно, было ли вышеприведенное интервью действительно передано по радио и попался ли кто-то на удочку незадачливых монтажеров. Но как бы то ни было, режим продолжал инсценировки лагерной действительности для последующего представления их за границей. Впрочем, не только за границей, но и у себя – в Германии.
Нацистская пропаганда
Едва успела миновать неделя с момента открытия лагеря Ораниенбург, как местные нацистские вожаки принялись его расхваливать. В местной газете от 28 марта 1933 года была опубликована статья, включавшая массу сведений касательно концлагерей и помогавшая общественному мнению переварить и усвоить все, что скармливалось ему режимом. Основным посылом упомянутой статьи было то, что, дескать, заключенные просто наслаждались «достойным, гуманным обращением». И заодно условиями содержания, которые самую малость не дотягивали до курортных, работой, которую никак нельзя было считать «ни изнурительной, ни унизительной», вполне достаточным рационом, ничуть не отличавшимся от положенного персоналу лагеря. Маршировки, построения, переклички были ничуть не тяжелее, чем положенные и охранникам, кроме того, после них, как правило, следовали спортивные игры на открытом воздухе. Затем, в конце дня, заключенные имели возможность отдохнуть, расслабиться, «погреться на солнышке», выкурить сигаретку. Если же вернуться к предназначению лагеря Ораниенбург, можно сказать следующее: мало того что лагерь ограждал широкие массы от политических противников, он и политических противников избавлял от самосуда и праведного гнева народного[392]. Иными словами, первые лагеря являли собой пример альтернативной действительности: на совесть организованные учреждения, укомплектованные самоотверженным персоналом охраны, обращавшимся с помещенными под стражу мужчинами (о женщинах как-то даже и не упоминалось вовсе, по-видимому, потому, что случаи их помещения под стражу были чем-то из ряда вон выходящим) строго, но справедливо, обеспечивая им здоровую среду и достаточное время для отдыха и досуга. «Им не на что жаловаться» – так заявлял заголовок статьи[393].
Такое пасторальное изображение первых лагерей всеми способами распространялось в Третьем рейхе. Нацистские чиновники нахваливали лагеря в публичных выступлениях, заказывали кинорепортажи из лагерей[394]. Но основным каналом была пресса, постоянно пичкавшая читателей газет срежиссированными фото заключенных – работающих, занимавшихся спортом, отдыхающих[395]. В дополнение к шаблону – уже упоминавшейся выше публикации в марте 1933 года об Ораниенбурге – такие доклады, как правило, включали в себя и дополнительную функцию. Они изображали первые лагеря как места перевоспитания, прежде всего посредством привлечения к производительному труду[396]. Лишь изредка в статьях признавалось, что какая-то часть заключенных все же не подлежала исправлению. «Взять обладателя вот этой, с позволения сказать, физиономии… Это же полуживотное, яркий пример неисправимого большевика» – так одна региональная газета писала об Ораниенбурге в августе 1933 года, заключив, что «никакими методами здесь ничего не добьешься» – намек на возможную долгосрочную перспективу существования лагерей[397].
Сами коменданты и представители лагерной администрации тоже пробовали себя в жанре литераторов и журналистов – так, в феврале 1934 года в свет вышла книга коменданта лагеря Ораниенбург Вернера Шефера. Будучи единственным в своем роде опусом жанра комендантских мемуаров, она вызвала ажиотаж. Сей печатный труд разошелся тиражом в десятки тысяч экземпляров, несколько региональных газет решили опубликовать его в нескольких выпусках. Разумеется, книгу Шефера прочли и высокопоставленные нацисты. Даже Адольфу Гитлеру Шефером был любезно выслан экземпляр с дарственной надписью автора. Еще 2 тысячи экземпляров по инициативе министерства пропаганды Геббельса через германские посольства было отправлено за границу[398]. В своем многословном повествовании Шефер, по сути, изложил официальную точку зрения на лагеря. Он расписывал, с какими трудностями пришлось столкнуться ему и его подчиненным – почти полное отсутствие инфраструктуры, враждебно настроенные заключенные и т. д., – и все ради того, чтобы создать образцовое исправительное учреждение, основанное на заботе, порядке и труде. На крыльях фантазии Шефер додумался до того, что живописал охранников СА прирожденными «педагогами» и «психологами», отдававшими все силы на то, чтобы превратить бывших врагов в «полезных членов германского народного сообщества». И в доказательство Шефер привел несколько писем, по его словам посланных ему бывшими заключенными лагеря, и в одном из них содержалась даже похвала в адрес лагеря, где автор письма приобрел «весьма ценный» опыт; автор другого письма рассыпался в благодарностях лично Шеферу «за хорошее лечение и все остальное»[399].
