Глава IV
Глупость служанки гораздо опаснее, чем злоба, и опасней для хозяина, потому что он может наказать злую, но никак – глупую: он должен ее отослать и учить жить. Моя использовала три тетради, содержавшие в подробностях то, что я собирался, в общем, здесь описать, как бумагу для хозяйственных надобностей. Она мне сказала, в качестве оправдания, что листы бумаги были использованы и исписаны каракулями, со множеством помарок, она решила, что они были оставлены для ее нужд, с отличие от чистых и белых, лежащих на моем столе. Если бы я хорошо подумал, я не впал бы в гнев; но первым действием гнева является как раз лишать разум способности мыслить. Хорошо еще, что она тратит на меня немного времени; «irasci celerem tamen ut placabilis essem»[11]
Потеряв время на то, чтобы сделать ей выговор, на который она слабо реагировала, и доказав ей, что она животное, очевидными аргументами, которые она отвергла как неубедительные, ничего на них не ответив, я счел за лучшее писать заново, в дурном настроении и, соответственно, очень плохо; это означает, что в хорошем настроении я должен писать достаточно хорошо; но мой читатель может этим утешиться, поскольку, подобно механикам, он выиграет во времени то, что потеряет в силе.
Итак, сойдя в Орсаре, пока загружали балласт в трюм нашего судна, поскольку чрезмерная его легкость ухудшала баланс, необходимый для плавания, я заметил человека, приятного на вид, который остановился, разглядывая меня с пристальным вниманием. Уверенный, что это не может быть кредитор, я решил, что его заинтересовало мое лицо, и, не сочтя это дурным, пошел своей дорогой, когда он подошел ко мне.
– Могу ли я спросить вас, капитан, вы в первый раз в этом городе?
– Нет, месье. Я здесь второй раз.
– Не было ли это в прошлом году? Но вы не были одеты как военный?
– И опять правда. Но мне кажется, что ваше любопытство отдает невежливостью.
– Вы должны меня за это извинить, месье, потому что оно – дитя моей благодарности. Вы – тот человек, которому я очень многим обязан, и я должен полагать, что бог направил вас в этот город вторично с тем, чтобы я с вашей помощью извлек еще большую пользу.
– Что же я сделал для вас и что еще могу сделать? Что-то я не могу понять.
– Будьте добры прийти позавтракать со мной у меня дома. Вот моя открытая дверь. Зайдите попробовать мой превосходный рефоско, и я вас уверю, после самого короткого рассказа вы поймете, что вы мой настоящий благодетель, и что я имею право надеяться, что вы вернулись с тем, чтобы возобновить свои благодеяния.
Не имея оснований считать этого человека сумасшедшим, я вообразил, что он хочет уговорить меня купить свой рефоско, и позволил отвести себя в его дом. Мы поднялись на второй этаж и вошли в комнату, где он меня оставил и пошел распорядиться о хорошем завтраке, который мне обещал. Видя весь арсенал хирурга, я сделал вывод, что это он и есть, и, увидев его возвратившимся, спросил об этом.
– Да, капитан, – ответил он, – я хирург. Я двадцать лет в этом городе, и жил здесь в нищете, потому что мне приходилось применять свое ремесло только для кровопускания, накладывания банок, залечивания небольших ссадин и вправления вывихов. Заработанного мне едва хватало на жизнь, но с прошлого года, я могу сказать, положение изменилось; я заработал много денег, я обрел удачу, и это вы, вознагради вас господь, принесли мне ее.
– Как это?
– Вот эта короткая история. У вас было галантное приключение, имевшее некое последствие, с гувернанткой дона Джеромо, которая предала его своему другу, который, в добрый час, передал его своей жене. Эта женщина, в свой черед, наградила своего любовника, который сделал ему такой сбыт, что менее чем в месяц я увидел у себя под опекой полсотни клиентов, и все новых в последующие месяцы, которых я всех лечил, а они мне, естественно, хорошо платили. У меня еще осталось несколько, но через месяц их не останется, так как болезни больше нет. Когда я вас увидел, я не мог удержаться от радости. Я увидел в вас птицу счастья. Могу ли я надеяться, что вы останетесь здесь на несколько дней, чтобы все возобновилось?
