Мы основываем право свое говорить о новом, еще не оконченном произведении гр. Л. Н. Толстого, во-первых, на громадном его успехе в публике, что ставит его в ряды явлений, вызывающих исследование, а во-вторых, на самом богатстве и полноте содержания трех вышедших теперь частей романа[1]{1}, которые обнаружили вполне весь замысел автора и все его цели, вместе с изумительным талантом осуществления и достижения их. Мы не боимся сказать парадокс, если выразим мнение, что и при меньшем развитии творческих сил и художнических способностей исторический роман из эпохи, столь близкой к современному обществу, возбудил бы напряженное внимание публики. Почтенный автор очень хорошо знал, что затронет еще свежие воспоминания своих современников и ответит многим их потребностям и тайным симпатиям, когда положит в основу своего романа характеристику нашего высшего общества и главных политических деятелей эпохи Александра I, с нескрываемой целию построить эту характеристику на разоблачающем свидетельстве преданий, слухов, народного говора и записок очевидцев. Труд предстоял ему немаловажный, но зато в высшей степени благодарный. Он приступил к нему, как оказывается из последствий, с твердым убеждением, что есть возможность разрешить многосложную выбранную им тему в обычных условиях романа и доставить ей этим путем весь тот литературный успех, весь тот радушный прием, который она, по своей своевременности и жгучей занимательности, встретила бы везде, где бы ни появилась.
Уже в смелом тоне первых картин романа, которые были напечатаны с год тому назад в «Русском вестнике»{2}и тогда же возбудили общее внимание, заключалось нечто похожее на заявление автора о своем призвании подарить публику произведением, которое, не переставая быть романом, было бы в то же время историей культуры по отношению к одной части нашего общества, политической и социальной нашей историей в начале текущего столетия вообще и которое могло бы представить из себя любопытное и редкое соединение олицетворенных и драматизированных документов с поэзией и фантазией свободного вымысла. Все, что было тогда предвещанием, явилось теперь делом решенным – и решенным, надо сказать, с изумительной ловкостью. Не только автор нигде не обнаружил сомнения и колебания перед обширностию и исполнимостию выбранной задачи, но он словно растет ввиду затруднений, ею представляемых, творческие силы его словно напрягаются с приближением к некоторым опасным местам, где связь романа с историей держится на волоске. Разбив все содержание задачи на множество сцен и отдельных картин, он разрешает ее таким образом по частям, по-видимому, без всякого остатка, кроме того, который под сцены и картины не подходит; но о важности этого исторического остатка, не попавшего у него в переделку, мы говорим далее. Теперь нам нужно только знать, что мы имеем перед собою громадную композицию, изображающую состояние умов и нравов в передовом сословии «новой России», передающую в главных чертах великие события, потрясавшие тогдашний европейский мир, рисующую физиономии русских и иностранных государственных людей той эпохи и связанную с частными, домашними делами двух-трех аристократических наших семей, которые высылают на это позорище{3} несколько членов из своей среды.
Всех более посчастливилось при этом молодому князю Болконскому, адъютанту Кутузова, страдающему пустотой жизни и семейным горем, славолюбивому и серьезному по характеру. Перед ним развивается вся быстрая и несчастная наша заграничная кампания 1805–1807 годов со всеми трагическими и поэтическими своими сторонами; да кроме того, он видит всю обстановку главнокомандующего и часть чопорного австрийского двора и гофкригсрата. К нему приходят позироваться император Франц, Кутузов, а несколько позднее – Сперанский, Аракчеев и проч., хотя портреты с них – и прибавим – чрезвычайно эффектные снимает уже сам автор. Каждое из этих и других лиц является на сеанс со своей крупной физиономической чертой, отысканной в нем отчасти историей, отчасти анекдотом, всего более анекдотом{4}. Второе место за Болконским занимает молодой граф Безухий{5}, вялый, но добродушный и симпатичный человек, перед которым масонские ложи того времени развивают все свои тайные помыслы и цели в замечательном порядке и в строгой последовательности, как будто они приготовились к этому делу издавна. Ослепительная сторона романа именно и заключается в естественности и простоте, с какими он низводит мировые события и крупные явления общественной жизни до уровня и горизонта зрения всякого выбранного им свидетеля. Великолепная картина Тильзитского свидания, например, вращается у него, как на природной оси своей, около юнкера или корнета, графа Ростова, ощущения которого по этому поводу составляют как бы продолжение самой сцены и необходимый к ней комментарий. Без всякого признака насилования жизни и обычного ее хода роман учреждает постоянную связь между любовными и другими похождениями своих лиц и Кутузовым, Багратионом, между историческими фактами громадного значения, Шенграбеном, Аустерлицем и треволнениями московского аристократического кружка, будничный строй которого они не в состоянии одолеть, как не в состоянии одолеть и вечных стремлений человеческого сердца к любви, деятельности, наслаждению.
