Глава II
Когда мы поднимались из-за стола, моя служанка передала Августе письмо, которое та не могла мне дать прочесть, потому что оно было написано по-английски; но она мне предала его содержание, в присутствии своих сестер.
Милорд предлагал ей пятьдесят гиней в месяц, сроком на три года, жилье в С.-Албанс, стол и слуг, если она согласна стать его любовницей, не говоря уж о том, что она может надеяться на его благодарность, если сможет его полюбить.
Я сказал ей, что не могу давать ей на этот счет никакого совета, и она поднялась к матери, которая не хотела ничего решать не проконсультировавшись со мной, потому что, как она сказала, я самый умный и порядочный из людей. Результатом этой консультации было, что если милорд в качестве гаранта контракта даст хорошего торговца с Биржи, ее дочь должна соглашаться, потому что, если она будет хорошо себя вести, она может быть уверена, что милорд кончит тем, что на ней женится. Это, по мнению матери, и не должно быть иначе. Без этого она бы никогда такое не посоветовала, потому что ее дочери, будучи графинями, не созданы для того, чтобы быть любовницами кого бы то ни было. Августа написала соответственно, и три дня спустя милорд сделал дело, придя ко мне обедать с торговцем, который подписал контракт, внизу которого имел честь подписаться и я, в качестве свидетеля и друга матери, к которой я проводил торговца, в присутствии которого она подписала контракт о передаче своей дочери, и который выступил свидетелем. Она не захотела видеть милорда; обняла свою дочь, с которой заключила секретное соглашение, о котором я ничего не знал. Но тот день, когда Августа покинула мой дом, был отмечен также и другим особенным событием.
На следующий день после того, как я передал сертификат предполагаемому маркизу де ла Петина, я повел на прогулку верхом мою дорогую Габриеллу вместе с Ипполитой. Вернувшись к себе, я встретил в дверях того человека, который называл себя мистер Фредерик, и про которого говорили, что он сын короля Корсики Теодора, барона де Нэофи, умершего, как все знали, в Лондоне. Мистер Фредерик сказал мне, что хочет поговорить со мной с глазу на глаз, и я сказал ему подниматься. Когда мы остались одни, он сказал, что он знает, что я знаком с маркизом де ла Петина, и что, учитывая для него сейчас кредитное письмо на две сотни гиней, он хотел знать, что тот достаточно известен в своей стране, чтобы не сомневаться, что он достойным образом расплатится по нему.
– Мне необходимо это знать, – сказал он, – потому что те, кто выписал этот вексель, хотели, чтобы я его индоссировал.
– Я его знаю; но я ничего не могу сказать вам о его правах, потому что знаю его только здесь, и только от посланника короля Неаполя, с которым я знаком, и в словах которого не могу сомневаться, узнал, что он тот, за кого себя выдает.
– Если те, с кем я затеваю это дело, не решатся на это, согласитесь ли вы? Вы получите его по хорошей цене.
– Я не занимаюсь коммерцией. Я не заинтересован в барыше такого рода. Прощайте, мистер Фредерик.
На следующий день Гудар пришел мне сказать, что со мной хотел бы переговорить г-н Дюкло.
– Кто этот человек?
– Это знаменитый иезуит Ла Валетте, который произвел известное банкротство, которое привело к распаду Общества Иисуса во Франции. Он был выслан сюда, и у него должно быть много денег; я советую вам его выслушать. Я с ним познакомился в одном хорошем доме, и, зная, что я с вами знаком, он обратился ко мне. Чем вы рискуете, выслушав его?
– Прекрасно. Отведите меня к нему.
Он ушел, он назначил время и мы пошли после обеда к этому человеку, на которого мне очень хотелось посмотреть; он попросил у меня прощения и, когда Гудар ушел, показал мне обменный вексель маркиза де ла Петина, который требовалось учесть; тот сказал ему, что он может справиться о нем у меня относительно его прав, потому что мои достоинства известны всему Лондону.
Я ответил отцу Ла Валетте Дюкло то же самое, что и сыну покойного короля Корсики. Я покинул его, раздраженный этим странным Петина, который доставил мне столько хлопот. Я видел, что он интригует, и решил про себя поговорить с ганноверкой о том, чтобы он прекратил эти дела.