Отсмеявшись, я заставил его погрустнеть, когда сказал, что здоров. Он мне сказал, что я не смогу так сказать после моего возвращения, потому что страна, куда я направляюсь, полна дурного товара, который никто, кроме него, не сможет искоренить. Он просил меня рассчитывать на него и не верить шарлатанам, которые будут предлагать мне исцеление. Я обещал ему все, что он просит, поблагодарил и вернулся на борт. Г-н Долфин очень смеялся, когда я рассказал ему эту историю. Мы подняли паруса на следующий день, и через четыре дня испытали жестокую бурю за Курзолой. Эта буря едва не стоила мне жизни. Вот как это было.
Эсклавонский священник, который служил капелланом на корабле, очень невежественный, наглый и грубый, над которым я издевался при всяком случае, стал в прямом смысле моим врагом. В самый разгар бури он рапростерся на верхней палубе и, держа свой требник в руке, изгонял дьяволов, которых усматривал в тучах и на которых указывал всем матросам. Те, считая себя пропавшими, плакали и в своем отчаянии пренебрегали маневрами, необходимыми, чтобы обеспечивать плавание между скалами, видневшимися слева и справа. Видя с очевидностью зло и дурные последствия, которые оказывают экзорцизмы этого священника на экипаж, приводя его в отчаяние, тогда как надо, наоборот, ободрять, я очень неосторожно вмешался. Взявшись сам за снасти, я призвал матросов неустанно работать и пренебрегать опасностью, говоря, что нет никаких дьяволов и что священник, который на них указывает, – дурак; однако убедительность моих призывов не помешала священнику объявить меня атеистом и поднять против меня большую часть экипажа. Ветер продолжал крепчать и назавтра, и на третий день, одержимый святоша внушил матросам, которые его слушали, что пока я нахожусь на корабле, погода не улучшится. Один из матросов, сочтя момент благоприятным для исполнения желания священника, схватил меня сзади на борту верхней палубы и нанес удар тросом, который неминуемо должен был опрокинуть меня за борт. Так и случилось бы, если бы лапа якоря не зацепилась за мою одежду и не удержала меня от падения в море. Мне пришли на помощь и спасли. Капрал указал мне на матроса-убийцу, я взял палку и принялся его колотить изо всей силы, остальные матросы прибежали со священником, и я бы не устоял, если бы солдаты меня не защитили. Капитан корабля явился вместе с г-ном Дольфин и, выслушав священника, они вынуждены были, чтобы утихомирить каналью, обещать ему высадить меня на землю при первой же возможности; но священник потребовал, чтобы я выдал ему пергамент, который купил у грека в Маламокко, когда садился на корабль. Я этого не помнил, но так было. Я принялся хохотать и отдал его г-ну Дольфин, который передал священнику; тот, празднуя победу, понес листок и бросил его на горящие угли. Этот пергамент, прежде чем стать золой, изгибался в течение получаса; феномен, который убедил всех матросов, что записка была дьявольского происхождения. Предполагаемым свойством этого пергамента было влюблять всех женщин в персонажа, который его носил. Я надеюсь, что читатель настолько добр, чтобы полагать, что я не верю в приворотные зелья любого рода, и купил этот пергамент за пол-экю только для смеха. В Италии, в древней и новой Греции имеются греки, евреи и астрологи, которые продают простофилям бумаги, обладающие волшебными свойствами. Среди них есть чары, делающие неуязвимым, мешочки, полные зелий, содержащих то, что называется «esprits follets[12]». Эти товары не имеют никакого спроса в Германии, во Франции, в Англии и на всем Севере; но в качестве реванша в этих странах поддаются другой разновидности надувательства, гораздо более распространенной. Там работают над созданием философского камня и никогда в этом не разубеждаются. Плохая погода прекратилась через полчаса после того, как сожгли мой пергамент, и заговорщики больше не думали избавиться от моей персоны. Через восемь дней благополучного плавания мы прибыли на Корфу, где я, удобно расположившись, отнес мои письма Его Превосходительству генеральному проведитору, затем всем морским начальникам, которым был рекомендован. Отдав долг вежливости полковнику и офицерам моего полка, я думал только дотянуть до прибытия Его Светлости Венье, который собирался направиться в Константинополь и взять меня с собой. Он должен был прибыть к середине июня, и, в ожидании его, я пристрастился к игре в бассетт и потерял все деньги и продал или заложил все свои украшения. Такова судьба всех людей, склонных к азартным играм, по крайней мере, если они склонны увлекаться; удача игрока, кроме реального преимущества, зависит от расчета и науки. Умный игрок может варьировать игру, не пятная себя при этом мошенничеством.
