Глава II
Она со мной не разговаривала, и я был этому рад. Я был настолько сверх меры расхвален, что не смог бы, возможно, ответить ничего путного. Я видел, что она не опасалась в этом случае унижения от отказа, но все же от такой женщины требовалась большая смелость, чтобы пойти на этот риск. Такая смелость в ее возрасте меня удивила и я не мог представить себе столько свободы. Казен в Мурано! Возможность отправиться в Венецию! Я решил, что она обладает счастливыми возможностями, позволявшими получать от жизни удовольствия. Эта мысль ставила границы моему тщеславию. Я увидел, что готов оказаться неверным К. К., но не испытывал при этом никакого угрызения. Мне казалось, что неверность такого рода, если она будет раскрыта, не может доставить ей неудовольствие, потому что способна только поддержать во мне жизнь и, соответственно, сохранить меня для нее.
Назавтра я отправился с визитом к графине де Коронини, которая жила для собственного удовольствия при монастыре Сен-Жюстин. Это была старая дама, посвященная в дела всех дворов Европы, которая, участвуя в них, снискала себе определенную репутацию. Желание отдохнуть от дел, пришедшее вместе с разочарованием, заставило ее избрать это уединенное существование. Я был представлен ей одной монахиней, родственницей г-на Дандоло. Эта женщина, бывшая когда-то красавицей, обладала большим умом не желала больше использовать его в переплетениях интересов различных принцев, развлекаясь легкомысленными новостями, поставляемыми ей городом, где она жила. Она знала все, и, разумеется, хотела знать все первая. Она видела у себя всех министров и, соответственно, ей представлялись все иностранцы, и многие важные сенаторы наносили ей время от времени длительные визиты. Любопытство тешило ей душу, но она прикрывала вуалью секретности свой интерес, как того требовало знатное общество для всех своих повседневных дел. Итак, м-м Коронини знала все и развлекалась, давая мне очень забавные уроки морали, когда я ее навещал. Поскольку после обеда я должен был идти представиться М. М., я полагал, что мне удастся узнать у этой многоопытной дамы что-нибудь интересное относительно этой монахини.
Подведя разговор, очень легко, после нескольких других предложений, к вопросу о монастырях Венеции, мы заговорили об уме и кредите монахини Целси, которая, будучи некрасивой, имела, тем не менее, большое влияние на все, чего желала. Потом мы поговорили о молодой и очаровательной монахине Мишели, которая постриглась, чтобы доказать своей матери, что она умнее, чем та. Поговорив о нескольких других красавицах, по слухам, имевших галантные интересы, я назвал М. М., сказав, что она должна быть из этого ряда, но что это тайна. Мадам ответила мне с улыбкой, что так обстоит дело не для всех, но, в общем, так оно и должно быть.
– Но то, что является действительно тайной, – продолжала она, – это каприз, по которому она захотела принять постриг, будучи красивой, богатой, очень образованной, исполненной интеллекта и, насколько я знаю, интеллекта сильного. Она стала монахиней без всякой на то причины, ни физической, ни моральной. Это был действительно каприз.
– Вы думаете, мадам, она счастлива?
– Да, если она не раскаялась и если раскаяние не придет к ней, что, однако, если она будет благоразумна, не будет известно никому, кроме нее.
Для этой женщины было очевидно, что М. М. должна иметь любовника, и, больше не желая об этом беспокоиться, я, пообедав без аппетита, надел маску и отправился в Мурано. Позвонив в башне, я с бьющимся сердцем спросил М. М. от имени графини де С. Маленькая приемная была закрыта. Мне указали, куда я должен пройти. Я приподнял маску, надев ее на шляпу, и присел в ожидании богини. Мое сердце билось решительно. Она медлила появиться, и это промедление, вместо того, чтобы беспокоить, меня радовало, я боялся момента свидания и его эффекта. Но очень быстро пролетел час, такая задержка показалась мне необычной. Наверняка ее не известили. Я поднялся, вернув на место маску, возвратился в башню и спросил, известили ли обо мне мать М. М. Голос сказал мне, что да, и что я должен ждать. Я вернулся на свое место, слегка задумавшись, и несколько минут спустя увидел безобразную старую послушницу, которая сказала:
– Мать М. М. занята весь сегодняшний день.
