Вы здесь

История археологической мысли в России. Вторая половина XIX – первая треть XX века. Глава 3. Начальный этап становления научной археологии в России (Н. И. Платонова, 2010)

Глава 3

Начальный этап становления научной археологии в России

3.1. Различные «концепции» в русской археологии второй половины XIX в.: взгляд современника

Во второй половине XIX в. археология в России (как и в Западной Европе) явля ла собой нечто единое во многих ипостасях. По-прежнему оставалось в ходу представление об археологии как истории искусств, унаследованное от предыдущего периода и стимулировавшееся самим характером классических древностей. К 1860-м гг. оформилось новое понятие об археологии как “бытовой истории всех народов”, то есть науке, изучающей, выражаясь современным языком, историю культуры во всех её проявлениях (в вещественных памятниках, памятниках искусства, языка, народных обычаях и т. д.). Параллельно уже тогда в Россию проникло эволюционистское представление об археологии как дисциплине, изучающей этнографию и физическое строение человека на разных этапах его древней истории.

Выдающийся историк и теоретик исторической науки А.С. Лаппо-Данилевский был первым из русских ученых, кто попытался, еще на рубеже 1880–1890-х гг., сделать сравнительный аналитический обзор и русской, и западноевропейской археологической литературы. К сожалению, эта работа не была доведена до конца. В архиве исследователя сохранился лишь конспект лекционного курса «Археология Восточно-Европейской равнины (древнейший период)», во ввод ной части которого нашли отражение результаты его изысканий по данному вопросу (ПФА РАН, ф. 113, оп. 1, № 309, лл. 6–18).

А.С. Лаппо-Данилевский выделял в европейской археологии три отдельных концепции – классическую, национальную и эволюционную. Сходную картину видел он и в отечественной археологии с поправкой на то, что «влияние эволюционной точки зрения пока <…> довольно незначительно» (Там же: л. 11). Данная точка зрения нигде не обосновывалась развернуто, но ее следует учитывать как важнейший аспект «образа отечественной науки» в указанный период. Тезис о слабом влиянии эволюционной концепции, безусловно, был справедлив для русской археологии рубежа 1880–1890-х гг. Бурное развитие палеоэтнологических исследований, базировавшихся на эволюционной парадигме науки, началось в России не ранее конца 1900-х.

Наиболее разработанной представлялась А.С. Лаппо-Данилевскому «национальная» концепция археологии, к которой он причислял И.П. Сахарова, А.С. Уварова и И.Е. Забелина – ученых, сформировавшихся еще в 1840–1850-х гг. Действительно, начиная с этого времени, интерес к археологии в образованных кругах русского общества неизменно подогревался «национальным чувством» в самых различных формах. Это был период «общего национального пробуждения» (выражение Н.П. Кондакова). Одним из его проявлений в середине – второй половине XIX в. стал рост интереса к истории родного народа и жажда национального самоутверждения. В обществе появились и широко распространились представления о том, что предметом изучения русской археологии (или русских «древностей») является русский человек – его быт, его жизнь в минувшие века отечественной истории. В середине XIX в. эта мысль буквально носилась в воздухе, ей недоставало лишь «обстоятельного развития и более-менее прочного обоснования, одним словом – авторитетности…» (Ардашев, 1909: 80).

3.2. Общественная подоснова развития «национальной археологии» и ее особенности в России второй половины XIX в.

Первая треть XIX в. в русской археологии проходит еще, в основном, под знаменем поклонения «антикам». Ощутимый перелом в отношении к отечественным памятникам – как «русским», так и «доисторическим» – начался лишь в 1850-х гг. Конечно, «первые ласточки» его появились значительно раньше. Это и «ученые путешествия» З. Доленго-Ходаковского, и деятельность таких историков, как М.П. Погодин и И.М. Снегирев, и начало архивных изысканий И.Е. Забелина о «русской старине», и, наконец, статьи В.В. Пассека, еще в 1830-х гг. утверждавшего, что путем раскопок курганов и городищ можно открыть «новую летопись – не обезображенную переписчиками, неопровержимую для наших кабинетных скептиков…» (цит. по: Формозов, 1984: 98). Но, как бы то ни было, заметные сдвиги в отношении русского общества к отечественным древностям представляют собой достояние уже середины XIX в. Характерно, что и в этот период ученые постоянно сетуют в своих работах на недостаточное внимание русских к родной старине и истории.

Невозможно однозначно классифицировать и оценить все проявления «национального чувства», которые изливались на страницы археологических публикаций в указанный период. Однако в основе их очень часто прослеживается стремление доказать право русского народа называться европейским народом с богатой историей. И это некоторым образом объединяло людей самых разных политических взглядов и позиций – демократов и консерваторов, естествоиспытателей и гуманитариев. Приведу лишь несколько примеров.

Известный публицист и критик В.В. Стасов страстно возмущался полупрезрительным отношением к русским национальным древностям, которое было характерно для ученых эстетов первой трети XIX в. В связи с этим он приводил цитату из предисловия А.П. Оленина к уже упоминавшемуся выше альбому «Древности Российского государства»:

«В числе моих рисунков находятся и такие, которые грубостью и уродливостью… покажутся недостойными сего собрания; но, за совершенным недостатком хороших того времени памятников, и сии, так сказать, карикатуры весьма драгоценны…» (цит. по: Стасов, 1882: 170).

Подобные взгляды русского археолога А.П. Оленина, высказанные в 1840-х гг., вызывали 30–40 лет спустя самое яростное отторжение. В связи с этим В.В. Стасов писал: «Оленин заставлял своих рисовальщиков выправлять иное в лицах, складках и проч. изображаемых в его атласе фигур. Нынешние археологи посмотрели бы с презрением на такие поправки и никогда не вздумали бы извиняться перед своим читателем за недостаточное изящество и грубость своего материала <…> Нынешний археолог заботится только об одном: как бы с наибольшей верностию и неумытою правдою передать <…> черты и особенности своего оригинала…» (Там же).

Археолог нашего времени куда спокойнее и, вероятно, с юмором отнёсся бы к оленинскому высказыванию о «карикатурах». Конечно, В.В. Стасов был совершенно прав, учитывая опыт современной ему археологической науки. Но за его гневными обличениями стояло, в первую очередь, уязвленное национальное чувство. И в этом он был не одинок. Близкую позицию обнаруживают печатные высказывания другого видного деятеля русской науки того времени – на сей раз уже естествоиспытателя и одновременно археолога – А.А. Иностранцева:

«Наши западные соседи, часто даже с предвзятою мыслью, дабы и с исторической стороны выставить нас народом крайне молодым, разбирая сказание Нестора, населяли Россию ирокезами и другими совершенно дикими народами, относя такое население ко времени призвания варягов <…>.

Продолжительное время образованная часть нашего общества, с первых шагов своего воспитания и образования, росла на мысли, что раньше рассказа нашего знаменитого летописца Нестора на Руси ничего не было или, по меткому выражению г. Забелина, характеризующего отношение нашего общества к этому вопросу, на Руси было «пустое место» <…> Эта мысль должна была лежать тяжелым и продолжительным гнётом над умами даже талантливых деятелей. Что же было и отыскивать в «пустом месте»?

<…> Вещественные доказательства в исследовании памятников быта, в раскопках курганов, пролили совершенно новый и неожиданный свет на древнее население России. Многочисленные раскопки курганов <…> обнаружили богатые остатки человека, принадлежащие не только тому времени, с которого начинает свой рассказ Нестор, но и значительно более отдаленному <…> Эти исследования были окном, через которое заглянул исследователь России во времена более отдалённые <…> (курсив мой. – Н.П.)» (Иностранцев, 1880: 275–276).

Цитированная статья А.А. Иностранцева предваряет собой его образцовую публикацию находок эпохи неолита на Ладожском канале, которая вышла из печати два года спустя (Иностранцев, 1882). После приведенной выше характеристики положения в русской археологии автор описывает в ней свои собственные открытия. В этом описании, обращённом к широкому читателю, он вполне объективен. Человек каменного века, чьи останки найдены (наконец!) в наших краях, показан без лишних прикрас – достаточно «диким»[5]. Нет никаких попыток определить его «народность» или связать ископаемый костный материал с более поздним населением России. Во всем этом А.А. Иностранцев проявляет себя как строгий, компетентный ученый, не признающий поспешных выводов.

Но слова о «тяжёлом и продолжительным гнёте», лежащем над умами тех, кто рождён «на пустом месте», достаточно красноречивы и сами по себе. Страна и народ, чья история не уходит корнями вглубь времён, оказывались в глазах нашего соотечественника второй половины XIX в. вроде бы не вполне полноценными. Перманентное ощущение «национальной уязвленности» русских дает себя знать в трудах русских ученых на протяжении всей второй половины XIX в. И здесь внутренние убеждения естествоиспытателя-позитивиста, материалиста и атеиста А.А. Иностранцева обнаруживают глубинное родство с высказываниями православного христианина, археолога и историка графа А.С. Уварова. Их главный смысл можно выразить двумя фразами. Да, сейчас мы еще не дошли до понимания, каким народам принадлежат эти первобытные памятники и какое могли они иметь влияние на «последующих насельников России». Но то, что Россия в древности не была «пустым местом», очень важно для русского самосознания.

