Глава II
Для матери моей началось теперь время борьбы и забот. До того, со времени своего замужества, она не знала денежных забот, потому что её муж зарабатывал вполне достаточно для своей семьи; он казался на вид очень здоровым и сильным и никакая забота не омрачала их мыслей о будущем. Умирая он был уверен, что оставляет жену и детей обеспеченными, по крайней мере, от денежных затруднений. В этом он ошибся. Я не знаю никаких подробностей, но знаю, что когда все выяснилось, вдове и детям ничего не осталось, кроме незначительной суммы наличных денег. Решение, к которому мать моя пришла в виду этих обстоятельств, очень характерно. Два родственника её мужа, Вестерн и сэр Вильям Вуд, предлагали ей воспитать её сына на свой счет, отдать его в хорошую городскую школу, а потом помочь ему сделаться коммерсантом, содействуя ему своим влиянием в лондонских деловых сферах. Но отец и мать мальчика рисовали себе совершенно иным будущее старшего сына; его готовили к поступлению в одну из специальных школ, а затем в университет; он должен был избрать одну из «ученых профессий», – сделаться пастором, как этого желала мать, или юристом, как надеялся отец. Чувствуя близость смерти, отец мой ни на чем так не настаивал, как на том, чтобы Гэрри получил как можно лучшее воспитание, и вдова его твердо решила исполнить это последнее желание. В её глазах городская школа не была «самым лучшим воспитанием», и ирландская гордость возмущалась при мысли, что сын её не будет «университетским человеком». На голову молодой вдовы посыпалось множество попреков за её «глупую гордость»; особенно усердствовали женские члены семьи Вудов, и её непоколебимость в следовании своему решению послужила предметом сильного взаимного охлаждения между ними и ею. Но Вестерн и Вильям, хотя тоже осуждали ее до некоторой степени, все таки остались её друзьями и оказывали ей помощь на первых порах её тяжелой борьбы. После долгих размышлений, она решила, что сын её будет воспитываться в Гарроу, где плата сравнительно недорога для приходящих учеников, и что потом он отправится в Кембридж или в Оксфорд, смотря по тому, какое направление примут его интеллектуальные вкусы. Это было смелой программой для вдовы без всяких средств, но она выполнила ее целиком, потому что трудно себе представить более твердую волю в слабом теле, чем у моей матери.
Чрез несколько месяцев мы перебрались в Гарроу, поселились временно в меблированных комнатах над фруктовой лавкой и мать моя принялась подыскивать подходящий для нас домик. Лавочник был человек чрезвычайно напыщенный, любил говорить длинными периодами и очень покровительствовал молодой вдове; мать моя вернулась раз домой и со смехом рассказала, как он ободрял ее, говоря, что он надеется, что ей удастся устроиться, если она будет усердно работать. «Посмотрите на меня!» сказал он, надуваясь от сознания своей важности: – «я был когда-то бедным мальчишкой без гроша денег, а теперь я человек состоятельный и имею приморскую виллу, куда отправляюсь каждый вечер». Эта «приморская вилла» долго потешала нас, когда мы проходили мимо неё, отправляясь гулять. «Вот приморская вилла м-ра X.», скажет кто-нибудь смеясь, и все вторили ему. Я тоже смеялась, чтобы не отстать от старших, хотя разница между пригородной и приморской виллой не была для меня яснее, чем для почтенного лавочника.
Матери моей удалось найти семью, с удовольствием отдавшую на её попечение своего маленького сына для совместного обучения с Гэрри; это дало ей возможность нанять учителя для подготовки обоих мальчиков к школе. У учителя была искусственная нога из пробкового дерева, и это было для меня источником постоянного огорчения, потому что во время утренней молитвы, когда мы все становились на колени, нога эта торчала прямо позади; мне это казалось непочтительным и неприличным и вместе с тем вызывало сильное желание протянуть точно также и свою ногу. Около года спустя мать приискала дом, очень подходящий к задуманному ею предприятию, т. е. к тому, чтобы с позволения д-ра Вогана, тогдашнего директора Гарроуской школы, взять к себе в пансион нескольких мальчиков и обеспечить тем самым средства для воспитания своего сына. Д-р Воган, который вероятно почувствовал симпатию к кроткой и сильной вместе с тем женщине, сделался с этой минуты её искренним другом и помощником; советы и усердное содействие его самого и его жены очень способствовали успеху, завершившему её труды. Он поставил только одно условие, давая ей разрешение о котором она просила, а именно, чтобы у неё в доме жил кто-нибудь из учителей школы, так чтобы мальчики не были лишены домашнего репетитора. Это условие она, конечно, охотно приняла, и дело шло на лад в продолжение целых десяти лет, пока сын её не кончил школы и не отправился в Кембридж.
