Вы здесь

Истоки конфликтов на Северном Кавказе. 1. Северный Кавказ – факторы конфликтогенности (И. В. Стародубровская, 2015)

1. Северный Кавказ – факторы конфликтогенности

Северный Кавказ – территория, насквозь пронизанная конфликтами. Что порождает подобную ситуацию? Объяснения могут быть самые разные. Это и особый характер населяющих Кавказ горцев, и многонациональный и многоконфессиональный состав населения, и сложная и противоречивая история этой территории, буквально перетасовавшая проживающие на ней народы. Свою лепту вносит и идеология радикального ислама, подъем которой усиливает конфликты не только на Кавказе, но и во всем мусульманском мире. Если исследователи обращаются к экономическим причинам, то обычно говорят о бедности, массовой безработице, депрессивности экономики как источниках конфликтного потенциала в регионе. Не обойдены вниманием и такие негативные явления, как клановость и коррупция. В совокупности все эти факторы представляют стандартный набор, используемый в той или иной конфигурации для анализа проблемы.

Нельзя не признать, что, так или иначе, все эти моменты значимы. Однако исследование требует, с одной стороны, системного рассмотрения проблемы, выявления в максимальной степени исчерпывающего набора факторов, определяющих высокую конфликтность в регионе. С другой стороны, с учетом практической актуальности темы необходимо, чтобы анализ приводил к каким-то практическим рекомендациям, позволяющим улучшить ситуацию в рамках существующих объективных ограничений либо доказывал принципиальную невозможность снижения конфликтогенности в результате сознательных действий властей.

К сожалению, системные исследования истоков конфликтов на Северном Кавказе не получили распространения. Практически ставится вопрос о том, не в какой мере данные конфликты неизбежны, а каким образом возможно их смягчение или даже нейтрализация. Это ограничивает и подходы к практическим предложениям в данной сфере. В большинстве случаев они сводятся к трем основным моментам:

– улучшение экономической ситуации в регионе; создание рабочих мест (на это, собственно, направлена Стратегия социально-экономического развития Северо-Кавказского федерального округа до 2025 г.);

– борьба с клановостью и коррупцией;

– усиление идеологической работы с молодежью.


Однако при упрощенном понимании факторов, лежащих в основе существующих конфликтов и способных порождать новые, эти меры не обязательно будут позитивно воздействовать на нормализацию ситуации. Более того, они сами могут провоцировать обострение ситуации и углубление конфликтов.

Немаловажным ограничителем анализа конфликтов на Северном Кавказе выступает представление о регионе как депрессивном, застойном, архаичном. Конфликты в устойчивых и динамично меняющихся обществах носят существенно различный характер, разрешаются в различных формах и предъявляют абсолютно различные требования к политике властей. Доказательствам того, что Северный Кавказ относится именно к последнему типу обществ и традиционные представления в данной сфере во многом являются иллюзией, посвящена значительная часть работы «Северный Кавказ – модернизационный вызов», содержащей результаты наших предшествующих исследований данного региона. На Северном Кавказе происходят масштабные демографические, экономические, социальные сдвиги, позволяющие характеризовать социумы в северокавказских республиках как общества на переломе. Под воздействием краха советской системы и усиления процессов глобализации происходит размывание традиционных обществ, разрушение сложившихся регуляторов человеческих отношений.

Подобные процессы чрезвычайно травматичны для любых социумов. Как отмечают исследователи, «…даже западные народы пережили преобразование общества как болезненный процесс. Они пережили почти четыреста лет политических и часто кровавых революций, господство террора, геноцида, ужасные религиозные войны, разграбление деревни, обширные социальные перевороты, эксплуатацию на фабриках, духовную немощь и глубокое одиночество в новых городах-гигантах. Сегодня мы видим такое же насилие, жестокость, революции и потерю ориентиров в развивающихся странах, которые переживают еще более трудный процесс перехода к современному обществу»[2]. Представляется, что аналогичные процессы составляют базу столь высокой конфликтогенности на Северном Кавказе, именно они придают столь явную остроту старым и порождают новые противоречия и трения. Через призму подобной динамики и будет происходить анализ истоков конфликтов на Северном Кавказе.

1.1. Демографические факторы конфликтности

Демографические факторы во многом формируют тот фон, на котором разворачиваются конфликты на Северном Кавказе.

Естественное движение населения

Одним из важнейших факторов здесь выступают высокие темпы роста населения, которые объективно усиливают конкуренцию за жизненное пространство, рабочие места, ресурсы. Роль данного фактора в человеческой истории подверглась достаточно серьезному научному анализу. Так, исследователи традиционных обществ обращают внимание на то, что в условиях недостаточной гибкости социальных и политических институтов всплески рождаемости обычно приводят к социальным катаклизмам, поскольку возросшее население не находит адекватных ресурсов для удовлетворения своих потребностей. В результате усиливающейся конкуренции между работниками падают заработки, увеличение крестьянского населения приводит к нерациональному дроблению земельных участков. Среди элиты усиливается соперничество за государственные должности. Новые очаги недовольства возникают в быстрорастущих городах, особенно этому способствуют демографические сдвиги, увеличивающие долю молодого населения. Однако недостаточность ресурсов сама по себе оказывается регулятором численности: в результате ухудшения жизненных условий растет смертность; возросшие масштабы насилия приводят к убыли населения как итогу войн и восстаний; падает рождаемость, и исходный баланс восстанавливается, давая толчок новому циклу[3].

Улучшение здравоохранения, повышение гигиенических стандартов и общий рост уровня жизни с развитием общества приводят к снижению показателей смертности и прекращению автоматического регулирования численности населения за счет естественных факторов. Постепенно рождаемость также адаптируется к этим изменениям, показатели рождаемости снижаются. Однако тот период в истории любой страны, когда смертность уже снизилась, а рождаемость еще не упала, создает наиболее существенный конфликтный потенциал за счет демографических факторов. В этих условиях воспроизводится первая часть рассмотренного выше цикла – рост конкуренции вследствие увеличения населения. Однако вторая его часть – восстановление равновесия – не реализуется. И здесь негативное влияние может оказывать как отсутствие экономического роста, так и быстрый экономический рост, неизбежно сопровождаемый активными структурными сдвигами.

Так, в предреволюционном Иране численность населения, несмотря на пропаганду контроля рождаемости, с 1956 по 1976 г. выросла более чем на три четверти (с 18 955 тыс. до 33491 тыс. человек), накануне революции почти половина населения составляла молодежь в возрасте до 16 лет[4]. При этом в предреволюционные десятилетия Иран развивался чрезвычайно высокими темпами: 8 % в год – в 1962–1970 гг.; 14 % – в 1972–1973; 30 % – в 1973–1974[5]. Однако это не только не позволило предотвратить нарастание конфликтов в стране, но и усилило конфликтный потенциал за счет активных социальных сдвигов (доля городского населения за 25 лет увеличилась с 28 до 47 %, за 20 лет доля крестьян и сельскохозяйственных рабочих в общей численности занятых уменьшилась с 60 до почти 30 %[6]).

На Северном Кавказе на протяжении достаточно длительного времени наблюдалась несколько другая картина: снижение смертности не сопровождалось существенным падением рождаемости[7]; отсутствовал активный экономический рост, что препятствовало появлению новых возможностей и ресурсов, которые могли бы смягчить демографическое давление; но при этом осуществлялись структурные социальные сдвиги, связанные, в частности, с продолжающейся урбанизацией. Последствия данных процессов наиболее остро стали проявляться в послесоветские десятилетия. Конкуренция во многом переместилась с предметов первой необходимости на удовлетворение потребностей более высокого порядка, однако при этом ее конфликтный потенциал сохранился[8].

В то же время подобное промежуточное положение в рамках демографического перехода не может существовать неопределенно долго. На настоящий момент рождаемость в большинстве северокавказских республик хотя и превышает среднероссийский показатель не выходит за рамки простого воспроизводства населения. Исключение составляет Чеченская Республика, но в данном случае сохраняется вопрос об адекватности исходной информации. Еще более показательна динамика рождаемости сельского населения. Несмотря на меры государственной политики, направленные на обеспечение прироста населения, за исключением Чечни и Дагестана показатели рождаемости в селе также держатся на уровне простого воспроизводства (2 ребенка и менее). При этом их падение в постсоветский период в ряде республик носило драматический характер. Так, с 1990 по 2006 г. суммарный коэффициент рождаемости в Республике Дагестан снизился более чем на 40 %, в Кабардино-Балкарии – более чем в два раза. Некоторое повышение рождаемости в последующий период принципиально не изменило картину[9] (см. табл. 1.1).


Таблица 1.1

Суммарный коэффициент рождаемости по республикам Северного Кавказа за 1990–2009 гг.


Источник: Росстат.


Таблица 1.2

Темпы роста численности населения по Республикам Северного Кавказа

* Чеченская Республика и Республика Ингушетия – данные за 1990 г.

Источник: Росстат.


Данные тенденции позволяют многим исследователям вполне справедливо ставить под вопрос адекватность статистического измерения роста численности населения в северокавказских республиках (см. табл. 1.2), особенно в Дагестане, Ингушетии и Чечне[10]. Однако тут необходимо учитывать и обратную закономерность. Если рождаемость регистрируется адекватно, а численность населения завышена, искусственно увеличивается знаменатель при расчете коэффициентов рождаемости и значение показателя становится меньше. Таким образом, можно предположить, что представленная статистика рождаемости несколько преуменьшает реальные величины. Тем не менее это не меняет принципиально общей тенденции – Северный Кавказ приближается к завершению демографического перехода, и при смене поколений фактор высокой рождаемости не должен играть столь важную роль в провоцировании конфликтов, какую он играет сейчас.

