Вы здесь

Ислам. Цивилизация, культура, политика. Раздел II. Культура (М. М. Аль-Джанаби, 2015)

Раздел II

Культура

Мусульманская культура в поисках золотой середины

1. Культура высоких ограничений

Осознание культурой собственных возвышенных пределов предполагает в одинаковой степени достижение ее теоретическим разумом системности, а практическим разумом – подтверждение базовых принципов и ценностей, то есть всего того, что вырабатывает у нее собственные способы постижения сути абсолютного и ничтожного, истинного и ложного, прекрасного и низменного, прошлого и будущего, жизни и смерти, «я» и «они».

Хотя культура не сводима к системе логики с суммой аксиом, она, вместе с тем, имеет собственную логику, суть которой – в выработанных ею способах решения насущных проблем физического и метафизического бытия. В совокупности эти решения формируют культурный код, который реагирует на вызовы истории переходящим единством физического и метафизического в индивидууме и социуме. Это единство возникает в исторических (социальных и политических, идейных и моральных) опытах, обосновывающих структуру культурного мировоззрения. Последнее, в свою очередь, есть не что иное, как целостность принципов, составляющих дух культуры, и способы их реализации в знании и действии.

В процессе становления мусульманской культуры происходит накопление элементов, приведших к написанию известного хадиса, гласящего: «Ислам начинался вчуже и предстоит ему испытать его вновь». Этим как бы выражается то, что любое продвижение вперед есть возврат к первоистокам. Однако не следует рассматривать это в критериях абсолютного разума, скорее – в критериях морального духа, исходя из собственного (мусульманского) видения соотношения физического и метафизического.

Первоначально ислам в своем решении единства физического и метафизического исходил из самой проблемы жизни и смерти, то есть из «вечной» предпосылки мифологии и логики. Безотносительно к способам раскрытия данного единства оно всегда оставалось дилеммой «начала – конца», которая независимо от степени ее осознания прямо или опосредованно присутствует в сознании мусульманина, в используемых им коранических образах и символах. Последние вращались, как правило, вокруг оппозиции восхода – заката, знания и невежества, дня – ночи, солнца – луны, света – тьмы, неба – земли; призванные раскрыть глубочайшие и наивысшие моменты бытия, они превращают их тем самым в знаки умеренного мировидения, вытекающего из крайностей движения души и тела, небесного и земного[59]. Хотя клятвы днем и ночью, звездами и небесными телами, солнцем и луной представляют собой пережитки языческой символики, влияние последней на определенные разумом стыки и сопряжения физического и метафизического служило формированию монотеистического видения цели и смысла истории. Коран клянется «луной и ночью, когда она поворачивается, и зарей, когда она показывается»[60], «солнцем и его сиянием, и луной, когда она за ним следует»[61], «местом заката звезд», «Господом востоков и западов»[62], то есть, целостностью бытия, в котором начало и конец символизируют постоянное изменение смыслов. Их движение, согласно логике монотеизма, полагает интенцию сознания, ищущего истинное Начало всего и, тем самым, вырабатывает неизбежность осознания ценности потустороннего существования души, ибо, «когда небо раскалывается, и когда звезды осыпаются, и когда моря переливаются, и когда могилы переворачиваются, тогда узнает душа, что она уготовила вперед и отложила»[63].

Однако эта неизбежность, сопутствующая существованию вещей и человека, не тождественна языческому (джахилийскому[64]) року, сопутствующему Времени (Дахр). Скорее, она является телесно-духовной трансформацией смысла Вечности. Дело в том, что арабское язычество рассматривало время как единственную силу существования вещей и человека. Следовательно, все и вся лишь миг в нем. Тем самым, оно сводило начало и конец к вечно преходящему мгновению. Отсюда – основополагающий принцип жизни и смерти, который звучит: «Это ведь только наша ближняя жизнь; умираем мы и живем; губит нас только время»[65]. Другими словами, основополагающий смысл времени – в его способности разрушать и созидать компоненты мироздания. Ислам противопоставил бездушно-холодному джахилийскому пониманию Времени согретое душой человеческой божественное время, констатируя, что «день у господа – как тысяча лет из тех, что язычники считают»[66]. Тем самым ислам пытался объединить ограниченное и бесконечное в человеческом видении смысла жизни и смерти. Если смерть для джахилийского сознания есть конечный удел человека и неизбежное действие времени, то ислам придал этому уделу бесконечную размеренность, включив смерть в смысловой ряд поступков человека. Он поддерживал убежденность в том, что «все смертны, и никому не дано ее избежать, как бы он ни ограждал себя»[67]. Ислам включил эту убежденность в моральную метафизику, соединив рок (судьбу) и смерть в акте возвращения к Богу, утверждая словами Всевышнего: «Мы оживляем и умерщвляем, и к Нам – возвращение»[68], «всякая душа вкусит смерть; потом к Нам вы будете возвращены»[69]. Это возвращение к Богу определяется «божественным дозволением», ибо «не подобает душе умирать иначе, как с дозволения Бога, по писанию и в установленный срок»[70]. Бог «приемлет души в момент их смерти, а ту, которая не умерла, – во сне; схватывает ту, для которой определил смерть, и отпускает другую до названного срока»[71].