Произнеся эти слова, она исчезла.
Вот ужасные моменты, которые случаются с галантным мужчиной; они суть самое жестокое, что может случиться. Они оскорбляют, они удручают, они убивают. Моим первым ощущением было возмущение и унижение, я почувствовал презрение к себе, презрение мрачное, на грани отвращения. Вторым ощущением было гордое негодование по отношению к монахине, о которой у меня сложилось представление, которое она, казалось, заслужила: безрассудная, несчастная, порочная. Я утешал себя, вообразив ее такой. Она могла так поступить со мной, только будучи самой бесстыдной из женщин, полностью лишенной здравого смысла, Поскольку двух ее писем, что у меня имелись, было достаточно, чтобы ее обесчестить, если бы я захотел отомстить, а то, что она сделала, взывало о мести. Она не могла не бояться этого, если не лишилась ума, ее демарш был поступком, продиктованным яростью. Я должен был бы счесть ее обезумевшей, если бы не имел перед тем беседы с графиней.
В смятении, в котором мешались в моей душе, «прикованной к земле»[2], стыд и гнев, я приободрился однако, отметив светлые моменты. Я ясно увидел, посмеявшись над самим собой, что если бы красота и обиход этой монашки меня не ослепили и не заставили в нее влюбиться, и если бы предубеждение не смутило мой разум, все происшедшее имело бы малое значение. Я видел, что мог бы воспринять все это достойным осмеяния; казалось бы, так все и было.
Чувствуя, несмотря на это, себя оскорбленным, я видел, что должен отомстить, но моя месть не должна содержать в себе ничего низкого, и, чтобы не доставлять несчастной шутнице повода для триумфа, я не должен показывать себя задетым. Она велела сказать мне, что занята – ну что ж. Я должен остаться безразличным. В другой раз она так не поступит, но я брошу ей вызов и не попадусь в ловушку. Мне казалось, что необходимо ее убедить, что своим поведением она лишь вызывает у меня смех. Я должен, без слов, отправить ей оригиналы ее писем, с моей припиской, короткой и доброй. Что мне очень не нравилось, это что я вынужден полностью прекратить ходить на мессу в ее церковь, потому что, не зная, что хожу я туда ради К. К., она может вообразить себе, что я таким образом надеюсь получить от нее извинения и новые свидания, чего я хотел бы избежать. Я хотел, чтобы она уверилась в том, что я ее презираю. Какое-то время я решил, что эти свидания были придуманы, лишь чтобы меня обмануть.
Я заснул ближе к полночи, вынашивая в голове этот проект, и утром, проснувшись, нашел его созревшим. Я написал письмо, и, написав, отложил его на сутки, перечитывая и обдумывая, не сочтет ли она его лишь отражением любовной досады, терзающей меня.
Я хорошо сделал, потому что назавтра, перечитав, я счел его жалким. Я быстро порвал его. В нем были фразы, которые звучали слабыми, жалкими, влюбленными, и которые, соответственно, могли вызвать смех. Были также другие, в которых чувствовался гнев и досада оттого, что я утратил надежду овладеть ею.
На другой день я написал ей другое письмо, написав перед тем К. К., что важные обстоятельства вынуждают меня прекратить посещать мессу в ее церкви. Но на следующий день я снова счел свое письмо смешным и порвал его. Я не знал, что мне написать, и так прошло десять дней с момента получения обиды. Я удерживался от всяких действий.
Sincerum est nisi vas, quodcumque in fundis acescit.[3]
М. М. произвела на меня такое впечатление, что загладить его могла лишь самая сильная и самая великая из всех абстрактных сущностей – время.