Я не нашел случая в тот же день. На следующий день я поехал верхом с моими девочками. Я был приглашен на обед милордом Пембруком, который получил Августу, я ожидал вечера, чтобы поговорить о ее старшей сестре, которая ушла и не возвращалась. В девять часов я получил письмо от нее, в котором было вложено письмо по-немецки для ее матери. Она говорила мне в нескольких словах, что, будучи уверенной, что не получит согласия своей матери, она уехала вместе со своим любовником, который получил достаточно денег, чтобы ехать к себе на родину, где они поженятся. Она благодарила меня за все, что я для нее сделал, и просила отдать вложенное ее матери, проявить к ней сочувствие и заставить ее выслушать резоны, заверив, что она уехала не с авантюристом, но с человеком достойным, равным ей. Я показал моим трем девицам письмо их старшей сестры и сказал подняться вместе со мной к их матери. Виктория сказала, что следует дождаться завтрашнего дня, потому что эта ужасная новость помешает той спать. Мы грустно поужинали.
Я видел, что эта девушка пропала, и спрашивал себя, не я ли тому причиной, потому что если бы я не вытащил его из тюрьмы, он ничего бы не смог сделать. Маркиз Караччиоли был прав, когда говорил, что я совершаю добрый, но глупый поступок. Я немного утешился в объятиях моей дорогой Габриеллы.
Какие я выдержал переживания утром, когда должен был успокоить отчаяние, в которое впала их мать при чтении немецкого письма! Она плакала, она говорила нелепые вещи, она сердилась на меня за то, что я вызволил его из тюрьмы и затем позволил увидеться с ее дочерью у себя дома. Не следует никогда уличать лицо, находящееся в скорби, в его собственных ошибках, потому что, успокоившись, оно поймет их само, и будет благодарно тому, кто позволил ему выговориться.
Я провел две недели после этого события очень счастливо, вместе с Габриэллой, которую Виктория и Ипполита рассматривали как мою жену. Выезжая почти каждый день на лошади, Габриелла стала такой же умелой, как и ее сестра; она составляла мое счастье, как и я – ее, во всех смыслах, особенно в верности, с которой я продолжал относиться к ее сестрам только как к добрым подругам, никогда не вспоминая, что спал с ними, не позволяя себе по отношению к ним никаких свобод, поскольку это бы ей не понравилось. Я заказал им платья, белье, хорошо устроил в доме, хорошо кормил и, пользуясь всеми радостями, доступными в Лондоне, они обожали меня как своего божка, который делал их счастливыми. Они строили себе иллюзии и хотели вообразить, что это никогда не кончится.
Со своей стороны, я подошел к исчерпанию всех своих сил, физических и моральных. У меня больше не было денег, я распродал все мои бриллианты и драгоценности; у меня остались только табакерки, часы, оправы и безделушки, которые я любил, и которые у меня не хватало решимости продать, потому что я не выручил бы за них и пятой части того, что они мне стоили. Уже месяц я не оплачивал счета ни моего повара, ни виноторговца, но я не желал из-за этого беспокоиться; купаясь в любви Габриеллы, я думал только о том, чтобы сохранить ее нежность тысячью радостей. В этом счастливом состоянии безразличия ко мне пришла однажды утром Виктория, сказав очень грустно, что ее мать решила вернуться в Ганновер. Она не надеялась больше на двор, она не знала более, что делать в Лондоне. Она говорила, что хочет везти свои кости на родину, и что не следует терять времени, поскольку, несмотря на свой счастливый аппетит, она чувствует, что может умереть в любой день.
– И когда она думает привести в исполнение свой замечательный проект?
– Через три или четыре дня.
– Не говоря ничего мне; как если бы она съезжала из гостиницы.
– Нет. Она наоборот мне сказала, что хочет поговорить с вами с глазу на глаз.
Я поднимаюсь, и она жалуется, что я никогда не захожу ее повидать, и закончила тем, что, поскольку я пренебрег ее рукой, которую она мне предложила, она не желает более давать повода для критики и даже для клеветы. Она благодарит меня за все добро, что я сделал ее дочерям, и она уезжает, прежде чем потеряет трех, что у нее остались. Она оставляет, впрочем, возможность мне следовать вместе с ней и поселиться так, как мне хочется, в сельском доме, что у нее есть вблизи столицы. Я не мог ей сказать ничего иного, кроме как что она вольна поступать, как хочет, и что мои дела не позволяют мне жениться.