Однако представленные данные не позволяют сделать выводы о внутрирегиональных различиях в воспроизводстве населения. То, что подобные различия существуют, подтверждается как мнением демографов[11], так и нашими собственными полевыми исследованиями. Причем они могут носить многоуровневый характер: различается демографическое поведение городского и сельского населения, отдельных этносов, различных территорий в рамках одного этноса, иногда – соседних сел. Так, в Дагестане рождаемость на 1000 человек населения по сельским районам дифференцируется более чем в два раза, при этом стабильно высокая рождаемость сохраняется в отдаленных аварских горных районах – Цунтинском, Цумадинском, Тляратинском, в одном из горных районов Южного Дагестана – Табасаранском, а также в трех равнинных районах – Карабудахкентском, Хасавюртовском (где много переселенцев из Цумадинского района) и Новолакском[12]. В Карачаево-Черкесии разрыв в рождаемости между районами существенно меньше, во второй половине 2000-х гг. он составлял примерно 30 %. Относительно более высокой рождаемостью отличаются такие районы, как Усть-Джегутинский, Карачаевский, Малокарачаевский, а также Прикубанский. Часть этих районов – карачаевские, часть – со смешанным населением, где карачаевцы соседствуют с этническими группами, завершившими демографический переход (русскими, абазинами и т. п.). Это значит, что рождаемость у карачаевцев в указанных районах должна быть еще выше. С этими районами по данному показателю вполне сопоставимы сельские черкесские районы – Хабезский и Адыге-Хабльский[13].

Фактор дифференциации стадий демографического перехода также играет немаловажную роль в провоцировании конфликтов. Можно выделить два аспекта данной проблемы.

Во-первых, сохранение высоких темпов воспроизводства населения консервирует связанные с этим факторы конфликтогенности хотя бы у некоторых этнических, конфессиональных либо других групп на Северном Кавказе. Это означает, что усиление конкуренции за «жизненное пространство» и ресурсы будет провоцировать эти сообщества к территориальной и ресурсной экспансии.

Во-вторых, здесь играет роль и различие системы ценностей обществ, завершивших и не завершивших демографический переход. Так, на ранних стадиях демографического перехода более ценной считается жизнь матери[14], в дальнейшем повышается ценность жизни детей. Тем самым сообщества, прошедшие демографический переход, уже не столь готовы терять молодежь в насильственных столкновениях[15]. В то же время позиция «еще нарожаем», сохраняющаяся у некоторых горских сообществ с большим количеством детей в семье, во многом предопределяет их более агрессивное поведение.

Миграционные процессы

Наряду с процессами естественного прироста населения важнейшим фактором, формирующим конфликтный потенциал на Северном Кавказе, является миграция. Население Северного Кавказа достаточно мобильно, что связано и с традициями отходничества (выезда на заработки в другие регионы), развивавшимися в досоветское и в советское время; и с экономическими и социальными изменениями, происходившими в советский период; и с глубиной и продолжительностью постсоветского трансформационного кризиса. Наиболее распространенными миграционными стратегиями людей являются:

• миграция с гор на равнину;

• миграция из села в город (урбанизация);

• миграция из республик Северного Кавказа в другие регионы.


Конфликтный потенциал миграции с гор на равнину связан с тем, что на один и тот же ресурс, в первую очередь земельный, начинают претендовать различные сообщества – «коренные» и «пришлые». Миграционные процессы горцев на равнину начались еще в XVIII в., и уже во второй половине 1920-х гг. население горных районов Северной Осетии составляло только 14 % от его общей численности, тогда же 5/6 ингушей обосновались на равнине[16]. В то же время в Дагестане, где горы занимают 56 % территории республики, данный процесс стартовал значительно позже и происходил гораздо более сложно. В середине 1920-х гг. горцы составляли лишь 2 % населения равнинных территорий Дагестана. С этого момента примерно по 1970-е гг. переселение с гор на равнину носило плановый характер и далеко не всегда было добровольным. По имеющимся оценкам, оно охватило до 20 % населения республики[17]. Однако «…плановое переселение горцев… начало сворачиваться к концу 1970-х и в первой половине 1980-х гг. (центральные и южные районы равнинной зоны республики к этому времени перестали быть трудодефицитными и, наоборот, становились трудоизбыточными). Зато тогда же набрало изрядную силу неорганизованное переселение, главным образом молодых людей…»[18]. Миграция на равнину в Дагестане интенсивно продолжалась и в постсоветский период. Динамику процесса можно проследить по составу населения в равнинных районах республики. Так, к началу 1980-х гг. аварцы (наиболее многочисленный горный народ Дагестана) составляли 2/3 населения Кизилюртовского и 1/3 населения Хасавюртовского района, а к концу ХХ в. – уже 80 % жителей Кизилюртовского и более 38 % – Хасавюртовского района[19].

Еще в советское время политика поддержки переселения с гор порождала конфликтный потенциал, вызывая недовольство равнинных народов. «Благоприятные условия, созданные для горцев-переселенцев: выделение нередко значительно бо льших, чем у жителей кумыкских аулов, земельных участков, льготы налогообложения, сохранявшиеся за переселенцами на протяжении десятилетий, а также переселение кумыков из пригородов Махачкалы в Хасавюртовский р-н на место депортированных чеченцев при одновременном заселении освобожденных ими территорий горцами и др. – вызвали обоснованное недовольство кумыкской общественности»[20]. В то же время у горцев в этой истории своя правда: «Там что было? Земля была. Там сотни, тысячи человек умирали тогда. Там же один камыш был, болота. Дренажи завозили, сушили эти земли и восстанавливали. Насильно загнали с Бежтинского, с Чародинского, с Тляратинского, с Унцукульского, с Гумбетовского районов, тогда, при советской власти, при Советском Союзе. Насильно загнали людей туда, на поле. А сейчас там нормальное хозяйство стало, земля плодородной стала, а сейчас уже кумык там хозяин. <…> Там же раньше транспорта не было, на арбах ездили, туда спускались. Заставляли, короче, людей пахать эти земли. А техники же тоже не было, чтобы дренаж делать, вручную делали дренаж, чтобы высушить это болото».

В постсоветское время можно выделить два направления политики, воздействующей на процессы переселения в Дагестане. С одной стороны имела место попытка повлиять на закрепление горцев в местах их исконного проживания, улучшая имеющуюся там инфраструктуру (дагестанская программа «Горы»), которая вполне предсказуемо оказалась неудачной. С другой стороны продолжалась фактическая государственная поддержка процесса переселения, выразившаяся в закреплении за горными районами так называемых «земель отгонного животноводства» (Закон РД от 09.10.1996 г. № 18 «О статусе земель отгонного животноводства в Республике Дагестан») фактически в советских границах, отсутствии контроля за их целевым использованием как земель сельскохозяйственного назначения, тенденции к легализации возникающих на этих территориях незаконных населенных пунктов[21], фактическом сохранении многих из существовавших прежде льгот и привилегий (в первую очередь путем приравнивания переселившихся с гор жителей равнины к жителям гор)[22].

В результате земли отгонного животноводства существуют на настоящее время в 17 районах Республики Дагестан, в том числе в Бабаюртовском и Кумторкалинском районах они занимают почти 70 % земель (на территории первого располагаются отгонные земли 23 районов, на территории второго – 8 районов, на территории обоих районов выделены земли г. Махачкале); в Ногайском районе – 63 % (отгонные земли 23 районов и ряда организаций). Очевидно, именно в этих районах конфликтный потенциал проявляется наиболее открыто. По имеющимся оценкам на этих землях находятся около 200 незарегистрированных населенных пунктов, 11 из которых получили официальный статус муниципальных образований. Использование земель фактически не контролируется, в условиях существенного снижения масштабов отгонного животноводства оно во многом перепрофилируется на растениеводство и круглогодичное содержание скота. По информации наших собеседников в Республике Дагестан (представителей равнинных народов) на этих территориях имеет место фактическое присвоение земли отдельными представителями дагестанской элиты, хищническое использование земель в одних случаях и их недоиспользование – в других. Многие равнинные населенные пункты не имеют земель для нового строительства, для выпаса скота. Подобного рода конфликты во многом формируют социальный ландшафт Республики Дагестан и время от времени принимают насильственный характер.

Миграция с Северного Кавказа в другие регионы также была характерна и для советского периода[23]. Отходничество как временный отъезд с постоянного места жительства на заработки продолжало развиваться в советское время, закладывая основу для более устойчивых миграционных процессов. Так, в 1970–1980 гг. отходники работали на государственных предприятиях, в колхозах и совхозах (на местных кирпичных заводах, строительстве бараков и хлевов, уборке урожая и выкорме бычков, строительстве домов для колхозников), в строительстве. В тот же период зародилась практика работы вахтовым методом в нефтегазовом секторе Сибири[24]. Уже тогда временный отъезд мог трансформироваться в постоянный: «зачастую, уходя на работу на завод, люди постепенно переезжали на новое место насовсем, получали квартиру»[25].

Данная форма миграции существенно активизировалась после распада СССР. Люди уезжали от экономических неурядиц, национального и религиозного преследования, физической незащищенности и военных конфликтов. Наиболее ярко освещались процессы выезда из региона русского населения. Однако, например, по Республике Дагестан оценки миграции коренного населения демонстрируют сопоставимые с русским населением масштабы[26]. При этом эксперты оценивают реальные масштабы миграции как существенно превышающие официально фиксируемые значения. «Незарегистрированный поток мигрантов больше зарегистрированного»[27].

К основным направлениям выезда коренного населения из национальных республик Северного Кавказа можно отнести:

крупные российские города (в первую очередь это Мос к ва и Санкт-Петербург);

северные территории, где ведется нефтедобыча;

южные сельскохозяйственные территории за пределами национальных республик.


Миграция за пределы северокавказских республик одновременно и снижает конфликтный потенциал, уменьшая демографическое давление внутри региона, и сама служит источником дополнительных конфликтов. Мигранты с Северного Кавказа попадают в новую для себя институциональную среду, лишенную сдерживающих механизмов традиционного общества, но чуждую им по своему характеру. В этой среде часто больше экономических возможностей, но и более острая конкуренция за рабочие места. Причем, с одной стороны, эта конкуренция строится на других, непривычных для выходцев с Кавказа основах, значительную роль, особенно на квалифицированных работах, играют не личные связи, а более деперсонифицированные характеристики[28]. С другой стороны, конкуренция также не является справедливой, поскольку дискриминация при приеме на работу «лиц кавказской национальности» носит достаточно массовый характер, сохраняются, хотя уже и на другой (национальной) основе, ограничения вертикальных лифтов, а также коррупция при приеме на работу.