Не следует забывать: середина – вторая половина XIX в. стали в России временем бурного культурного строительства – быть может, одним из самых плодотворных и созидательных за всю историю нашей страны. Всего за несколько десятилетий оказались созданы: национальная русская литература (русский роман как литературное явление); национальная русская симфоническая музыка; национальная русская опера; национальная русская живопись (в первую очередь, пейзажная и жанровая). К тому же периоду относятся выдающиеся открытия русских учёных в самых различных областях естествознания. Нет ничего удивительного, что в печати тех лет кипели нешуточные страсти вокруг русской национальной культуры, и в частности вокруг истории этой культуры. Эта пассионарная подоснова, жажда национального самоутверждения на практике оказывалась основой многих культурных достижений. В частности, становление русской национальной археологии реально обернулось резким расширением диапазона исследований, привлечением внимания к новым категориям памятников и контекстам их находок.

3.3. Основное противоречие русской археологии третьей четверти XIX в.

Формирование представлений об археологических памятниках как национальном достоянии служило «идеологическим оформлением» таких ключевых процессов, как: а) первичный сбор и систематизация данных по памятникам отечественной археологии; б) сложение первых контуров инфраструктуры археологической науки и государственной «археологической службы». Без выполнения этих задач дальнейшее развитие археологии как науки было бы невозможно.

В Западной Европе первой половины – середины XIX в. указанные процессы заняли почти полвека. «Национальная археология» строилась там во многом в русле идей, унаследованных от эпохи Просвещения. Это наследие способствовало укоренению в ней представлений о неуклонном технологическом прогрессе человечества, которые и привели к формулировке «системы трех веков» – каменного, бронзового и железного.

С другой стороны, в первой половине XIX в. приобрели огромную популярность сочинения по так называемой «общей географии» или «народоведению», трактующие, в частности, влияние природной среды на «дух» и историю народов (труды А. Гумбольдта, К. Риттера, его ученика Э. Реклю и др.). Именно они сформировали основу для серьезной научной постановки проблемы влияния географического фактора на культуру. В результате к середине столетия в Европе если не повсеместно, то, по крайней мере, в ряде стран, означенные выше задачи оказались выполнены: создана инфраструктура археологической науки в виде системы добровольных научных обществ и музеев; проведена первичная систематизация материалов.

В России появление сравнительно широкого интереса к «национальным древностям» запоздало на 20–30 лет по сравнению с Западной Европой. В результате указанные процессы оказались «спрессованы» здесь примерно в три десятилетия. Но куда большее значение имело то, что в России этот период хронологически совпал с «золотым веком эволюционизма» (конец 1850 – 1870-е годы). В результате осмысление археологических памятников как национального достояния поневоле происходило в нашей стране в принципиально иной обстановке и атмосфере по сравнению с Западной Европой первой половины XIX в.

В указанный период в науке уже стали свершившимися фактами и эволюционная геология Ч. Ляйелла, и эволюционная социология Г. Спенсера, и теория естественного отбора Ч. Дарвина. Труды этих ученых, равно как и труды их многочисленных популяризаторов, весьма оперативно переводились на русский язык, причем нередко русские переводы запаздывали, по сравнению с оригинальной публикацией, лишь на 1–3 года. Повальное увлечение русской молодежи 1860–1870-х гг. трудами Н.Г. Чернышевского и Д.И. Писарева, опиравшихся, в свою очередь, на труды известных эволюционистов (К. Фогта, Т.-Г. Гексли, Э. Геккеля и др.), повело к сложению своеобразного «культа естествознания» в русском образованном обществе, сопровождавшееся настоящими творческими «прорывами» в таких областях, как математика, химия, биология, медицина и пр. (открытия Н.И. Лобачевского, Д.И. Менделеева, И.П. Павлова, К.А. Тимирязева, Н.И. Пирогова и многих других).

Параллельно наблюдалось ускоренное развитие позитивистского направления в исторических науках (деятельность В.И. Герье, Н.И. Кареева, М.М. Ковалевского и др.). В основе его лежало, как известно, стремление выявить и исследовать устойчивые «законы» истории человечества, всемерно приблизить историческое познание к естественнонаучному, установить для него методы, не уступающие по своей точности методам, разработанным в естествознании. Указанный процесс напрямую затронул и русскую археологию. Уже на раннем этапе, в 1850–1870-х гг., здесь появляются свои идеологи позитивизма, сформулировавшие методологические основы исследования (И.Е. Забелин, Ф.И. Буслаев, П.В. Павлов и др.). Порою выдвинутые ими идеи оказывались весьма передовыми в контексте не только русской, но и мировой науки того периода. Это в первую очередь верно для концепции понимания археологии и ее методов, выдвинутой русским историком и археологом П.В. Павловым на III Археологическом съезде (см.: 4.3.2).

В то же время практическое освоение отечественных древностей в России к концу 1850-х гг. оказалось, по сути, только начато. Помимо отдельных «точечных» (и, как правило, бессистемных) раскопок, в активе русских археологов имелись лишь систематические исследования владимирских курганов (1852–1853 гг.), осуществленные А.С. Уваровым и П.С. Савельевым, да раскопки В.В. Радловым около 150 курганов на Алтае, в Минусинской котловине, в Барабинской и Киргизской степи (в 1863–1869 гг.). Структура археологической службы, потребной для выполнения таких задач, как регистрация, исследование и хотя бы приблизительная систематизация памятников по регионам, тоже находилась в начальной стадии формирования.

Идеи эволюционизма и позитивизма интенсивно осваивались в России как учеными, так и широкой читающей публикой. Но они существовали как бы в отрыве от памятников, от проблем «практической» археологии. Это ключевое противоречие между очень высоким уровнем академической и университетской науки в ряде крупных городов, с одной стороны, и слабой первичной изученностью российских древностей – с другой, не могло не наложить отпечатка на весь процесс становления отечественной археологии в третьей четверти XIX в. В силу неразработанности инфраструктуры археологии в России, вкупе с обширностью ее территорий, работа по первичному сбору и систематизации материала подвигалась вперед очень медленно, в основном силами отдельных, разобщенных меж собой энтузиастов. Требовалась еще долгая и кропотливая работа в этом направлении, чтобы на базе российских древностей стал возможен, к примеру, серийный анализ отдельных категорий находок. А без такого анализа, без возможности широкого применения сравнительного метода к конкретному материалу, эволюционная идея неизбежно оставалась посторонней археологическому исследованию – вне зависимости от собственных научных взглядов того или иного археолога. Сам исследователь мог быть по своим убеждениям эволюционистом, позитивистом, дарвинистом и т. д., но вступив в область изучения отечественных археологических материалов, он волей-неволей должен был сосредоточиться либо на разведках и первичной систематизации источников, либо на вопросах комплексного исследования конкретного памятника (то есть на поиске возможностей привлечения смежных дисциплин к решению проблем его изучения).

3.4. Русская археология или «археология русских»? М.П. Погодин, И.П. Сахаров, И.Е. Забелин, А.С. Уваров

Уровень разработки «национальных древностей» в России середины XIX в. вполне может быть охарактеризован как антикварианизм и коллекционерство. Ярким примером тому являлась деятельность М.П. Погодина, который, как и многие другие учёные XIX в., шёл к археологии от занятий отечественной историей. Свои труды по древнерусской истории он снабжал приложениями, куда входил и атлас всех известных тогда археологических памятников «дотатарского периода». Однако при изучении «вещественных» памятников Погодин, по образному выражению Н.П. Кондакова, «держался наглядки коллекционера» (Кондаков, 1901: 6), отстаивая полную невозможность изолированного изучения письменных, бытовых и вещественных древностей.

«<…> Живой взгляд на нераздельную родную старину, – писал Н.П. Кондаков, – он [Погодин. – Н.П.] должен был найти у староверов, иконников, собирателей и торговцев древностями…» (Там же). Тут налицо ещё в полной мере «антикварианистский подход» к памятникам, просто место «антиков» заняли русские иконы, старинные рукописи и предметы прикладного искусства Московской Руси.

Следует сразу оговорить: на раннем этапе развития исследований по истории русской культуры подобный взгляд был оправдан, ибо он с необходимостью вытекал из самого состояния изученности материала. С этим, кстати, необходимо считаться и при анализе теоретического наследия А.С. Уварова. На рубеже 1840–1850-х гг., да и позднее, представления о «русских древностях» даже весьма близкой допетровской эпохи (не говоря уж о древнерусской!) оказывались порою достаточно фантастичными. Так, в парадно изданном альбоме «Древности Российского государства» (1846–1853) рисунки Коломенского дворца, построенного при царе Алексее Михайловиче (XVII в.), еще фигурировали в качестве образца древнейшей русской архитектуры. Причиной тому, безусловно, служила недостаточная разработка, в первую очередь, письменных, архивных источников. Ведь с помощью их вполне можно было установить правильную хронологию и последовательность форм позднесредневекового русского зодчества, что вскоре и было сделано.

Опыт первой специальной теоретической разработки русской археологии, вышедший из-под пера Ивана Петровича Сахарова (1807–1863), имел отчетливую ультра-патриотическую направленность. «Мы долго безмолвствовали пред вековыми памятниками своего Отечества! – патетически восклицал автор. – Ныне да не будем безответными зрителями своих древностей. Да не думают чужеземцы, что у русских писателей нет стремления к изучению своих памятников… (курсив мой. – Н.П.)» (Сахаров, 1851: 4).