В моей нелепой ситуации я двадцать раз собирался идти жаловаться графине де С., но, благодаренье богу, не шел дальше своей двери. Подумав, в конце концов, что этот дурман будет продолжаться лишь в атмосфере тревоги, вызванной существованием ее писем, которые могли привести к потере ее репутации и доставить большие неприятности монастырю, я решил отправить их ей в конверте со следующими словами (это случилось лишь по истечении десяти-двенадцати дней с момента происшествия):
«Прошу вас, мадам, поверить, что лишь из-за недостатка времени я не отправил вам сразу эти два ваших письма. Я никогда бы не подумал прибегнуть, вопреки самому себе, к подлой мести. Я должен извинить вам два ваших неслыханно легкомысленных поступка, которые вы совершили либо по недомыслию, либо чтобы насмеяться надо мной; но я не советую вам поступать таким образом в будущем с кем-либо другим, потому что люди отличаются друг от друга. Я знаю ваше имя, но заверяю вас, что это как если бы я его не знал. Говорю вам это, хотя, может быть, вы и не рассчитываете на мою сдержанность; но если это так, мне вас жаль.
Вы не увидите меня больше в вашей церкви, мадам, и это мне ничего не стоит, потому что я перейду в другую; но кажется, я должен объяснить вам причину. Я легко могу предположить, что вы совершили третью оплошность, похвалившись своим маленьким подвигом кому-нибудь из ваших друзей, и, приходя, я испытываю стыд показаться им. Извините, если, несмотря на пять или шесть лет, на которые, думаю, я старше вас, я еще не растоптал всех предрассудков; согласитесь, мадам, что некоторые из них вообще не следует стряхивать. Не отнеситесь с пренебрежением к тому, что я даю вам этот маленький урок, после того, слишком большого, который вы перед тем дали мне, единственно, с тем, чтобы посмеяться. Будьте уверены, что я буду пользоваться им до конца своих дней».
Я решил этим письмом истолковать эту шалость с наибольшей возможной мягкостью. Я вышел и подозвал фурлана[4], который не мог меня узнать под маской, и дал ему свое письмо, в котором лежали и два других, дал ему сорок су, чтобы он отвез его в Мурано по адресу, пообещав еще сорок, когда он вернется, чтобы дать мне отчет, как он выполнил поручение. Я дал ему инструкцию, что он должен передать пакет привратнице и уйти, не дожидаясь ответа, даже если привратница велит ему подождать. Честно говоря, я опасался ошибки, если бы заставил его подождать ответа. В наших краях фурланы так же надежны и верны, как савояры в Париже десять лет спустя.
Пять-шесть дней спустя, выходя из оперы, я вижу того же фурлана с фонарем в руке. Я подзываю его и, не снимая маски, спрашиваю, знает ли он меня. Хорошо меня разглядев, он отвечает, что нет. Я спрашиваю, хорошо ли он выполнил в Мурано поручение, которое я ему дал.
– Ах, месье, слава богу! Поскольку это вы, я должен сказать вам что-то важное. Я отнес ваше письмо, как вы мне велели, и, передав его привратнице, ушел, несмотря на то, что она сказала мне подождать. По возвращении я вас не нашел, но это неважно. На другой день утром фурлан, мой товарищ, который был в привратницкой, когда я передавал ваше письмо, пришел разбудить меня и сказать, чтобы я отправился в Мурано, потому что привратнице необходимо со мной поговорить. Я пошел туда и, после небольшого ожидания, она говорит мне идти в приемную, где монахиня хочет со мной поговорить. Эта монахиня, прекрасная, как утренняя звезда, держала меня час и еще больше, задавая мне сотню вопросов, все относительно того, кто вы есть, по крайней мере выяснить место, где я смог бы вас найти, но все было бесполезно, потому что я ничего не знал.
Она ушла, приказав мне ждать, и два часа спустя появилась вновь с письмом. Она вручила его мне, сказав, что если я смогу вам его вручить и привезти ей ответ, она даст мне два цехина; но если я не найду вас, я должен ездить каждый день в Мурано и показывать ей ее письмо, пообещав, что за каждую поездку я буду получать сорок су. До сего дня я получил двадцать ливров; но боюсь, ей это надоест. Только от вас зависит дать мне заработать два цехина, ответив на ее письмо.
– Где оно?
– У меня под замком, потому что я все время боюсь его потерять.
– Как же ты хочешь, чтобы я ответил?
– Подождите меня здесь. Вы увидите меня с письмом через четверть часа.
– Я не подожду тебя, потому что этот ответ мне совершенно не интересен; но скажи мне, как ты мог обнадежить монахиню, что ты меня найдешь. Ты плут. Вряд ли она доверила бы тебе письмо, если бы ты не заверил ее, что найдешь меня.