Экономический кризис и рост антикавказских настроений привели к изменению баланса между позитивными и негативными последствиями миграции за пределы региона с точки зрения факторов конфликтогенности. Мигрантам с Северного Кавказа все сложнее вписаться в сообщества в других российских регионах. Все больше мигрантов возвращается на родину как по экономическим причинам, так и по соображениям личной безопасности. Невозможность реализовать выбранную жизненную стратегию, обеспечить «вертикальную мобильность» наравне с представителями других национальностей в рамках общероссийского пространства является существенным фактором, способным провоцировать конфликты. Те, кто вынужден вернуться, транслируют данный конфликтный потенциал, реально порожденный на других территориях, обратно на Северный Кавказ[29]. Тем самым привнесенный конфликт может играть все большую роль внутри региона. В то же время ограничение стратегий миграции, позволяющих смягчить социальные последствия демографического роста, будет обострять конкуренцию за рабочие места на самом Северном Кавказе, и это будет усиливать внутренний конфликтный потенциал. Таким образом, антикавказская истерия вне региона может рикошетом существенно ухудшить ситуацию внутри него.

Урбанизация

Хотя урбанизация также является разновидностью миграции, а именно миграцией из села в город, ее особая значимость и в происходящих на Северном Кавказе трансформационных процессах, и в формировании конфликтного потенциала на данных территориях заставляет рассмотреть ее более подробно.

Миграция в города на Северном Кавказе имеет достаточно долгую историю. Характеризуя процессы, происходящие в Северо-Кавказском районе, авторы учебника «Экономическая география СССР» отмечали: «Внутри самого района миграционные потоки идут из сельских мест в города»[30]. Так, в Дагестане «в 1950-х – начале 1990-х гг. наиболее характерными и значительными были миграции населения из сельской местности в города, особенно из глубинных и отдаленных горных сел и станиц»[31]. Доля городского населения в Дагестане выросла с 11,4 % в 1926 г. до 42,7 % в 1989 г[32]. В северокавказские города в советское время переселялись не только жители сел. Туда ехали мигранты из других российских регионов. «В период индустриализации и культурной революции в Советской России происходили массовые миграции молодых русских в южные национальные окраины страны…»[33]. Однако при этом уровень урбанизации на северокавказских территориях в советское время был существенно дифференцирован. Если в Ростовской области и в Северной Осетии доля городского населения в позднесоветский период составляла 71,4 % населения, то в Чечено-Ингушетии и Дагестане – соответственно 42,8 и 43,5 %[34].

В постсоветский период процессы урбанизации претерпели драматические перемены. К основным характеристикам данных процессов можно отнести:

• существенный отток из городов русского, а также местного образованного населения в 1990-е гг., замещение его «новыми кавказцами», часто с криминальным прошлым;

• массовое получение высшего образования в городах выходцами с сельских территорий с закреплением значительной их части в городе на постоянное место жительства;

приток сельских мигрантов в город с целью получения работы;

покупка в городах недвижимости обеспеченными сельскими жителями как способ сохранения сбережений и демонстративного потребления, а также как база для последующей миграции;

активное развитие пригородов и формирование городских агломераций, особенно в регионах с ограниченной транспортной доступностью крупного города.


В первую очередь данные процессы были характерны для региональных столиц[35].

Конфликты, обусловливаемые процессом урбанизации, определяются постоянной борьбой двух связанных с ним тенденций: «село переваривает город» и «город переваривает село».

С одной стороны, городская культура в северокавказских республиках оказалась очень уязвима. Изначально небольшие размеры многих городов; деградация в постсоветский период видов деятельности, требующих высокой квалификации; отток образованной городской элиты привели к тому, что порождаемые городской средой модернизационные тенденции – индивидуализм, конкурентность в занятии должностей, многообразие социальных связей, возможности вертикальных лифтов в соответствии со способностями и талантами – на Северном Кавказе проявляются в еще меньшей степени, чем на остальной территории страны. Опрос студентов в Дагестанском государственном университете (г. Махачкала) показал, что более 40 % опрошенных считает основным способом трудоустройства связи, еще почти 15 % – связи и взятки. Связи наряду с теми или иными показателями спроса и предложения на рынке труда отметили еще примерно 23 % опрошенных. Данные, полученные в Кабардино-Балкарском государственном университете (г. Нальчик) принципиально не отличаются от дагестанских: соответственно 36,5 %, 13,6 %, 19 %[36]. Достаточно яркую характеристику ситуации во Владикавказе дает респондент ингушской национальности: «Вариантов работать во Владикавказе практически нет. Есть, если у тебя мать осетинка или отец… Если у тебя хорошие связи, знакомые за тебя горой будут стоять. Или если ты очень хороший специалист. Такой специалист, что в Осетии не найти. Такого они, конечно, будут оберегать, таких они к себе будут подтягивать. А так – нет».

В этих условиях массовое получение высшего образования северокавказской молодежью создает завышенные ожидания, которым во многом не суждено сбыться. Ограниченность спроса на высококвалифицированную рабочую силу консервирует возможность максимально широкого использования личных связей при устройстве на работу. В то же время качество высшего образования в северокавказских вузах далеко не всегда соответствует требованиям работодателей. Разрыв между ожиданиями и действительностью порождает потенциал для конфликтов. Молодым людям часто приходится либо возвращаться к себе в село, где образование вообще оказывается ненужным, либо выезжать за пределы республик, где, как уже упоминалось выше, их поджидают свои конфликты и разочарования[37].

С другой стороны, городская среда существенно отличается от сельского социума, привычного для негородской молодежи. Рассмотрим институциональное воздействие города на выходцев из села на примере Махачкалы.

Потоки сельских мигрантов, приезжающих в Махачкалу на постоянное жительство, на учебу, на заработки приносят с собой элементы сельской традиционной культуры: стремятся селиться компактно, заключать браки «среди своих», иметь свою мечеть, монополизировать определенные виды деятельности, обеспечивать «вертикальные лифты» через членов своего тухума[38] или односельчан, сохранять контакты с «малой родиной». И столь же неуклонно город разрушает подобные связи, размывает сельское единение. Родственные связи членов элиты дополняются или заменяются клиентелами, которые формируются по принципу личной преданности и могут носить вполне интернациональный характер. Профессиональные сообщества становятся все более гетерогенными (например, знаменитая в Дагестане «лакская» обувь постепенно перестает быть лакской). Семейно-брачные связи выходят не только за рамки отдельных сел, но и отдельных этносов (хотя редко носят межконфессиональный характер). Все более популярно празднование свадеб не в родном селе, в соответствии с местными обычаями, а в Махачкале. При этом тенденции к сохранению сельской замкнутости в городе и к ее размыванию имеют различный результат применительно к разным сообществам и этническим группам.

Размывание традиционных связей может иметь своим итогом широко известный и достаточно опасный и для личности, и для социума «синдром городских мигрантов первого поколения», когда человек отрывается от традиционных социальных корней, не встроившись при этом в городскую культуру. Социальные проблемы, связанные с синдромом городских мигрантов первого поколения, хорошо изучены на примере различных стран. Так, характеризуя урбанизацию в СССР, А. Вишневский пишет: «Переселение крестьянина в город – классический пример маргинализации человека, источник множества синдромов социальной дезадаптации. <…> Маргинализовались целые поколения, десятки миллионов людей. С одной стороны, это не могло не привести к очень быстрому разрушению социокультурных стереотипов, вырабатывавшихся столетиями, к их забвению. Утрачивалась социальная память, а значит и та почва, на которой естественным образом вырастает многообразие индивидуальных культурных образцов, передаваемых от родителей к детям, от старших к младшим. С другой же стороны, требование городской жизни – индивидуализация личности – плохо воспринималось поколениями, воспитанными на сельских принципах следования групповым стереотипам. Весь процесс социального наследования оказался дезорганизованным, общество – дезориентированным»[39].

Столь серьезный социальный сдвиг связан с тем, что сельское и городское общество построены на совершенно разных механизмах общественного контроля: «Новая подвижность богатства и новое разнообразие его форм означает и новую подвижность человека. Рыночная экономика позволяет разорвать прямые межличностные связи и заменить их связями опосредованными. Производитель и потребитель, которые прежде, как правило, лично знали друг друга, теперь могут никогда не встретиться – рынок и деньги свяжут их между собой. Это делает жизнь в городском сообществе анонимной, внешний надзор за каждым – невозможным. Теряют смысл прежние социальные регуляторы человеческого поведения, уходят в прошлое личная зависимость, „матрешечные“ средневековые социальные структуры, непосредственная цензура крестьянской общины или городского цеха, замысловатая иерархия статусов, сословные перегородки»[40].

Проблема кризиса социального регулирования, связанного с неэффективностью традиционных внешних регуляторов и отсутствием порождаемых городской средой внутренних регуляторов у мигрантов первого поколения в северокавказских городах, затрагивалась нами в работе «Северный Кавказ: модернизационный вызов». Эта проблема, к примеру, в глазах коренного жителя Махачкалы выглядит следующим образом: «Вот в селении, если ты вдруг что-то плохое сделаешь, любой старший может по башке дать. Это нормально. И неважно, родственник или нет. Когда он [мигрант] приезжает в город, по башке уже никто не дает. Его не научили культуре, почему нельзя, например, девочку обижать. Не объяснили, почему нельзя девочку обижать, а просто по башке давали. А здесь он видит, что по башке никто не дает. Значит, можно обидеть девочку»[41]. Подобный вакуум социального регулирования предопределяет повышенный конфликтный потенциал, связанный с жизнедеятельностью данного слоя. Как показывает международный опыт, именно городские мигранты первого поколения часто становятся базой для радикальных, экстремистских течений, рассматривающих насилие как основной механизм разрешения общественных проблем.

Особый класс конфликтов порождается процессом формирования агломераций. Земли вокруг крупных городов приобретают особую ценность. В условиях неурегулированности вопросов земельной собственности, пересекающихся прав на землю, активного притока мигрантов здесь возникает целый комплекс противоречий с серьезным потенциалом их насильственного разрешения. Городские власти пытаются установить свой формальный и фактический контроль над этими землями, что также не обходится без конфликтов. Проживающие в пригородах сообщества теряют легитимные формы представительства в рамках местного самоуправления и вынуждены отстаивать свои интересы насильственным путем[42].