Месяц, что я провел на Корфу перед приездом Байо, я не был занят никаким образом на службе стране, ни физически, ни морально. За исключением дней, когда я должен был стоять в карауле, я проводил время в кафе, страстно увлекаясь фараоном и испытывая, как и следовало ожидать, невезение, которое упорно пытался преодолеть. Я ни разу не возвращался к себе, утешенный выигрышем, и ни разу не находил в себе силы кончить игру прежде, чем окончательно проигрывался. Единственным нелепым утешением моим было слышать от банкёра – «прекрасный игрок», во всех случаях, когда бывала бита моя решающая карта.
В этой печальной ситуации я почувствовал себя воскресшим, когда пушечные выстрелы возвестили прибытие Байо. Он приплыл на «Европе», военном корабле, вооруженном семьюдесятью двумя пушками, потратившем на путь от Венеции только восемь дней. Бросив якорь, он развернул флаг командующего морскими силами Республики, и генеральный проведитор Корфу спустил свой. Венецианскую республику в области оттоманской Порты не представляло лицо выше, чем Байо. Его светлость Венье сопровождал блестящий кортеж. Граф Аннибал Гамбера и граф Карло Зенобио, венецианские нобили, маркиз Аркетти, брешианский нобиль, сопровождали его до самого Константинополя, для удовлетворения своего любопытства. Все восемь дней, что они провели на Корфу, все морские командиры, каждый про очереди, приветствовали Байо и его группу пышными ужинами и балами. Когда я был представлен Его Светлости, он сказал, что говорил обо мне с г-ном главным проведитором, который предоставил мне отпуск на шесть месяцев, чтобы я сопровождал его до Константинополя в качестве аджюдана (унтер-офицера). Получив это распоряжение, я отправился на корабль со своим небольшим имуществом, и на другой день судно подняло якорь, и г-н Байо прибыл на борт на фелуке генерального проведитора. Мы двинулись под парусами и через шесть дней при попутном ветре достигли Сериго, где бросили якорь, отправив на берег группу матросов для пополнения запасов пресной воды. Любопытство при виде Сериго, где, как говорили, находилась древняя Цитера, толкнуло меня попросить разрешения высадиться. Лучше бы я остался на борту, потому что свел неприятное знакомство. Я был в компании с капитаном, командовавшим гарнизоном корабля.
Двое мужчин скверной наружности и плохо одетых подошли и попросили у нас милостыни. Я спросил у них, кто они, и тот, что имел более неприятный вид, мне сказал:
– Мы приговорены жить и, быть может, умереть на этом острове деспотическим решением Совета Десяти, вместе с тринадцатью или четырнадцатью другими несчастными; мы урожденные подданные Республики. Нам вменяется в вину, что ни в малой степени не соответствует действительности, обыкновение жить со своими любовницами и не ревновать их к тем из своих друзей, которые, находя их красивыми, пользуются, с нашего согласия, их прелестями. Отнюдь не будучи богатыми, мы не имеем с этого ни гроша. Наш образ жизни сочли недозволенным и нас отправили сюда, где нам выдают десять су в день местной монетой. Нас называют «поедателями каштанов». Мы находимся на положении галерников, потому что нас изнуряет нужда и мучит голод. Я Антонио Покчини, дворянин из Падуи, и моя мать из известного дома Кампо С. Пьеро.
Мы подали им милостыню, затем покинули остров и, осмотрев крепость, вернулись на борт. Мы будем говорить об этом Покчини через пятнадцать или шестнадцать лет после этого.
Благоприятные ветры доставили нас к Дарданеллам за восемь – десять дней, затем прибыли турецкие барки и на буксире доставили нас в Константинополь. Вид этого города с расстояния в льё удивителен. В мире нет столь прекрасного зрелища. Этот превосходный вид стал причиной конца римской империи и возникновения греческой. Константин Великий, прибыв в Константинополь морем, пораженный видом Византия, воскликнул: «Вот где центр всемирной империи», и, чтобы подтвердить неминуемость своего пророчества, покинул Рим и обосновался здесь. Если верить в предсказание Горация, никогда не совершалось столь великой глупости. Поэт написал, что римская империя подойдет к своему концу, лишь когда завоеватель Август задумает перенести ее столицу туда, где он был рожден. Троада находится неподалеку от Фракии.