И.П. Сахаров (1807–1863)


И.П. Сахарова трудно считать профессионалом в науке даже для середины XIX в. Это был своеобразный тип деятеля культуры той поры – яркий представитель чисто «публицистического» подхода к истории, при этом весьма способный организатор, имевший влияние в РАО (Срезневский, 1864). Глубоко проникнутый «национальной идеей», он, однако, не гнушался в своих работах ни подлогом, ни плагиатом (Формозов, 1984: 81). По своему мировоззрению И.П. Сахаров был еще плоть от плоти прежнего, XVIII века, когда история и политика откровенно смешивались даже в трудах серьезных ученых, а прославление Отечества и русского народа ставились безусловно выше исторической объективности. К числу представителей такого подхода к истории принадлежал, например, М.В. Ломоносов. Но сегодня та же объективность требует признать: в каком-то смысле именно И.П. Сахаров явился первопроходцем в деле определения отечественной археологии как науки.

По его представлениям, область археологии должна включать изучение событий и преданий отечественной истории: «Археология описывает жизнь народа по сохранившимся памятникам, изучает его быт в храмах, зданиях и домашних утварях, решает трудные вопросы его истории там, где молчат летописи…» (Сахаров, 1851). В целом создается впечатление, что археология, в данной трактовке, направлена на изучение, в первую очередь, духовной культуры прошлого («следы древних идей и народных верований», «творческая сила народа» и т. д.). Вопросы исследования материальной культуры («быт народа») тоже рассматривались И.П. Сахаровым, но самый подход его к «древностям» был чисто иллюстративным. По-видимому, он даже не подозревал, что для решения каких-то проблем древней истории, памятники следует подвергать специальному анализу. По его мнению, археология как «наука древних искусств и художеств, правдива и беспристрастна потому, что памятники, чуждые всяких личностей, носят сами в себе бесспорную достоверность, сами за себя говорят вернее всех человеческих выводов» (Там же).

С точки зрения И.П. Сахарова, «русская археология» обнимает «последние 7–8 веков», подразделяясь на три эпохи – «византийскую, татарскую и европейскую» – и должна изучать «русского человека как творца своих искусств и художеств» (Там же). Таким образом, предмет и задачи русской археологии сужались им до «изображения древней русской жизни» в течение первых восьми веков, начиная с Х в. Памятники более раннего, языческого периода, по словам автора, «исчезли с лица земли», и о них можно только «предполагать гадательно». Таким образом, с одной стороны, наблюдается явное стремление использовать «древности» для воссоздания русской истории (точнее, истории русской культуры, народного быта). С другой стороны, налицо полная беспомощность исследователя, едва заходит речь о временах «бесписьменных», когда при объяснении «вещественных древностей» невозможно опереться на письменные источники: «Подземный мир, где, может быть, сокрыты памятники наших языческих веков, нам неизвестен…» (Там же). Археологические памятники России, не имевшие прямого отношения к собственно русской старине, вообще оставались вне поля зрения автора.

При всей архаичности, неразработанности определения археологии, данного И.П. Сахаровым, высказанное им понимание археологии как чисто культурологической дисциплины, «истории культуры», имело значение для науки (Аникович, 1989: 6). Отдельные наблюдения автора представляются совершенно верными. К числу их относится, в первую очередь, разделение всей археологии на археологию «исчезнувших» и «бытующих» народов – по характеру источников. Первая «составляет его [народа. – Н.П.] историю за неимением летописей и актов, из обломков протекших веков. Все её источники заключаются в подземном мире, где сокрыт прах первобытных народов с их памятниками…» Вторая использует, письменные источники и памятники, сохранившиеся в живом быту. Лишь в последнюю очередь она привлекает «открытия подземного мира» (Там же). Здесь автором впервые смутно уловлена важная специфика, составляющая особенность, с одной стороны, первобытной археологии, располагающей исключительно вещественными источниками для воссоздания древней истории, и, с другой стороны – археологии исторических эпох. В последнем случае археологические материалы должны сопоставляться с данными письменных источников, играя в историческом построении хотя и важную, но далеко не всегда определяющую роль.

Впрочем, смысл указанного наблюдения изрядно затемнён у Сахарова неудачно приведёнными примерами. Так, «исчезнувшими» названы у него древние народы Египта, Греции, Рима и Мексики. Но во всех этих случаях мы имеем дело не с неизвестными, а как раз с «историческими» народами, от которых, помимо «открытий подземного мира», в избытке сохранились памятники языка, литературы, фольклора, а также правовые акты, исторические анналы и т. д. Последнее дало повод И.Е. Забелину назвать упомянутое разделение «выдуманным» и указать, что «археология или древности» этих народов «заключаются в летописях, актах <…> в наличных памятниках и в открытиях подземного мира точно так же, как и народов существующих» (Забелин, 1873: 83).

«Обозрение русской археологии» было встречено в археологических кругах не слишком благожелательно. Современники И.П. Сахарова отмечали многочисленные недостатки его работы. Указывалось, в частности, что хронологический диапазон археологии в «Обозрении» неоправданно узок, а формулировки излишне напыщенны, расплывчаты и неточны. При ограничении области изучения «семью – восемью веками» из поля зрения ученых полностью выпадало «изучение дохристианских славяно-русских древностей». Да и «византийская эпоха» в истории Руси в действительности не вмещалась в указанные хронологические рубежи. В лучшем случае И.П. Сахарову отдавали должное как автору первой попытки идейной, теоретической разработки науки о национальных древностях. Однако саму эту попытку современники (А.С. Уваров, П.И. Лерх) признали неудачной.


И.Е. Забелин (1820–1908)


Самую жёсткую критику встретила она в уже цитированной статье Ивана Егоровича Забелина (1820–1908), опубликованной впервые в 1852 г. и переизданной затем в сборнике его трудов 1873 г. Рецензент констатировал у Сахарова «<…> не только устарелый взгляд вообще на археологию, но даже запутанность и неясность в самом приложении этого взгляда к объяснению наших древностей» (Там же: 79). Раздражённый тон рецензии отчасти объяснялся личной обидой. И.П. Сахаров цинично использовал в статье неопубликованные разработки Забелина по истории русских ремёсел, присланные в РАО на соискание уваровской премии и в тот момент ожидавшие публикации. Впрочем, в рецензии содержится лишь намёк на использование автором неких «рукописных источников» (Забелин, 1873: 89). Шаткость собственного положения не позволила Ивану Егоровичу бросить прямое обвинение в плагиате одному из руководителей РАО.

Большая часть его замечаний носила вполне принципиальный характер. Отмечу из них наиболее важные. «Памятники <…> действительно, носят в себе бесспорную достоверность, – писал И.Е. Забелин, – но кто ж из этого будет заключать, что археология правдива и беспристрастна? Археология уже не факт, а наука, то есть понимание факта: а понимание бывает нередко и даже часто весьма далеко от той правды, которую носит в себе факт или памятник <…>» (Там же: 81).

Критически отнёсся И.Е. Забелин и к утверждению Сахарова, что «требования к русской археологии <…> отличаются <…> особенностями, каких мы не встречаем в археологии других народов». По его мнению, все выдвинутые автором «требования» на деле не содержат никаких особенностей. То, что реально перечислено в статье (необходимость систематического обозрения древностей страны, изображение древней жизни по памятникам и т. п.), применимо не только к русской археологии, но и к археологии в целом (Там же: 83–84).

Как уже говорилось выше, статья И.П. Сахарова рассматривалась нашей историографией как первый (пусть не слишком удачный!) опыт теоретической разработки в России национальной археологии. Именно под таким углом зрения она анализировалась А.С. Лаппо-Данилевским в курсе лекций 1892 г. Выражением того же подхода историк считал труды И.Е. Забелина и А.С. Уварова, несмотря на их немалые расхождения в определениях предмета археологии и весьма критическое отношение к ультрапатриотизму И.П. Сахарова.

Действительно, сам по себе тезис Сахарова об «изучении русского человека как творца своих искусств и художеств» и воссоздании его «древней жизни» в ходе археологического исследования был достаточно близок и его строгому критику И.Е. Забелину. Последний выделял историю человеческой культуры как возникший в 1860–1870-х гг. «особый отдел антропологического знания», где «умственное и нравственное развитие [человека. – Н.П.] составляют главнейший предмет научных исследований» (Забелин, 1878а: XXIII). В прениях на III Археологическом съезде И.Е. Забелин даже заявил, что эта «история культуры, в сущности, есть археология», а «весь материал, которым она пользуется, есть материал археологический» (Там же). Впрочем, в других работах учёный, как правило, различал историю культуры и археологию, указывая, что эти две дисциплины отличаются «взглядом на предмет» – изучают один и тот же материал в разных аспектах (Забелин, 1878: 6–7). Подробнее эти сюжеты рассмотрены ниже, в главе 4.

А.С. Уваров, со своей стороны, не только утверждал, что любовь к отечественным древностям приносит археологам добрые плоды, но и определял «русскую археологию» как «науку, занимающуюся исследованием древнего русского быта по памятникам, оставшимся от народов, из которых сперва сложилась Русь, а потом Русское государство (курсив мой. – Н.П.)» (Уваров, 1878: 32). Здесь как будто бы наблюдается прямая идейная перекличка со старой работой И.П. Сахарова. Но, если принять во внимание собственную исследовательскую практику А.С. Уварова, дело обстоит совсем не так.