Виктория в тот же день пошла сказать своему прокурору, что ее мать хочет с ним говорить, он пришел, сделал все, что она хотела, и три дня спустя она собралась, чтобы ехать в пакетботе на Остенде. Утром, поднимаясь, я узнал от Виктории новость, что через четыре часа они должны погрузиться на корабль; несмотря на это Ипполита и Габриелла хотели сесть на лошадей, как мы решили накануне. Молодые девушки развлекались, но я был безутешен, как обычно, когда должен оторваться от объекта моей любви. По возвращении домой я лег в кровать, я не захотел обедать и не хотел видеть трех сестер, пока они не собрали свой багаж. Когда я сказал Габриеле, что, уезжая, она оставляет меня несчастным, она не знала, что ответить, кроме того, что я могу следовать за ней. В момент, когда они должны были ехать, я поднялся, чтобы не видеть у себя в комнате их матери; я увидел ее в ее комнате на канапе, когда двое мужчин готовы были нести ее в мою коляску, которая стояла у дверей. Мои слуги отнесли все ее имущество на корабль. Видя, что я ничего ей не даю на ее путешествие, она призналась мне чистосердечно, что у нее в кошельке есть сто пятьдесят гиней, которые я дал ее дочерям, которые все трое были здесь, утопая в слезах.
Когда мои слуги вернулись, сказав, что они уехали, я приказал, чтобы мои двери были для всех закрыты. Я провел три дня в печали, занятый разработкой своего плана. Я растратил за месяц с ганноверками все деньги, что у меня были от моих драгоценностей, и у меня было более четырехсот фунтов стерлингов долгов виноторговцу и другим поставщикам на мой ежедневный стол. Решив ехать в Лиссабон морем, я продал крест моего ордена, шесть или семь золотых медальонов, вынув из них портреты, что в них находились, все мои часы, кроме одних, и два кофра, полных одежд. Оплатив всем, я остался хозяином двадцати четырех гиней. Я покинул прекрасный дом, который занимал, и поселился у мистрис Мерсье, в ста шагах от Сохо Сквер, за гинею в неделю, только со своим негром, которого по всем соображениям мог считать верным. Приняв эти меры, я написал г-ну де Брагадин, чтобы прислал мне аккредитивом две сотни цехинов; мне не нужно было больше, из тех денег, что у меня должны были быть в Венеции, откуда в течение пяти лет я ничего не брал.
В такой ситуации и в твердом намерении не только уехать из Лондона без единого су долга, но и не одалживая ни у кого ни гинеи, я ожидал очень спокойно аккредитива из Венеции, чтобы сказать адье всем и погрузиться на корабль и направиться в Португалию, поглядеть, что Фортуна мне приготовит. Две недели спустя после отъезда ганноверок, к концу февраля 1764 года, ведомый моим злым гением, я пошел в таверну Канон, чтобы пообедать в кабинете, в одиночку, как я делал всегда. Мне уже поставили мой куверт, когда я увидел входящего с салфеткой в руке барона Ленау, который говорит, что я могу, если угодно, велеть принести мой обед в соседний кабинет, где он один с любовницей.
– Я вам благодарен, потому что человеку одному скучно.
Я вижу эту молодую англичанку, с которой я обедал у Сартори, и перед которой этот барон был столь щедр. Она говорит по-итальянски, у нее есть талант и очарование; мне приятно оказаться с ней, и мы обедаем очень весело. После двух недель диеты неудивительно, что красивая англичанка внушила мне желания, которые я, впрочем, скрыл, потому что ее возлюбленный, который задавал тон, ее уважал. Все, что мне позволено было сделать, это сказать ей, что барон мне кажется самым счастливым из людей. К концу обеда, заметив на камине игральные кости, она живо к ним подходит и говорит:
– Сыграем, кому из нас троих заказывать устриц и шампанское.
Сыграли, платить барону, он звонит, приходит хозяин, и он делает заказ. Поев устриц, она говорит:
– Сыграем, кому из нас троих платить за обед.
Играем, и выпадает на нее. Недовольный, что оказался в положении выигравшего, я предлагаю барону сыграть на две гинеи против меня, надеясь проиграть, но не тут то было – фортуна против него; он проигрывает, я предлагаю ему реванш, он проигрывает, я говорю, что играю до сотни, он согласен, и все время играет, повышая ставки, и в полчаса он должен мне сотню гиней. Он просит меня продолжить, и самым вежливым образом я говорю ему, что у него полоса невезения, и что он может слишком много проиграть, чем мне не хочется воспользоваться. На это возражение он ругается против фортуны и против милосердия, которое я проявляю по отношению к нему; он встает, берет свою трость и говорит, что по своем возвращении он мне заплатит.
Оставшись наедине с красивой англичанкой, я с удивлением слышу от нее, что она была уверена, что я играл в половинном размере с ней.
– Если вы догадывались об этом намерении, вы должны были также догадаться, что я нахожу вас очаровательной.
– Я это также почувствовала…
– И вы этим недовольны?
– Наоборот, если учесть, что я догадалась первая.
– Я предлагаю вам пятьдесят гиней, когда он мне заплатит.