– Это правда. Я описал ей, во что вы были одеты, ваши букли и ваш рост. Уверяю вас, что я десять дней внимательно вглядывался во все маски вашего роста, но напрасно. Вот ваши букли, которые я узнаю; но я не узнал вас в одежде. Ну же, месье! Вам ничего не стоит ответить одной строчкой. Подождите меня в этом кафе.
Не в силах больше противиться своему любопытству, я решил не ожидать его в кафе, но пройти с ним к нему. Я не считал себя обязанным ответить иначе, чем: «Я получил ваше письмо. Прощайте». На другой день я сменю букли и продам одежду. Я прошел с фурланом к его дверям, он пошел за письмом, дал его мне, и я повел его с собой к гостинице, где, чтобы спокойно прочесть письмо, нанял комнату, велел принести огня и сказал ему подождать снаружи. Я распечатал пакет и первое, что меня поразило, были те два письма, которые она мне написала, и которые я счел своим долгом вернуть ей, чтобы ее успокоить. При этой мысли сильное сердцебиение указало мне на мое поражение. Кроме этих двух писем я увидел еще одно, маленькое, подписанное С. Оно было адресовано М. М. Я читаю его и вижу:
«Маска, которую я приводила и снова приводила, не открыла бы рта для единого слова, если бы я не догадалась сказать ему, что очарование твоего ума еще более пленительно, чем черты твоего лица. Он ответил мне, что хотел бы узнать одно, и что уверен в другом. Я добавила, что не понимаю, почему ты с ним не поговорила; он ответил, улыбнувшись, что ты вольна его наказать, и что, не пожелав быть ему представленной, ты захотела, в свою очередь, проигнорировать тот факт, что он находится там. Вот весь наш диалог. Я хотела отправить тебе эту записку тем же утром, но не смогла. Прощай, С. Ф.»
Я прочитал эту записку графини, в которой я ни на йоту не отклонился от правды, и которая могла быть оправдательным документом, и мое сердцебиение несколько успокоилось. Обрадованный, что я был неправ, я приободрился, и вот что я нашел в письме М. М.:
«По слабости, которую я считаю вполне извинительной, любопытствуя узнать, что вы говорили обо мне графине, придя меня повидать и проводив ее обратно, я выбрала момент, когда вы прогуливались в приемной, чтобы попросить ее рассказать мне об этом. Я сказала ее рассказать мне об этом сразу или на другой день с утра, потому что предвидела, что после обеда вы наверняка сделаете мне визит. Ее записка, которую я вам отсылаю и прошу вас ее прочесть, достигла меня получасом позже того, как вас отослали. Это первая фатальная ошибка. Не получив еще этой записки, когда вы пришли ко мне, я не решилась вас принять. Вторая фатальная слабость, которую можно легко простить. Я велела привратнице сказать, что я буду больна весь день. Вполне законное оправдание, будь оно правдивым или ложным, потому что это официальный обман, при котором слова весь день говорят все. Вы ушли, и я не могла позже позвать вас, когда старая дура пришла и сказала мне, что она вам передала, не что я больна, но что я занята. Третья фатальная ошибка. Вы не поверите, что, в своем гневе, мне хотелось сказать и что сделать с этой привратницей, но здесь ничего уже нельзя было ни сказать, ни сделать. Нужно было соблюдать спокойствие, затаиться и благодарить бога, что ошибки произошли скорее по глупости, а не по злому умыслу. Я частично предвидела последствия того, что случилось, потому что человеческий разум не может предвидеть все. Я догадывалась, что вы, полагая себя обманутым, возмутитесь, и опасалась ужасного наказания, не зная, как донести до вас правду до первого дня праздников. Я была уверена, что вы придете в церковь. Кто мог бы вообразить, какой невероятной силы шаг вы предпримете, когда ваше письмо оказалось у меня перед глазами? Когда я не увидела вас в церкви, моя боль стала невыносимой, она была смертельна, но она ввергла меня в отчаяние и пронзила мне сердце, когда я прочла, одиннадцать дней спустя, письмо, жестокое, варварское, несправедливое, что вы мне написали. Оно сделало меня несчастной, и я умру, если вы, как можно скорее, не придете оправдаться. Вы полагаете себя в проигрыше – вот все, что вы можете сказать, и думаете, что вас обманули. Но даже если вы полагаете, что вас разыграли, признайте, что предприняв шаги, которые вы предприняли, и написав ужасное письмо, которое вы мне написали, вы должны предстать передо мной монстром, которого невозможно себе представить женщине с рождением и воспитанием, как я. Я отправляю обратно два письма, которые вы мне переправили, полагая, что они усиливают мою тревогу. Знайте, что я лучший физиономист, чем вы, и то, что я сделала, я сделала не по легкомыслию, Я никогда не считала вас способным на черный поступок, даже теперь, когда вы уверены, что я вас нагло обманула, а вы увидели в моем лице лишь душу бесстыдницы. Вы будете, возможно, причиной моей смерти, или, по крайней мере, сделаете несчастной на весь остаток моих дней, если не попытаетесь оправдаться, потому что, по-моему, я человек, с любой стороны.