Мы прибыли в Перу[13], во дворец Венеции, в середине июля. В это время в великом городе не было чумы, что случается редко. Мы все хорошо разместились; но сильная жара заставила всех Байо искать прохлады в загородном доме, который построил Байо Дона. Это в Буйюдкаре. Первый приказ, притом письменный, полученный мной, был никогда не выходить без ведома Байо и без янычара. В то время русские еще не укротили дерзость турок. Меня заверили, что сейчас все иностранцы могут ходить, где хотят, без всякого опасения.
На третий день после моего прибытия я сказал отвести меня к Осману, паше Карамании. Так назывался граф де Бонневаль после своего вероотступничества.
Я передал ему мое письмо и был отведен в комнату на первом этаже, меблированную в французском стиле, где увидел крупного пожилого господина, одетого как француз; он поднялся и спросил смеясь, что он может сделать здесь, в Константинополе, для человека, рекомендованного ему кардиналом Церкви, которую он не может больше называть своей матерью. Отвечая, я рассказал историю, которая заставила меня с сокрушенным сердцем просить у кардинала рекомендательного письма в Константинополе, получив которое, я счел непременным долгом представить его ему. Так что, заметил он, не будь этого письма, вы и не думали бы прийти сюда, где вы не имеете абсолютно никакой надобности во мне.
– Никакой; однако, я счастлив иметь, благодаря этому, честь узнать Ваше Сиятельство, человека, о котором говорит вся Европа, и будет говорить еще долго.
Высказав некоторые замечания по поводу счастья молодого человека, такого как я, который, без всякой нужды и цели, будучи ничем не связан, отказывается от карьеры, не переживая и не надеясь ни на что, он сказал, что, поскольку письмо кардинала Аквавива обязывает его сделать что-нибудь для меня, он хочет познакомить меня с тремя – четырьмя из своих турецких друзей, которые того стоят. Он пригласил меня обедать в каждый четверг, обещая отправить мне янычара, который гарантирует мне защиту от дерзости каналий, и покажет все, что стоит посмотреть.
Поскольку письмо кардинала характеризовало меня как человека литературы, хозяин поднялся, сказав, что хочет показать мне свою библиотеку. Я последовал за ним через сад. Мы вошли в комнату, заставленную обрешеченными шкафами: за решетками из латунной проволоки, закрытые занавесками, должны были стоять книги.
Но я расхохотался, вместе с толстым пашой, когда, открыв ниши, закрытые на ключ, он показал мне вместо книг, бутылки, полные самых разнообразных вин.
– Это, – сказал он, – моя библиотека и мой сераль, потому что в старости женщины сокращают жизнь, в то время как доброе вино может только ее сохранить, или, по крайней мере, сделать более приятной.
– Полагаю, что Ваша Светлость получили разрешение муфтия?
– Вы ошибаетесь, если полагаете, что Папа турок обладает властью вашего Папы. Он ни в коем случае не может позволить то, что запретил Алкоран; но это ничему не мешает, поскольку каждый волен подвергнуть себя проклятию, если это его забавляет. Турецкие праведники сожалеют о грешниках, но не преследуют их. Здесь нет инквизиции. Те, кто не соблюдает религиозных предписаний, – говорят они, – будут достаточно несчастны в другой жизни, чтобы налагать на них какое-то наказание еще и в этом мире. Льгота, которую я испросил и которую получил без всяких затруднений, освобождение от того, что вы зовете обрезанием, потому что, собственно, это нельзя назвать обрезанием. В моем возрасте это может быть опасно. Это церемония, которую обычно исполняют, но она не обязательна.
За те два часа, что я провел с ним, он расспросил меня о новостях касательно нескольких венецианцев, своих друзей, особенно о г-не Марке-Антонио Диедо; я сказал ему, что они его по-прежнему любят и жалеют только о его вероотступничестве; он мне ответил, что он такой же турок, каким был христианином, и что знает Алкоран не больше, чем знал Евангелие.
– Я уверен, – сказал он, – что умру спокойным и гораздо более счастливым, чем принц Евгений. Я должен был произнести: «Бог это Бог, и Магомет пророк его». Я это сказал, и турки не пытаются узнать, что я при этом думаю. Я ношу, впрочем, тюрбан, потому что обязан носить униформу моего хозяина.
