Вы здесь

Исследования науки в перспективе онтологического поворота. Монография. Введение (О. Е. Столярова, 2015)

Издано при финансовой поддержке Российского научного фонда, проект № 14-18-02227 «Социальная философия науки. Российская перспектива»


Рекомендовано к печати Ученым советом Института философии Российской академии наук 26 июня 2014 г.


Рецензенты:

В.А. Колпаков, д-р филос. наук

И.В. Дуденкова, канд. филос. наук

Введение

В последние десятилетия в общественных науках фиксируется и обсуждается так называемый «онтологический поворот», или, если употребить формулировку А.Н. Уайтхеда, «возврат к докантовским способам мышления». Он выражается в том, что социальные науки и, прежде всего, философия, вновь обращаются к «миру природы» как к условию своей возможности. Но речь не идет о реставрации докритической наивности догматической метафизики. Кантовский критицизм необратимо изменил философию. Развитие естественных наук, в свою очередь, не позволяет нам игнорировать новые эмпирические исследования и экспериментальные данные, которые влияют на наше представление о «природе вообще». О чем же в таком случае идет речь, когда мы говорим об «онтологическом повороте»? Об обращении философии к систематически организованному опыту естественных наук или к априорным (метафизическим) суждениям о наиболее общих началах бытия? Один из возможных ответов звучит так: онтологический поворот, который мы отмечаем сегодня в философских, социологических, антропологических, культурологических и исторических (постпозитивистских) исследованиях науки, означает признание динамической связи науки и философии (опыта и теории) в качестве конкретного факта реального мирового процесса.


Одним из самых влиятельных интеллектуальных течений XX в. стал постпозитивизм.

Под постпозитивизмом мы будем иметь в виду здесь и далее не только критику логического позитивизма, непосредственно выросшую из последнего, назовем ее «первым постпозитивизмом» (К. Поппер, Т. Кун), но гораздо более широкое теоретическое движение, которое вызревало в недрах философии науки и истории науки конца XIX – начала XX в. и, получив максимальное распространение после знаменитой книги Куна «Структура научных революций», изменило англо-американский прагматизм, аналитическую философию, континентальную историю и философию науки, включив их в сферу своего влияния. «Контекстуализм», «релятивизм», «постмодернизм» – другие наименования этого мощного движения, которое выплеснулось за пределы эпистемологии и философии науки и превратилось в масштабную критику новоевропейской культуры (культуры модерна) и ее оплота – рационального знания. Проблематика постпозитивизма включает в себя драматические споры о природе науки и научной рациональности, о границах и критериях научного познания, об интерсубъективности и понимании. Прошлый век поставил эти вопросы особенно остро, а попытки ответов на них составляют едва ли не основное содержание философии XX века.

Постпозитивистское движение обеспечило культуре второй половины XX в. ярко выраженный характер разочарования во всех тех теоретических ценностях, которые составляли ее основу несколько веков, предшествующих этому культурному бунту. Неверие в идеалы, главным из которых был идеал рационального познания, глубокие сомнения в направляющей роли естественных наук, в самостоятельности и разумном целеполагании познающего мир субъекта и т. п. – эти нигилистические настроения явно или неявно основываются на теоретическогом фундаменте разоблачений и открытий постпозитивизма.

Навряд ли отыщется такая глупость, которую не обсуждали бы философы. Эта философская самоирония выглядит особенно уместно в приложении к постпозитивистскому нигилизму. Ведь отрицая универсальную ценность рационального познания и уравнивая науку с иными формами культуры, которые традиционно относились к сфере «мнения», а не «знания», постпозитивисты ставят под вопрос все содержательные высказывания, то есть рубят сук, на котором сидят, обесценивают свое собственное рассуждение. Но легко обвинить философию в пережевывании нелепостей, важнее попытаться понять, почему та или иная «философская глупость» была высказана.