– Да, но он не должен об этом догадаться.
– Он ничего не узнает.
Едва было заключено это соглашение, я убедил ее в реальности моей склонности, очень довольный ее согласием и вполне удовлетворенный этим проблеском фортуны в момент, когда единственно печаль должна была быть моим уделом. Наше дельце было исполнено наспех, потому что дверь была не заперта. У меня хватило времени только, чтобы спросить у нее адрес и ее время, при том, что я должен был проявить большую осторожность в отношении ее любовника, на что она мне ответила только, что он не уделяет ей достаточно много времени, чтобы претендовать на то, что она должна принадлежать только ему. Я положил адрес в карман, пообещав прийти провести с ней ночь завтра.
Барон вернулся как раз в тот момент, когда мы завершили наше соглашение. Он сказал, что ходил к торговцу, чтобы учесть обменный вексель, который он бросил мне на стол, и который тот не захотел разменивать, несмотря на то, что он был подтвержден одним из перворазрядных домов Кадиса, выпущен солидным домом Лиссабона и по его указанию. Он показал мне свой индоссамент, я смотрю на сумму, вижу миллионы и ничего не понимаю; он начинает смеяться и объясняет, что миллионы – это мараведис, которые в пересчете на фунты стерлингов составляют около пяти сотен фунтов. Я говорю, что если подпись плательщиков подтверждаема, удивительно, что ему отказались платить.
– Почему вы не идете к своему банкиру?
– Я ни одного не знаю. Я приехал сюда с тысячей лисбонинов в кармане, которые я проел. Я не беспокоился, имея кредитный вексель. Я не могу вам заплатить, пока мне не учтут этот вексель. Если у вас есть знакомства на бирже, вы могли бы мне в этом помочь.
– Если подпись узнаваема, я помогу вам завтра утром.
– В таком случае, я передаю его вам.
Он помечает на нем свое имя. Я обещаю ему возвратить его вексель либо деньги завтра в полдень; он дает мне свой адрес, просит меня к себе обедать, и мы расстаемся.
На следующий день рано утром я иду к Вантеку, которого нет на месте; я встречаю Босанке, который говорит, что тот понадобился зачем-то г-ну Лейг, и что он сразу к нему пошел; Я иду туда, он мне говорит, что мое кредитное письмо котируется еще лучше, чем банковские билеты; он производит свои вычисления, показывает итог и дает мне пятьсот двадцать гиней и несколько шиллингов, после того, разумеется, что я его индоссирую. Я иду к барону, показываю ему его счет и передаю его деньги в добрых банкнотах. Он благодарит меня, дает мне две банкноты по пятьдесят фунтов, затем мы обедаем, разговариваем о его красотке, я спрашиваю у него, сильно ли он в нее влюблен, и он говорит, что нет, потому что у нее есть и другие. Он даже говорит, что если она мне нравится, мне стоит объясниться.
– За десять гиней вы с ней поужинаете.
Это объяснение мне кажется весьма благородным с его стороны, но я не собираюсь из-за этого нарушить слово, данное красотке. Я направился к ней, и когда она увидела, что я принес ей полсотни, она заказала элегантный ужин, затем я провел в ее объятиях ночь, настолько приятную, что она развеяла всю мою печаль. Когда я вручил ей ее пятьдесят гиней, перед тем, как ее покинуть, она сказала, что будет давать мне ужин за шесть гиней всякий раз, когда у меня возникнет желание. Сочтя это весьма благородным, я пообещал приходить к ней очень часто.
Назавтра я получил по пени-почте короткое письмо на плохом итальянском от человека, который подписался «Ваш крестник Датури». Он сидел в тюрьме за долги и просил у меня милостыни в несколько шиллингов на еду. Мне было нечего делать; слово «крестник» вызвало мое любопытство, я взял фиакр и направился в тюрьму, чтобы увидеть этого крестника Датури, чье имя не вызывало у меня никаких ассоциаций. Я вижу красивого малого двадцати лет, который мне незнаком. Я показываю ему его письмо; он просит у меня извинения, достает из кармана свое свидетельство о рождении, я вижу его имя, свое как кума его отца, имя его матери, приход Венеции, в котором он родился, и ничего не могу вспомнить. Он берется напомнить мне все, если я готов его выслушать, потому что его мать говорила ему обо мне сотню раз, рассказывая, как она со мной познакомилась, и выражая надежду, что как-нибудь он встретит меня в Европе. Во время его рассказа я все вспомнил, и даже то, на что он не мог и надеяться, так как он не слышал этого от своей матери. Этот молодой человек, которого я на основании свидетельства о рождении принимал за сына Датури, который был комедиантом, был, возможно, моим сыном. Он приехал в Лондон с труппой акробатов, играя роль «пальяццо»[1], он поссорился с труппой, его исключили, он задолжал десять фунтов и был помещен в тюрьму. После его рассказа, никак не просвещая его относительно обстоятельств его рождения, я его освободил из тюрьмы и сказал приходить каждое утро ко мне получать два шиллинга на жизнь.