Возвращение к Богу – это возвращение души к своему источнику. Ее существование и кончина перестают быть преходящим моментом в абсолютном равнодушии становления и исчезновения, и становится актом божественного выбора в процессе перманентного пересозидания в цикле рождение – смерть – воскрешение.

Кораническое мировидение не отягощено дискуссионными поисками бесконечных горизонтов конечного смысла индивидуального бытия души, а скорее утверждением ценности ее божественного выбора, ибо сказано, что «всякая душа – заложница того, что она приобрела»[72], ибо «Мы сотворили человека и знаем, что нашептывает ему душа; Мы ближе к нему, чем сонная артерия»[73]. Оно демонстрирует попытку определить и ограничить время человеческого существования моральным абсолютом жизни и смерти, полагая, что человек, независимо от его устремлений, встретится с Богом. Это мировидение венчает жизнь смертью, а смерть – жизнью, включив их в вечный круговорот божественных деяний.

Если джахилийа рассматривала жизнь как забаву и игру, красование, похвальбу и состязание в размерах имущества и количестве детей, то в раннем исламе блага жизни расцениваются как «пользование обманчивое»[74]. «Земная жизнь подобна воде, низвергающейся с небес; смешались с нею растения земли, а когда земля приобрела свой блеск и разукрасилась, ее обитатели подумали, что властвуют над ней. К ней пришло повеление Бога ночью или днем и сделало ее пожатой, как будто бы и не была богатой вчера»[75]. «И достаточно человеку навестить могилы, чтобы убедиться, насколько он далек от осознания преходящего характера жизни»[76].

Эти представления составили утвердительную предпосылку свободного божественного деяния по отношению к истинной жизни. Ближняя жизнь становится лишь игрой и забавой, а потусторонняя есть жизнь подлинная[77]. Богатство и сыновья – украшение здешней жизни, а пребывающее благое – лучше у Господа по награде и лучше по надеждам[78]. В Коране подчеркивается, что те, «которые любят жизнь дольную превыше потусторонней и отклоняются от пути Бога, стремясь к кривизне в нем, эти в далеком заблуждении»[79]. Это предупреждение, зафиксированное в Коране в различных формах – от мягкой критики до угрозы вечного наказания, призвано отождествлять Бога с истиной и обольщения жизни ближайшей – с полным самообманом[80]. Таким образом, здесь налицо попытка соединить преодоление самообмана или языческой убежденности в здешней жизни с принципами и ценностями самоограничения в абсолюте, исходя из того, что Бог есть Истина.

Последняя идея составляет ядро мусульманского монотеизма, ибо она редуцировала различные формы и уровни видения Единого Истинного. Отсюда обращение Корана к язычникам: «Призывайте Бога, или призывайте Милосердного; как бы вы ни звали, у него самые лучшие имена»[81]. Бог есть господин людей, царь людей, Бог людей[82]. Он «тот, кто в небесах Бог и на земле Бог»[83]. Его восхваляет то, что в небесах, и то, что на земле[84]. Ему поклоняются те, кто на небесах и на земле, вольно и невольно[85]. В Его руках власть над всеми, и к Нему все возвращаются[86]. Все, кроме Него, лишь имена. Нет божества, кроме Него[87]. Он сотворил и соразмерил, распределил и направил[88]. Он, милосердный, сотворил человека, научил его изъясняться, и небо Он воздвиг и установил весы так, что никто не пройдет иначе, как с Его помощью[89]. Не летают могущие летать, и не утоляет жажду вода, и не горит огонь, и не живет и не умирает кто-либо без Него. Он – первосущий, причина всего сущего, всякий исчезает, но не Он. Он был и остается лик Всевышнего со славой и достоинством[90].