Аристотель заметил, что философия начинается с удивления. Вероятно, он имел в виду не только удивление первых философов по поводу того, что существует нечто, а не ничто, но также всякий раз возникающее удивление по поводу тех философских доктрин, в которых выразилось удивление предшествующих философов. Не секрет, что любое философское учение является реакцией (часто обостренной) на зашедшее в тупик философское учение. Явная недостаточность «субъективизма» ставит под ружье философских испытателей «объективизма», сомнительность «материализма» мобилизует «идеалистов», неудачи философов «становления» пополняют ряды защитников «бытия», теоретические усилия которых в свою очередь порождают новую волну апологетов «становления» и т. д. И хотя каждый из участников философских сражений стремится к примирению противоположностей и обещает придерживаться золотой середины, ретроспективно он все равно окажется в стане исповедующих очередной «изм» экстремистов, наподобие тех, которые вдохновляли его самого на поиски примиряющих решений. Действительно, если бы философских экстремистов не существовало, их нужно было бы придумать, как минимум, для того, чтобы вывести все мыслимые следствия из той или иной теоретической посылки. Испытание диалектикой – судьба философии, примирение противоположностей – ее горизонт, и маятник, по-видимому, обречен раскачиваться от «реализма» к «релятивизму», «сциентизма» к «антисциентизму», от «бытия» к «становлению».

Будем считать это оправданием постпозитивизма. Он – «всего лишь» философская реакция на (логический) позитивизм. Он раскрывается во всей полноте после, а именно тогда, когда становится очевидно, что обоснование науки, которое позитивизм склонен был считать исчерпывающим, в свою очередь нуждается в обосновании, что «рациональные критерии познания» не выдерживают рациональной проверки, что «абсолютно прочный» фундамент опыта и логики, на котором построено здание науки, заложен на зыбучих песках социально-психологических и историко-культурных обстоятельств[1].

Таким образом, постпозитивизм – это испытательный полигон перевернутых утверждений позитивизма. Получив мощнейший импульс от работ отцов-основателей этого направления Поппера, Куайна, Лакатоса, Фейерабенда, Куна по всему миру (поначалу преимущественно англоязычному, далее везде) заработало множество «философских цехов», в которых выковывались новые догмы постпозитивистской мысли. Под флагом «История и философия науки» (HPS) новые кафедры отправлялись в плавание по волнам смены естественно-научных парадигм и картин мира[2], «социальная эпистемология» формулировала принципы изучения науки как коллективной деятельности, такие программы как «Социология научного знания» (SSK), «Социальная конструкция технологии» (SCOT), «Культурологические исследования науки», «исследования науки и технологии» (STS) привлекали в свои ряды дипломированных философов, физиков, инженеров, биологов, которые проверяли на прочность дисциплинарные истины, «взвешивая их на весах социальной интерпретации», программа «История философии науки» (HOPOS) релятиви-зировала философский образ того, как должна выглядеть правильная наука. Оставляя пока в стороне многочисленные нюансы постпозитивистского движения, обозначим общую идею, которая руководила постпозитивистами: если до сих пор не найдены строгие эпистемологичкские критерии, которые позволили бы отличить знание и науку от «просто мнения», значит, «объективной науки» в принципе не существует. Все силы постпозитивизма были брошены на разработку этого тезиса. «Факты», которые в позитивизме «решали все» в постпозитивизме были поставлены в зависимость от «ценностей», «интересов» и прочей изменчивой социальной «материи». Если в глазах позитивистов все «ценности» оставались за порогом научной лаборатории, кроме, пожалуй, универсального «этоса ученых», основное назначение которого состояло в том, чтобы не препятствовать «фактам», то для постпозитивистов лаборатория становится местом, где «факты» изготавливаются как пирожки согласно принятой рецептуре («научной теории»), причем последняя отнюдь не подчиняется единому стандарту, а зависит от…. далее можно подставить следующее: личных предпочтений, «коллективного бессознательного», «духа времени», «императивов интерсубъективного пространства», политики, наконец, техники. Например, как пишет один современный исследователь, когда входят в употребление приводные механизмы, создаются предпосылки для преодоления теоретического разрыва между прямолинейным (конечным) и круговым (бесконечным) движением[3], а «научные факты» начинают свидетельствовать в пользу того, что между покоем и равномерным прямолинейным движением нет никакого различия. Иными словами, так называемая «объективность», с точки зрения постпозитивистов, будучи историческим продуктом коллективного научного сознания, выражает реалии «жизненного мира», которые подчиняются своей собственной «логике» (не подчиняются никакой логике?).

Один из водоразделов между позитивизмом и постпозитивизмом проходит по линии «необходимое-случайное». Постпозитивистская деконструкция «объективности» явилась результатом разоблачения «необходимости», которая при ближайшем рассмотрении оказалась замаскированной «случайностью» (правда, при еще более внимательном рассмотрении «случайность» оказалась «необходимостью» социального порядка, о чем будет сказано в своем месте). Исторически выбор между научными теориями, который, в конечном счете, определил сегодняшнее содержание естественнонаучных учебников, этот кодекс объективных знаний, осуществлялся под влиянием разного рода обстоятельств, не поддающихся рациональному учету. «Человеческий фактор» в значении безосновного волюнтаризма играл решающую роль в выборе между птолемеевской и ко-перниковской системами мира, волновой и корпускулярной теориями света, концепциями стационарной и расширяющейся Вселенной и т. д.