Бессовестное использование заключенных было главной особенностью нацистской стратегии связей с общественностью. Свидетельства якобы удовлетворенных лагерным статусом-кво заключенных стали гвоздем пропагандистской программы в германской печати[400]. Упомянутые кампании достигли пика к 12 ноября 1933 года, когда нацистское государство поддержало идею (манипулируемых) плебисцита и выборов в органы власти. Заключенным первых лагерей «позволили» участвовать в них, впрочем с предсказуемыми результатами; согласно мюнхенской прессе, почти все заключенные Дахау проголосовали в поддержку Третьего рейха[401]. Разумеется, этот выборный фарс не мог служить доказательством популярности режима среди заключенных, зато свидетельствовал об эффективности жесточайшего террора СС в Дахау. За неделю до выборов высокопоставленный баварский государственный чиновник предупредил заключенных, что голосующие против будут рассматриваться как предатели. В день голосования охранники СС напомнили им о поддержке режима, если они, конечно, желают когда-нибудь выйти на свободу. Заключенные проголосовали как было велено, поскольку прекрасно понимали, что эсэсовцы имеют возможность проверить, кто голосовал за, а кто против[402]. И опасения заключенных были отнюдь не беспочвенны – в лагере в Бранденбурге коммунист, отдавший свой голос против нацистского государства, погиб под пытками[403].
Серия официальных объяснений, опубликованных во всех газетах и журналах Германии, превозносивших до небес «хорошие лагеря», была попыткой опровергнуть публикуемую за рубежами рейха «историю злодеяний». Преисполненный осознания собственной значимости комендант Шефер, со своей стороны, объявил, что, дескать, Ораниенбург угодил в список наиболее «опороченных» лагерей в мире, назвав свой опус «Анти-Коричневой книгой»[404]. Но возмущение нацистов на критику извне нередко было скорее наигранным для отвода глаз. Куда больше их заботили слухи в собственной стране. Еще с самого начала власти признавали, что главная их головная боль – общественное мнение в самой Германии. 28 марта 1933 года в одной из газет была напечатана весьма эмоциональная статейка об Ораниенбурге, в которой все «разговоры о жестоких телесных наказаниях» объявлялись «бабскими сплетнями». За неделю до этого в том же духе выразился и Генрих Гиммлер, объявив об открытии лагеря Дахау, – он начисто отрицал все слухи об издевательствах над заключенными превентивного ареста[405]. Подобные заверения адресовались именно сторонникам нацистов, призывая их «рассеять все сомнения представителей среднего класса, считающих, что противоправные акты подрывают основы их существования», как позже выразился бывший узник Дахау Бруно Беттельхайм[406].
Трудно судить о реакции общества на официальные версии «хороших лагерей». Сочувствующие нацистам люди, куда менее информированные о творящихся в лагерях беззакониях, вероятно, были удовлетворены заверениями властей и, скорее всего, жаждали уверовать в истинность предложенных режимом версий. В то же время были и другие, кто видел ситуацию по-иному. Виктор Клемперер был не единственным, кто с определенной долей скептицизма воспринимал в ноябре 1933 года репортажи о заключенных, единодушно проголосовавших за нацистов[407]. Если взглянуть на проблему шире, слухи о насилии и пытках не иссякали, сильно искажая навязываемую официальными властями картину.
Время от времени сами нацистские чиновники противоречили тщательно обработанным официальным сообщениям. В своей сенсационной книжице комендант Шефер неоднократно проговаривался, признавая, что заключенных избивали[408]. Из других публикаций известно, что для заключенных в концлагеря известных политических деятелей отводилась самая постыдная работа – уборка туалетов[409]. Местные газеты регулярно информировали читателей о случаях гибели заключенных и в Дахау, приводя в качестве причин «самоубийства» заключенных или же их гибель «при попытке к бегству», что в целом подрывало репутацию концлагерей как образцовых исправительных учреждений. Но подобные разоблачительные статьи были в 1933 году исключением, и появлялись они лишь потому, что в тот период нацистская пропаганда пока что не была столь твердокаменной. Несколько лет спустя ни о чем подобном в прессе уже не писали[410]. Власти видели главную задачу не в том, чтобы расписывать насилие в лагерях, а в том, чтобы заставить тех, кто распускал о нем слухи, замолчать.