Дом, который она тогда наняла, к сожалению, снесен теперь, и его заменила отвратительная новомодная постройка из красного кирпича. Дом был старый и причудливо построенный; фасад был обвит розами, сзади вился плющ. Дом стоял на пригорке, на полпути между церковью и школой, и предназначался для приходского священника, но тот должен был переселиться в другое место, потому что отсюда было слишком далеко к той части деревни, где у него было больше всего работы. В гостиную вела старомодная полудверь, полуокно, бывшая для меня источником постоянных огорчений, потому что как только мне надевали новое платье, я непременно рвала его об эту дверь, когда мчалась через нее в сад; наш большой, расположившийся по наклону холма сад был полон чудных старых деревьев, пихт и лавров, шелковичных деревьев, яблонь, грушевых и других деревьев, не говоря уже о бесчисленных кустах смородины и крыжовника и земляничных грядках на солнечной стороне. В саду не было ни одного дерева, на которое я бы не взбиралась, и одно дерево в особенности, португальский лавр, было моей излюбленной летней резиденцией. Там у меня была своя спальня, гостиная, кабинет и кладовая, запасы для кладовой доставляли мне фруктовые деревья, с которыми мне позволялось распоряжаться как мне угодно, а в кабинете я сидела по целым часам с своей любимой книгой, мильтоновским «Потерянным раем», который я всему предпочитала. Как поражались, вероятно, птицы, когда с веток дерева, на котором сидела раскачиваясь маленькая фигурка, раздавались торжественные и звучные строфы Мильтона, передаваемые слабым детским голосом. Я любила изображать Сатану, декламировать величественные речи героического мятежника, и много счастливых часов я провела в мильтоновском раю и аду в обществе Сатаны и Божественного Сына, Гавриила и Абдиэля. В саду была еще терраса, спускавшаяся к кладбищу, сухая в самую, сырую погоду и окруженная старым деревянным барьером, обросшим розами всевозможных оттенков; розы старинного дома были какие-то совершенно особенные. Терраса заканчивалась маленькой беседкой, через раскрытую дверь которой открывалась одна из самых очаровательных панорам в Англии. Холм круто спускался у ног зрителя и затем тянулась длинная полоса лесов до самых башен Виндзорского замка, видневшегося на далеком горизонте. Это был тот вид, на который никогда не уставал глядеть Байрон, лежа на одном из плоских камней кладбища – место это до сих пор носить название могилы Байрона – и который он воспел в своих стихах.
Читатель, если вам придется когда-нибудь быть в Гарроу, попросите позволения пройти в старый сад, и вы испытаете на себе действие этого внезапного откровения красоты, когда откроете маленькую дверцу беседки в конце террасы.
В этот дом мы переселились, когда мне исполнилось восемь лет, и в течение целых одиннадцати лет он был моим родным домом, который я покидала с сожалением и куда возвращалась с радостью.
Вскоре после нашего переезда я в первый раз в жизни уехала от матери. Придя раз в гости к одной семье, жившей по соседству, я застала у них в гостиной незнакомую хромую даму с энергическим лицом, принявшем удивительно мягкое выражение, когда она улыбнулась вбежавшей в комнату девочке. Она сейчас же подозвала меня к себе и усадила к себе на колени; на следующий день знакомая, у которой мы встретились, пришла к моей матери и спросила ее, согласится ли она отдать меня на воспитание её племяннице, при чем я буду приезжать домой на праздники, но воспитание мое будет всецело лежать на ней. Сначала мать моя и слышать об этом не хотела, потому что до того мы с ней ни разу не расставались и моя любовь к ней доходила до культа, её ко мне – до самозабвения. Ее убедили однако, что выгоды сделанного ей предложения совершенно неоценимы для моего воспитания, что жизнь в доме, полном мальчиков, может нехорошо отозваться на моем воспитании – я уже тогда карабкалась на деревья и играла в крикет не хуже любого из них – и что придется послать меня в школу, если мать не предпочтет предложения, представляющего все выгоды школы без её темных сторон. Мать моя, наконец, согласилась и было решено, что мисс Марриат возьмет меня с собой, когда поедет домой.