Таким образом, исламский монотеизм превратил Бога в абсолютный источник существования и действия. Их цель – превращение Его в начало и конец всего[91]. Он – первый и полезный, явный и тайный[92], «свет небес и земли… свет света»[93]. Он – чистое бытие, в себе самом он полагает смысл и ценность всякого действия, ибо оно неизменно во всяком акте и все сущее для Него равноценно. Если Он открывает людям что-нибудь по Своей милости – для него нет удерживающего, если Он удерживает – тому нет посылающего после Него[94]. В этой целостности растворяется действительность и судьба, но при этом отсутствует что-либо, напоминающее об отвлеченно-равнодушном, ибо все, что Он делает, – мудро. Он ближе к человеку, чем его сонная артерия; и не бывает тайной беседы трех, чтобы Он не был четвертым, или пяти, чтобы Он не был шестым; и меньше, чем это, и больше, без того, чтобы Он не был с ними, где бы ни были они[95]. Это монотеистическое видение определяло в свою очередь субстанциональность Бога в действиях и актах индивидуума и общины и тем самым – субстанциональность Единого. Отсюда необходимо, чтобы любой призыв, воззвание и поклонение были обращены к Нему[96]. Если бы было множество богов, помимо Него, то рухнули бы они все и само мироздание с ними вместе[97]. Ему принадлежит и Восток, и Запад; куда бы люди не обратили свой взор, там лик Его[98]. Из сказанного вытекает тождество Бога и Истины, единственность Бога означает единственность Истины. Всё, кроме Него (то, к чему люди обращаются помимо Него) – ложь[99]. Он – царь истины, нет божества кроме Него[100]. «Решение только у Него: Он следует за истиной»[101] в сущем и действии, ибо Он – источник универсальной мудрости бытия, знамения которой обнаруживаются в теле и душе, пока не станет всем ясна эта Истина[102]. Идеальным воплощением премудрости Божьей в социальном и духовном существовании человека является сообщество (джама’а) и община (умма). Превращение сообщества и общины в идеальный образец социально-духовного существования человека – это практическое проявление монотеизма, который предполагает в их единстве гармоничность монотеистического видения в образе мусульман, община – община верующих. Их единство осознано в универсальных принципах ислама и его вероисповеданных основах: пятикратная молитва, пост в месяц Рамадан, хадж в Мекку и подаяние (закят). Это, в свою очередь, есть лишь минимальные пределы целостности сообщества и общины, которые являют дух умеренности. Сообщество есть единая целостность, подобная Ему, ибо Бог, как сказано в Коране, «если пожелал, то сделал бы людей общиной единой. А они не прекращают разногласий»[103]. Он сбивает с пути кого хочет, и везет прямым путем кого хочет, и будут все спрошены о том, что творили[104].

Таким образом, ислам представил в своих исходных принципах Истинного – Единого в качестве наивысшего идеала для возможного подражания в следовании по пути Истины, соединяя эту возможность с сообществом путем идентификации сообщества и общины с Истиной, а последнюю – с умеренностью. Если принцип единобожия есть принцип социального единства (сообщества) и духовного единства (община), то их синтез с необходимостью привел к формированию образа и идеи срединной общины в качестве практического образа монотеистического социально-нравственного духа. Отсюда обращение Корана к мусульманам: «И так мы сделали вас общиной посредствующей, чтобы вы были свидетелями относительно людей»[105]. Тем самым, серединный характер общины определяется не временными и историческими критериями, а требованиями моральной умеренности. Отсюда и ее ригористический императив: «и пусть будет среди вас община, которая призывает к добру, приказывает одобренное и удерживает от неодобренного»[106]. Суть должного в историческом становлении общины отражена в айате, который называет ее «лучшей из общин, которая выведена перед людьми, приказывает одобрять и удерживает от неодобрения и верит в Бога»[107]. Эта оценка основана не на ее исключительности как таковой, а на превосходстве срединной общины как идеала. Другими словами, срединная община – это реализация идеала середины как универсальной добродетели, а потому срединная община есть община добра, и наоборот.

Сообщество сохраняет умеренность общины точно так же, как ее умеренность творит ее социально-духовную целостность (умму). Сообщество и умеренность как сущностные компоненты вероисповедного единства привели к созданию культурной унитарности. Дело в том, что конструирование сообщества с помощью умеренности и осознание последней в традициях первой обосновали в процессе развития мусульманской культуры идею основ ислама и соответствующий способ единства разумного и передаваемого (ал-макуль ва ал-манкуль) как универсальной теоретической формы проявления умеренности: в хадисах – в виде пересказа-осознания (ривая-дирая), в фикхе – в виде свободного толкования и согласия авторитетов (иджтихад-иджма). Так была открыта возможность трансформации общины в целостность разнообразных поисков истинной умеренности. Это, в свою очередь, привело к росту ценности сунны в качестве практической формы умеренности: религиозной и светской (ад-дин ва-д-дуния) – в политике, социальной и религиозно-обрядовой (адат-ибадат) – в шариате. Что касается их постоянного синтеза (теоретического и практического), то он пробивал себе дорогу ко всем основным бинарностям мусульманской культуры (эзотеризм и экзотеризм, предки и наследники, ислам и вера, ближняя и потусторонняя жизнь и другие).