Таким образом, в условиях активной урбанизации в северокавказских городах можно обнаружить по меньшей мере четыре долговременных фактора, формирующих конфликтный потенциал:

1) пересечение интересов власти и сообществ, старожилов и «пришлых» в борьбе за ресурсы в рамках агломерации, что во многом аналогично предпосылкам конфликтов, связанных с миграцией горцев на равнину, причем высокая стоимость подобных ресурсов делает конфликт еще более ожесточенным;

2) синдром мигрантов первого поколения;

3) ограничение вертикальных лифтов в соответствии со способностями и квалификацией в условиях системы продвижения, не связанной с личными заслугами (заметим, что лозунгом большинства социальных революций было открытие карьер талантам);

4) несоответствие социальных ожиданий выпускников вузов реальному уровню знаний и квалификации.


Есть ли шанс, что проблема, как и в случае с естественным приростом населения, в обозримом периоде времени рассосется сама и конфликтный потенциал постепенно сойдет на нет? Завершение демографического перехода в сельской местности будет способствовать движению в данном направлении. В то же время на настоящий момент существуют серьезные контртенденции, которые не позволяют делать однозначные выводы в данном вопросе. К ним можно отнести:

• неисчерпанность урбанизации, продолжающийся приток сельских мигрантов в город, стимулируемый в том числе и практически всеобщим стремлением к получению высшего образования;

• низкий спрос на квалифицированную рабочую силу, связанный с процессами разрушения экономики городов и малочисленности в них «точек роста», что поддерживает возможности сохранения традиционных механизмов «вертикальных лифтов»;

• отрицательный отбор, связанный с отъездом наиболее инициативных и квалифицированных горожан за пределы Северо-Кавказского региона.

1.2. Институциональная структура власти и общества: факторы конфликтности

Дисфункция государственных институтов

Пороки северокавказского общества: клановость, коррупция, казнокрадство как причины высокой конфликтности в регионе – одна из любимых тем не только журналистов, но и политиков. Президент РФ Д. А. Медведев так характеризовал значимость данных проблем: «Коррупция является преступлением в любом регионе, не только на Северном Кавказе. Только на Кавказе она приняла абсолютно угрожающий характер, она угрожает, по сути, национальной безопасности, ослабляет государственные, социальные институты. И, к сожалению, по сути, та коррупция, которая существует, является фактом прямого пособничества сепаратистам и убийцам, которые творят свои дела на территории Северо-Кавказского округа. Кроме того, и мне тоже об этом приходилось говорить, коррупция на Кавказе имеет еще одну специфику, отличающую ее от коррупции в России в целом, на других территориях нашей страны. Эта коррупция носит клановый характер, что, естественно, осложняет борьбу с ней»[43]. Борьба с подобными негативными явлениями часто рассматривается в контексте изменения бюрократической культуры, противодействия злоупотреблениям «плохих» чиновников, усиления контроля за деятельностью управленцев и наказаний за неподобающие действия.

Между тем попытки проведения подобной политики в других странах, характеризующихся аналогичными проблемами, часто не давали ожидаемого эффекта, а иногда приводили и к существенному ухудшению ситуации. Исследователи развивающихся стран, в первую очередь подверженных аналогичным недугам, задались вопросом о причинах подобных провалов. Выяснилось, что корни проблем лежат гораздо глубже недобросовестности чиновников или продажности политиков. Можно выделить несколько актуальных для Северного Кавказа исследований данной проблематики.

В своей работе «Сильные общества и слабые государства»[44] Джоел Мигдал задался вопросом: почему подавляющее большинство стран, освободившихся от колониальной зависимости либо активного вмешательства западных государств в их жизнь, не смогли создать сильные государства и распространить свой социальный контроль на подавляющее большинство граждан, несмотря на значительный рост государственных расходов и государственного аппарата. Ответ оказался детерминирован структурой государственной власти в этих странах.

Лидеры подобных государств сталкивались с двумя типами проблем, связанных с социальным контролем, – наличием нескольких достаточно автономных «центров власти» (крупных правительственных агентств, обладающих значительным весом и ресурсами) в рамках центрального правительства и также достаточно автономных традиционных социальных структур со своими «вождями» и «правилами игры» на местах. Централизация социального контроля означала бы дальнейшее усиление «центров власти» на верхнем уровне управления, которые бы администрировали ресурсы и усиливали контроль над населением. Тем самым возникала угроза появления альтернативных фигур, достаточно сильных, чтобы бросить вызов первому лицу. В этих условиях лидеры предпочитали мириться с сохранением социального контроля в руках местной элиты, с извращением централизованно проводимой политики исходя из ее интересов, но не плодить себе конкурентов.

Приоритеты сохранения власти также предопределяли расстановку на ключевые посты фигур с учетом возможностей доверия и подконтрольности (в том числе на основе родственных связей), а не на основе личных качеств и квалификации. Характеризуя политику назначения на высокие посты, Д. Мигдал отмечает, что задачей лидеров «было не просто создание бюрократии или военных структур, где было бы обеспечено представительство и пропорция различных этнических групп в государственных агентствах отражала бы пропорцию во всем обществе. Их задача не сводилась и к усилению государственной власти путем следования формальным организационным принципам в расширении проникновения государства [в общественные структуры]. Распределение постов, скорее, отражало лояльность определенных групп, угрозу со стороны других групп и важность отдельных государственных агентств. Лидеры государств направляли наиболее лояльные элементы, часто принадлежащие к тем же племенным или этническим группам, что и сам лидер, в такие организации, как вооруженные силы, потенциально несущие максимальную угрозу для государственных лидеров и осуществляющие наибольший контроль в обществе»[45].

Кроме того, для подобных режимов характерна регулярная ротация кадров на верхнем уровне управления, чтобы препятствовать установлению длительных и потенциально опасных для правителя связей внутри и между агентствами. Это неизбежно вносит сумятицу в проведение преобразований, дестимулирует непосредственных исполнителей центральной политики на местах и способствует их неформальным связям с местными элитами. Таким образом, фрагментация социального контроля на местах оказывается напрямую связанной с отсутствием консолидации власти в центре, а именно с наличием автономных центров власти, как в рамках государства, так и вне его (в среде крупного бизнеса).

Еще более глобальная модель государства была предложена известными американскими институционалистами Д. Нортом, Д. Уоллисом и Б. Вайнгастом в работе «Насилие и социальные порядки. Концептуальные рамки для интерпретации письменной истории человечества»[46]. По нашему мнению, все государства в мире можно разделить на естественные государства или порядки ограниченного доступа, и порядки открытого доступа, причем и в истории, и в современности доминируют порядки ограниченного доступа.

Отличительной характеристикой порядков ограниченного доступа является отсутствие у государства монополии на насилие, потенциал которого распределен между различными элитными группами. Тем самым задача государства – предотвратить фактическое применение насилия, дав этим элитным группам в качестве стимула доступ к ренте, носящей монопольный характер. Рента порождается за счет ограничения экономической и политической конкуренции, именно поэтому данный социальный порядок характеризуется как порядок ограниченного доступа. За предотвращение насилия естественные государства платят свою цену. По словам авторов, модель естественного государства характеризуется медленно растущими экономиками, чувствительными к потрясениям, и политическим устройством, которое не основывается на общем согласии граждан. Кроме того, в ее рамках господствуют взаимоотношения, организованные с помощью личных связей, законы применяются не ко всем одинаково, права собственности не защищены[47]. Но эта плата рассматривается как неизбежность. «Систематическое создание ренты с помощью ограниченного доступа в естественном государстве – это не просто средство набить карманы членов господствующей коалиции; это также важнейшее средство контроля насилия»[48].

Норт и его коллеги выделяют несколько форм естественного государства. В хрупких естественных государствах дисперсия насилия среди элитных групп чрезвычайно высока, коалиция элит для распределения ренты весьма неустойчива, и неконтролируемые государством проявления насилия достаточно регулярны. Базисные естественные государства стабильнее, соглашения между элитными группами носят более долговременный характер. В то же время, в отличие от хрупких естественных государств, где отношения между элитными группировками максимально персонифицированы, базисные государства уже готовы частично институциализировать процесс принятия решений, предлагая стандартные выходы из периодически повторяющихся проблем. Однако базисные естественные государства способны обеспечивать относительную устойчивость взаимоотношений элит только в рамках государства. Зрелое естественное государство, способное сформировать предпосылки для перехода к порядкам открытого доступа, характеризуется устойчивыми внутренними институциональными структурами и способностью поддерживать организации элит, не имеющие тесной связи с государством. Здесь впервые появляются достаточно стабильные «правила игры», хотя бы в рамках элиты.

Сформировав свою модель на основе исторических исследований, Норт и его соавторы рассматривают ее как применимую и для современных развивающихся и посткоммунистических стран; соответствующие исследования уже начались. Между тем, по сравнению с анализируемыми историческими прецедентами, ситуация в современном мире претерпела весьма существенные изменения. Предпосылки модели явно должны быть модифицированы, по меньшей мере в том отношении, что разделение между элитой и обществом в целом перестало быть столь жестким, как оно было в прошлом. Это связано как с «идеологическими» факторами – массовая вера в божественность власти правителя в средние века сменилась почти столь же распространенной верой в право человека на свободное волеизъявление в рамках демократических механизмов; так и с реальным сокращением различий между элитой и другими слоями общества в результате широкого распространения образования, в том числе высшего, в неэлитных слоях населения.

В результате порядки ограниченного доступа стали еще более конфликтными, чем раньше. Если, по мнению авторов модели, в исследованных ими исторических примерах основные всплески насилия были связаны с конфликтами между элитными группами за раздел ренты, то теперь естественные государства способны не только предотвращать, но и порождать насилие в гораздо более разнообразных формах. Так, те слои населения, которые не подключены через свои элиты к разделу ренты или сами являются источником ренты, способны прождать контрэлиты, также находящие доступ к потенциалу насилия и включающиеся в борьбу за рентные доходы. Глобализация во многих случаях укрепляет положение подобных контрэлит, дает им возможность найти источники финансирования, доступ к оружию за пределами страны. При этом данный процесс может быть многостадийным – кооптация представителей контрэлиты во власть без разделения рентных доходов с соответствующими группами населения ведет к тому, что эти группы порождают новые контрэлиты, также заинтересованные в использовании потенциала насилия в качестве инструмента воздействия на власть предержащих. Государство оказывается перед непростой дилеммой: существенное расширение доступа к ренте ведет к эрозии ее основ и обостряет противоречия между элитными группами, тогда как ограничение доступа узким кругом «приближенных» усиливает стимулы к применению насилия со стороны контрэлит. Чтобы успешно справиться с этим вызовом в рамках порядка ограниченного доступа, объем ренты должен быть чрезвычайно высоким.