Он мне сказал, что, не зная другого ремесла, кроме военного, он должен служить султану в качестве генерал-лейтенанта только в случае, если ему не на что будет жить. Когда я покидал Венецию, – сказал он, – суп ели из тарелок; если еврейская нация поставит меня во главе пятидесяти тысяч человек, я пойду осаждать Иерусалим.
Он был красивым мужчиной, хотя и слишком полным. Вследствие удара сабли он носил внизу живота серебряную пластину для поддержки опущения. Он был сослан в Азию, но не надолго, потому что, как он мне сказал, интриги не продолжаются в Турции так долго, как в в Европе, а особенно в Вене. Когда я его покидал, он сказал, что с того времени, как он стал турком, он не проводил таких приятных пары часов, как со мной, и просил меня передать привет всем Байо.
Г-н Байо Джованни Дона, который его хорошо знал в Венеции, поручил мне передать ему множество приятных слов, а г-н Венье был огорчен, что лишен возможности познакомиться с ним лично.
Через день после этой первой встречи был четверг, в который он обещал прислать мне янычара, и он не забыл об этом. Янычар пришел в одиннадцать часов и отвел меня к паше, который на этот раз был одет по-турецки. Его гости не замедлили явиться, и мы сели за стол, ввосьмером, настроенные на веселье. Обед был организован по-французски, как в отношении церемониала, так и по блюдам: его дворецкий был француз, как и повар – тоже почтенный ренегат. Хозяин не забыл представить мне всех присутствующих, но разговор начался только к концу обеда. Говорили только по-итальянски, и я заметил, что турки ни разу не сказали между собой ни слова на своем языке. У каждого слева стояла бутылка, в которой могло быть либо белое вино, либо медовый напиток; я не знаю, что у кого было. Я пил, как и г-н Бонневаль, сидевший справа от меня, превосходное белое бургундское.
Мне предлагали рассказать о Венеции, но гораздо больше о Риме, что приводило к вопросам религии, но не о догме, а о дисциплине и литургических церемониях. Любезный турок, которого называли эфенди, потому что он был министром иностранных дел, сказал, что у него был в Риме друг в посольстве Венеции, и он его похвалил; я вторил ему и сказал, что он передал мне письмо к мусульманскому сеньору, которого он также называл своим близким другом. Он спросил его имя, и, забыв его, я достал из кармана бумажник, где было это письмо. Он был весьма польщен, когда, прочитав адрес, я назвал его имя. Спросив разрешения, он прочитал его, потом поцеловал подпись и поднялся, чтобы меня обнять. Эта сцена весьма понравилась г-ну де Бонневаль и всей компании. Эфенди, которого звали Исмаил, просил пашу Османа привести меня обедать к нему в один из дней.
Но на этом обеде, доставившем мне много удовольствия, турок, который меня больше всего заинтересовал, был не Исмаил. Это был красивый человек, шестидесяти лет на вид, физиономия которого излучала ум и мягкость. Я узнал его черты два года спустя в красивом лице г-на де Брагадин, венецианского сенатора, о котором я буду говорить, когда мы будем в этом времени. Все мои речи за столом он выслушивал с величайшим вниманием, не произнося ни слова. В подобном обществе человек, лицо и манеры которого интересны и который не говорит ни слова, вызывает повышенный интерес у человека, который его не знает. Выходя из зала, в котором мы обедали, я спросил у г-на де Бонневаль, кто это такой; и он ответил, что это богатый и умный философ, известный своей порядочностью, чистота нравов которого равна привязанности, которую он питает к своей религии. Он посоветовал мне продолжить знакомство с ним, если тот предложит.
Это мнение доставило мне удовольствие, и после того, как мы прогулялись по тени и зашли в салон, убранный в национальном вкусе, я уселся на софу рядом с Юсуфом Али – таково было имя заинтересовавшего меня турка – и он предложил мне свою трубку. Я вежливо от нее отказался, взяв ту, что предложил мне слуга г-а де Бонневаль. Когда находишься в компании курящих людей, надо либо тоже курить, либо выйти, потому что иначе вдыхаешь больше дыма, выдыхаемого другими. Эта мысль, основанная на опыте, вызывает возмущение и неприятие.