Итак, случайный характер науки вместо логической необходимости, определяющей ее методологию, множество несоизмеримых наук вместо единой, всеобщей и необходимой науки, разрывы в истории формирования научных теорий вместо их поступательного развития, жизненный мир как точка отсчета и предел любого объяснения вместо «фактов природы» – новые постулаты постпозитивизма пришли на смену низвергнутым позитивистским идеалам и закрепились в профессиональных сообществах, журналах, реестрах дисциплин и номенклатуре специальностей. Уже упомянутые SSK, HPS, SCOT, HOPOS, а также, зонтичная программа – STS, включающая все вышеперечисленные исследования (всю их совокупность определяют как «исследования науки и технологии» – «science and technology studies», не только потеснили такие традиционные учебные дисциплины как философия науки или философия техники во множестве университетов по всему миру, но изменили облик общественных наук, оказав существенное влияние на их самосознание.

В этой книге, однако, мы сосредоточимся не на постпозитивистских разоблачениях позитивизма, а на том, как сегодняшние постпозитивистские исследования перешагивают рубежи постпозитивизма. Свою задачу мы видим в том, чтобы показать, как внутри историко-философских, культурологических и социологических исследований науки, пришедших на смену позитивистским логико-философским исследовательским программам и концепциям, вызревает критика их собственных оснований, как они обнаруживают свою недостаточность, и как то содержание, которое призвано восполнить образовавшийся пробел, выводит постпозитивистские программы за пределы постпозитивизма, если понимать под постпозитивизмом отрицание «объективной» науки.

Однако критическое преодоление постпозитивизмом своих собственных границ не означает возврат к позитивистским идеалам. Ситуация, которая складывается сегодня в общественных науках, на наш взгляд, гораздо более любопытна. В последние годы большинство участников постпозитивистского движения признает: «в их [позитивизма и антипозитивизма – О.С.] зеркальной отраженности заключено немалое сходство»[4]. Невозможно не согласиться с этим. Вероятно, как любой философский «антитезис» постпозитивизм во многом определяется в терминах отрицаемого «тезиса», то есть явно и неявно разделяет некоторые важные основоположения позитивизма и развивает их, постепенно обнаруживая условия преодоления и тезиса, и антитезиса. На наш взгляд, одним из самых существенных положений, унаследованных постпозитивизмом от позитивизма, является антиметафизическая установка, или, иначе говоря, критика «аргумента от вещей», к которому охотно прибегали «наивные реалисты» в докантовскую эпоху. Как справедливо замечает известный представитель аналитической традиции (обнаруживающей сегодня сильное тяготение к прагматизму) канадский философ науки Ян Хакинг, и логические позитивисты, и их разоблачители-релятивисты вышли из общего «кантовского дома» наряду с прочими наследниками критической школы, к которым Хакинг причисляет также математических конструктивистов, эмпирических психологов, аналитических философов и многих других[5]. На первый взгляд, это мало о чем говорит. Из «кантовского дома» вышла вся современная философия без исключения, поскольку кантовская мысль задала философии новые горизонты, внутри которых возможно быть последователем или ниспровергателем Канта, но невозможно философствовать так, как если бы Канта никогда не было. С другой стороны, под «кантовским домом» Хакинг понимает вполне определенные принципы, первый среди которых – это принцип конструктивизма в сочетании со скептицизмом и субъектцентризмом. Это специфическое сочетание (оно, на наш взгляд, не является для конструктивизма ни всеобщим, ни необходимым) обеспечивает то обстоятельство, что подавляющее большинство философов в XIX–XX вв. высказывает решительное недоверие по отношению к метафизике. Это происходит потому, что данная комбинация философских «измов» утверждает: все смыслы, все значения, все предметы и отношения, то есть, все, что можно помыслить, произведено автономным человеческим субъектом из собственных интеллектуальных ресурсов и проецировано вовне. В своей антиметафизической, «антиобъективистской», установке постпозитивизм принимает эстафету от позитивизма, преследовавшего парадоксальную цель – построить объективное знание без ссылки на объект, поскольку последний был объявлен критической философией «вне закона». И не просто принимает, а доводит до предельной завершенности, интерпретируя все содержание науки в терминах культуры и общества. Постпозитивистское отрицание научной рациональности базируется на тех же самых допущениях, которые вдохновляли критическую традицию на ее теоретический поиск. Поэтому плач постпозитивизма по утраченным идеалам научности, или «объективности», (некоторые, впрочем, склонны интерпретировать его как «танец на костях») в определенном смысле носит очистительный характер, он открывает возможность задать вопрос об этих исходных допущениях, которые приводят к столь неутешительному итогу.