Исследования владимиро-суздальских курганов, предпринятые им в 1852–1853 гг. совместно с П.С. Савельевым, привели учёного к выводу, что раскопанные погребения принадлежат не славянам, а летописному племени меря (финно-угорского происхождения) (Уваров, 1872). Такого взгляда А.С. Уваров придерживался до конца жизни. Но от этого полученные археологические материалы отнюдь не теряли интереса ни для него самого, ни для его ближайших сотрудников.

В дальнейшем этот страстный любитель и знаток родной старины предпринял огромный труд по изучению древностей каменного века в России. Платформа, подведённая им под необходимость такого исследования, является весьма характерной: «Теперь, в данную минуту, мы не дошли еще до полного уяснения, каким народам принадлежат все эти памятники и какое могли иметь влияние эти народы на последующих насельников России; однако и теперь мы не вправе отрицать a priori всякую связь между этими народами первобытной эпохи и нашими историческими племенами, тем более, что народы бронзового периода <…> служили, наверное, средним звеном между этими племенами каменного века и племенами, указанными в летописи <…>» (Уваров, 1878: 33).

Из этого прямо следует вывод: да, лично А.С. Уварову, безусловно, были в высшей степени интересны генетические связи народов. Но он прекрасно понимал ненаучность современных ему суждений об этнической принадлежности племен, оставивших «первобытные древности».

Таким образом, уваровский «древний русский быт» на деле следует толковать расширительно. Это есть культура (вернее, культуры) самых различных «насельников России» в самые различные периоды. Историческую ценность для А.С. Уварова имели не одни лишь «древности русских», поднятые на щит И.П. Сахаровым, но «древности Российской империи», представлявшие собой в совокупности её национальное достояние. Независимо от личных пристрастий, он полагал своим долгом ученого изучить всё, что сохранила земля России от самых отдалённых эпох каменного века. Несколько забегая вперед, следует отметить: именно такое понимание «национальной археологии» имело прямое продолжение в трудах А.А. Спицына 1890–1910-х гг. Позиция графа Уварова – это, в сущности, позиция историка-государственника, исследующего почву, на которой выросла современная ему многоликая Россия.

Данный вывод заставляет по-особому оценить настойчивые призывы А.С. Уварова развивать в России отечественную, национальную археологию. Сказанное выше не оставляет сомнений: по своему мировоззрению граф был весьма далек от ультрапатриотизма. Но, будучи одарен от природы выдающимся талантом организатора, он безошибочно определил тот путь, которым должно было следовать, чтобы ускорить процесс первичного освоения отечественных древностей. Это был путь пробуждения общественной самодеятельности и привлечения возможно более широких кругов общества к работе в области сбора информации о памятниках археологии и их первичного обследования. С этой целью Алексей Сергеевич, создавая Московское Археологическое общество, апеллировал к национальному чувству, «чувству народности» – тому, что могло сплотить (и нередко сплачивало) людей различных взглядов и убеждений.

Несомненно, такое решение подсказала графу та исследовательская практика, которую он мог наблюдать в Западной Европе во время своих неоднократных выездов за границу. По его убеждению, именно национальный подъем, вызванный общей для многих европейских стран освободительной борьбой с Наполеоном, способствовал пробуждению в них интереса к собственной древней истории: «<…> Под влиянием чувства народности, в Европе возникают Археологические Общества. Они дружными и совокупными силами занимаются исследованием родных памятников, не только отыскивают и определяют их, но и в особенности заботятся о сбережении их, как дорогих остатков жизни самого народа <…>» (Материалы для биографии… 1910: 127).

3.5. «Винкельмановское» направление в русской археологии и начало разработки национальной тематики: С.Г. Строганов, Ф.И. Буслаев

«Винкельмановское» направление традиционно развивало в России тематику классической и скифо-сарматской археологии Причерноморья. Основным источником информации в первой половине – середине XIX в. являлся здесь, как совершенно верно отметил А.В. Жук, «отдельно взятый предмет», но не всякий древний предмет, а такой, в котором запечатлелись следы художественного творчества или искусства. В основе методологии художественно-исторического анализа лежали, еще со времен самого И. Винкельмана,

– идея эволюции искусства (точнее, постоянного его изменения, как прогрессивного, так и регрессивного);

– сравнительно-исторический метод, подразумевавший привлечение аналогий;

–группировка материала по художественным «стилям», определяемым как устойчивое сочетание признаков, характерных для определенных народов (социумов) в различные хронологические периоды.

Сильной стороной данного направления было то, что именно здесь вырабатывался и совершенствовался метод анализа собственного, неповторимого материала археологии – вещественных и изобразительных памятников (пусть даже поначалу – исключительно произведений искусства). Оборотной стороной и слабостью указанного подхода в археологии являлось традиционно недостаточное внимание к контексту нахождения «предмета» и игнорирование массового и серийного материала, в котором не замечалось следов художественного творчества.

В конце 1850–1860-х гг., через творчество Федора Ивановича Буслаева (1818–1897), в сферу «винкельмановского» направления впервые вошла, помимо классической, и «национальная» тематика – средневековая русская иконопись, миниатюра и орнаментика. Конечно, творчество этого ученого относится, по большей части, к сфере «искусствознания» и литературоведения, а не к археологии как таковой.


Ф.И. Буслаев (1818–1897)


Но тесная взаимосвязь, неразделенность всех указанных областей в рамках «винкельмановского» направления наблюдалась вплоть до последних десятилетий XIX в. Характерно, что один из посмертных сборников статей Ф.И. Буслаева был озаглавлен: «Сочинения по археологии и истории искусства» (Буслаев, 1908). Кроме того, явная преемственность буслаевского творчества с творчеством его учеников-археологов Н.П. Кондакова и Н.В. Покровского не позволяет оставить без внимания методологические поиски их учителя. Первый из этих учеников стал создателем всемирно известной художественно-исторической «школы Кондакова», второй – видным представителем и теоретиком русской «церковной археологии».

Для историка археологической науки чрезвычайно интересны творческие и личные связи Ф.И. Буслаева с таким деятелем русской археологии, как председатель ИАК граф Сергей Григорьевич Строганов (1794–1882). Последний традиционно воспринимается многими историками как вельможа, придворный ставленник на руководящие посты, имевший к науке весьма отдаленное отношение. Даже наиболее известный печатный труд С.Г. Строганова по истории древнерусского зодчества – альбом «Димитриевский собор во Владимире (на Клязьме)» с описаниями этого памятника (Строганов, 1849) – давно стал библиографической редкостью, и большинство современных археологов просто не знают о его существовании. В основе современных оценок – положительных или отрицательных – лежит обычно лишь отношение к административно-организационной деятельности графа на постах попечителя Московского учебного округа, воспитателя цесаревича и, наконец, председателя ИАК.


С.Г. Строганов (1794–1882)


Мало кто из современников и потомков ставил под сомнение личную порядочность графа и ту несомненную пользу, которую он принес отечественному просвещению. Приведу лишь два характерных высказывания историков:

«Не обладая ни острым умом, ни глубокими знаниями, Строганов умел ценить и то, и другое в своих подчиненных. Именно ум и знания были критерием, которым он определял свое отношение к окружающим. <…> Спина у Строганова гнулась туго: он не то что перед Уваровым [Сергеем Семеновичем. – Н.П.], которого в грош не ставил, он перед самим Николаем не боялся отстаивать свое мнение. <…> Искренняя любовь к просвещению сочеталась в нем с не менее искренней преданностью охранительным началам, отсюда – постоянная внутренняя борьба <…>» (Левандовский, 1990: 108–109).

«Высоко оценив покойного [С.Г. Строганова. – Н.П.] как организатора, он [И.Е. Забелин. – Н.П.] сделал одно любопытное замечание: у него был «редкий талант <…> охранять людей науки от антинаучных напастей и невзгод». Это верно: боевой генерал, участник Бородинской битвы, далекий от науки, волею судеб оказался в роли «организатора науки». Он не был к ней подготовлен, но чутье подсказало ему наиболее правильный путь – не командовать учеными, <…> а дать им возможность спокойно работать, оберегая от нападок извне» (Формозов, 1984: 38).

Таким образом, в современной историографии утвердился довольно привлекательный образ графа Строганова как человека и государственного деятеля. И все-таки, в свете сказанного выше, достаточно неожиданным выглядит искреннее восхищение Строгановым как ученым, запечатленное для потомков в воспоминаниях такого видного специалиста, как академик Ф.И. Буслаев.

Переход самого Буслаева от занятий классической и русской филологией к истории русского искусства совершался в 1850-х гг. практически без помощи наставников из числа отечественных ученых. Среди исследователей старшего по сравнению с ним поколения просто не было таковых. «Раздел этот в истории русского искусствознания был представлен исследователями, не сумевшими или сознательно не желавшими опереться на достижения современной им западной науки» (Кызласова, 1985: 35–36). К числу их относились уже неоднократно упоминавшийся здесь И.П. Сахаров, а также И.М. Снегирев и др. В их трудах уже нашла отражение мысль о необходимости выявлять связи искусства с «духом века», но дальше деклараций дело не пошло. «Попытки реализовать эти задачи в конкретных исследованиях или не предпринимались, или проводились излишне прямолинейно» (Там же: 36).