Ничто не дает такого подобия действительности и ничто так не заменяет собою понимания ее, как эти сопоставления, особенно если ими распоряжается и пользуется необыкновенный талант, как именно здесь случилось. Благодаря им читателю кажется, будто дух времени, открытие и определение которого стоит таких трудов исследователям исторических эпох, воплощается на страницах романа, как индийский Вишну{6}, легко и свободно, бесчисленное количество раз. Из признательности за это ощущение духа времени устанавливаются на первых же порах между читателем и романом самые дружеские, приятные отношения, которые еще растут и укрепляются, когда обнаруживается, что превосходные сцены, рисующие необыкновенно живо и выпукло вечное противоречие интересов частного лица с интересами и замыслами государства, освещены одинаково у автора лучом скептической, анализирующей мысли, долго обращавшейся, по всем признакам, в среде записок, преданий, всего того, что французы называют «маленькой» историей{7}. С помощию этой истории роман получает обширные права: в нем так же громко раздаются замирающие призывы к жизни, справедливости и состраданию несчастных личностей, гибнущих в водовороте событий, как и гул разрушающихся при этом планов государственной политики; в нем судьба частного лица, его ошибки, заблуждения, несостоятельность и ограниченность приобретают такую же важность, как и соответствующие им и с ними уравненные явления того же порядка в руководителях эпохи. История страны и общества мешается с чертами и подробностями, о которых всякий может судить по собственному, нажитому опыту, по собственным своим наблюдениям и воспоминаниям, сколько их состоит у него налицо. Углаживая этим способом дорогу к уразумению и представлению себе недавней, некогда столь шумной эпохи, замечательный роман делает еще нечто более для современной читающей публики: по ловкому устранению из картины всех спорных вопросов, касающихся исторических лиц и фактов, по смелым очеркам тех и других, по точности, яркости и определенности всех описаний и всех своих приговоров роман превращает ее, читающую нашу публику, в собственных ее глазах и в глубине сознания, из близкого наследника эпохи в дальнее нелицеприятное потомство, со всеми выгодами и преимуществами, такому потомству принадлежащими.
Это самый лучший и щедрый дар романа. Что может сравниться с сладостным ощущением – оказаться потомством в отношении людей, живших 50–60 лет тому назад? Мы разумеем – оказаться потомством не в смысле позднейшего рождения, а в смысле признанного и единственного решителя всех их споров. Какое наслаждение сознать себя внезапно этим потомством и получить неожиданно его права, как будто вся предварительная работа по определению и характеристике людей и событий уже кончена до нас; все документы для их классификации собраны и взвешены; недоразумения, наговоры, ошибочные воззрения оценены по достоинству; страсти, стремления и интересы нового времени, всегда судящего о ближайших своих предшественниках по собственным своим нуждам, устранены из оценки, и мы можем уже смело развивать одну черту в облике исторического деятеля, какую выберем, и одну подробность в историческом событии, какая встретится, не опасаясь извратить их понимание и представление у наших современников. С этим гордым ощущением нашего неожиданного производства в потомство ничего сравнить нельзя по его едко-приятному вкусу: бедняк, которому объясняют в минуту его обычного дневного труда о великом наследстве, упавшем к ногам его, откуда-то, чуть не с неба, еще не то испытывает. Наследство не дает ему возможности знать того, чего он не знает, между тем как читатель, возведенный прихотью случая в звание читателя-потомка, вдруг получает то, что никогда не приходит внезапно, – готовое знание! Правда, что знание это не принадлежит к числу того научного добра, которого ни тать не похитит, ни тля не истребит, но сладостное ощущение от этого не менее сладостно. Оно сообщается даже очень трезвым умам, и надо много осторожности, чтоб ему не поддаться: так велико обаятельное действие знаменитого романа, к разбору которого, т. е. первых трех частей, после этих общих положений мы и приступаем теперь.