На наш взгляд, в сегодняшних постпозитивистских исследованиях такой вопрос ставится. То, что мы определили как «кризис постпозитивизма», означает кризис самой идеи критической философии и даже сознательный возврат к «докантовским способами мышления» (используем выражение А.Н. Уайтхеда), то есть возрождение онтологии. В свое время определенные метафизические (онтологические) допущения вызвали к жизни критику метафизики, сегодня иные метафизические допущения приводят к реабилитации метафизики (онтологии). Сегодняшние постпозитивистские исследования науки и техники находятся на переднем крае этой новой «природной» и «культурной» реальности.

Подход, который мы защищаем и используем для анализа теоретических и практических результатов постпозитивистского движения, ближе всего к философской истории науки. Именно соединение философии и истории – философии, которая видит мир как целое, и истории, которая придает этому целому диахроническую перспективу, или, иначе говоря, именно метафизика изменения является наиболее пригодным инструментом анализа сегодняшнего «онтологического поворота» (как, впрочем, и остальных «поворотов» философской мысли). Философская история науки способна увидеть в сегодняшнем онтологическом повороте его преходящий, и вместе с тем онтологически уникальный характер, т. е. его укорененность в историческом бытии, в мировом процессе. Иными словами, мы полагаем, что философская история науки способна раскрыть онтологические основания онтологического поворота.

Как говорить о мире – в терминах эпистемологии, т. е., отталкиваясь от познающего субъекта, его опыта и внутреннего устройства или в терминах онтологии, т. е. помещая субъекта внутрь мировой истории в качестве одного из ее моментов, – этот вопрос многократно всплывал в истории мысли и разные философы (а в масштабной ретроспекции – разные эпохи) предлагают диаметрально противоположные ответы на него. Сошлемся для разнообразия на отечественную традицию. Николай Бердяев в работе «О назначении человека» (1931) страстно заклинает: «освобождение философии от всякого антропологизма есть умерщвление философии. Натуралистическая метафизика тоже видит мир из человека, но не хочет в этом признаться. И тайный антропологизм всякой онтологии должен быть разоблачен. Неверно сказать, что бытию, понятому объективно, принадлежит примат над человеком, наоборот, человеку принадлежит примат над бытием, ибо бытие раскрывается только в человеке, из человека, через человека…»[6]. Его современник Алексей Лосев в работе «Философия имени» (1927) не менее страстно настаивает на обратном: «…все те науки, о которых мы до сих пор говорили, и есть не что иное, как отделы онтологии…Всякая наука есть наука о бытии. Если о «вещах в себе» не может быть никакой науки, то это значит только то, что единственное бытие, знакомое Канту, – бытие субъекта и что онтология для него есть учение о субъекте, а вовсе не то, что никакой онтологии не может быть принципиально. Она всегда есть, во всякой системе философии, но только для одних она – учение о материи, для других – психология, для третьих – гносеология, для четвертых – объективная диалектика и т. д.»[7]. Ну чем не антиномия чистого разума, при которой один и тот же феноменальный мир подвергается разным метафизическим интерпретациям? Первый философ склонен рассматривать мир из субъективистской («антропологической») перспективы, а второй намеренно придает этой картинке онтологический вес. Обе перспективы зеркальны – при повороте изображения сам образ не претерпевает внутренней трансформации. Аналогично Дэвид Юм и Альфред Норт Уайтхед рассматривают внутренний опыт сознания. Для Юма поток сознания и его связность указывают на замкнутость сознательной жизни, что дает Юму основания для скептицизма: он утверждает, что так называемая «причинно-следственная связь» зависит от непосредственных данных восприятия. Для Уайтхеда, наоборот, тот же внутренний опыт, та же его связность указывают на онтологию, на мировой процесс, одним из компонентов которого является воспринимающий субъект. Уайтхед переворачивает юмовскую доктрину, утверждая, что непосредственные данные восприятия зависят от реальной причинно-следственной связи, а не наоборот. Как будто бы перед нами один и тот же опыт, но диаметрально противоположные его интерпретации. И все же, мы полагаем, что ответ на вопрос, является ли воспринимаемый нами мир предпосылкой нашего опыта или его результатом, не подвешен в воздухе. Вроде бы все люди от Адама до современного человека обладают одними и теми же органами чувств и одним и тем же рассудком. Откуда же при этом берется разнообразие философских и научных концепций с явно отличающимися друг от друга ответами на вопрос «что я могу знать?»? И в диахроническом разрезе это разнообразие предстает как прирост нового знания, а не монотонное пережевывание вечных тем. Для Канта выбор между наивным объективизмом и трансцендентальным субъективизмом был не беспочвен – Кант опирался на факт современного ему экспериментально-математического естествознания как сложной системы интеллектуальных и материальных достижений своего времени[8]. Сегодняшний онтологический поворот, мы полагаем, тоже не беспочвен. Если мы обратимся к естественным наукам, то увидим, что история властно вторгается в природные объекты, в результате чего последние оказываются не столько вневременными объектами, сколько процессами изменения[9]. «Онтологическое значение истории в науке»[10] трансформируется в онтологическое значение истории науки, которая становится фактуальной основой для философских размышлений. Если философ невнимателен к фактам, то он рискует постоянно играть с тенями. Но та же беда подстерегает историка науки, если он будет помалкивать о том, о чем, как считают некоторые философы, нельзя высказаться. Для того чтобы игра с тенью стала реальной жизнью, философам науки и историкам науки не обойтись друг без друга[11].