Становление культурного единства со своими основами (усуль) дало возможность укоренения многообразия самоидентификации, идеальный тип которой воплотился в так называемой «спасенной общине». Последняя представляла собой обновляющуюся совокупность исламского знания и действия в поиске идеальной умеренности, нашедшей воплощение в хадисе: «Иудеи разделились на 71 секту, христиане – на 72, мусульмане – на 73, спасена из которых лишь одна – последовавшая за Сунной и джама’а (сообществом)». Другими словами, жестокое противоборство в мусульманской общине, сопутствующее становлению государственности, выводило с необходимостью ценность и действенность «спасенной секты» как олицетворение возможности обретения умеренности и истины[108]. Следовательно, она способствовала выработке основ необходимой парадигмальной умеренности в сообществе и наоборот. Если принять во внимание тот факт, что Сунна в своей историчности есть Сунна сообщества (либо его законов – шариата) в смысле накопления собственного опыта в том, что может стать приемлемым согласованием, то принимаемое на веру согласование есть не что иное, как накопленные в культурном осознании пределы умеренности.

Исходя из вышесказанного можно утверждать, что принцип единства разумного и передаваемого и принцип практического (морального) единства религиозного и светского стали доминантой в выработке пределов умеренности. Постижение общиной единства теоретических и практических принципов было бы невозможным без преломления монотеизма в собственных социально-политических и нравственных опытах так, что история и монотеистическое видение соединились в создании компонентов умеренности. Однако это не означает, что последняя носила теологический характер. Она, скорее, в муках и радостях побед и поражений сплетала собственную ткань рассмотрения того, что было, и того, что будет. Это те крайности, которые соединяются в русле формирования морально-религиозного сознания. Не случайным поэтому является чудесный захват кораническим словом чувств и намерений «первых хариджитов» во время их бунта и убийства третьего халифа (Османа ибн Аффана). Они видели в его поведении отход от справедливости (умеренности и истины). Тем же мотивам были подчинены действия их приспешников (ал-муххакими, или чистых хариджитов), ведомых кличем «божественного суда». Они пытались превратить Бога в единственного истинно справедливого умеренного судью[109], тем самым способствуя выработке ценностей истинного (справедливых, умеренных законов) и его выдвижению на первый план в нравственной оценке общественно-политической практики. Результатом стало огульное обвинение в богохульстве всех, не разделяющих их убеждения.

Эта практика, внешне будто бы нарушающая единство общины во имя морального ригоризма ислама, на самом деле была следствием «исторического нарушения» социально-политического характера монотеизма и его морального духа. Если хариджитам было трудно строить отношения с этой реальностью с позиций, учитывающих общие государственные интересы, то только потому, что государство не имело своего существования вне универсального принципа истины. Они пытались объединить морально-социально-политические компоненты с помощью единого принципа (справедливости), превратив его в начало и конец мусульманского бытия общины. Отсюда их игнорирование теоретического разума в своих дебатах об отличительных признаках верующего, исходя из признания того, что действие есть подлинный критерий веры. Они не умели трактовать человека в категориях тела и души и не интересовались пользой и смыслом расчленения того, что в действительности едино. Другими словами, они не поднялись до уровня метафизики, дабы созерцать мир и происходящие в нем события, точно так же, как и не искали в бесконечной глубине справедливости смысла предопределения и свободы воли. Они сводили все к призыву к должному действию. Отсюда – жесткое противодействие хариджитам власти, усугубленное попыткой представить себя в качестве единственной силы, способной защитить интересы общины и гармоничное единство религиозного и светского. Данное противоборство посеяло в течение первого века хиджры семена всех будущих растений, стремящихся к теплу и свету истинного ислама, то есть оно привело к формированию целостности мусульманской культуры в ее стремлении к единству и умеренности.