Но разобрать его или даже просто передать его содержание – дело не совсем легкое. Мысль рецензента, который захотел бы проследить это сложное произведение во всех его явных и тайных ходах, должна непременно спутаться ввиду громадного склада разнообразнейших происшествий, здесь открывающихся, перед неисчислимой толпой лиц, мелькающих одно за другим, и при непрерывном движении рассказа, который выводит явления всякого рода на столько времени, на сколько нужно, чтоб они высказали свое содержание, стирает их затем тотчас с картины и вызывает их снова, после более или менее долгого промежутка, но когда они приобрели уже другие формы и обновились. Лучшим свидетельством многосложности всей этой постройки может служить то обстоятельство, что только с половины третьего тома завязывается нечто похожее на узел романической интриги, что только с этого места обнаруживается, кого должно считать главными действующими лицами романа. Лица эти, в числе трех, состоят из тяжелого, но гуманно-развитого молодого Безухого, – тип, похожий на Обломова, если Обломова сделать безмерным богачом и побочным сыном одного из екатерининских орлов{8}, – и из поэтической графини-ребенка, Наташи Ростовой, не получившей ни малейшего нравственного образования в дому, подверженной всем искушениям собственного своего организма и беспокойной мысли, что заставляло ее, еще с детства, влюбляться направо и налево и, наконец, понудило изменить признанному своему жениху князю Болконскому в пользу красивого, бездушного и развратного адъютанта, князя Курагина. Последнее и самое важное лицо этой светской триады есть молодой князь Болконский, о котором было упомянуто и прежде. Это именно то, строгое, серьезное лицо, которое должно торжественно вынести на себе идею романа из хаоса его подробностей, оправдать автора за выбор места действия и за выбор содержания, дать всему смысл и значение. Такие лица обыкновенно обрабатываются авторами с великим тщанием. Что представляет для нас князь Болконский, а также оба его товарища по завязке романа, мы будем говорить, когда образы их дорисуются четвертым томом произведения. Теперь мы повторим снова, что в качестве главных героев и двигателей рассказа они являются только в половине третьего тома. Что же было до того?
До того было поистине великолепное зрелище! Перед нами развивалась огромная диорама, исполненная красок, света, темных масс вооруженного народа и выделяющихся в ней образов. Мы переходили из дипломатических салонов фрейлины Шерер к фешенебельным оргиям гвардейских офицеров; оттуда в московское общество, где присутствовали при последних часах умирающего туза, старого графа Безухова, отца одного из героев романа, величавого и как-то грозного в самой предсмертной агонии. Мы видели тут картину алчности наследников и низкие проделки, чуть ли не министра, старого князя Курагина, достойные самого мелкого отпетого чиновника, который ищет где-либо подцепить фортуну для пристроения своего безобразного потомства. С порога умирающего туза мы вступали в мирный, но шумный дом Ростовых, населенный молодежью, и где глава его старый граф Ростов – один из столпов английского клуба – считает своей обязанностью воспитывать детей посредством бесконечных праздников, что, во-первых, разоряет его, а во-вторых, образует Наташу Ростову в то существо, которое потом так печально разоблачает себя. По дороге мы встречали тип старушки Друбецкой, из обедневшего княжеского дома, которая пристраивает достойного своего сына с таким развитием энергии, практического смысла, душевной гибкости и готовности на всякую полезную измену, что их было бы достаточно для изумления мира каким-либо политическим преступлением, – будь старушка на другой дороге. Да и кругом старушки роятся и кишат разнообразные типы, каждый с крупной родовой чертой, которая так и готова развиться в оригинальную физиономию, но до них ли? Мы несемся все вперед. Вот мы в деревне старого, сурового князя Болконского, – отца другого героя романа, и попадаем в атмосферу вельможного самодурства, уже не имеющего ничего общего с распущенностию московской жизни. Весь дом в трепете и порядке. Князь ведет записки своей жизни, работает у токарного станка, изучает наполеоновские кампании, учит запуганную свою дочь, княжну Марию, математике, весь исполнен судорожной деятельности в своем кабинете, откуда почти не выходит, но откуда видит и знает все, что делается у него в палатах, а по старым связям и прежней службе – и все, что делается в администрации. Ни тех, ни другую он не щадит, уверенный в непогрешимости своей и создавший себе взамен полного отсутствия религии религию благоговения и поклонения перед собственной особой. На наших глазах происходили тонкие, сдержанные, но полные смысла и чувства сцены свидания между насмешливым стариком и сыном его, князем Андреем, который на пути к действующей армии завез к нему свою беременную и постылую жену. Но едва успели мы всмотреться в эти отношения двух оригинально-самостоятельных характеров, как очутились в самом центре русской заграничной армии и на полях заграничных битв наших 1805–1807 годов.
Конец ознакомительного фрагмента.