Рассмотренные модели государства имеют прямое отношение к ситуации на Северном Кавказе. Попытаемся сформулировать несколько выводов, следующих из этих моделей, для понимания истоков конфликтов в северокавказских регионах.

Во-первых, и в той и в другой модели отсутствие правового государства, равенства граждан перед законом; искажение «правил игры» в угоду интересам отдельных личностей и социальных групп связываются с такими основополагающими характеристиками власти и общества, как фрагментация системы государственной власти; отсутствие монополии на насилие у государства, а также внутри самой системы государственной власти. Это не те факторы, которые могут быть быстро и эффективно преодолены по воле тех или иных лидеров. Это – та институциональная «колея» (зависимость последующего развития от предшествующего), из которой не многие страны нашли выход. Таким образом существуют серьезные объективные ограничения в борьбе против тех явлений, которые принято относить к злоупотреблениям властью со стороны отдельных чиновников или кланов. Отсюда не следует, что подобная борьба вообще не должна проводиться: индивидуальная ответственность представителей власти за свои действия все равно сохраняется. Однако нужно понимать, что в обозримый период в ней вряд ли будут достигнуты качественные прорывы. В результате накладываются существенные ограничения на предложения по мерам преодоления конфликтов: эти меры должны исходить из существующей институциональной структуры северокавказских обществ как данности и учитывать свойственную ей реакцию на любые изменения «правил игры».

Во-вторых, из данных моделей вытекает, что конфликты и насилие на Северном Кавказе на настоящий момент в определенной мере являются неизбежностью[49]. Если исходить из классификации Норта и соавторов, северокавказские республики с определенной долей условности можно отнести к хрупким и базисным естественным государствам (последние – с угрозой регресса в хрупкие), т. е. к таким типам государств, где наибольшую роль играют личные связи, одинаковые для всех «правила игры» не получили существенного распространения, потенциал насилия рассредоточен и фактически используется для получения доступа к ренте и со стороны элит и со стороны контрэлит. Ограниченность круга элитных групп, имеющих доступ к ренте; отсутствие надежных механизмов диффузии ренты в неэлитные группы и слои – все это усиливает конфликтность в обществе, а также создает стимулы к использованию насилия в их разрешении.

В-третьих, на конфликтность в северокавказских республиках активно влияет характер ренты, получаемой элитой. Подобная рента включает доходы от монополизации распоряжения землей, от контроля над наиболее доходными предприятиями, от поборов с населения и бизнеса. Однако наиболее существенную ее часть формируют бюджетные дотации из федерального центра. Подобная ситуация оказывает существенное воздействие на формирование коалиции элит, механизмы распределения ренты, стимулы государственной власти. Так, в современных условиях естественные государства сталкиваются с еще одной сложной дилеммой: распределять ренту в пользу старых элитных групп либо в пользу тех групп, которые способны обеспечить экономическое развитие. В первом случае страна обрекается на все большее отставание в глобальном мире, существующие источники ренты постепенно исчерпываются, а население в конце концов начинает насильственным образом проявлять недовольство ухудшением своей жизни по сравнению с более активно развивающимися соседями. Во втором случае государство может столкнуться с активным, в том числе насильственным, сопротивлением со стороны традиционных, имеющих значительный вес элитных групп.

В условиях когда основная часть ренты поступает извне, заинтересованность в поддержке обеспечивающих развитие элитных групп еще более ослабевает. Объем ренты, перспективы элитной коалиции, положение неэлитных групп в незначительной степени зависят от развития самих северокавказских республик и определяются в первую очередь решениями и ресурсами, поступающими из Москвы[50]. Негативные последствия подобной ситуации многообразны, в частности:

традиционные, не заинтересованные в развитии элитные группы не чувствуют угрозы эрозии ренты в связи с недостаточно активным экономическим ростом;

обеспечивающие развитие экономики элитные группы не имеют конкурентных преимуществ, связанных с возникновением дополнительных источников ренты, перед традиционными;

в обеспечении доступа к ренте повышается ценность традиционных связей, снижается роль квалификации, таланта, интеллекта.


В то же время такая ситуация, усиливая разрыв между властью и населением, не имеющим доступа к ренте и страдающим от отсутствия новых возможностей, порождаемых экономическим развитием, способствует усилению конфликтности. И не только непосредственно. Ощущая себя аутсайдерами, наиболее активные представители населения, в первую очередь контрэлиты, ищут другую «систему координат», альтернативные способы организации общественной жизни, не предполагающие оценки с точки зрения глобального мира. В результате создается благоприятная почва для возникновения конфликтующих систем ценностей, когда современные ценности демократии и развития отрицаются на основе их отождествления с теми злоупотреблениями власти, которые характерны для естественного государства в описанных условиях.

В четвертых, возрастанию конфликтного потенциала способствует то, что современная ситуация отсутствия правил игры и дисперсности насилия воспринимается как существенное ухудшение по сравнению с советскими временами. Дело в том, что Советский Союз представлял исключение среди естественных государств – в нем была обеспечена монополия на насилие. Для современных северокавказских республик такая ситуация не характерна. Кроме того, разрушение СССР привело к регрессу от базисных к хрупким порядкам ограниченного доступа на значительной части территории Северного Кавказа. И хотя нельзя утверждать, что в советское время на Северном Кавказе действовали четкие «правила игры» хотя бы в рамках государственного сектора[51], некоторые возможности «вертикальных лифтов», не связанные с архаичными клановыми отношениями, судя по всему, существовали, особенно в городах. Теоретики конфликтов утверждают, что ухудшение положения людей (особенно если в предшествующий период оно улучшалось) оказывает гораздо более существенное воздействие на рост конфликтогенности, чем устойчиво плохое положение, даже если во втором случае в абсолютных значениях положение в конечной точке существенно хуже, чем в первом[52].

Кризис системы регулирования традиционного общества

Традиционное общество на Северном Кавказе[53] оказалось гораздо более устойчивым, чем в большинстве других районов России. Можно выделить несколько причин возникновения подобной ситуации.

Во-первых, к моменту революции 1917 г. Северный Кавказ еще не был затронут тем кризисом патриархальных отношений, который был присущ многим русским губерниям уже в конце XIX в. и характеризовался как «бабий бунт», «падение авторитета родительского» и т. п.[54]. Советская власть застала Кавказ и Среднюю Азию более традиционными, чем многие другие регионы, вошедшие в состав СССР.

Во-вторых, архаичный сельский социум был в гораздо меньшей степени разрушен процессами модернизации и индустриализации советского времени, чем в других российских регионах, и во многом сохранил способности воспроизводства традиционных институциональных механизмов. Воздействие советской власти на традиционный уклад было двояким. С одной стороны, советская система не вступала в принципиальный конфликт с основами традиционного общества, поскольку обе системы регулирования предполагали господство патерналистских отношений, иерархичность, подавление индивидуализма, включали клиентелистские и коррупционные механизмы. С другой стороны, Северный Кавказ не избежал насильственных преобразований со стороны советского государства: репрессий против религиозных деятелей, раскулачивания, принудительного обобществления земли и средств производства, даже депортации целых народов.

Конфликтный симбиоз данных тенденций приводил к различным результатам в зависимости от исходного характера общества на момент социалистической революции, от интенсивности внедрения советских социальных регуляторов, а также от воздействия миграционных процессов на состояние социума. Некоторые, в первую очередь горные сообщества Восточного Кавказа, характеризующиеся значительной изоляцией от остального мира, смогли в существенной степени «переварить» советские регуляторы, воспроизвести в форме колхозов и совхозов во многом дореволюционную модель землепользования, сохранить влияние местных и религиозных традиций на общественную жизнь[55]. «В некоторых горных селах советской власти не было никогда. <…> Колхоз как таковой не встал на ноги». Эрозия традиционных регуляторов в остальных сообществах варьировалась от их масштабного разрушения до частичного сохранения, хотя бы в памяти людей.

Различная степень проникновения советских стандартов жизни на разных северокавказских территориях хорошо видна из высказывания жителя одного из сел Кизлярского района (куда волнами шла миграция различных кавказских народностей), даргинца по национальности, по поводу новых мигрантов – аварцев из отдаленного Цунтинского района: «К концу 80-х появился один цунтинец, приехал учительствовать. Увидел обстановку: русские уходят, наши не успевают все выкупать. Начал постепенно подтягивать своих, из Цунтинского района людей из 5–6 сел. <…> Подход к жизни, к разным мероприятиям, увеселительным или же горестным, у них был очень неблизкий для остального населения. У нашего народа не было бога, была компартия. У нас были проводы в армию, свадьбы с фатой. А эти в платках черных. Они уже были с религиозным статусом. Первую мечеть в Косякино начали строить они, сразу после распада СССР. При СССР они собирались (молиться) у одного дома. Там выбрали одну комнату, очистили ее от мебели и там совершали пятничный намаз»[56].

Еще одна причина ограниченного внедрения советских регулятивных механизмов на Северном Кавказе была связана с широким распространением теневой экономики. Это определялось сельскохозяйственной и курортной специализацией региона, создающей благоприятные условия для реализации продукции личного подсобного хозяйства и кустарной промышленности вне официальных рамок плановой экономики. Как отмечает, например, Г. Дерлугьян, «обширная теневая экономика, сезонные трудовые миграции (шабашничество) и с 1960-х гг. ориентированное на потребительские рынки центральных областей СССР получастное приусадебное хозяйство обычно предлагали куда более высокие доходы…», чем, например, заработки в промышленности[57]. Многие из этих видов экономической деятельности либо непосредственно базировались на традиционных семейных отношениях, либо успешно копировали заложенные в их основе социальные принципы, либо по меньшей мере не вступали с ними в прямое противоречие.

В-третьих, жесткий кризис, связанный с распадом советской системы и войной в Чечне, привел к возрождению традиционных регуляторов даже там, где они были существенно подорваны. Этому было несколько причин.