Восемь дней спустя после этого доброго деяния я обнаружил у себя скверную болезнь в тяжелой форме, которую уже имел три раза и от которой излечивался с помощью ртути и моего хорошего здоровья. В эти восемь дней я провел три ночи с фатальной англичанкой г-на Хенау, которую я бы и не узнал, если бы Гудар не отвел меня к Сартори. Эта болезнь, которую в приличном обществе не принято называть, причинила мне, кстати, большие неприятности, то есть проявилась в дурных обстоятельствах, потому что она никак не может быть кстати. Я собирался предпринять морское путешествие, чтобы пересечь весь Атлантический океан, и хотя Венера родилась от этого элемента, воздух ее родной среды совершенно не годится для ее венерических воздействий. Я подумал и решил обратиться к великому лондонскому знатоку. Я был уверен, что в шесть недель восстановлю свое здоровье и приеду в Португалию, будучи в состоянии за себя платить. Я выхожу, но не иду, как делал неоднократно с начала моего паломничества в этот мир, расспрашивать, как делают и все дураки, англичанку, которая меня заразила, а иду к знающему хирургу, чтобы заключить с ним соглашение и запереться у него. Для этого я собираю чемоданы, как если бы я собрался в путешествие, чтобы покинуть Англию, с той единственно разницей, что отправляю, через моего негра, все мое белье прачке, которая живет в шести милях от Лондона и у которой самая лучшая стирка.
Тем утром, когда я собрался покинуть дом мистрис Мерсье, чтобы поселиться у хирурга, мне передают письмо, принесенное курьером. Я вскрываю его и вижу подпись Лейг, он пишет мне то, что я здесь скопировал с оригинала и представляю вашему взору:
«Обменный вексель, что вы мне дали, – поддельный, верните мне 520 фунтов стерлингов, что я вам дал, и если тот, кто вас обманул, их не вернет, велите его арестовать. Пожалуйста, прошу вас не забыть приказать арестовать его завтра же. Не теряйте времени, потому что речь идет о вашей жизни».
Я иду к барону Хенау с намерением прострелить ему лоб, если он не даст мне сразу денег, либо держать его до тех пор, пока его не арестуют. Я прихожу в его дом, поднимаюсь, и хозяйка мне говорит, что уже четыре дня, как он уехал в Лиссабон.
Этот барон – это тот ливонец, который был повешен в Лиссабоне четыре месяца спустя. Я узнал об этом в Риге два месяца спустя после его несчастья. Я говорю об этом теперь, потому что боюсь забыть, когда мой читатель вместе со мной будет в Риге в начале октября этого года.
Когда я узнал о его отъезде, я увидел, что должен что-то немедленно предпринять. У меня было только десять-двенадцать гиней, этого было недостаточно. Я пошел к еврею Тревесу, венецианцу, которому я был рекомендован венецианским банкиром графом Алгароти и к которому ни за чем никогда не обращался. Я не думал ни о Босанке, ни о Вантеке, ни о Сальвадоре, потому что они могли бы знать о моем деле. Я пошел к Тревесу, у которого не было никаких дел с этими большими банкирами, и попросил его сразу учесть вексель, который я написал на имя самого графа Альгароти, на ничтожную сумму в сто венецианских цехинов, и написал ему письмо-извещение г-ну Альгароти взять оплату у г-на Дандоло, своего родственника, который рекомендовал меня ему. Еврей оплатил мне сразу письмо звонкой монетой, и я пошел к себе, охваченный смертельной лихорадкой. Лейг мне дал двадцать четыре часа, и благородный англичанин не мог нарушить слово; но натура не позволяла мне бежать. Я не хотел терять мое белье, ни три штуки драпа, отданных на пошивку одежды моему портному. Я вызвал Жарбе в свою комнату и спросил, что он предпочтет: я дарю ему сразу двадцать гиней и отпускаю его, либо он останется у меня на службе, пообещав выехать из Лондона в течение восьми дней, чтобы встретиться со мной в том месте, которое я ему напишу и где остановлюсь, чтобы дождаться его.
– Месье, я не хочу ни су, я хочу остаться у вас на службе, я встречусь с вами там, где вы дадите мне знать, что вы там. Когда вы уезжаете?