Если хариджиты вызывали к жизни проблему «великих (греховных) деяний» и вытекающую отсюда ригористическую мораль как единственный критерий веры, то мурджииты были их противоположностью. Мурджииты исходили из того, что вера едина и неделима. Они приняли формальную посылку хариджитской морали относительно единства слова и дела, ислама и веры, но включили их в орбиту представлений о приоритете намерения над действием, результатом чего стала знаменитая фраза: «С верой грех не навредит, а с богохульством и послушание не спасет». Несмотря на то, что мурджииты усвоили хариджитскую традицию жестких ограничений, они все же добились преодоления практики огульного обвинения в богохульстве путем переноса оппозиции вреда и пользы, веры и неверия, греха и послушания как внешнего признака веры во внутренний мир человека – в его сердце, намерения, знания. Мурджиизм явил способ обретения свободного компромисса в мыслях и поступках. А над мурджиизмом и хариджизмом витал экстремизм экзотеризма и эзотеризма, то есть все то, что призвано было разрушить необходимый минимум осознанного единства знания и действия и принадлежности к мусульманской общине. Это особенно наглядно проявилось в деятельности гулат – «экстремистов». Это направление ограничило собственное будущее и прошлое рамками моральной интуиции. Для него грехопадение есть отход от истины и справедливости. Однако экстремисты рассматривали истину и справедливость не как самостоятельные принципы, а скорее как акт, по своему проявлению и духу приближенный к «напряженному» политическому выбору. Отсюда можно понять секрет столь разнообразных позиций и оценок сути ал-гулат (экстремисты и экстремизм) и их свойство в показе важного места божественной метафизики и политики в их учениях.

Этот факт связан главным образом с тем местом, которое занимает политика в их попытке склонить Бога на свою сторону в борьбе путем интерпретации того, что считается истинным и искренним, ложным и несостоятельным в словах и делах – собственных и противников. Однако это помешало накоплению объективных суждений о сути экстремизма. Наоборот, они складывались в течение первых двух столетий хиджры через определение сути мусульманина, а не верующего. Некоторые считали мусульманином того, кто признает пророчества Мухаммада (С), истинность его миссии, невзирая на то, что этот верующий говорил после. Другие признавали мусульманином того, кто произносил мусульманское свидетельство: «Нет Бога, кроме Бога, и Мухаммад – Его посланник!», вне зависимости от того, искренним был он при этом или нет. Иные считали мусульманином того, кто признавал обязательным пятикратные молитвы в сторону Каабы. Другие более жестко детализировали признание, начиная с признания существования Бога и его извечности, и что Он – творец всего сущего, признания всех основных фундаментов мусульманской веры, и кончая очищением самого себя от всех нововведений, приведших к богохульству[110]. Таким образом, суть и определение ислама и мусульманина идентифицировались с внешними (экзотерическими) проявлениями веры как истинными (умеренными), а все, что противоположно им, считается экстремизмом.

Если эта позиция открыла возможность бунтарскому углублению эзотеризма как чего-то, не поддающегося включению в пирамиду догм, то она же и привела к обоснованию необходимого минимума единства (в теле, сердце и языке), того единства, которое уже проникло в чувства и сознание общины, ищущей и обосновывающей свои ценности и действия в качестве условий умеренности. Не случайным поэтому является первоначальное согласие общины (иджма), в том числе и со стороны шиитов, о признании сабиитской (шиитской) секты экстремистской, а следовательно – выходящей за рамки ислама, так как она проповедовала идеи о божественном характере и происхождении шиитских имамов. Они идентифицировали истину (справедливость, закон) с Персоной, а общину – с отдельными ее членами, тем самым способствуя экстремистской психологии, которая умеренными традициями ислама была названа «ожиданием умерших имамов». Это обусловило превращение идеи, гласящей, что тому, кто знал имама, все дозволено[111], в лозунг уверенного в собственной непогрешимости направления. Дело в том, что эзотерический экстремизм персонифицировал истину (справедливость, закон) до такой степени, что стал восхвалителем своих направлений и выхолащивал сущее во имя тени, увлекся идеей поместить тела своих имамов в историю божественного творения Призраков (теней и тел) и Душ (закона и истины)[112]. Следовательно, идея инкарнации превращается в разумный тип выражения представлений о справедливости и истине. Поэтому некоторые из этих сект, например, ал-Мансурия[113], могли заключить, что рай – это мужчина, владыка времени, с которым мы обязаны соединиться, а ад – это мужчина, враг имама, с которым мы обязаны враждовать. Следовательно, тот, кто узнал имама, свободен от всех обязанностей внешней веры[114], ибо обряды, как говорит ал-Джинахия (экстремистская шиитская секта), всего лишь аллегория, указывающая на того, кого нужно поддержать из семьи Пророка (С) (шиитский дом)[115]. Квинтэссенцией этих позиций и идей могли стать социально-политические воззрения (как, например, у ал-Джарудия[116]), обвиняющих общину в богохульстве и отходе от истины из-за ее отказа поддержать имама Али (А), исторического и духовного отца шиизма, в его борьбе за халифат[117] либо идущих еще дальше, как ал-Мансурия, которая объявила, что Бог послал Мухаммада (С) с Откровением, а Али (А) – с Интерпретацией. Отсюда вытекает практическое (политическое) заключение о возможности террористического убийства своих противников как тайного (внутреннего и истинного) усердия во имя веры [118].