Юсуф Али, выразив удовольствие при виде меня рядом с собой, продолжил темы, аналогичные затронутым за столом, но главным образом о соображениях, заставивших меня покинуть мирную церковную стезю и направиться в сторону военной. Чтобы удовлетворить его любопытство и избежать неблагоприятного впечатления, я счел необходимым рассказать вкратце историю своей жизни. Я объяснил, что выбрал карьеру в божественном ведомстве не по призванию. Мне показалось, что он меня понял. Говоря о склонности к стоической философии, я увидел в нем фаталиста; я призвал его не принимать свою систему прямолинейно, мои возражения ему понравились, поскольку он видел возможность легко их опровергнуть. Он хотел, возможно, ободрить меня, чтобы я почувствовал себя достойным стать его учеником, потому что в девятнадцать лет и затерянный в неправильной религии, я никак не мог бы стать его учителем. Проведя час в попытках обратить меня в свою веру и выслушивая мои возражения, он сказал, что видит меня созревшим, чтобы познать истину, потому что я этим увлечен и, несомненно, добьюсь успеха. Он пригласил меня провести у него день, назвав дни недели, когда я несомненно застану его у себя; однако он сказал, что прежде, чем я решу доставить ему это удовольствие, я должен посоветоваться с пашой Османом. Я ответил, что паша уже предупредил меня о его характере, что ему очень понравилось. Я обещал ему прийти обедать в один из названных дней, и мы расстались.
Когда я рассказал обо всем г-ну де Бонневаль, он был этим очень доволен и сказал, что его янычар будет каждый день во дворце венецианских Байо готов к моим услугам.
Когда я дал отчет господам Байо о знакомствах, которые свел в этот день у графа де Бонневаль, они были весьма довольны. Его Светлость Венье посоветовал мне не пренебрегать знакомствами такого рода в стране, где нетерпимость заставляет бояться иностранцев больше, чем чумы.
В назначенный день я пошел к Юсуфу очень рано, но он уже ушел. Его садовник, который был предупрежден, отнесся ко мне со всем вниманием и развлекал меня два часа, показывая все красоты садов своего хозяина и, в частности, цветы. Этот садовник был неаполитанец и принадлежал хозяину тринадцать лет. По его манерам я предположил в нем хорошее происхождение и образование, но он откровенно сказал, что никогда не учился читать, что он был матрос, когда попал в рабство, и что он так счастлив, служа у Юсуфа, что счел бы за наказание, если бы тот дал ему свободу. Я поостерегся расспрашивать его о делах его хозяина. Скромность этого человека могла заставить покраснеть мое любопытство.
Юсуф приехал на лошади и после взаимных приветствий мы направились обедать в павильоне, откуда видно было море и где дул нежный ветерок, смягчавший жару. Этот ветер, который ощущается всякий день в определенное время, – Норд-Вест, – называется мистраль. У нас был хороший стол, среди прочих блюд – каурма. Я пил воду и превосходный медовый напиток, который, как я заверил хозяина, я предпочел бы вину. В те времена я пил вино крайне редко. Похваливая свой напиток, я сказал хозяину, что мусульмане, которые нарушают закон, выпивая вино, не заслуживают снисхождения, так как пьют его лишь потому, что оно запрещено; он меня заверил, что многие считают допустимым употреблять его только в медицинских целях. Он сказал, что врач султана ввел это лекарство в обиход и благодаря этому сделал карьеру и пользуется милостью своего хозяина, который действительно все время болеет, но поправляется, напиваясь допьяна. Он удивился, когда я сказал, что у нас пьяницы очень редки и этот порок распространен только в низах общества. Когда он сказал мне, что не понимает, как вино может быть разрешено в других религиях, потому что употребляющих его оно лишает разума, я ответил, что все религии запрещают чрезмерное употребление, и что вина может заключаться только в злоупотреблении. Я убедил его, говоря, что поскольку эффект опиума такой же и гораздо сильнее, и его религия должна была бы его также запретить; он мне ответил, что за всю свою жизнь не употреблял ни опиума, ни вина.
После обеда нам принесли трубки и табак. Мы покурили. Я курил тогда, и с удовольствием; но я имел привычку сплевывать. Юсуф, который не сплевывал, сказал мне, что табак, который я курю, из местности Гинге, превосходный, и очень жаль, что я не усваиваю его бальзамическую составляющую, которая оседает в слюне и которую я, таким образом, отбрасываю. Он считал, что сплевывать надо, если табак плох. Оценив его рассуждение, я сказал, что, в самом деле, трубка доставляет настоящее удовольствие, только если табак хорош.
Конец ознакомительного фрагмента.