Единственным исключением оказался, как ни странно, граф С.Г. Строганов – известный коллекционер и знаток искусства, в том числе древнерусского, обладавший в этой области очень широким кругозором. «<…> Как много обязан я в своих исследованиях по иконографии и вообще по искусству назидательным советам и указаниям графа Сергея Григорьевича, а также и его собственным печатным работам по этим предметам.» – писал впоследствии Ф.И. Буслаев (1897: 171). По его признанию, именно сочинение Строганова о Димитриевском соборе, где этому памятнику была дана высокая эстетическая оценка, впервые пробудило в нем самом «страстную охоту к исследованию русской, византийской и романской иконографии и орнаментики»: «Он [С.Г. Строганов. – Н.П.] был для меня вторым университетом, <…> высшим и заключительным<…>» (цит. по: Кызласова, 1985: 38, прим. 49). Подобную оценку графа со стороны одного из выдающихся русских археологов-искусствоведов, несомненно, стоит иметь в виду при ответе на вопрос, почему император Александр II предпочел кандидатуру С.Г. Строганова на должность председателя ИАК. Безусловно, этот аристократ, родившийся еще на исходе XVIII в., уже в силу сословных предрассудков не мог воспринимать ученую деятельность как основное дело своей жизни. Ему на роду было написано два занятия – военная и статская служба. Но его одаренность как ученого, скорее всего, недооценена. Во всяком случае, современники ценили графа больше, чем потомки (подробнее о нем см.: Платонова, 2009а; 2009б). Впоследствии Ф.И. Буслаев посвятил наставнику одну из своих главных книг – «Русский лицевой Апокалипсис» (1884).

Ф.И. Буслаев привнес в область древнерусского искусствознания широкую европейскую образованность и прочный научный фундамент «винкельмановской» школы. Сам И.И. Винкельман навсегда остался для него высочайшим авторитетом, гениальным ученым, далеко опередившим свое время. Период, когда Федор Иванович обратился к материалам Древней Руси, совпал с расцветом культурно-исторической школы в Германии. Тогда же Ф. Боппом и Я. Гриммом были заложены основы сравнительно-исторического метода. В творчестве самого Ф.И. Буслаева в значительной мере переплелись установки культурно-исторической и сравнительно-исторической школ (Академические школы… 1975: 175, 199). По мнению И.Л. Кызласовой, суть выработанного им собственного оригинального метода «заключалась не в сравнении как исследовательском приеме, а в понимании исторической связи отдельных культур, в признании сходства их путей, неизбежности и плодотворности их взаимовлияний. Закономерно, что особое внимание при этом уделялось вопросам возникновения или развития того или иного элемента культуры. Таким образом, сравнительно-историческое изучение предполагало исследование различных форм культуры в историко-генетическом плане – горизонтальные срезы отдельных сфер культуры <…> сопоставлялись между собой (курсив мой. – Н.П.)» (Кызласова, 1985: 45–46). В этой характеристике уже отчетливо проступает то, что в дальнейшем было разработано, углублено и введено в археологию учеником Ф.И. Буслаева Н.П. Кондаковым – представление о непрерывности культурных взаимодействий и о механизме образования новых культурных традиций путем слияния старых.

Сам Ф.И. Буслаев называл свой метод работы исключительно «сравнительно-историческим», не используя иных определений, применявшихся к нему post factum (эстетико-исторический, иконографический и т. д.). Исторический процесс как таковой представлялся ему в виде постоянного чередования периодов «расцвета» и «упадка». Идея эволюции культуры занимала в творчестве Ф.И. Буслаева важное место, но он был далек от того, чтобы считать эту эволюцию однозначно прогрессивной и однонаправленной (Буслаев, 1866).

Духовная культура Древней Руси воспринималась ученым как одно нераздельное целое. Анализ памятников изобразительного искусства, литературы, орнаментики сплетался в его трудах воедино. Так, например, икона воспринималась Ф.И. Буслаевым как «перевод церковных молитв и стихов на язык живописи (курсив мой. – Н.П.)» (Буслаев, 1930, II: 145). Сложный процесс образования нового художественного «стиля» Федор Иавнович умел представить и описать исключительно образно и ярко: «Посеянное зерно византийской традиции должно было с болью разрушиться, чтобы дать живой росток славянскому орнаменту <…> Все, что было в стиле византийской орнаментики строгого и спокойного, теряет свою меру и грацию. Гибкие линии ломаются резкими углами <…> Тут не беспомощная неумелость самоучки, который боязливо и вяло портит в своей убогой копии красивый образец, а смелая и бойкая рука отважного удальца, который привык громить классические сооружения античного мира и их монументальные развалины <…> пригонять на скорую руку к своим невзыскательным потребностям и поделкам <…>» (Буслаев, 1930. III: 102, 109).

Ф.И. Буслаев проявлял интерес и к такой новой по тем временам области знания, как общая антропология, понимавшаяся тогда как синтез данных этнологии, фольклора, первобытной археологии, сравнительной лингвистики, психологии, зоологии и т. п. Отношение его к исследованиям в данной области было неоднозначным. Учение Ч. Дарвина о борьбе за существование и роли естественного отбора ученый признавал, но лишь в тех границах, которые ставила ему зоология. Попытки распространить те же законы на историю человека разумного представлялись ему ошибочными.

Очень высоко ставя «метод позитивных наук», и в частности эволюционную этнологию Э. Тайлора, Федор Иванович резко критиковал всякие попытки создания компилятивных «первобытных историй» человечества на базе разнородных данных и откровенных домыслов, произвольно втиснутых в эволюционистскую схему. Главным объектом критики служил явный, с его точки зрения, непрофессионализм и сугубая предположительность обобщений такого рода. Как едко замечал в этой связи Ф.И. Буслаев, за «конкретного первобытного человека» выдавалась некая «пустопорожняя форма», в которую можно было вложить что угодно. А чтобы «не пустословить», авторам работ такого рода приходилось заимствовать результаты, полученные сравнительной лингвистикой (Буслаев, 1873: 698, 700).

«За разнохарактерностью массы сведений, требующих специального знакомства с каждым из их отделов, авторам ничего не остается, как компилировать чужие работы, обобщая их с точки зрения философской <…> – читаем мы в рецензии на книгу ученого-дарвиниста, доцента Гейдельбергского университета О. Каспари. – <…> Не чувствуя призвания ни к сравнительной лингвистике, ни к древней филологии, они более наклонны к наукам естественным <…> Этнограф и психолог [О. Каспари. – Н.П.], очевидно, увлекся счастливою мыслью построить науку о народности на некоторых результатах, добытых <…> естественными науками, и метод этих наук приложить к такому же точному учению психологии, которое должно быть положено в основу учения о <…> всей духовной деятельности человека <…> Но, как бы хороша ни была мысль сама по себе, годность ее познается в исполнении <…>» (Там же: 692, 698).

«Исполнение» же, с точки зрения Ф.И. Буслаева, оказалось ниже всякой критики. По его словам, «автор обещает держаться положительного метода естественных наук, а вместо этого громоздит предположения на предположения». Никакая «ученая поверка» на такой зыбкой почве невозможна: «Тут нет места для ученого спора, наконец, нет места и для самой науки. Автор рассуждает об языке, но не о том, который знает сравнительная лингвистика по памятникам письменности и устным говорам <…>, а о том, который когда-то мог бы быть <…> Автор подробно характеризует племена людей, но не те, которые знают история и этнография, а те, которые могли бы образоваться, если бы человек ходил на четвереньках. Может быть, во всем этом много изобретательности, <…> но какая же тут положительность метода, какая тут наука?» (Там же: 699).

Без сомнения, здесь критик попадал в самую точку. Естествознание последней трети XIX в. усиленно стремилось включить в свою область всю науку о первобытности (включая доисторическую археологию и сравнительную этнографию). Подразумевалось, что рассмотрение древнейших этапов человеческой истории с естественно-исторических позиций с помощью методов естественных наук послужит к большей обоснованности выводов. Однако все точные науки, все естествознание как таковое, подразумевало опытный характер результатов, их безусловную проверяемость и повторяемость. В сфере истории, тем более древнейшей, это последнее оказывалось невозможным. Как только из области сбора и группировки материала ученые вступали в область исторического построения, они сталкивались там именно с отсутствием всякой положительности метода. Причем это справедливо не только по отношению к компиляторам типа О. Каспари, но и к ученым куда более высокого уровня.

Выводы, к которым приходил в этой связи Ф.И. Буслаев, звучали достаточно однозначно: «Каждая специальность имеет свои пределы, дальше которых идти не может, и только во взаимном пособии друг другу разные специальности могут привести к желанному решению таких вопросов о человеческой природе, для <…> которых необходимы научные пособия, как по естествознанию, так еще и более того по истории, лингвистике, археологии и т. п. (курсив мой. – Н.П.)» (Там же: 703).

Подобная точка зрения являлась вполне характерной для русских археологов-гуманитариев не только буслаевского поколения, но и целого ряда последующих. В частности, в 1900–1910-х гг. совершенно аналогичную позицию сформулирует А.А. Спицын в своих университетских лекциях и в статье, представляющей собой сводку материалов о русском палеолите (Спицын, 1915).

3.6. Разработка идеологии и методологической базы исследований первобытных древностей России: К.М. Бэр

Основоположником научного подхода к доисторическим древностям России стал академик Карл Максимович (Карл-Эрнест) Бэр (1792–1876) – основатель антропологического собрания музея ИАН, один из основателей РГО, председатель его этнографического отдела. Великий ученый-биолог, «отец эмбриологии», первым сформулировавший основные законы онтогенеза и учение о типах животного мира, К.М. Бэр уже на склоне лет с головой ушел в занятия географией. На счету его была целая серия крупных комплексных экспедиций в малоизученные регионы Российской империи. В ходе этих работ престарелым академиком в числе прочих открытий был сформулирован «закон Бэра», объясняющий асимметрию берегов рек, текущих меридионально.