Подумайте, по крайней мере, что даже если моя жизнь вас не интересует, ваша честь требует, чтобы вы явились со мной поговорить. Вы должны лично прийти и опровергнуть все, что вы мне написали. Если вы не понимаете гибельного эффекта, который ваше ужасное письмо должно произвести в душе невинной и не бесчувственной женщины, позвольте вас пожалеть. В вас нет ни малейшего понимания людского сердца. Но я уверена, что вы придете, если человек, которому я вручаю это письмо, вас найдет. М. М.»
Мне не нужно было перечитывать это письмо дважды, чтобы впасть в отчаяние. М. М. была права. Я надел маску, перед тем, как выйти из комнаты и поговорить с фурланом. Я спросил у него, говорил ли он с ней утром, и был ли у нее больной вид. Он ответил, что каждый день она выглядела все более подавленной. Я вошел снова в комнату, велев ему ждать.
Я окончил ей писать лишь на рассвете. Вот, слово в слово, письмо, которое я написал самой благородной из женщин, которую я, по незнанию, жестоко оскорбил.
«Я виноват, мадам, и нахожусь в невозможности оправдаться, при том, что вполне убежден в вашей невиновности. Я могу дальше жить, только надеясь на ваше прощение, и вы мне дадите его, когда поразмыслите над тем, что меня ввергло в преступление. Я видел вас, вы меня ослепили, и, мечтая об этой чести, я счел ее химерической, мне казалось, что я сплю. Я сутки не мог избавиться от сомнения, и один бог знает, сколь долгими они для меня были. Наконец, они прошли, и мое сердце трепетало, когда я был в приемной, считая минуты. В конце шестидесятой, которая, однако, вследствие совершенно нового для меня волнения, пролетела очень быстро, я вижу зловещее лицо, которое с отвратительным лаконизмом говорит мне, что вы заняты весь день; затем оно уходит. Вообразите себе остальное. Увы! Это был настоящий удар молнии, который меня не убил, но и не оставил живым. Осмелюсь ли сказать вам, мадам, что, направив мне, пусть через руки той привратницы, две строчки, написанные вашим пером, вы освободили бы меня, вполне довольного, от малейшего беспокойства? Это четвертая фатальная ошибка, на которую вы забыли сослаться в вашем очаровательном и очень сильном оправдании. Эффект молнии был фатальным, я увидел себя обманутым, осмеянным. Это меня возмутило, мое самолюбие кричало, мной овладел мрачный стыд. Я впал в ужас и вынужден был предположить, что под маской ангела вы прячете душу ужасную. Я впал в подавленное состояние и на одиннадцать дней утратил свой здравый смысл. Я написал вам письмо, на которое вы тысячу раз могли обидеться, но поверили ли вы ему? Я полагал его честным. Но сейчас все кончено. Вы увидите меня у ваших ног за час до полудня. Я не буду спать. Вы простите меня, мадам, или я вам отомщу. Да, я сам буду вашим мстителем. Единственное, о чем я вас прошу как о милости, – сжечь мое письмо, или завтра не о чем будет говорить. Я отправил его вам, лишь написав и порвав, после того, как перечитал, четыре предыдущих, потому что нашел в них фразы, из которых, боюсь, вы заметите страсть, которую мне внушили. Дама, которая насмеялась надо мной, недостойна моей любви, пусть она будет само совершенство. Я не боюсь, но… Несчастный! Мог ли я счесть вас способной на такое, после того, как вас увидел? Пойду, брошусь на кровать, чтобы провести три-четыре часа. Слезы увлажнят мое изголовье. Я приказал этому человеку идти сразу в ваш монастырь, чтобы я был уверен, что вы получили это письмо при своем пробуждении. Он бы меня никогда не нашел, если бы я не встретил его, выходя из оперы. Мне больше нет в нем нужды. Не отвечайте мне».