В целом укрепление более локальных, традиционных связей является естественной реакцией общества на распад прежней системы регулирования, поскольку «рушились прежде централизованные структуры, объединявшие людей и создававшие связи за пределами круга личного общения или местно-этнического происхождения»[58]. Вакуум регулирования заполнялся тем, что исторически было присуще данным сообществам и еще не полностью стерлось из памяти людей. Национальные, общинные, исламские традиции занимали место регуляторов советского времени[59].

Кроме того, наибольшим разрушениям после распада советской системы на Северном Кавказе подверглась именно городская среда – основной проводник модернизационных тенденций. Именно на городские сообщества, характеризовавшиеся смешанным национальным составом; формирующимися на новой основе социальными сетями; большей, чем в сельской местности, ролью образования и квалификации для карьерного продвижения, советская модернизация оказала наибольшее влияние[60]. Деградация подобных модернизационных центров не могла не повлиять самым негативным образом на ситуацию в обществе.

Тем не менее состояние традиционной системы регулирования именно в постсоветский период можно характеризовать как глубоко кризисное. Те процессы, которые в подавляющем большинстве других регионов, во всяком случае в составе России, в основном проходили с конца XIX до середины ХХ вв., активизировались на Северном Кавказе именно в последние десятилетия. Этому способствуют несколько основных факторов, в том числе:

развитие рыночных отношений, приводящее к изменению системы ценностей, предпочтений, статусов и рангов в обществе[61];

активизация миграционных процессов, в том числе урбанизация[62];

воздействие процессов глобализации на формирование потребительских стандартов, системы ценностей, жизненных стратегий[63];

деградация ряда сельских сообществ, их неспособность осуществлять регулирующие функции[64].

Причем некоторые факторы могут действовать одновременно в разных направлениях. Так, постсоветский трансформационный кризис одновременно и подталкивал к возрождению и укреплению локальных, традиционных связей, и впервые за длительное время открывал страну миру, делал доступным всю гамму различных культур, идеологий, мировоззрений.

Одним из важнейших проявлений кризиса традиционного общества стала легитимация конфликта поколений. Формы данного конфликта могут быть самыми разными: от достаточно невинных (мать хочет праздновать свадьбу дочери в родном селе, дочь настаивает на Махачкале, а поскольку выходит замуж за человека другой национальности, матери настоять на своем достаточно сложно) до весьма серьезных (конфликты между старыми и молодыми имамами на многих северокавказских территориях). Однако очевидно, что многие принципиально важные конфликты на Северном Кавказе, в том числе принимающие насильственные формы, в настоящее время выступают в формате конфликта поколений[65].

Реакция общества на кризис регулирования и связанные с этим конфликты

В условиях когда фактически параллельно происходил распад и советской, и традиционной систем регулирования, в обществе образовался институциональный вакуум, который достаточно бессистемно заполнялся фрагментированными и часто противоречащими друг другу регулятивными механизмами. Особенно явно данный процесс проявлялся в тех республиках, которые после распада СССР приобрели черты хрупкого естественного государства[66]. Какие-то элементы регулирования пришли из криминального мира и мира теневой экономики, какие-то – воспроизвели черты традиционного общества, какие-то – привнесены всплеском национальных движений 1990-х гг. В определенной мере, хотя и достаточно искаженно и избирательно[67], действует российское законодательство, региональные правовые нормы. Так, местные сообщества часто используют правила, которые обычно представляют собой смесь местных обычаев и религиозных исламских норм (адатов[68] и шариата) для регулирования норм жизни, земельных и других имущественных отношений, для разрешения конфликтов. Апелляция к нормам российского права при этом может быть достаточно ограниченной. Подобные регулятивные механизмы в большей мере характерны для восточной части Северного Кавказа.

Конфликтный потенциал подобной ситуации проявляется в двух основных формах.

С одной стороны, некоторые регулятивные механизмы несут в себе потенциал насилия, связанный с защитой членов той или иной «корпорации» от давления со стороны других элитных групп, что необходимо для поддержания относительно устойчивых условий хозяйственной деятельности. Так, национальные объединения во многом действуют как лоббирующие организации, своими политическими связями и протестной активностью защищающие национальные интересы и национальный бизнес от хищнических действий власти. Следующую цитату можно рассматривать как «кредо» подобных организаций: «Здесь если хочешь жить, за свою жизнь надо бороться, показать, митинговать, трассу закрывать, что-то делать, тогда на тебя обратят внимание, и там говорят, „год их не трогайте“, вот такое положение»[69].

С другой стороны, в условиях фрагментации социального контроля возникает ситуация «конкуренции юрисдикций»[70], которая часто характеризуется высокой степенью конфликтности. Так, в Республике Дагестан альтернативные российскому законодательству нормы более или менее успешно реализуются при регулировании земельных отношений, если:

их инфорсмент ограничивается рамками одного местного сообщества (джамаата), сохранившего достаточно сильные исторические традиции регулирования жизни своих членов;

ценность ресурсов, в отношении которых осуществляется регулирование, не очень высока[71].

Однако в тех случаях, когда подобным образом пытаются регулировать отношения между разными сообществами, возникает гораздо больше проблем, и «конкуренция юрисдикций» далеко не всегда позволяет однозначно разрешить возникающие конфликтные ситуации. Каждая из сторон конфликта стремится опираться не столько на ту юрисдикцию, которая в большей мере вытекает из культурных и исторических предпосылок, сколько на ту, которая в наибольшей степени соответствует ее интересам. Так, в ходе земельных конфликтов между равнинными и горными народами к их разрешению неоднократно пытались подключить старейшин, имамов и других уважаемых членов конфликтующих общин. Однако это далеко не всегда приводило к позитивным результатам. В интервью неоднократно приводились примеры, когда, даже если в мечети коренные жители равнины не давали «добро» (халяль) на использование своей земли мигрантами, что по шариату означало греховность занятия этой земли, переселенцы с гор игнорировали данный запрет и все равно заселяли территорию, на которую они не получили религиозного благословения, но могли претендовать в соответствии с республиканскими решениями[72]. «Религиозный фактор здесь <…> играет инструментальную роль: когда удобно, она используется, когда нет – нет».

Аналогичные проблемы возникают и внутри местных сообществ в том случае, когда земля представляет значительную хозяйственную ценность. Например, по имеющейся информации, в Акушинском и Левашинском районах были случаи перераспределения земель сменяющими друг друга главами районов на основе различных юрисдикций: то на основе обычного права («по предкам»), то на основе российского законодательства. Естественно, подобная политика вызывает серьезные конфликты внутри сообществ.

Еще одним типичным примером конкуренции юрисдикций являются попытки распоряжения землями, формально с точки зрения российского законодательства считающимися свободными, но реально используемыми местными жителями в соответствии с локальными нормами для индивидуальной или коллективной хозяйственной деятельности. Подобные земли могут передаваться крупному инвестору, использоваться для строительства объектов инфраструктуры и т. п., что вызывает серьезные противоречия с местным населением.

Особым случаем фрагментации системы регулирования являются территории, которые можно назвать закрытыми. Они существуют, например, в Республике Дагестан. Это наиболее традиционные села, которые фактически полностью стремятся жить на основе внутренних регулятивных норм и минимизируют воздействие «внешнего мира» на внутреннюю систему социального контроля. Именно для подобных территорий до сих пор характерны близкородственные браки, фактический запрет на браки с представителями других территорий, существенная дифференциация образовательных стратегий юношей и девушек (девушки получают минимальное образование и в основном не выезжают из села для учебы в высших учебных заведениях), максимальное доминирование религиозных норм жизни. Часть подобных «закрытых сообществ» являются депрессивными, часть относится к экономически успешным[73] (в первую очередь это даргинские села, имеющие давние традиции развития теневой экономики).

Судя по всему, в значительной степени подобная стратегия является следствием не только особенностей исторического развития данных сообществ, но и стремления «отгородиться» от существующего вокруг институционального хаоса, что подтверждают как сочувствующие подобным попыткам, так и их оппоненты. «Там никакого ни спирта не продается абсолютно, <…> поддерживают там полный порядок. Если дело государство не делает, <…> как будто бесхозный в пустыне народ… Ну делайте вы тогда. Если можете – делайте, если вы не можете, то народ сам делает… Им ни отсюда, ни оттуда ни помощи нету, ни закона нету, ни порядка, они сами… [На территориях этих сообществ] какой бы ни был закон, есть закон, и людям нравится, и порядок там есть, и покой есть». «Те, кто занимался идеологией, они вовсе говорили, что ничего плохого в этом [установлении норм шариата] нет, что они ограничивают наркоманию, ограничивают алкоголь, всякое воровство. Это действительно, с этим борьба была. Но эта борьба не велась за пределами села».

И все же устойчивость подобных «закрытых территорий», как показывает практика, все равно оказывается под угрозой. Именно в их рамках конфликт поколений принимает наиболее острые, насильственные формы религиозного внутрисемейного, межпоколенческого противостояния, когда сын идет на отца, брат на брата. Именно на подобных территориях, в первую очередь среди молодого поколения, появились те, кого стали называть ваххабитами. До сих пор многие из этих сел являются активными центрами вооруженного подполья. Вот как описывает Энвер Кисриев ситуацию в одном из селений Кадарской зоны, вошедших в так называемый шариатский анклав в Дагестане (подробнее об этом см. в главе 4): «Ситуация стала проблемной в конце 1994 – начале 1995 г. К этому времени население Карамахи разделилось „на два враждующих лагеря, когда сын готов был убить отца, если тот не перейдет к ваххабитам, когда брат пошел на брата“. <…> В конфликт втягивались, становясь на ту и иную сторону, также и представители власти»[74]. И еще одна зарисовка подобной ситуации: «Это разделение пошло даже на внутрисемейном уровне. Был эпизод, когда старика пришла толпа линчевать, бить цепями, во главе с его сыном. <…> Некоторые под страхом, некоторые под угрозой побоев, некоторые <…> поняв, что за ними теперь сила, они переходили на их [ваххабитов] сторону».