К.М. Бэр (1792–1876)


Задачи географии в целом К.М. Бэр понимал широко. Вместе с А. Гумбольдтом и К. Риттером он считал, что «на лице земли написаны не только законы распространения организмов, но отчасти и судьбы народов» (Райков, 1950: 12–13, 15, 34). Как антрополог, он стал известен благодаря разработке новой системы краниологических измерений и классификации черепов. В 1850-х гг. из печати вышла книга К.М. Бэра «Человек в естественно-историческом отношении» (Бэр, 1851). Убежденный моногенист, человек гуманистических убеждений, ученый горячо отстаивал идею видового единства человечества и равенства всех рас. В 1850 – начале 1860-х гг. именно его научные идеи и конкретные разработанные им программы легли в основу таких предприятий ИАН и РГО, как исследование Л.И. Шренком амурских народностей и экспедиция Н.Н. Миклухо-Маклая на Новую Гвинею (Райков, 1950: 19).

Сдержанное отношение К.М. Бэра к дарвинизму – особенно в части, касающейся происхождения и эволюции человека – долго служило причиной неоднозначного отношения к его трудам в области изучения человека. При этом характерно: в 1920-х гг. русские ученые как бы заново открыли их для себя, и оценка оказалась не просто высокой – панегирической. В 1928 г., в первом выпуске журнала «Человек» его ответственный редактор академик С.Ф. Ольденбург посвятил отдельную статью небольшой публикации К.М. Бэра, вышедшей из печати почти за 80 лет до того – «О влиянии внешней природы на социальные отношения отдельных народов и историю человечества» (Бэр, 1849).

«Большая часть из того, что сказано в этой статье, – писал С.Ф. Ольденбург, – для нас теперь общеизвестно и перестало требовать доказательств, и, тем не менее не бесполезно ее вновь перечитать многим представителям гуманитарных наук, которые, теоретически признавая необходимость постоянной увязки их работы с данными, получаемыми дисциплинами естествоведными, на практике <…> совершенно не считаются или считаются в самой незначительной мере с факторами окружающей человека природы <…>» (Ольденбург, 1928: 6).

Далее указывалось, что «и качественно, и количественно Бэром сделано чрезвычайно много для изучения человека, но главное значение его работы <…> лежит в том широком подходе к этому изучению, в котором Бэр умел объединить дисциплины гуманитарные с дисциплинами естествоведческими (курсив мой. – Н.П.)» (Там же: 9). «Чем объяснить, что это направление исследований не нашло себе настоящих продолжателей, и что, в общем, гуманитарии и естествоиспытатели идут все еще в своей работе отдельными путями?» – спрашивал С.Ф. Ольденбург. Может быть, причина этого несомненно отрицательного явления кроется в несоответствии точности методов исследования, доступных этим, столь разным, областям науки? Естествоиспытатели «не считают возможным удовлетвориться той приблизительностью, которая одна еще пока доступна гуманитариям <…> Во всяком случае, путь Бэра – единственно правильный, и по нему желает идти наш новый журнал <…>» (Там же).

Все сказанное не оставляет сомнений, что именно К.М. Бэр представлялся русским ученым 1920-х гг. основоположником того подхода к археолого-этнографическому исследованию России, который можно назвать эколого-культурным. Еще в 1849 г. основы данного подхода были сформулированы им в печати (Бэр, 1849). Между тем во второй половине XIX в. указанная статья, вызывавшая такое восхищение С.Ф. Ольденбурга, почти не упоминалась в археологической литературе. В значительной степени это было обусловлено остротой противостояния дарвинистов не-дарвинистам, которое нередко оборачивалось, фактически, противостоянием естествоведов гуманитариям. Отсутствие такого противостояния во времена К.М. Бэра (по крайней мере, на момент написания им его программной статьи 1849 г.), судя по приведенным отрывкам, воспринималось учеными 1920-х гг. с удивлением и легкой завистью.

Новая оценка наследия К.М. Бэра в 1920-х гг. стала возможной, потому что в указанный период – в результате новых открытий в области генетики – учение Ч. Дарвина о происхождении видов в результате естественного отбора перестало восприниматься как догма, безоговорочное признание которой обязательно для всякого прогрессивного человека. Некоторые представления классика эволюционной биологии были признаны устаревшими и в большой степени, скорректированы. В редакционном комитете журнала «Человек» участвовали представители многих естественных наук, в том числе акад. И.П. Павлов и один из виднейших русских генетиков проф. Ю.А. Филипченко. Несомненно, программная статья С.Ф. Ольденбурга, отражавшая фактически теоретическую платформу журнала («Путь Бэра единственно правильный…»), не могла быть принята к печати без их согласия.

Какие же высказывания К.М. Бэра вызывали яростный протест у естествоиспытателей-эволюционистов XIX в.? С его точки зрения, учение Дарвина не следовало бы отождествлять с «гипотезой трансмутации вообще». Это лишь попытка объяснить трансмутацию – тот род и способ, которым она происходит. Однако накопление мелких изменений, с точки зрения самого Бэра, не могло повести к образованию новых видов. Естественный отбор не в силах объяснить морфогенез (Там же: 148–149). Те изменения, которые реально могли быть прослежены на домашних животных, всегда совершались в рамках одного вида, а потому несущественны. Если же запрограммированный «образовательный процесс» эмбрионального развития почему-либо нарушается, то это ведет отнюдь не к образованию новых видов, а к остановке всего процесса или к образованию уродов (Бэр, 1865: 12). С высоты нашего времени приходится констатировать: в данных вопросах К.М. Бэр оказался куда более дальновиден, чем его «прогрессивные» современники, всецело захваченные идеями дарвинизма и спенсерианства.

В 1860-х гг. К.М. Бэр опубликовал серию статей о первобытном человеке и степени изученности данной проблемы в Европе. Эти публикации, по сути, положили начало исследованиям каменного века в России и, что немаловажно, – накоплению материалов по первобытной археологии в центральных музеях (Бэр, Шифнер, 1862; Бэр, 1863; 1864). Впоследствии ученик и последователь К.М. Бэра П.И. Лерх говорил на II Археологическом съезде: «Коллекция [Н.Ф.] Бутенева [неолитических орудий. – Н.П.] стала известною в Санкт-Петербурге в то время, когда в среде Академии наук и Российского Географического общества голос многоуважаемого К.М. Бэра требовал для подобного рода памятников быта древнейших обитателей нашего отечества места в наших музеях. Я имел удовольствие видеть, что при моем посредничестве упомянутая коллекция была приобретена Академией наук для ее Этнографического музея…» (Лерх, 1881: 10).

Отрицание принципа естественного отбора как ключа к пониманию процесса «очеловечивания» отнюдь не означало для К.М. Бэра отрицания идеи эволюции в человеческой культуре. Как и Ф.И. Буслаев, он высоко ценил многие достижения эволюционной этнологии 1840–1850-х гг., основанной на изучении современных «первобытных» народов. Впрочем, главным толчком в данном направлении стали для него не чужие, а собственные этнографические наблюдения, подкрепленные сопоставлением с новейшими, по тем временам, достижениями скандинавской археологической мысли. В связи с этим К.М. Бэр писал:

«…Знание весьма различных состояний образованности у отдельных народов, с которыми мы познакомились через наши обширные путешествия, <…> заставили предполагать, что весь род человеческий должен был испытать различные состояния, зависевшие от времени и от страны <…>.

Эти предположения впервые получили более прочное основание в весьма недавнее время, с тех пор, как стали собирать остатки, сохранившиеся от этого доисторического состояния и находящиеся на поверхности и в глубине земной, сравнивать эти остатки между собой и пользоваться ими, как документами. Правда, что эти познания очень несвязны, но в некоторых странах Европы уже ясно высказываются в этом отношении различные периоды <…>.

<…> Только по истечении первой трети нашего столетия, после того, как в Дании и Швеции <…> были собраны и изучены <…> памятники человеческого искусства дохристианских времен, Томсен в Копенгагене и Нильсен в Лунде почти одновременно указали, что, по крайней мере, в этих странах, прежде, чем было открыто железо, <…> орудия <…> приготовлялись из смеси меди с оловом.

<…> Так как во многих могилах найдены только орудия из камня и кости и ни разу не встречено металлических орудий, но встречались предметы, которые впоследствии делались из бронзы, то названные ученые пришли к дальнейшему заключению, что было время, когда вообще не было известно употребление металлов <…> Таким образом, явилось разделение истории человеческого развития на периоды, которые и названы – каменным, бронзовым и железным веками <…>» (Бэр, 1864: 27–28).