Мисс Марриат – любимая сестра капитана Марриата, известного романиста – была не замужем и имела большое состояние. Она ухаживала за своим братом во время его болезни, кончившейся смертью, и после того жила вместе с матерью в Вимбльдон-Парке. После смерти матери, она стала искать полезного дела и предложила одному из своих братьев, обремененному большим количеством дочерей, взять одну из них к себе в дом и дать ей хорошее воспитание. Когда она была в Гарроу, я по счастливой случайности попала ей на глаза и понравилась ей; она подумала, что воспитывать двух девочек вместе удобнее, чем одну, и предложила поэтому моей матери взять меня.
Мисс Марриат имела большой талант к преподаванию и занималась им с особым наслаждением. От времени до времени она присоединяла к нам еще какого-нибудь ребенка, иногда мальчика, иногда девочку. Вначале вместе с Эми Марриат и со мной учился еще один маленький мальчик, Вальтер Поупс, сын священника, имевшего большую семью; с ним она занималась несколько лет и потом, великолепно подготовив его, определила в школу.
Она выбирала «своих детей», как она любила называть нас, очень определенным образом; она брала детей из хороших семей, хорошо воспитанных, но поставленных в такие материальные условия, что взявши на себя заботы об их дальнейшем образовании и воспитании, она существенно облегчала положение несостоятельных родителей. Для неё было особым наслаждением прийти с своей помощью тогда, когда стремление дать хорошее воспитание детям наиболее удручает бедных и гордых в то же время людей. Мы все называли ее «тетей», потому что «мисс Марриат» звучало слишком холодно и церемонно. Она учила нас всему, за исключением музыки, для которой был особый учитель; мы писали сочинения, читали вслух по-английски и по-французски, а позже и по-немецки, и получили благодаря ей здоровое, солидное образование. Я не могу выразить словами своей благодарности за все, чем я обязана ей, не только потому, что она меня многому научила, а потому, что вселила в меня любовь к знанию, не покидавшую меня с тех пор никогда в моих трудах.
Её система воспитания может представить интерес для всякого, кто хочет воспитывать детей с наименьшей затратой труда и наиболее приятным образом для самих детей. Во-первых, мы никогда не пользовались учебниками для чтения и писания, и не учили грамматики по книге. Мы писали письма о всем, что видели во время прогулок или пересказывали прочитанные рассказы; эти сочинения мисс Марриат перечитывала с нами, исправляя орфографические и грамматические ошибки, стиль и благозвучность написанного; всякую неуклюжую фразу она произносила вслух, чтобы показать, как некрасиво она звучит, каждую ошибку в передаче виденного она тщательно выставляла на вид. Наши письма заключались в передаче виденного накануне и это пробуждало и воспитывало в нас наблюдательность. «Боже, да о чем же я стану писать!» вырывалось иногда у какого-нибудь ребенка, склонившегося над грифельной доской. «А разве ты не гулял вчера?» – спрашивала тетя в ответ. «Да», вздыхал мальчик, «да о чем же тут рассказывать?» «Как о чем? Ты гулял целый час на полях и ничего не видел, маленький слепуша? Будь уж сегодня повнимательнее во время прогулки». Затем любимым уроком, очень полезным для правописания, был следующий: мы составляли целые списки слов, которые одинаково звучат, но различным образом пишутся, и соперничали друг с другом в том, чей список длиннее. Наши французские уроки – как впоследствии и немецкие – начинались с чтения. Немецкие уроки начались с чтения «Вильгельма Телля» и глаголы, которые задано было списать, были взяты из прочитанного. Мы много учили наизусть, но всегда вещи, которые этого стоили; у нас совершенно не были в ходу сухие вопросы и ответы, которые так по сердцу ленивым преподавателям. Мы знакомились с историей из чтений вслух во время общих занятий рукоделием – мальчиков учили обращаться с иголкой наравне с девочками. «Только девочкам к лицу шитье», сказал раз с возмущением один из мальчиков. «Только маленькому ребенку к лицу бегать за девочкой, если нужно пришить пуговицу», отвечала тетя. Географию мы учили, рисуя географические карты из составных частей и составляя немые карты, для которых каждое государство – для карты целого материка – и каждая провинция или графство для карты отдельных государств вырезывались в настоящем их виде. Я любила большие государства в то время и чувствовала большое удовольствие, когда составивши Россию, видела, какая большая часть карты заполнена ею.