Причины того, что религиозный раскол оказывается столь глубоким именно в закрытых сообществах, требуют дополнительного исследования. Наверное, неправильно было бы все сводить только к последствиям войны в Чечне, хотя многие из молодого поколения этих сел именно там получили боевую подготовку. Представляется, что более общей причиной являются специфические условия протекания в подобных случаях межпоколенческого конфликта. С одной стороны, несмотря на глубокую традиционность подобных сообществ, межпоколенческий конфликт во многих случаях оказался легитимизирован, чему немало способствовали как возникшая после распада СССР открытость внешнему, в том числе мусульманскому, миру, так и война в Чечне[75]. С другой стороны, формы его проявления оказались достаточно жестко ограничены. Усиление религиозности как таковой не могло стать формой данного конфликта в условиях, когда подобная религиозность была характерна уже и для старшего поколения. При этом светские, демократические, националистические идеологии были достаточно чужды для во многом сохраняющего свою традиционность сознания молодежи и, кроме того, ассоциировались с тем разложением государственных институтов, которое произошло в постсоветский период. Необходимо также учитывать, что применительно к рассматриваемым сообществам демографический переход далек от завершения, тем самым насильственные способы разрешения конфликтов вполне соответствуют их институциональным характеристикам.

1.3. Конфликты и «замкнутый круг насилия»

Исследователи конфликтов вполне справедливо утверждают, что причины возникновения и причины сохранения конфликтов могут быть различны[76]. Среди последних наиболее часто анализируют то, что получило в научной литературе название «замкнутого круга насилия» или «спирали насилия», когда в ходе конфликта насилие порождает насилие.

Известны случаи, когда насильственные конфликты продолжались даже тогда, когда одна из сторон делала принципиальные шаги по выполнению условий другой стороны. Так, после окончания франкистского режима демократическое правительство Испании предоставило широкую автономию так называемой Стране Басков, за независимость которой боролись баскские сепаратисты. Тем не менее все реформы властей были объявлены сепаратистами обманом и террористическая деятельность продолжалась[77].

Есть также примеры того, как конфликты полностью истощали силы одной из сторон, и продолжение противостояния противоречило интересам практически всех слоев населения. Так, к началу 2000-х гг. борьба «Тигров освобождения Тамил-Илама» в Шри-Ланке привела к истощению ресурсов тамильского этноса в результате тяжелейшего экономического положения, массовой миграции за пределы Шри-Ланки и значительных человеческих потерь. Однако насильственные действия продолжались[78].

Инерционность процессов насилия связана с двумя основными факторами.

В научной литературе обычно обращается внимание на первый из них. «Люди не становятся убийцами в одночасье. Для этого требуется эмоциональная брутализация, мотивируемая страхом за себя, местью за своих и дегуманизацией образа противника, к которому перестают применяться человеческие нормы»[79]. Но, когда данные факторы начинают действовать, причем и с той и с другой стороны конфликта, они носят во многом самоподдерживающийся характер. Каждый акт насилия порождает новые жертвы, новых мучеников, новые поводы для ненависти и мести хотя бы с одной, а обычно и с обеих сторон, противостояния. Это как усиливает мотивацию к продолжению насилия со стороны тех, кто уже втянут в конфликт, так и способствует включению в его орбиту новых людей.

Разрастание конфликта происходит параллельно с ужесточением форм его проявления, поскольку длительно существующий конфликт порождает такой феномен, как «культура насилия». Насильственные действия как таковые (независимо от исходных причин конфликта) все более легитимизируются и становятся все менее избирательными[80].

Кроме того, когда в конфликт уже вложены значительные силы и средства, его прекращение как бы обесценивает все прошлые издержки и жертвы его участников. Сохранение же конфликта позволяет придать смысл прошлой деятельности в его рамках, продолжая ее в будущем. И эти факторы могут с какого-то момента играть более важную роль в конфликте, чем изначальные ценностные различия, противостояние интересов или борьба за ресурсы.

Однако инерционность насилия имеет под собой и более материальные основания. Вокруг конфликта складывается система интересов, направленная на получение ренты от конфликта. Эта рента может носить финансовый или символический характер, присваиваться как частями властной элиты, так и контрэлитами[81]. Использование конфликта как актива[82] происходит в различных формах, в том числе:

обеспечение консолидации власти и общества в противостоянии другой стороне конфликта, способствующее монополизации власти определенной элитной группировкой;

повышение роли и значимости структур, ответственных за борьбу с противной стороной конфликта (силовых структур, региональных властей и т. п.), объема направляемых на их поддержание ресурсов[83];

получение прибыли от незаконных операций, связанных с обеспечением насильственного конфликта оружием, живой силой и другими ресурсами;

получение прибыли от незаконных операций, связанных с дезорганизацией системы контроля и регулирования на территориях, втянутых в конфликт[84];

возможность под видом борьбы с противоположной стороной конфликта решать проблемы и обеспечивать интересы отдельных властных элитных групп;

возможность использовать ресурсы противоположной стороны конфликта для решения проблем и обеспечения интересов отдельных властных элитных групп (как будет показано в последующих главах, такие случаи тоже нередки);

возможность списывать собственные, не имеющие отношения к конфликту, провалы власти на другую сторону конфликта[85].


Чем дольше продолжается конфликт, тем больше, при прочих равных условиях, усиливаются и укореняются интересы, связанные с получением ренты от конфликта.

Фактор использования конфликта как актива со стороны властных элит не только в их противостоянии друг другу, но и в противостоянии третьей стороне, существенно усложняет и модифицирует рассмотренную выше модель государства Д. Норта и его соавторов. В условиях порядка ограниченного доступа властные элиты не только, как это уже демонстрировалось выше, порождают насилие за счет тех же действий, какими стремятся его нивелировать, но и далеко не во всех случаях стремятся к максимальному снижению потенциала насилия в обществе. Скорее, они заинтересованы поддерживать насилие на подконтрольном им уровне, получая от этого максимально возможную ренту.

Особая проблема – это влияние исторического опыта насилия в отношении тех или иных общностей Северного Кавказа на современные конфликты. И в царские, и в советские времена северокавказские народы испытали достаточно много насильственных действий со стороны властей – кровопролитные войны, депортации, насильственная ассимиляция и т. п. Можно ли считать, что «замкнутый круг насилия» продолжается с тех времен? В самом регионе часто можно услышать, что чуть ли ни все конфликты определяются исторической несправедливостью в отношении тех или иных народов, местных сообществ и т. п. С одной стороны, к подобным оценкам надо относиться с осторожностью. Реанимация исторических аргументов, далеко не всегда поддающихся однозначной интерпретации, – это обычно способ усиления позиции для достижения вполне современных интересов. С другой стороны, полностью отрицать исторический контекст событий для понимания современной ситуации также было бы неправильно.

Так, серьезнейший пласт конфликтов на Северном Кавказе связан с проходившей в годы Второй мировой войны депортацией ряда северокавказских народов – чеченцев, ингушей, карачаевцев, балкарцев – и насильственным заселением на их территории переселенцев из других мест. Судя по всему, депортированные с Северного Кавказа составили более 20 % общего числа депортированных в этот период[86]. Лозунг реабилитации репрессированных народов являлся основой мобилизации населения в рамках многих северокавказских конфликтов 1990-х гг. Тем не менее заметим, что далеко не во всех случаях сам по себе факт депортации привел в дальнейшем к эскалации конфликтов. Так, депортация в соседней с северокавказскими республиками Калмыкии не имела подобных последствий.

Можно предположить, что исторический контекст важен не сам по себе, а тем, как он влияет на положение и интересы тех или иных групп населения в современной ситуации. Очевидно, депортация ряда северокавказских народов и насильственное заселение их исконных земель представителями других этносов оставили после себя проблему перекрестных притязаний различных сообществ на определенные территории. Именно подобные сохраняющиеся до настоящего момента притязания, а не просто факт исторической несправедливости, лежат в основе существующих на подобных территориях конфликтов. Причем, судя по всему, ценность оспариваемых ресурсов непосредственно связана с остротой воспроизводящихся конфликтов. Так, одним из наиболее острых земельных конфликтов, имеющих подобные исторические корни, является осетино-ингушский. При этом «…равнинный, земледельческий Пригородный район был основной житницей для потерявших его ингушей и является одной из наиболее плодородных зон для приобретшей его Северной Осетии»[87].

Исторические факторы также определяют те или иные характеристики современных сообществ, вступающих в конфликт: степень их сплоченности, религиозности и т. п. Так, М. Рощин утверждает, что у народов, переживших депортацию, религиозные традиции сохранились в бо льшей мере, тогда как «у многих соседей чеченцев из числа тех, кто не пережил трагедии депортации, за исключением, пожалуй, дагестанцев, их религиозные традиции оказались в значительной степени утраченными»[88].

Кроме того, апелляция к травмам народной памяти может служить основой для мобилизации населения в современных конфликтах, далеко не всегда имеющих прямую связь с давними историческими событиями. Так, Д. Дудаев после объявления Б. Ельциным чрезвычайного положения в Чечне в ночь на 9 ноября 1991 г. заявил об угрозе повторения сталинской депортации 1944 г. со стороны нового руководства России. На этот момент почти каждый третий чеченец пережил выселение или родился в ссылке[89].

Таким образом, исторические факты насилия влияют на современные конфликты, но несколько по-другому, чем «замкнутый круг насилия» – через создание условий для современных конфликтов за ресурсы и статусы, а также как фактор мобилизации населения, активизации исторической памяти в рамках этих конфликтов.

1.4. Типы и формы конфликтов на Северном Кавказе

Анализ факторов конфликтности на Северном Кавказе позволяет сделать вывод, что конфликты в данном регионе можно отнести к двум основным типам:

• конфликты, связанные с перекрестными правами на ресурсы, в первую очередь на землю;

• конфликты, связанные с монополизацией ренты, перекрытостью «вертикальных лифтов» и невозможностью построения карьерных стратегий на основе достоинств и квалификации.


Особую остроту данным конфликтам придают те условия, в которых они протекают, а именно:

– демографический рост;

– конкуренция юрисдикций;

– «замкнутый круг насилия».

Очевидно, что подобная классификация конфликтов существенно отличается от традиционного подхода, когда в основу анализа данной проблемы кладется разделение на этнические и конфессиональные конфликты. Значит ли, что подобная классификация в данном случае полностью отвергается?