Персонификация божества, запретов и предписаний религиозной и светской жизни (ад-дин ва-дуния), внешней и внутренней (аз-захир ва-ль-батин) в критическом восприятии традиции (ад-дирая) и в его неукоснительном воспроизводстве (ар-ривая) способствовала укоренению экстремизма. Результатом этого стало усиление тяги к умеренности и придумывание смысла и ценности экстремизма в выработке собственных идей по ту сторону разума и веры[119], то есть всего того, что способствовало поиску в собственном поведении, разуме и совести умеренного синтеза разумного и справедливого (разума и веры). Это означает активизацию рациональных, реалистических и умеренных элементов в самом экстремизме, ибо последний по сути своей есть наиболее эмоциональное проявление принципа истины и справедливости. Умеренный синтез разумного и передаваемого организует рациональную реалистическую умеренность в пределах усилий, освященных принципами, а не персонами, метафизикой, а не историей, моралью, а не политикой, то есть социально-нравственным и духовным монотеизмом. Примером этого может служить ал-Хасан ал-Басри[120], в котором персонифицировались основные принципы ислама: в своей истории – метафизика ислама, в своей политике – мораль ислама. Он воспроизводил в своем поведении высоту морального духа ислама. Превратил собственное тело в зеркало благочестивости, богобоязненности и эмоционального умозрения бытия, выразив все это посредством печали, будто хотел оплакивать сущее в том, что было, есть и будет, переживая и сочувствуя ему за прерванность его устремлений и слабость воли к совершенству. Его поведение и образ жизни был таков, что одни его называли «адептом печали, сжившимся с забавой и тоской, лишенным сна». Другие «не видели человека, более преисполненного грусти, чем он». Третьи констатировали, что «сердце его было преисполнено грустью»[121]. Переполняющая ал-Хасана ал-Басри грусть нашла свое отражение в господстве идеи богобоязненности в его умозрении и поведении. Отсюда его идеи о том, что «положено быть грустным тому, кто знает, что жизнь его кончается смертью и обязан он предстать перед Богом», либо о том, что «постоянная печаль способствует творению добрых дел», «правоверный грустен сутра и печален вечером; иначе быть не может, ибо жизнь его проходит между двух печалей»[122]. Ал-Хасан ал-Басри преодолел узость политики и крайность ее творцов. Не случайны поэтому упреки в его адрес со стороны крайних шиитов, обвинявших его в том, что он лишь «язык Омейядов»[123]. Отсюда их оценка его «заслуг», которые приравниваются к «заслугам» жестокого правителя Ирака того времени (ал-Хаджаджа), выраженная словами: «Если бы не могущество ал-Хаджажжа[124] и язык ал-Хасана ал-Басри, не удержалась бы династия Омейядов ни на один день». А сама власть Омейядов усмотрела в его молчании признаки тайного протеста, в его идеях о свободе воли – вызов ее политическому фатализму. В действительности же олицетворение в самом себе печали и грусти есть не что иное, как персонификация социально-морального протеста против социальных и политических пороков. Наглядным доказательством служила совокупность внешности и поведения ал-Хасана ал-Басри, его тела и души, слов и обращений, адресованных общине и власти. Что касается его идей о свободе воли, то они были лишь возвышенной долей свободы в осознании субстанциональности истины (законности и справедливости). Так, в своем знаменитом ответе на письмо халифа Абд ал-Малка ибн Маравина[125], интересовавшегося у ал-Басри, совпадают ли его идеи о свободе воли с тем, что имеется в Коране и Сунне, он подчеркнул, что существенным в этой проблеме являются доказательства Бога (истины), а не собственного желания (похоти), ибо смысл воли и ее суть состоит в следовании истине и истинному, а также, что предопределение Бога есть Его веление соблюдать добро, справедливость и благодеяние[126].