Единственная грамматика, которую мы когда либо учили, была латинская и то не ранее того, как посредством письменных работ познакомились с её правилами. Тетя терпеть не могла детей, заучивающих наизусть не понятные им вещи, и воображающих, что знают их. «Что ты хочешь этим сказать, Анни?» спрашивала она меня иногда на уроке. После нескольких слабых попыток объяснения, я отвечала: «право, тетя, я это знаю про себя, но не могу объяснить». «В таком случае, право, Анни, ты этого не знаешь про себя, а то бы ты могла объяснить так, чтобы и я поняла про себя». Таким образом, она прививала нам здоровую привычку ясности мысли и выражения. Латинскую же грамматику она предпочитала другим, как более совершенную и как основу новых языков.
Мисс Марриат поселилась в очень живописном месте, в Ферн-Гиле, в Дорсетшэйре, на берегах Девона и жила там пять лет, составляя центр местной благотворительности. (Она завела воскресную школу, навещала бедных, помогая везде, где видела нужду, посылая больным пищу со своего стола. Характерно, что она никогда не дарила бедным альбомов с картинками, но откладывала часто во время обеда самые аппетитные куски и относила их больным, чтобы возбудить у них аппетит. Денег она почти никогда не давала, но находила поденную работу или старалась приискать постоянные занятия для нуждающихся в помощи. Очень требовательная к самой себе и непреклонная относительно всякой неустойчивости и нечестности в других, она оказывала хорошее влияние и тогда, когда вызывала любовь и когда внушала страх. Она принадлежала к одной из самых строгих евангелических сект. По воскресеньям не допускались чтения никаких книг, кроме Библии или религиозного журнала, но она все-таки старалась разнообразить этот день разными способами: общими прогулками по саду, пением гимнов, всегда привлекательных для детей, рассказами о миссионерских путешествиях Мофата и Ливингстона, столкновения которых с дикарями и с дикими зверьми были так же интересны, как повести Майн-Рида. Мы заучивали тексты из Библии и гимны, и одним из любимых развлечений были «Загадки из Библии», в роде описаний какой-нибудь сцены из Библии, которую нужно было узнать по описанию. Затем мы давали в свою очередь уроки в воскресной школе, потому что тетя говорила нам, что бесполезно учиться, если мы не будем стараться помогать тем, которых никто не учит. Уроки для воскресной школы тщательно приготовлялись по субботам; нам всегда внушали, что труд, отдаваемый бедным, должен стоить какого-нибудь напряжения тому, кто его отдает. Этот принцип, объясняющий для неё слова священного писания; «Отдам ли я Господу своему то, что мне ничего не стоит?» руководил всеми её словами и поступками. Когда во время какого-нибудь общественного бедствия, мы прибегали к ней с вопросом, чем бы мы могли помочь бедным, голодающим детям, она быстро отвечала: «чем бы вы пожертвовали для них?» И она прибавляла, что если бы мы захотели отказаться от сахара, мы бы сэкономили этим каждый по шести пенсов в неделю, которые и могли бы послать нуждающимся. Я не думаю, чтобы можно было преподать детям более здоровый урок, чем это самоотвержение для блага других.
Каждый день, по окончании уроков, мы устраивали всякого рода развлечения, длинные прогулки и катания верхом на маленьком пони, который очень любил детей; конюх учил нас крепко держаться на нем, какие бы капризы лошадка ни проявляла; в шумных пикниках, которые мы устраивали в живописных окрестностях Шармута, тетя была самым веселым товарищем. Трудно себе представить более здоровую обстановку, в физическом и духовном отношении, чем жизнь в этой тихой деревушке. А какую радость приносили с собой праздники! Как приятно было чувствовать гордость матери, имевшей хорошие сведения об успехах своей любимицы, как радостно было возобновлять знакомство с каждым закоулком в старом доме и саде!