Как видим, в рассуждениях Бэра постоянно увязываются между собой два фактора – эволюционно-временной и географический. Он готов допустить, что «весь род человеческий» прошел ряд общих ступеней развития, имевших, однако, большую специфику в разных странах в различные времена. Однако человека каменного века Бэр изначально воспринимал как полноценного человека, отказываясь видеть в нем «переходное звено» от животного состояния к культурному. Круг основных проблем, намечавшихся академиком в этой связи, ясно обрисованы им в статье «Записка о снаряжении археолого-этнографических экспедиций в пределах Российского государства», опубликованной на немецком языке в Бюллетене ИАН в том же 1864 г. (Т. VII, с. 288–295):

«<…> Откуда появилось искусство обрабатывать различные металлы? Как и откуда вывезены разнообразные породы хлебных растений и домашние животные? – вот задачи, пока еще не тронутые, или, по крайней мере, не решенные. Осторожные датчане и шведы приписывают эти успехи <…> не первым жителям своих стран, а позднейшим пришельцам. Филология и история доказали, что вышеназванные <…> элементы перенесены сюда из Азии; то же самое подтверждается и находками, добытыми в могилах. Но откуда именно и каким образом происходили эти переселения – это вопросы, которые можно будет разъяснить только тогда, когда и другие страны примутся за такие же усердные исследования остатков своей родной старины, как то сделал скандинавский север.

<…> Самое решение этих вопросов может быть найдено единственно в странах, лежащих между Азиею и западною Европою – именно в России. <…> У нас со времен Карамзина ревностно занимаются тою частию отечественной истории, которая основывается на письменных памятниках; но колыбель нашей народной жизни, все то, что предшествовало письменности, представляет еще сырой неразработанный материал. Разрывались у нас курганы, писались об них всевозможные отчеты; но дело в том, что, во-первых, все эти отчеты не подведены под общие точки зрения, а, во-вторых, нет общего и достаточно обширного собрания всех родов найденных доисторических предметов. Такие предметы, если они не состоят из благородных металлов, часто даже не сберегаются или, по крайней мере, не вносятся в общее собрание. У нас даже не решено, как называть те или другие предметы. Между тем, все те из иностранных ученых, которые серьезно интересуются исследованием древнейшей истории человеческого рода, ждут с нетерпением возможно полных известий из России, послужившей переходной станциею для древнейших образовательных начал.

Достаточно одного беглого взгляда на карту, чтобы убедиться, что этим переселениям из Азии в Европу оставалось на выбор только два пути: морской – через греческий архипелаг или Геллеспонт, или сухопутный – через широкую Русскую равнину. <…> У нас уже давно заметили, что в так называемых чудских копях или чудских могилах в Сибири сохранились металлические изделия значительной древности; связь их с введением металлического производства в западной Европе и самое время разработки этих копей можно будет определить только тогда, когда составятся полные и правильные собрания таких находок с достоверными и полными сведениями о месте нахождения <…>.

Если Россия не займётся изучением своей древнейшей старины, то она не исполнит своей задачи, как образованного государства. Дело это уже перестало быть народным: оно делается общечеловеческим. Но затронется и разовьётся интерес чисто национальный, если мы узнаем результаты всего того, что сделано на этом поприще другими народами, и если облегчится классификация и номенклатура древностей, находимых в нашем отечестве <…>» (русск. пер. П.И. Лерха, цит. по: РА ИИМК. Ф. 1. 1865. № 15, л. 4 об.–6).

Обосновав, таким образом, «научную потребность археологического исследования России», К.М. Бэр сформулировал план, по которому следовало организовать изучение «доисторических переселений и быта древних обитателей» на ее территории (Там же: л. 6). Для этого, по его мнению, было необходимо снарядить экспедиции в различных направлениях на три года. От их руководителей требовалось «полное знакомство с результатами западноевропейских исследований о доисторическом быте человечества», а также с опубликованными сведениями о раскопанных в России памятниках. Первая экспедиция должна была обследовать курганы в пределах области распространения «чудских могил» и раскрыть некоторые из них – самые разнородные, – параллельно наводя справки об уже имевших место раскопках. Вместе с тем, по мнению К.М. Бэра, следовало бы провести поиск следов древних поселений или иных остатков деятельности человека «по краям озер».

После этих обследований Бэр планировал более специальные экспедиции: 1) в низменность на юге Урала; 2) к екатеринбургской впадине Уральского хребта; 3) в Крым через Тамань и в Понтийско-Каспийскую степь. По его мнению, эти три пути могли оказаться «главными вратами переселения». По всем указанным направлениям следовало, с его точки зрения, вскрывать курганы и известные «плоские могилы», а затем осуществить широкое сравнение всех сделанных находок. Исполнение своего плана он считал настоятельно необходимым с учетом того, что «в самых различных местностях России открываются курганы и другие могилы, о содержании и устройстве которых не доводится до всеобщего сведения» (Там же: л. 6 об.–7).

Как видим, идея о том, что «свет с Востока» шел в Западную Европу через Россию, оказалась впервые введена в отечественную науку именно К.М. Бэром. Данная гипотеза была подсказана всей логикой исследований того периода в области сравнительного языкознания. Указанное направление, в полном смысле слова, открывало новые горизонты для исследования первобытности. По выражению П.И. Лерха, «результаты, добытые с помощью лингвистики, превосходят все надежды самого пылкого воображения археологов до применения сравнительного метода к изучению языков <…>» (Лерх, 1863–1865, I: 150). Все археологи первой половины – середины XIX в., задававшиеся вопросами происхождения земледелия, металлургии и т. п. в Европе, так или иначе апеллировали к современным им разработкам мировой индоевропеистики. По представлениям тех лет, разделявшимся и К.М. Бэром, «филология и история» уже вполне доказали, что «вышеназванные <…> элементы перенесены сюда из Азии…» (Там же: л. 4 об.).

На этом фоне становится ясно, почему важнейшая роль в историческом процессе априорно отводилась многими учеными XIX в. – в том числе К.М. Бэром – миграциям и заимствованиям с востока. Во-первых, и то и другое представляло собой феномены, хорошо известные по письменным источникам. Во-вторых – что особенно важно, – факты древних переселений логично вытекали из исследований лингвистов, результаты которых не вызывали у ученых-историков и археологов никаких сомнений. Казалось, необходимо лишь детализировать их, уточнить, откуда, как и когда осуществлялись миграции. Развить указанную концепцию далее предстояло в России П.И. Лерху и А.С. Уварову.

Подход, намеченный Бэром, предполагал опору именно на данные лингвистики и намечал пути проверки исходной гипотезы с помощью раскопок. Полученные в ходе раскопок предметы должны были систематизироваться и использоваться в дальнейшем как документы, подлежащие, в свою очередь, сравнительному исследованию и музейному хранению. Характерно, что даже в сжатом, почти тезисном изложении К.М. Бэр находит место для постановки проблемы выработки «номенклатуры и классификации древностей». Эту последнюю, с его точки зрения, следовало осуществить на базе самого современного зарубежного опыта. Тут, безусловно, сказался подход строгого естествоиспытателя, хорошо понимающего, что без разработанной номенклатуры и классификации нет науки.

Сам порядок археологического обследования России явно виделся К.М. Бэру по образцу и подобию лингвистических экспедиций М.-А. Кастрена или его собственных комплексных географических экспедиций 1830–1850-х гг. Возможно, встань он сам во главе такого проекта, его авторитета хватило бы, чтобы настоять на осуществлении этих планов хотя бы частичном – силами Академии наук. Несомненно, в таких экспедициях нашлось бы место и для углубленного изучения памятников в естественнонаучном отношении, в частности для постановки вопросов о природной, географической среде древности. Как уже говорилось выше, эти вопросы давно интересовали К.М. Бэра. Но в 1864 г. академику было уже за семьдесят. Сама же задача выглядела весьма не тривиально.

Прежние обследования дальних российских окраин, производившиеся ИАН и РГО, лишь по ходу дела дополнялись сведениями из области археологии и этнографии. Их главной целью был сбор естественнонаучных или лингвистических данных. И то и другое являлось в России прерогативой, в первую очередь, Академии наук. И для того и для другого там имелись хорошо подготовленные кадры исследователей. Теперь же ставилась совершенно иная, непривычная цель – специальное археологическое изучение целых регионов империи, включая обширные раскопки. Но кто должен был их осуществлять? И на чьи средства?

В ту пору, когда М.-А. Кастрен, К.М. Бэр, Л.И. Шренк и др. проводили свои комплексные экспедиции на Урал, в Прикаспий, на Амур и т. д., в России еще не существовало специального государственного учреждения, ведающего раскопками. Но в 1859 г. таковое, наконец, появилось в лице Императорской Археологической комиссии во главе с графом С.Г. Строгановым. Организация целенаправленных археологических обследований автоматически отошла в ее ведение. При этом ни бюджет комиссии, ни ее оснащенность кадрами исследователей на указанном этапе не шли ни в какое сравнение с возможностями ИАН. Но это была новая реальность, с которой пришлось считаться, в частности, сотрудникам Академии наук, находившимся в 1850 – начале 1860-х гг. в непосредственном контакте с К.М. Бэром и обратившимся, под его влиянием, к изучению первобытной археологии.

3.7. Изучение первобытности в контексте исследования национальных древностей России: роль русских немцев в этом процессе

Работы К.М. Бэра и его последователей (Л.Ф. Радлова и П.И. Лерха) никогда ранее не рассматривались как вехи становления русской «национальной археологии». Причина тому ясна: слишком «нерусскими» казались сами исследователи. В этом плане весьма характерным является позднейшее высказывание Д.Н. Анучина о том, что первые самостоятельные антропологические работы стали появляться в России лишь около 1850-х гг., «да и те были обязаны сначала учёным немцам, преимущественно К.-Э. Бэру (курсив мой. – Н.П.)» (Анучин, 1900: 35).