– В течение часа; но дело идет о моей жизни, если ты кому-нибудь скажешь.
– Почему вы не берете меня с собой?
– Потому что я хочу, чтобы ты забрал мое белье, которое находится у прачки. Я собираюсь дать тебе денег, сколько тебе нужно, чтобы ехать со мной встретиться.
– Мне ничего не надо. Вы заплатите мне то, что я потрачу, когда я встречусь с вами. Подождите.
Он идет в свою каморку, сразу возвращается, показывает мне шестьдесят гиней, что у него были, и предлагает их мне, говоря, что у него достаточно кредита, чтобы найти еще пятьдесят. Я не беру ничего, но этот поступок внушает мне уверенность в нем. Я говорю, что мистрис Мерсье передаст ему в четыре или пять дней письмо, в котором будет сказано, куда он должен прибыть, и я ему рекомендую купить небольшой чемодан, чтобы взять мое белье и мои кружева.
После этого я иду к моему портному, у которого мой драп в кусках мне на одежду, и золотой галун для одной из них. Я делаю вид, что мне расхотелось этим заниматься, и он покупает у меня все себе за тридцать гиней, которые тут же и отсчитывает. После этого я иду к Мерсье, плачу ей вперед за неделю, чтобы она оставила у себя негра, погружаю на коляску мое добро и еду с Датури до Рочестера. Дальше у меня нет сил. Этот парень меня спасает. У меня судороги и горячка. Я заказываю почту, чтобы ехать в Ситтингбурн, но он не хочет. Он меня удивляет. Он идет за врачом, который сразу пускает мне кровь, и шесть часов спустя он считает, что я могу двигаться дальше. На следующее утро я – в Дувре, где останавливаюсь только на полчаса, так как отлив, как говорит мне капитан пакетбота, не позволяет задерживаться дольше. Он не знает, что это именно то, чего я хочу. Я плачу шесть гиней – обычную плату за это путешествие, которое длится шесть часов, потому что ветер очень слабый. Я написал из Дувра негру приехать ко мне в Кале, и мистрис Мерсье мне написала, что передала ему мое письмо, но негр не прибыл. Через два года после этих событий читатель узнает, где я его нашел. Я высадился в Кале, и сразу поселился в «Золотой Руке», где находилась моя почтовая коляска. Лучший доктор Кале явился позаботиться о моей персоне. Лихорадочный жар в соединении с венерическим ядом, который циркулировал в моем теле, привел меня в такое состояние, что врач не надеялся, что я выживу. На третий день я был в кризисе. Четвертое кровопускание истощило мои силы и ввергло меня в летаргию на двадцать четыре часа, которая, завершившись спасительным кризисом, вернула меня к жизни; но только благодаря режиму я оказался в состоянии ехать, через пятнадцать дней после своего прибытия.
Слабый, удрученный необходимостью покинуть Лондон, нанеся при этом существенный ущерб г-ну Лейг, вынужденный бежать, открыв неверность моего негра, вынужденный отказаться от своего проекта ехать в Португалию, не зная, куда ехать, с разрушенным здоровьем, с сомнительными шансами на выздоровление, вида пугающего, исхудавший, пожелтевший, весь покрытый бубонами, наполненными гнойной жидкостью, которую следовало бы, как мне думалось, выпускать, – в таком состоянии я взгромоздился на мою почтовую коляску вместе с моим крестником Датури, который, поместившись сзади, стал мне слугой, справляясь превосходно с этими функциями. Я написал в Венецию, чтобы переслали мне в Брюссель то обменное письмо на сто фунтов стерлингов, которое я должен был получить в Лондоне, откуда я не осмелился написать. Я сменил лошадей в Гравелине и остановился на ночлег в «Консьержери» в Дюнкерке.
Первый, кого я увидел, сойдя с моей коляски, был торговец С., муж той Терезы, о которой читатель может помнить, племянницы любовницы Тирета, которую я любил, вот уже почти семь лет назад. Он меня узнал, он был удивлен, видя меня таким изменившимся; я сказал ему, что выхожу из тяжелой болезни, спросил у него новостей о его жене, он ответил, что она чувствует себя хорошо, и что он надеется, что я приду завтра откушать ее супу. Я ответил, что должен выехать на рассвете, но он не хотел ничего слышать; он хотел, чтобы я взглянул на его жену и их троих малышей, и, поскольку он понял, что я хочу ехать утром, он сказал, что вернется сейчас с женой и всем семейством. Как было противиться? Я ответил, что мы вместе поужинаем.