Борьба «со слухами о злодеяниях»
2 июня 1933 года издаваемая в городе Дахау газета напечатала грозную директиву Верховного командования штурмовыми отрядами. Под заголовком «Внимание!» она доводила до сведения местного населения, что недавно арестованы два человека, пытавшиеся заглянуть снаружи через ограждение: «Они утверждали, что заглянули из чистого любопытства, просто хотелось посмотреть, что там. И чтобы позволить им удовлетворить любопытство, обоим предоставили возможность побыть одну ночь в концентрационном лагере». Что же касается тех, кого в будущем застанут за подобным занятием, продолжала директива, им будет предоставлена возможность «изучить лагерь в течение более длительного срока». Не впервые жителей городка Дахау предупреждали держаться подальше от лагеря[411].
Несмотря на угрозы, руководство первых лагерей, таких как Дахау, все же не решалось арестовывать не в меру любопытных. Кое-где местные власти размещали заключенных в более уединенных местах. Так было, например, в Бремене в сентябре 1933 года, когда расположенный в жилом районе лагерь Мислер был закрыт, а большую часть заключенных временно разместили на борту буксира у пристани на пустынном участке берега реки неподалеку от города[412].
Ужесточались и меры воздействия в отношении тех, кто распускал слухи. С весны 1933 года сообщения в печати и по радио ясно предупреждали, что впредь все, кто распространяет слухи о так называемых злодеяниях, будут наказаны[413]. Вновь учрежденные суды выносили показательные приговоры на основании указа от 21 марта 1933 года, предусматривавшего наказания за распространение «заведомо ложных слухов, наносящих «серьезный ущерб» режиму[414]. Среди осужденных оказывались местные жители, проживавшие неподалеку от лагерей, как, например, один столяр, который как-то в разговоре со случайными прохожими на улице в Берлине вскользь упомянул об актах насилия в концентрационном лагере Ораниенбург. Его суд приговорил к одному году тюремного заключения. «С подобными слухами, – заявил судья, – необходимо бороться в назидание остальным»[415]. Под суд отдавали и тех, кто жил вдали от лагерей. В августе 1933 года, например, Мюнхенский особый суд приговорил нескольких рабочих из Вотцдорфа (125 километров от Дахау) к заключению сроком на три месяца за разговоры на тему гибели заместителя депутата от КПГ Фрица Дресселя в Дахау – случай этот получил широкую огласку в Баварии, еще до того, как о нем написал в своей книге Ганс Баймлер[416].
Принимаемые властями жесткие меры находили отражение в анекдотах о Дахау:
Двое мужчин встречаются [на улице].
– Рад видеть вас снова на свободе. Ну, как там было в концентрационном лагере?
– Великолепно! Завтрак в постель, на выбор кофе или какао. Потом спортивные занятия. На обед давали суп, мясо и десерт. Потом спортивные игры, после них – кофе с пирожными. Потом поспишь пару часиков, и, глядишь, ужин. Ну а после ужина кино.
Его собеседник поражен:
– Так это же здорово! Я тут недавно говорил с Майером, который тоже туда попал. Но он мне другое рассказывал.
Вышедший на свободу серьезно кивнул:
– Да, вот поэтому его снова забрали[417].
В стремлении заставить критиков замолчать нацистские власти воздейство вали и на родственников бывших заключенных, которые нередко знали очень страшные вещи. Среди жертв была вдова Фрица Дресселя, которую поместили в Штадельхайм[418]. Несколько лет провела в тюрьме и Сента Баймлер после ее ареста весной 1933 года. Но аресты родственников из мести или в целях оказания давления, позже получившие название Sippenhaft, лишь дали козыри в руки зарубежным критикам. Решение политической полиции города Дессау в начале 1934 года бросить в концлагерь Рослау Элизабет Зегер и ее маленькую дочь Ренату после бегства ее мужа Герхарта из лагеря Ораниенбург получило широчайшую огласку. На пресс-конференции в Лондоне 18 марта 1934 года Герхарт Зегер осудил репрессии нацистского режима. Из-за его книги, которая передавалась из рук в руки в Германии, нацистские власти «теперь арестовали мою жену и ребенка». В Великобритании это вызвало общественный резонанс, настолько сильный, что об этом узнал даже Гитлер. Вследствие кампании в британской прессе и заявлений британских политиков немецкие власти вынуждены были освободить мать и дочь, которые впоследствии воссоединились за границей с Герхартом Зегером[419].