Его возвышение над одержимостью противостоящих сил и взаимоисключающих позиций и оценок есть возвышенная моральная форма справедливости. Поэтому он в своей целостной личности предстал в качестве репрезентативного единства противоречий. В действительности же он представлял собой типичное воплощение социально-моральной и политической умеренности своей эпохи путем «отстранения» от крайностей. Он сам становится источником «отстранения» первых мутазиллитов. Если внешне образ действий первых мутазилитов приобрел форму отхода от него, то исторический (культурный) смысл этого акта в действительности был интимным шагом приближения к нему. Дело в том, что он сам подготовил почву для выработки и принятия идеи о положении между двух крайностей как наиболее воспринимаемой форме теоретической и практической умеренности, накопленной в течение всего первого века хиджры. Здесь мусульманское видение как бы замкнуло свой первый круг, возвращаясь к элементам, накопленным с самого начала Мухаммаданского призыва, приведшего к выработке исламского универсального принципа умеренности, состоящего в признании того, что монотеизм есть предпосылка умеренности.

Тот факт, что мутазилиты начали свое движение с идеи о положении между двумя крайностями и закончили признанием разума последним судией, отражает необходимый путь первоначального исламского самосознания через преодоление крайностей противостоящих сил и жесткой противоположности своих учений. Этим определяется историческая и культурная заслуга мутазилизма как первого направления ислама, установившего теоретические основы идей умеренности путем отрицания экзотерического и эзотерического и замены экстремизма центризмом рационалистического видения морального монотеизма. Отсюда и самооценка мутазилизма, наглядно отраженная в самом названии: люди справедливости и монотеизма. Достижение мусульманской культурой этого предела означает, что она прошла начальный необходимый этап осознания собственных возвышенных пределов, теоретически обосновав системность практического (морального) разума и попытавшись реализовать его во всех областях общественной жизни халифата.

2. Дилемма разума и веры

Достижение исламской теоретической (рациональной) мыслью в течение первых двух столетий системного уровня, а практическим сознанием – нравственной необходимости действия для строительства социально-политической целостности общины (у мутазилитов) означает постижение культурой своих первоначальных возвышенных пределов, т. к. мысль предполагает единство теоретических и практических компонентов и необходимость постоянного подтверждения ее исходных принципов. Последние релизовались в сообществе и умеренности как органических компонентах физического (социально-политического) и метафизического (духовного) существования общины. Возвращение к исходным принципам (первоосновам) представляло собой осознанный акт оттачивания умеренности и серединности, то есть всего того, что пробивало себе дорогу к основным компонентам историко-культурной умеренности ислама, таким как религиозное и светское, жизнь ближняя и потусторонняя, обычаи и обряды, предки и наследники, критическое восприятие традиций и традиционное принятие наследия, свободное толкование и авторитетное согласие, внешнее и внутреннее, элита и массы, закон и истина (шариат и тарикат).

Одной из универсальных дилемм, которая воплотила в себе единство исторического и логического в становлении основных бинарностей мусульманской умеренности, является соотношение разума и шара’а (установлений веры). Оно объединяло в себе и разрешало складывающиеся в процессе становления и развития культурного ислама дилеммы – онтологии, метафизики, познания, отражением чего являются названные бинарности. В совокупности своей это – целостность слагаемых умеренности, так как они ограничивали друг друга, способствуя тем самым выработке правил самоограничения. Единство религиозного и светского, жизни ближней и потусторонней, обычаев и обрядов, предков и наследников представляет собой типы социально-политической, правовой и духовной целостности общины. А традиционная передача преданий и критическое их принятие, разумное и традиционное принятие веры, свободное толкование и авторитетное согласие представляют собой способы знания и действия общины. В бинарности внутреннего и внешнего (эзотерического и экзотерического) складывалось ее метафизическое и духовное мироощущение, мировосприятие и миропонимание. В этом смысле мы можем говорить о том, что мусульманская культура представляет собой в определенном смысле культуру, в которой самоограничение идентифицируется с наличием в ней основополагающих принципов (фундамента). Этим во многом определяется ее способность к самоорганизации и самореконструкции. Однако это не означает отсутствия в ней «бунтарского духа», точно так же, как не означает и пребывания ее в ленивом созерцании. Она сложнее того, чтобы быть осознанной с помощью отдельных (или упорядоченных в системы) понятий, таких как консервативность, иррациональность, замкнутость, теократичность, либо противостоящих им. Дело в том, что мусульманская культура с самого начала ее существования воплотила в себе то, что в дальнейшем было названо единством религиозного и светского, юридическая реализация чего нашла свое отражение в шариате.