Читатель может вспомнить, как я любил эту Терезу, что даже решил жениться на ней. Я вспомнил об этом, чтобы сразу расстроиться, зная, насколько я ей не понравлюсь теперь, такой, каким я стал.
Она пришла через четверть часа вместе со своим мужем и своими тремя детьми, старшему из которых было шесть лет. После обычных приветствий и выражения сочувствия моему расстроенному здоровью, которое меня удручало, она отослала домой двух младших, оставив ужинать с нами лишь старшего, потому что у нее были сильные основания полагать, что он должен меня заинтересовать. Этот ребенок был очарователен, и поскольку он очень походил на мать, ее муж никогда не сомневался, что он его сын и по закону и по природе. Я смеялся про себя над тем, что находил моих детей по всей Европе. Она сообщила мне за столом новости о Тирета. Он поступил на службу в голландскую Компанию Индий и был замешан в мятеже в Батавии, где был раскрыт и избежал риска быть повешенным лишь потому, что, подобно мне в Лондоне, спасся с помощью бегства. Это нередко случается в этом мире, когда участвуют в авантюрах, рискуешь быть повешенным из-за глупостей, когда ведешь себя легкомысленно и не бережешься. На следующий день я направился через Ипр на Турнэ, где, увидев двух конюхов, прогуливающих лошадей, спросил, кому они принадлежат.
– Г-ну графу де Сен-Жермен, адепту, который здесь уже месяц и не собирается уезжать. Он собирается прославить нашу провинцию, учредив здесь фабрики. Все, кто здесь проезжает, хотят его увидеть, но он недоступен для всех.
Этот ответ внушил мне желание его повидать. Едва сойдя в таверне, я написал ему записку, в которой отметил свое желание и спросил, в котором часу ему угодно меня принять. Вот его ответ, который я сохранил, и который только перевел на французский:
«Мои занятия вынуждают меня никого не принимать; но для вас я делаю исключение. Приходите в час, который для вас наиболее удобен, и вас проведут в мою комнату. Вам не надо будет называть ни мое имя, ни ваше. Я не предлагаю вам разделить со мной обед, так как моя пища не подходит никому, и для вас – менее, чем для кого бы то ни было другого, если вы еще сохранили свой прежний аппетит».
Я пошел туда в восемь часов. У него была бородка в дюйм длиной и стояло более двадцати перегонных кубов с жидкостями внутри, из которых некоторые вываривались на песке на открытом пламени. Он сказал, что работает над красками, для развлечения, и что он основал фабрику шляп, чтобы доставить удовольствие графу Кобенцль, полномочному представителю императрицы Марии-Терезии в Брюсселе. Он сказал, что получил от него только двадцать пять тысяч флоринов, чего недостаточно, но он рассчитывает на добавление. Мы поговорили о мадам д’Юрфэ, и он мне сказал, что она отравилась, приняв слишком сильную дозу универсального снадобья.
– Ее завещание доказывает, – сказал он мне, – что она полагала, что беременна, и она могла бы ею быть, если бы проконсультировалась со мной. Эта операция из самых легких, но нельзя быть заранее уверенным, будет ли плод мужским или женским.
Когда он узнал, какая у меня болезнь, он посоветовал мне остаться в Турнау только на три дня и делать то, что он мне скажет. Он заверил, что я уеду со всеми вскрытыми бубонами. Он дал мне после этого пятнадцать пилюль, которые, принимая по одной за раз, я за пятнадцать дней полностью восстановлюсь. Я поблагодарил его за все, и ничего не стал принимать. После этого он показал мне свой архей, который он называл Атое-тер[2]. Это была белая жидкость в маленьком пузырьке, похожем на множество других, которые там находились. Они были закупорены воском. Когда он сказал мне, что это универсальный природный дух, и что свидетельством этого является то, что этот дух мгновенно исчезнет из пузырька, стоит только проделать в воске маленькую дырочку иглой, я попросил его показать эксперимент. Он дал мне пузырек и иглу, сказав, чтобы я сам это проделал. Я проткнул воск и через мгновенье увидел, что пузырек опустел.
– Это превосходно, но для чего это может быть нужно?
– Не могу вам этого сказать.