Наклонность к мечтательности у ребенка ведет в интеллектуальном отношении к развитию воображения; по отношению же к религиозным чувствам в ней таится зародыш мистицизма, гораздо менее редкого среди детей, чем это многие думают. Но беспощадный материализм наших дней – не философский материализм немногих, а религиозный материализм большинства – вырывает нежные зародыши из детской души и накладывает повязку на глаза, которые без этого могли бы, быть может, видеть. Вначале ребенок не делает различия между тем, что он «видит» и что ему «кажется»; одно столь же реально для него, как и другое, и он играет с созданиями своей фантазии так же весело, как с живыми детьми. Я лично всегда предпочитала в детстве первых и никогда не знала, что такое одиночество. Но приходят взрослые, бесцеремонно врываются в самую средину сада, созданного воображением, топчут в нем цветы, разгоняют детей, населяющих его. и говорят своими громкими, резкими голосами: «не рассказывай таких небылиц, Анни, у меня от них мороз по коже пробегает, мама будет сердиться на тебя». Но это влечение было во мне слишком сильно, чтобы быть подавленным, и я находила себе пищу в волшебных сказках, которые я очень любила, и в религиозных аллегориях, которые казались мне еще более увлекательными. Как и когда я научилась читать – этого я не помню, потому что не вспоминаю времени, когда бы книга не была для меня предметом наслаждения. К пяти годам я уже, вероятно, свободно читала, потому что помню, как меня часто извлекали из под драпировки, в которую я любила завертываться с книжкой в руках, и как меня посылали идти играть, как подобает пятилетнему малышу. Я часто до того углублялась в книгу, что абсолютно не слышала, когда мое имя громко произносилось в комнате, так что меня часто бранили за то, что я намеренно прячусь, между тем как я в это время жила в волшебном мире или лежала, спрятавшись под спасительный капустный лист при приближении великана.
Мне было около восьми лет, когда я впервые натолкнулась на религиозные аллегории, написанные для детей, и вскоре за этим последовали Буньяновское «Шествие Странника» и «Потерянный рай» Мильтона. С этих пор неугомонная фантазия уносила меня постоянно в волшебный мир, где воины-дети захватывают территорию для своего отсутствующего принца и несут знамя, на котором красуется красный крест, где дьяволы в виде драконов окружают странника, но должны отступить после упорной борьбы, где ангелы сходят с небес, разговаривают с маленькими детьми и дают им талисманы, которые предупреждают их об опасности и утрачивают силу, когда обладатели их сходят с истинного пути. Как скучен и однообразен мир, в котором приходится жить, думала я постоянно, когда мне читали наставления о том, как вести себя, не капризничать, быть опрятной и не теребить передника, сидя за обедом. Насколько легче было бы быть христианином, если бы только получить щит с красным крестом и иметь своим противником настоящего дракона, зная, что Божественный принц вознаградит улыбкой за победу. Несомненно, что интереснее сражаться с крылатым драконом, зная, что он хочет причинить зло, чем следить за тем, чтобы оставаться всегда ровной и кроткой. Если бы я была на месте Евы в саду, старая змея не обошла бы меня; но как маленькая девочка могла знать, что ей нельзя сорвать самого румяного, хорошенького яблочка с дерева, если не было бы змеи, сказавшей, что его запрещено трогать? По мере того, как я становилась старше, мои сны и грезы становились менее фантастичными, но все более проникались энтузиазмом. Я читала рассказы о первых христианских мучениках и страстно жалела, что родилась слишком поздно, в эпоху, когда нельзя уже претерпеть муки за свою веру; я проводила целые часы, в грезах наяву, представляя себе, что я стою перед римскими судьями, перед инквизиторами доминиканцами, что меня бросают на съедение львам, пытают, жгут на костре; однажды я увидела себя проповедующей великую новую веру громадной толпе народа, которая внимала мне и, обращенная моими речами, признала меня своим духовным вождем. Но грезы мои кончались печальным возвратом к действительности, где не было места для геройских подвигов, не было львов, против которых приходилось бы выступать, не было суровых инквизиторов, но были постоянные скучные обязанности, которые приходилось исполнять. И я сильно огорчалась, что так поздно родилась на свет, что все великие дела уже сделаны, и не предстояло возможности проповедовать новой религии и пострадать за нее.