Но некоторые нацистские фанатики были готовы пойти даже на убийство, чтобы подавить слухи. В новых инструкциях по лагерю Дахау от 1 октября 1933 года его комендант Эйке грозил тем заключенным, кто собирал или передал «сведения о злодеяниях о концентрационном лагере», смертной казнью. Менее чем три недели спустя его охранники якобы раскрыли заговор заключенных, попытавшихся нелегально переправить на волю доказательства преступлений СС, и Эйке сдержал слово. При поддержке Генриха Гиммлера Эйке заявил, что, дескать, виновные попытались передать материалы для «пропагандистского фильма о злодеяниях СС» в Чехословакию. Комендант Дахау поклялся отомстить им так, чтобы другим неповадно было. Под подозрение эсэсовцев попали пять заключенных – три еврея и два нееврея, которых бросили в лагерный карцер. Все пять заключенных были обречены. Первым умер Вильгельм Франц (капо, следивший за перепиской заключенных), за ним – доктор Дельвин Кац (санитар в больнице), который подвергся пыткам и был задушен эсэсовцами в ночь с 18 на 19 октября 1933 года. На следующий день Эйке сообщил об их гибели всем заключенным и объявил временный запрет (с санкции Гиммлера) на переписку. Как утверждают свидетели, Эйке решил нагнать страху на заключенных и, подведя тем самым черту, с лицемерием, с которым нацисты расписывали обстановку в первых лагерях, цинично заявил: «У нас в Германии хватит дубов, чтобы вздернуть на них всех несогласных». И добавил: «Никаких злодеяний и никаких карцеров нет. Дахау – не ЧК»[420].
И заключенные первых лагерей, освободившись, помнили подобные угрозы. Лагеря оставили глубокие и незаживающие раны не только на телах, но и в душах заключенных. Трудно было жить с осознанием страха, унижения, с воспоминаниями о событиях, разрушивших их как личность, – когда они умоляли о пощаде, плакали или обмазывали себя экскрементами, не в силах противостоять насилию[421]. Принимая во внимание пережитое в концлагерях наряду с ужесточавшимися мерами против распространителей «клеветнических измышлений о злодеяниях», следует воздать должное смелости и мужеству бывших заключенных, таких как Мартин Грюневидль, который, невзирая ни на что, продолжал писать о лагерях и продолжать борьбу с диктатурой. Неудивительно, что многие левые активисты отказались от дальнейшей борьбы. Уже летом 1933 года действовавшее в подполье руководство компартией предупредило своих несгибаемых сторонников о том, что многие их прежние товарищи, выйдя на свободу, «отступились» и из страха решили порвать с партией[422]. Страх охватил не только коммунистов, но и других противников режима. Едва бесчеловечность нацистского террора стала общеизвестным фактом, как многие прежние оппозиционеры самоустранились от борьбы[423]. Таким образом, все перешептывания о злодеяниях в первых лагерях проторили дорогу к тотальному господству нацистов, в значительной степени ослабив сопротивление[424].
Разумеется, запугивание было лишь одной из многих функций первых лагерей. С самого начала нацистские лагеря являлись многоцелевым оружием. Что заложило прочную основу будущего – в частности, все вводимые в Дахау «новшества», его структура, система административного управления, распорядок дня с ежедневными ритуалами. Вне всякого сомнения, отдельные основополагающие элементы концентрационных лагерей СС зародились именно в первых лагерях начального этапа диктатуры. Но до отлаженной лагерной системы СС было еще далеко. После всего лишь года нацистского правления области Германии продолжали отличаться и соперничать, так что ни о какой скоординированной в общенациональном масштабе сети лагерей речи не шло. Первые лагеря представляли собой достаточно пеструю картину, отличаясь друг от друга в зависимости от того, кто ими управлял и в каких условиях находились заключенные. И в начале 1934 года их будущее так и оставалось неопределенным. Более того, не было ясности даже в том, есть ли вообще будущее у лагерей в Третьем рейхе[425].