Содержание книги разделено на восемь глав, в каждой из которых под разными углами рассматривается проблема философской рефлексии по поводу естественных наук, и приводятся соображения против так называемой «кабинетной» философии науки (study of science from the armchair). Последнюю мы отождествляем с критической традицией с одной стороны и догматической метафизикой с другой стороны. Мы полагаем, что обе эти традиции, несмотря на свой декларативный априоризм, «заражены» онтологией, поставляемой естественными науками, что делает их открытыми для изменения и обеспечивает динамику философского знания. В свою очередь, естественные науки испытывают влияние философских обобщений и интерпретаций, поэтому, мы утверждаем, что они производят не «вневременные факты», но «онтологии», которые претерпевают развитие во времени. Сегодняшний «онтологический поворот», регистрируемый нами в постпозитивистских исследованиях науки, означает, по сути дела, осознание этого обстоятельства и осознание динамической связи философии и науки.

Важнейшей характеристикой «онтологического поворота» является то, что этот «поворот» содержит ресурсы для преодоления лингвистического перекоса философии XX в., прочно связавшей познание с универсальными свойствами языка и пришедшей, соответственно, к пессимистическим релятивистским выводам при констатации отсутствия таковых свойств. Выход из этой дилеммы, на наш взгляд, предлагает прагматически ориентированная история и философия науки, которая принимает деятельность с ее противоречивым сочетанием изменчивости, с одной стороны, и объективности, с другой стороны, за онтологическую точку отсчета.

* * *

В первой главе («Как возможна критика науки?») мы намечаем общую проблематику исторического взаимодействия науки и философии. Во второй главе («Научная философия: три философских проекта начала XX в.») мы анализируем прагматическую концепцию этого взаимодействия в сравнении с ее формальной и трансцендентальной альтернативами начала XX века. В третьей главе («Два лица априоризма») мы говорим о том, что ни формальный, ни трансцендентальный изводы критической традиции не учитывают собственных исторических (онтологических) оснований. В четвертой главе («Онтологическое значение истории науки») мы защищаем точку зрения о том, что философская история науки предоставляет нам теоретическую возможность учесть эти исторические (онтологические) основания. В пятой главе («Социология науки и философия науки: за пределами дескриптивизма и нормативизма») мы показываем, что философская история науки достигает этого потому, что выходит за пределы и нормативного (философия науки), и дескриптивного (социология науки) подходов. В шестой главе («Языки науки и проблема понимания: от априорных структур к онтологии изменения») мы связываем философскую историю науки с прагматизмом, обращаясь к историческому характеру деятельности как онтологической детерминанты языка науки. В седьмой главе («Онтологии материальной культуры как исторический контекст науки») мы вводим в круг нашего обсуждения понятие «материальной культуры» и анализируем те онтологические последствия, которые материальная культура неизбежно привносит с собой. В восьмой главе («История и философия науки versus STS») мы рассматриваем дисциплину «история и философия науки» в качестве мета-ресурса STS, позволяющего поставить ключевую для постпозитивизма проблему контекста в онтологический контекст.