С восьмилетнего возраста религиозные задатки моей натуры сильно развились, благодаря воспитанию, которое я получала. Под влиянием Мисс Марриат, мои верования получили сильную евангелическую окраску, но меня всегда приводила в отчаяние мысль, что я не пережила в прошлом момента «обращения». В то время, как другие рассказывали о своих ощущениях, о внезапной перемене, которую они вдруг почувствовали в себе, я с грустью сознавала, что никогда не испытала на себе такой перемены, и что все мои мечтательные порывы ничтожны в сравнении с сильным «сознанием греховности», о котором говорят проповедники, и начинала с грустью сомневаться в том, что я «спасена». Затем у меня было беспокойное сознание, что меня часто хвалили за благочестивость, когда соревнование и тщеславие играли большую роль, чем религиозное чувство; это было, например, когда я выучила наизусть предшествующее английскому переводу Библии посвящение королю Иакову; я это сделала скорее из желания отличиться своей памятью, чем из любви к самому тексту. Звучный ритм некоторых мест в старом и новом Завете ласкал мне слух, и я чувствовала удовольствие от повторения их вслух. Я любила это делать, как любила декламировать для собственного удовольствия сотни стихов Мильтона, раскачиваясь на каком-нибудь древесном суку, или разлегшись в тени ветвей и глядя в бездонную синеву небес до тех пор, пока я впадала в состояние экстаза среди звуков и красок, и говорила на распев мелодичные фразы и населяла синеву туманными образами. Легкость заучивания наизусть и привычка декламировать привела меня к хорошему знакомству с библией и к умению искусно пользоваться текстами. Это мне очень пригодилось на излюбленных методистами молитвенных собраниях, в которых мы все принимали участие. Мы все по очереди должны были читать вслух и это было для меня мучительным испытанием; я ужасно робела, когда внимание присутствующих обращалось на меня, и с трепетом ожидала по этому страшных слов: «теперь, Анни, обратись ты с словом к Господу». Но как только мне удавалось произнести дрожащими губами первое слово, мой страх исчезал и я уносилась в душевном порыве, изливавшемся часто в ритмических фразах; в конце, увы, я часто думала о том, что Бог и тетя заметили, вероятно, как хорошо я молилась – развитие этого чувства тщеславия едва ли имелось в виду при устройстве молитвенных собраний. В общем, кальвинический оттенок преподавания мисс Марриат привил моей душе некоторую болезненность, тем более, что в глубине души я очень тосковала по матери. Я помню, как удивлена была моя мать во время одного из моих приездов домой, когда прочла в отчете мисс Марриат, что во мне заметно отсутствие веселости; дома, напротив, несмотря на свою любовь к одиночеству, я отличалась веселым нравом; но вдали от дома я всегда тосковала, и кроме того суровость евангелического культа накладывала на меня несколько мрачный отпечаток, хотя загробные муки и ад представлялся в моих грезах только в том виде, как он рисуется в «Потерянном Раю». Прочтя эту поэму, я представляла себе дьявола не чудовищем с рогами и лошадиной ступней, а прекрасным, мрачным архангелом, и я всегда надеялась, что Иисус, идеальный принц моих грез, спасет его в конце концов. Но предметами истинного ужаса для меня были неопределенные, туманные существа, близость которых я чувствовала около себя, хотя и не видела их. Они были для меня до того ощутительны, что я отлично знала, в каком месте они стоят в комнате, и особенный ужас, который я чувствовала, заключался в опасении, что я сейчас увижу их. Если мне случайно попадался в руки рассказ о привидениях, я не могла отделаться от впечатления по целым месяцам, и видела пред собой каждый из описываемых призраков; в особенности преследовала меня одна страшная старуха из романов Вальтер-Скотта; она скользила по полу, подходя к моей кровати, вскакивала на нее каким-то не человеческим движением и глядела на меня в упор страшными глазами; я из-за неё целыми неделями боялась ложиться в постель. До сих пор я так живо помню свое ощущение, что чувствую невольный ужас.