Представляется, что необходимо различать содержание и условия протекания конфликтов с одной стороны и их идео логическую форму с другой стороны. В последнем случае мы имеем дело именно с проблемой идеологии. Для идеологий также характерны собственная логика развития и жизненный цикл, идеологические приоритеты вырабатываются в определенном историческом контексте. Так, в условиях противостояния двух систем – социализма и капитализма – радикальные идеологии, во многом отражавшие тот же комплекс противоречий, о котором говорилось выше, принимали в первую очередь форму левых, маоистских и т. п. идеологий. После распада коммунистической системы их популярность резко упала. Подъем националистической идеологии во многом был связан с борьбой колоний за свое освобождение. На Северном Кавказе на сегодняшний день идеологической формой рассмотренных выше противоречий выступают национализм и радикальный ислам (или исламский фундаментализм)[90]. Каждая из этих идеологий занимает свою нишу, в то же время они достаточно активно конкурируют друг с другом.

Так, земельные конфликты маркируются прежде всего как этнические, религия выступает в этом случае дополнительным фактором, подчеркивающим конфессиональные различия между отдельными этносами. В то же время в основном это конфликт не между различными этносами в целом, а между старожилами и «пришлыми», претендующими на одни и те же ресурсы. Причем чем дольше различные этносы проживают совместно, тем, как правило, меньше конфликтный потенциал их взаимодействия, независимо от этнических и конфессиональных различий (судя по всему, основные конфликты, связанные с борьбой за ресурсы, так или иначе разрешаются и без очень сильного детонатора не вспыхивают вновь). Данный тезис поддерживается наблюдениями Юрия Карпова в процессе исследования Кизлярского района Дагестана, который отмечает, что наибольшее недовольство вызывают недавние мигранты из отдаленных районов, плохо адаптированные к жизни на равнине, тогда как переселенцы более ранней волны уже во многом воспринимаются как «свои»[91]. При этом значимым фактором конфронтации являются не просто этнические различия, а различия хозяйственных укладов (животноводство в горах и земледелие, в частности садоводство, на равнине) и связанных с ними традиционных ценностей: новые мигранты вырубают деревья, пускают скот свободно гулять по селу и т. п. Аналогичные факты выявлены и нами в ходе полевых исследований: так, в Бабаюртовском районе в качестве стороны конфликта обозначаются мигранты на землях отгонного животноводства, при этом отмечается, что с горцами, переселившимися на равнину в поселки, построенные в советские времена, равнинные народы живут дружно.

В то же время у участников конфликта также усложняется представление о его содержании. Они все в большей мере фиксируют не просто этническую, но социальную природу земельных конфликтов. Особенно остро это чувствуется в Дагестане: «Там [у отгонников] тоже не население пользуется [землей]. Вот кучка есть же: глава СПК, глава администрации. <…> Это даже не такой национальный вопрос. Это чисто криминальный вопрос. Самим этим простым [людям] <…> тоже нет никакой пользы от этого. Они как могут тоже перебиваются. А там жируют. С гор даже одного не пускают спуститься туда лишнего. Вот кто здесь есть несколько человек, с советских времен еще, они с верхушкой все и там тоже одного кормят в Махачкале». Ставят под вопрос этническое содержание подобных конфликтов и властные элиты. Представитель Министерства по национальной политике, информации и внешним связям Республики Дагестан, продемонстрировав, что внутри- и межнациональные земельные конфликты происходят по одному сценарию, заключил: «Искусственное отнесение этих земельных вопросов к межнациональным отношениям, к их проявлениям, оно свойственно у нас в республике. <…> Национальной проблематикой земля становится именно тогда, когда ею начинают злоупотреблять».

Но даже там, где конфликт до сих пор однозначно воспринимается как национальный и конфессиональный, его истинная природа проявляется достаточно явно. Так, в станице Исправная Карачаево-Черкесии противостояние русского населения с карачаевцами носит силовой характер и маркируется как этнический конфликт и во многом как противостояние православия и ислама. Однако базовое содержание конфликта как ресурсного подтверждается тем, что в качестве одной из основных форм борьбы русского населения против «пришлых» рассматривается официальное оформление в собственность земельных участков, причем движение за регистрацию прав собственности на землю в станице явно приобрело политический характер. При этом одна из самых активных борцов за сохранение русского населения станицы рассказывает, как они с подругой-черкешенкой возят друг к другу новорожденных детей и племянников, чтобы благословить их и по православному, и по мусульманскому обычаю[92].

В то же время в условиях противостояния старожилов и «пришлых» даже гораздо менее глубокие этнокультурные различия могут приобретать гипертрофированное значение. Так, и ногайцы, и даргинцы в Дагестане являются мусульманами, однако относятся к разным мазхабам (правовым школам), каждый из которых имеет специфические особенности религиозных обрядов. При столкновении интересов в связи с миграцией даргинцев на исконно ногайские территории данные различия могли приводить к серьезным осложнениям, вплоть до взаимного обвинения сторонами друг друга в ваххабизме и соответствующих доносов в силовые структуры.

В бо льшей мере именно этническая составляющая конфликта проявляется тогда, когда в его основе лежат последствия насильственных действий, предпринимавшихся в прошлом против отдельных северокавказских народов. Однако в этом случае этничность была искусственно привнесена политикой в содержательную сторону конфликта. Поскольку объектом насилия (например, депортации) являлись именно этносы, проживающие на определенной территории, в связанных с последствиями депортации конфликтах этническая общность более адекватно, чем в других случаях, отражает общие интересы каждой из сторон. Но и здесь более детальный анализ может выявить внутреннюю дифференциацию различных слоев и групп в рамках этноса как по их отношению к предмету конфликта, так и по мотивации, лежащей в основе предпринимаемых действий.

Однако в современных условиях все больше конфликтов на Северном Кавказе маркируются как внутриконфессиональные. Это связано с несколькими факторами.

Во-первых, с социальной основой конфликта. К одному этносу принадлежат люди разных, часто противоположных интересов, социальных характеристик, мотиваций. Сложно представить в национальной форме конфликты между поколениями либо между различными социальными слоями, происходящими в рамках единого этноса. Это проявляется и в самих национальных движениях, где вместе сосуществуют представители и элит, и контрэлит. Часть их лидеров может быть встроена в существующую элиту и участвовать в распределении ренты. Она готова поддерживать свой этнос только в той мере, в какой это не мешает карьерному продвижению. Другая часть более заинтересована в процессе, а не в конечном результате борьбы, что позволяет получать ренту, используя конфликт как актив. Те, кто реально стремится разрешить конфликт в свою пользу, часто вынуждены противостоять не только другой стороне конфликта, но и относящимся к элите собственным лидерам, которых они могут считать предателями. Радикальные исламские движения, в отличие от многих этнических, практически не имеют встроенной во властную коалицию элиты. Это позволяет им быть более последовательными в отстаивании своих целей и на данном этапе избегать конфликта между элитой и контр элитой в собственных рядах.

В то же время религиозная рамка во многих случаях дает основу консолидации сторон конфликта в условиях, когда этническая либо общинная консолидация отходит на второй план. Так, она получает широкое распространение в городах. «Во времена стремительных социальных перемен установившиеся идентичности разрушаются, должно быть переоценено „я“ и созданы новые идентичности. Для людей, которые сталкиваются с необходимостью ответить на вопросы «кто я?» и «где мое место?», религия предоставляет убедительные ответы, а религиозные группы становятся небольшими социальными общностями, пришедшими на замену тех, что были утрачены из-за урбанизации»[93]. Радикальные религиозные движения – широко распространенная форма социального протеста мигрантов первого поколения, молодежи, оторвавшейся от своих корней и не находящей возможности реализовать свои жизненные притязания в новых условиях.

Во-вторых, важным фактором являются стадии жизненного цикла, на которых находятся различные идеологии. Именно религия, и в первую очередь ислам, представляет сейчас ту идеологическую оболочку, в которой выступают наиболее острые конфликты в современном мире. Что касается России, то «… ислам к середине 1990-х гг. оказался последним традиционным символическим ресурсом для этнических сообществ региона после провалившихся идеологических проектов советского социализма, западнического либерализма и местного национализма»[94].

Наконец, в-третьих, конкуренцию социальных идеалов национализма и ислама, судя по всему, выигрывает радикальный ислам. Идеальное исламское государство имеет свой, достаточно четко очерченный, социальный порядок, основанный на идеях справедливости и четком комплексе правил, не установленных людьми, но освященных божественной волей. Тем самым есть основания декларировать, что в рамках подобного государства будут излечены те болезни существующих государственных институтов, которые во многом провоцируют существующие в обществе конфликты. Иллюзорность такого решения, его неосуществленность нигде в мире, в том числе и в исламских странах, не является аргументом для сторонников подобных взглядов, что типично для любой социальной утопии.

Национализм не может предоставить столь убедительного социального идеала, поскольку не формирует символического антипода существующей системе. Под этим флагом борьба ведется за более утилитарные цели – увеличение объема ресурсов и статусов в распоряжении определенного этноса, в отдельных случаях – вплоть до создания национального государства. Причем распределение этих ресурсов и статусов, очевидно, будет идти по тем же правилам, что и в существующем обществе, чему уже есть конкретные доказательства. Вот пример, связанный с созданием одного из национальных районов в Карачаево-Черкесии. Идеологический посыл: «Пока мы у себя дома хозяевами не будем, никогда у нас проблемы не решатся. Никогда. <…> Да, получит это кресло кто-то, не я это кресло получу, уверен. Кто-то другой получит это кресло. Там же будет такой же чиновник сидеть, который будет только кушать. Но мы будем хозяевами у себя дома. <…> Только одно радует – то, что район образовался.

<…> Свежее, может быть, хорошее, здоровое зерно придет. Они могут сделать то, что, допустим, народ чаял от них. Вот народ ждет». А это реальность: «Ребята бегали в свое время, чтобы просто у нас этот район [был], пускай с этим главой – без разницы. Он пришел – ну вообще никаких действий нет. <…> Понабрали племянников, братов, сватов, <…> команды нет. <…> Ребята охладели все. Полное разочарование… И получается так: сейчас администрация есть района, и там работают люди, которые до этого <…> в жизни не смогли себя как-то показать. <…> Люди [в районе] устали, руки опустились, отторжение такое от власти».