Запечатав письмо, я отдал его фурлану и велел идти прямо к дверям монастыря и отдать его только в руки монахини. Он обещал мне это, я дал ему цехин и он ушел. Проведя шесть часов в беспокойстве, я надел маску и направился в Мурано, где М. М. вышла мне навстречу. Меня пригласили в малую приемную, где я видел ее вместе с графиней. Я бросился перед ней на колени, но она приказала мне побыстрей подняться, потому что кто-нибудь мог нас увидеть. Ее лицо мгновенно озарилось пламенем. Она села, я сел перед ней, и мы провели так, переглядываясь друг с другом, добрую четверть часа. Я нарушил, наконец, молчание, спросив ее, могу ли я считать себя прощенным, и она протянула свою руку за решетку; я оросил ее слезами, поцеловав сотню раз. Она сказала, что наше знакомство, начавшись с такой жестокой бури, должно сулить нам в дальнейшем неземное спокойствие.
– Мы разговариваем впервые, – сказала она, – но того, что с нами произошло, достаточно, чтобы внушить нам надежду на полное взаимное понимание. Я надеюсь, что наша дружба будет такой же нежной, как и верной, и мы будем оба снисходительны к нашим ошибкам.
– Как смогу я, мадам, убедить вас в своих чувствах вне этих стен и во всей радости моей души?
– Мы поужинаем в моем казене, когда вы захотите: я только должна знать об этом за два дня; либо встретимся с вами в Венеции, если это вас не стеснит.
– Это только увеличит мое счастье; должен вам сказать, что я вполне свободен и не стеснен в расходах, и все, что я имею, принадлежит объекту моего обожания.
– Это признание меня радует, дорогой друг. Могу вам сказать, что я достаточно богата, и чувствую, что ничего не пожалею для возлюбленного.
– Но у вас должен быть один.
– Да, у меня он есть: это ему я обязана своим богатством, и он абсолютно мой хозяин. Поэтому, я от него ничего не скрою. Послезавтра, в моем казене, вы узнаете больше.
– Но я надеюсь, что ваш возлюбленный…
– Его не будет? Будьте уверены в этом. У вас тоже есть любовница?
Увы! У меня она есть, но ее вырвали из моих рук. Я живу уже шесть месяцев в совершенном целибате.
– Но вы ее еще любите.
– Я не могу ее вспомнить без любви; но предвижу, что ваши соблазнительные прелести заставят меня ее забыть.
– Если бы вы были счастливы, я бы вас пожалела. Вас с ней разлучили, и вы питаете свое горе, удалившись от большого света, я это понимаю. Но если станется, что я займу ее место, никто, дорогой друг, не оторвет меня от вашего сердца.
– Но что скажет ваш любовник?
– Он будет очарован, видя меня нежной и счастливой с таким любовником, как вы. Это в его характере.
Замечательный характер! Героизм, который выше моих сил.
– Какую жизнь ведете вы в Венеции?
– Театр, общество, казены, где я борюсь с фортуной, иногда удачно, иногда нет.
– Также среди иностранных министров?
– Нет, потому что я слишком близко связан с патрициями, но я их всех знаю.
– Как же вы их знаете, если не видитесь с ними.
– Я познакомился с ними, будучи заграницей. Я познакомился в Парме с герцогом де Монталлегре, послом Испании, в Вене с графом Розенбергом, в Париже с послом Франции, почти два года назад.
– Дорогой друг, советую вам уйти, потому что сейчас зазвонит полдень. Приходите послезавтра в это же время, и я дам вам необходимые инструкции, чтобы вы могли прийти поужинать со мной.