Действительно, вопрос о петербургских и остзейских немцах в России XIX в. стоял слишком остро, в том числе и в научном сообществе. В Академии наук имелись свои «немецкая» и «русская» партии. В 1880 г. Д.И. Менделеев оказался забаллотирован на выборах в Академию, в первую очередь, по причине своего «неудобного нрава» и активного участия в коммерческих предприятиях (чего тогда чуждалось большинство академиков). Однако газеты с возмущением писали о «тёмных силах, которые ревниво затворяют двери Академии перед русскими учёными» (Князев, 1931: 30).

Отзвук именно этой борьбы мы наблюдаем в археологической публикации А.А. Иностранцева, появившейся в «Вестнике Европы» в том же 1880 г. В вводной части там упомянута одна из важнейших археологических статей К.М. Бэра (Бэр, Шифнер, 1862).

Ссылка на нее не обошлась без неприязненного замечания, что два академика-«иностранца» со стороны поучают русских, как надо любить отечественные древности[6] (Иностранцев, 1880: 272–273). Пожалуй, лишь начиная с середины ХХ в. этим так называемым «иностранцам» стали отдавать должное и историки естествознания (Райков, 1950; 1951), и историки археологии (Формозов, 1983: 17–20, 36–40; Тихонов, 2003: 34–37).

Между тем ни сам К.М. Бэр, ни его ученики не были у нас заезжими иностранцами. Они являлись уроженцами и подданными Российской империи. Сам К.М. Бэр с детства считал своим отечеством Россию, а не только поместье отца в Эстляндии. В 1812 г., будучи студентом, он пошел добровольцем на войну с Наполеоном: «надо было постоять за родину» (Бэр, 1950: 154). В 1819 г., перед началом стажировки за границей, молодой человек специально едет в Санкт-Петербург, чтобы, по собственным словам, «хоть немного познакомиться со столицей своей родины» (Там же: 249). Проработав около 20 лет в Кёнигсберге (в российских университетах для него кафедры не нашлось), он не отказался от российского подданства и в дальнейшем приложил немало усилий, чтобы вернуться в Россию, – что и исполнил.

Позднее академик воспринимал как личное оскорбление любые презрительные выпады в адрес русского народа. Так, в частности, случилось в 1839 г., когда в английском журнале «Atheneum» появилась заметка о научных экспедициях в России. В ней утверждалось, что «варварство простонародья» якобы «губит <…> при организации путешествий благие намерения правительства» (цит. по: Райков, 1950: 28). На это К.М. Бэр счёл нужным немедленно ответить: «<…> Мы никогда не слышали ни об одной экспедиции, где бы намерения правительства были погублены варварством простонародья. Наоборот, простые русские люди почти всегда пролагали пути научным изысканиям. Вся Сибирь с её берегами открыта таким образом. Правительство всегда лишь присваивало себе то, что народ открывал <…>» (Там же).

В 1840 г. граф Кейзерлинг, духовный вождь остзейского дворянства в России, с неудовольствием заявил в немецкой печати, что посещение академика Бэра произвело на него, Кейзерлинга, очень тяжёлое впечатление. Бэр-де стал «хорошим русским патриотом» (Там же: 29)[7]. С последним утверждением следует согласиться. В разработанном академиком плане археологического исследования России (см. выше) специально подчеркивался национальный аспект этих исследований.

Как уже говорилось выше, в ряде стран Европы начало разработки отечественных памятников, именно как национальных древностей, началось несколькими десятилетиями раньше, чем в России. В результате к середине XIX в. эти страны заметно продвинулись вперед в деле постановки исследований и развития археологии как науки. В уже цитированной речи А.С. Уварова при открытии МАО (1864 г.) звучали, в частности, и такие слова: «<…> Мы видели, что и в самой Европе Археология так еще недавно получила права гражданственности между науками, что упрекать русскую науку в отсталости было бы слишком строго и несправедливо. Русская Археология, действительно, не сложилась еще в стройную, правильную науку <…>, но должно сознаться, что это происходит не от недостатка материалов, <…> а от какого-то векового равнодушия к отечественным древностям <…> Мы видели, как чувство народности быстро подвинуло западную Археологию и как сильно оно возбудило деятельность ученых Обществ; пусть то же чувство поможет теперь и нам уничтожить равнодушие к отечественным древностям и научит нас дорожить родными памятниками <…>» (Уваров, 1910: 127–128).

Было бы несправедливо умолчать о том, что годом раньше ситуацию в европейской и отечественной археологии первой половины XIX в. совершенно сходным образом охарактеризовал в печати последователь К.М. Бэра, петербургский ориенталист и археолог-первобытник П.И. Лерх. Как и его учитель, он явно заслуживал звания «хорошего русского патриота». По его мнению, подъём национального самосознания повсеместно способствовал развитию интереса к отечественным древностям в Европе. К тому же следует стремиться нам – в «нашем обширном отечестве»:

«<…> Наше доисторическое прошедшее дорого нам, как зародыш нынешнего нашего существования и всей нашей будущности. Народ, уважающий себя и свою самостоятельность, не останавливается на созерцании одного настоящего, с любовью обращает взоры и к отдалённому периоду своего начала, старается определить степень своего родства с другими народами; узнать время и условия занятия той страны, в которой он основал себе отчизну; одним словом, желает узнать: каким образом он стал тем, чем есть теперь.

<…> Кто посещал за границею собрания <…> отечественных древностей в Германии, Швейцарии, Италии, Франции, Англии, Ирландии, Швеции и Дании, и познакомился притом с исследованиями тамошних археологов, тот знает, с какой ревностью и успехом в упомянутых странах, кроме так называемых классических древностей, собирают и изучают еще и древности народные, относящиеся частью к периодам, о которых, по отсутствию в них письменности, мы принуждены почерпать сведения из скрывающихся в земле следов человеческого быта.

У нас также начинают сознавать необходимость мер к сохранению и разведке древностей, встречающихся в нашем обширном отечестве. <…> Но они останутся недостаточными для успехов археологии, <…> коль скоро в образованной части народа интересы науки археологической не будут встречать живого сочувствия <…>» (Лерх, 1863–1865, I: 146–147).

Из высказываний П.И. Лерха с несомненностью следует, что внимание к «народным древностям», стремление по ним познать свое далекое прошлое, служило для него не только показателем общего уровня культуры в стране, но и важнейшей предпосылкой дальнейшего развития «научной» археологии. Характерно, что, по крайней мере, в 1863 г. П.И. Лерх, как и А.С. Уваров, не видел особенных различий в подходах учёных различных европейских стран к собственным национальным древностям. Необходимо отметить и другое: в своих конкретных разработках учёный весьма взвешенно подходил к проблеме генетического родства тех или иных «доисторических» племен с конкретными современными народами. И уж тем более П.И. Лерх не ставил этническую принадлежность во главу угла при определении исторической ценности памятников. Не случайно выступление его на II Археологическом съезде (1871 г.) заканчивалось словами о том, что в России все «этнографические выводы относительно принадлежности каменных орудий» являются преждевременными: «Различные народы, при одинаковых условиях жизни, могут дать орудия одной формы<…> Нет оснований заключать, что они принадлежат одному народу…» (Лерх, 1881: 14).

3.8. Заключение

Подводя итоги, хочется подчеркнуть следующее: такое явление, как возникновение и развитие отечественной научной археологии, необходимо рассматривать в рамках всего комплекса научного и культурного строительства, происходившего в рассматриваемый период. Отход от антикварианизма и начало разработки отечественных памятников – именно как национальных древностей, памятников родной истории – составляли самую суть процесса становления археологии как науки. В первой трети XIX в. этот процесс пошел в Европе повсеместно. В России 1850–1880-х гг. главным вектором развития национальной археологии стало постепенное изживание того, что Н.П. Кондаков называл впоследствии «внушениями узкого патриотизма» (Толстой, Кондаков, 1889: I–II). Говоря современным языком, изживалась национальная ограниченность исследований. Вначале влияние ультрапатриотических тенденций ощущалось довольно отчетливо. Однако по мере укрепления позиций русской археологической науки в контексте европейских исследований, в ней все более доминировала так называемая «позиция спокойного историка», сформулированная в конце XIX в. акад. С.Ф. Платоновым (см. напр.: Платонов, 1917: 440).

Говоря о «преддверии» развития научной археологии в России, необходимо особо отметить деятельность К.М. Бэра. След, оставленный им в отечественной археологии, относится, в первую очередь, к области идеологии археологической науки. Именно Бэром впервые в России была сформулирована проблема влияния географической среды на культуру, причем перспективы ее исследования напрямую поставлены в связь с дальнейшими работами в области археологии и этнографии. Им же впервые была широко поставлена проблема изучения древнейшей истории обитателей России на базе изучения «древностей», понимаемых как исторические «документы». Важный вклад был сделан К.М. Бэром и в музейную археологию. Именно он в начале 1860-х гг. создал первый прецедент – приобретения музеем ИАН коллекции каменных орудий.

В целом, становление русской национальной археологии обернулось резким расширением диапазона исследований. Внимание привлекли принципиально новые категории памятников и контексты их находок. Если в России 1840-х гг. разработка национальных древностей строилась ещё на принципах антикварианизма, то уже 15–20 лет спустя ситуация заметно изменилась. Свидетельством тому стали теоретические дискуссии на I, II, и в особенности III Археологических съездах.