Желая, по своему обыкновению, отпустить меня только в состоянии изумления, он спросил, есть ли у меня монета, и я достал одну из кармана и положил на стол. Он поднялся, ничего мне не говоря, взял горящий уголек, который положил на металлическую пластину, потом попросил у меня монету в двенадцать су, что лежала на столе, положил на нее маленькую черную крупинку и положил это все на уголь, затем стал обдувать это все паяльной лампой, и менее чем в две минуты я увидел собственными глазами, что моя монета стала красной. Он сказал подождать, пока она остынет, что и произошло через минуту. После этого он сказал, смеясь, чтобы я забрал себе монету, потому что она моя. Я сразу увидел, что она из золота, но, хотя я и был убежден, что он ловко подменил мою и положил на ее место золотую, которую очень легко мог отбелить, я не захотел его в этом уличить. Поаплодировав, я сказал, что в следующий раз, чтобы с уверенностью убедить всех самым явным образом, он должен заранее предупредить их, что собирается произвести трансмутацию, чтобы думающий человек мог внимательно рассмотреть свою серебряную монету перед тем, как положить ее на горячий уголь. Он ответил, что те, кто может сомневаться в его науке, недостойны того, чтобы с ними разговаривать. Это его обычная манера разговаривать. Это было в последний раз, когда я видел этого знаменитого и ученого обманщика, который умер в Шлезвике шесть или семь лет назад. Монета в двенадцать су была из чистого золота. Я отдал ее два месяца спустя лорду маршалу Кейту в Берлине, который ею заинтересовался.
Я выехал из Торнау на следующий день в четыре часа утра и остановился в Брюсселе, чтобы подождать ответа на письмо, что я написал в Венецию г-ну де Брагадин, в котором я просил его оплатить мой вексель, который я должен был получить в Лондоне. Я получил это письмо пять дней спустя после моего прибытия вместе с платежным письмом на две сотни голландских дукатов на м-м Нетин. Я думал там остановиться, чтобы пройти полный курс лечения, потому что Датури мне сказал, что будет учиться на танцора на канате, что его отец и мать и вся его семья находятся в Брунсвике, где, если я туда поеду, он заверяет, что я получу всякое участие, какого только могу пожелать, и буду себя чувствовать там, как если бы я был у себя. Он убедил меня. Я знал наследного принца, который сегодня правит; кроме того, мне было любопытно увидеть через двадцать один год мать Датури. Я выехал из Брюсселя сразу, но в Рюрмонде почувствовал себя столь плохо, что не думал, что смогу продолжить свое путешествие. Проезжая через Льеж, я встретил м-м Малиньян, вдовую и в нищете. Тридцать шесть часов постели меня привели к мысли, что я смогу выдержать, и я поехал в моей почтовой коляске, с которой я все время впадал в отчаяние, поскольку почтовые лошади совершенно не могли приспособиться к оглобле; я решил сменить ее в Везеле. Едва добравшись до гостиницы, я лег в постель и сказал Датури пойти договориться поменять ее на коляску на четырех колесах. На следующий день я был весьма удивлен, увидев в моей комнате генерала Бекевиц. После обычных расспросов, соболезнований о моем здоровье генерал сказал, что он купит себе мою коляску и даст мне другую, удобную для путешествия по всей Германии, и это было тут же проделано; но когда бравый англичанин узнал от меня детально, в каком я состоянии, он посоветовал мне пройти лечение в Везеле, где имеется молодой врач лейденской школы, очень надежный и умелый. Нет ничего легче, чем поменять решение и мнение больного человека, опечаленного, не имеющего никаких планов, ищущего удачи и, в максимальной степени sequere Deum[3], не знающего, где ее обрести. Г-н Бекевиц, который стоял в гарнизоне Везеля вместе со своим полком, послал сразу за доктором Пипером и хотел присутствовать при моей исповеди и даже при обследовании. Я не хочу возмущать читателя описанием несчастного состояния, в котором я находился. Этот молодой врач, который был сама нежность, сказал мне, что, уложив меня у себя, где он пообещал мне от своей матери и своих сестер всякое участие, которого я только могу пожелать, он обещает меня вылечить в шесть недель, если я буду следовать всем его указаниям. Генерал убедил меня согласиться, и я сам этого пожелал, потому что хотел в Брунсвике развлекаться, а не являться туда в состоянии паралича во всех своих членах. Я согласился, вопреки моему сыну, который горел желанием иметь честь вылечить меня у себя дома. Доктор Пипер не хотел слышать разговоров об условиях. Он сказал, что при отъезде я дам ему то, что захочу, и наверняка он будет этим доволен. Он ушел, чтобы велеть приготовить мне свою комнату, потому что у него она была только одна, сказав, что я могу направляться туда через час. Я велел переправить туда весь мой багаж и на портшезе приехал к нему, держа платок у лица, стыдясь показаться таким перед матерью и сестрами этого почтенного врача, который был там в окружении нескольких своих дочерей, на которых я не осмеливался смотреть. Когда я оказался в моей комнате, Датури меня раздел, и я лег в кровать.