– Тет-а-тет?
– Само собой разумеется.
– Смею ли я попросить вас о подарке? – потому что это такое большое счастье.
– Какой подарок вы хотите?
– Увидеть вас стоящей перед маленьким окном, так, чтобы я был на том месте, где была графиня С.
Она поднялась и с самой грациозной улыбкой опустила защелку, и, после поцелуя, горечь которого должна была ей понравиться больше, нежели нежность, я ее покинул. Она проводила меня влюбленным взглядом до дверей.
Радость и беспокойство мешали мне совершенно есть и спать все эти два дня. Мне казалось, что я никогда еще не был счастлив в любви, и становлюсь им в первый раз. Помимо происхождения, красоты и ума М. М., ее действительных достоинств, с ними смешивался предрассудок, придавая величие моему непостижимому счастью. Речь шла о весталке. Я собирался попробовать запретного плода. Я посягнул на права всемогущего супруга, захватывая в его божественном серале самую прекрасную из его султанш.
Если бы в эти моменты мой рассудок был свободен, я увидел бы, что эта монахиня не может быть иной, чем все другие красивые женщины, которых я любил в течение тридцати лет, что я сражаюсь на полях любви, но что это за влюбленный мужчина, что останавливается на этой мысли? Если она и присутствует в его уме, он отбрасывает ее с негодованием. М. М. должна была быть совершенно иной и самой прекрасной из всех женщин во вселенной.
Природа животного, то, что химики относят к животному царству, находится под воздействием троякого инстинкта. Это три его настоятельные потребности. Оно должно питаться, и поскольку это не насильственная работа, у него должно быть чувство, называемое аппетитом, и оно получает удовольствие от его удовлетворения. На втором месте, оно должно воспроизводить свою породу путем деторождения, и оно не исполняло бы этот долг, если бы, как говорит св. Августин, не получало от этого удовольствия. На третьем месте находится неодолимая потребность уничтожать своих врагов, и ничто не находит лучшего оправдания, потому что, ввиду потребности в самосохранении, он должен ненавидеть все, что ему противостоит, и желать его уничтожения. Этот общий закон влияет на каждое создание по-своему. Эти три потребности – голод, стремление к совокуплению и ненависть, выражающаяся в стремлении к сокрушению врага – лежат в основе обычного удовлетворения; условимся называть их удовольствиями; они могут рассматриваться лишь по отношению к самим существам; они не имеют смысла помимо субъекта. Только человек может получать истинное удовольствие, потому что, одаренный способностью к рассуждению, он его предвидит, он его ищет, он его творит и он рассуждает о нем, уже пережив его. Дорогой читатель, прошу вас следовать за мной; если вы отстали от меня, вы невежливы. Рассмотрим все как есть. Человек находится в тех же условиях, что и животное, потому что подвержен тем же трем склонностям, без вмешательства разума. Когда в дело вмешивается наш разум, эти три удовольствия становятся – наслаждение, наслаждение и наслаждение: необъяснимое ощущение, которое заставляет нас переживать то, что называют счастьем, то, что мы не можем объяснить, хотя и переживаем.
Человек чувственный, рассуждая, пренебрегает чревоугодием, распутством и грубой местью, проистекающей от первого порыва гнева; он лакомка; он влюбляется, но он хочет наслаждаться объектом своей любви, только при условии, что любим; и, будучи оскорблен, он готов мстить, только будучи в хладнокровном состоянии и выбирая способы мести, наиболее подходящие ему, чтобы насладиться удовольствием. Он будет более жесток, но он утешится, поступив, по крайней мере, разумно. Эти три действия суть производное души, которая, чтобы жить в удовольствии, становится министром страстей quas nisi parent imperant.[5]
Мы переносим голод, чтобы острее воспринимать вкус рагу; мы оттягиваем наслаждение любви, чтобы сделать его более живым; и мы откладываем месть, чтобы сделать ее более смертоносной. Верно, однако, что часто умирают от несварения, что мы обманываем и бываем обмануты в любви софизмами, и что объект, который мы хотим уничтожить, часто ускользает от нашего возмездия, но мы добровольно идем на эти риски.