Таким образом, мусульманский шариат есть не что иное, как способ существования и упорядочивания ее собственных испытаний в мире религиозном и светском. Естественным поэтому является место, занимаемое в шариате Кораном – в качестве исторического и надысторического источника откровения.

Став объектом жарких дискуссий в каламе и фикхе вокруг вечности или сотворенности Божественного Слова, историческое и надысторическое в Коране обусловило с неизбежностью теоретическую и практическую ценность Сунны. Последняя выступила в качестве критерия достоверности мусульманской веры, изложенной в Коране. Включенность ее в систему мусульманских основ (усуль) представляет собой расширение диапазона необходимых сравнений, соответствующих потребностям становления государства.

Исторически становление мусульманской общины (уммы) было реализацией собственного откровения, а государство (халифат) – реализацией ее воли (воли общины). Поскольку цепь «откровение – община – государство» замкнулась, постольку волевое возвращение к первоначальным принципам стало неизбежным актом культуры, проверяющей и уточняющей собственные суждения по отношению к нововведениям в религиозной и светской жизни общины. Это возвращение привело закаленный в политических и военных битвах мусульманский менталитет к политическим и теологическим толкованиям (тафсир) и интерпретациям (тавиль) Корана. Таким образом «практический разум» превратился в соответствующее мерило восприятия «истинного откровения». Данные процессы в совокупности своей привели к образованию проединства откровения (Корана), проведения (Сунны) и сравнения (Разума). Далее компоненты этого единства сформулировались в узаконенные универсальные основы религии (усуль ад-дин).

Для достижения этого уровня мусульманская культура должна была пройти необходимый минимум преодоления самодостаточности первоначального откровения. Дело в том, что растворение первоначального откровения в государственности и праве (халифат и шариат) придало единству религиозного и светского относительную самостоятельность и, тем самым, проблемность в политике и познании, теолого-философской формой которой явилось соотношение разума и установлений веры (шар’а).

Здесь следует подчеркнуть, что соотношение разума и установлений веры является следствием разделения духовно-интеллектуальной и общественно-политической деятельности, которое породило коллизии и столкновения пытливого разума и неоспоримых кодексов. Так с необходимостью возникает единство противоположностей, ибо революционизирующая «сокрушающая» мощь разума не отделима «железным занавесом» от его же апологетических, охранительных способностей, а ограничения догматики содержат элементы вполне разумного регулирования мыслей и чувств. Разум не может быть изолирован от регуляторов конкретного типа культуры, он не сдерживает ее внутренней трансформации, переосмысления ее постулатов, а ограничения догматико-правовых установлений не столь узки, чтобы не вместить задачу ее внутренней революционизации, ибо установления веры есть не что иное, как разум, исторически трансформированный в виде неприкасаемых «священных заповедей».

Таким образом, поставленная самой мусульманской культурой проблема соотношения разума и установления веры является лишь «исторически-мусульманской» формулировкой общекультурной проблемы, порожденной ходом политического и духовно-интеллектуального противоборства в халифате. Эта проблема встала перед мыслителями различных культур не единовременно. И если сравнить мир ислама, его проблематику с миром христианской культуры, религиозно-философского сознания, то можно сказать, что решаемые ими проблемы возникали на конкретном историческом фоне; следовательно, каждая из них имеет особый культурный лик. Как и все, что обладает «волей к жизни», ранее поставленные проблемы переходят от простых форм к усложненным. Идейное «детство» не менее сложно, чем идейная «старость», лишь потому, что последняя забывает страдания первой.

Вопрос о соотношении разума и установлений веры имел свою политическую и духовно-интеллектуальную предысторию. Этим вопросом томилось не одно поколение. Он выстрадан общественными коллизиями, способом политизации и идеологизации которых стала интерпретация Священного Писания. Это не что иное, как политизированный разум в его отношении к установлению и идеологизированное установление в горниле политико-религиозных распрей. Их целостность должна была разрушиться, чтобы выделились черты различия сфер практической религиозности и религиозного сознания. Разум в рамках этого процесса должен был вступить во взаимодействие с общественно-политическими и духовно-нравственными реалиями, одновременно черпая из Корана основания своих символических интерпретаций. Эта ситуация, в свою очередь, породила проблему сотворенного и извечного Слова. Раннеисламское сознание столкнулось с этой проблемой в ходе острой полемики о природе – сотворенной и извечной – Корана как слова Божьего. В духовной жизни халифата данная проблема надолго стала основной, зародышем более поздней проблемы соотношения разума и установления веры. Полемика о том, существовал ли Коран изначально или сотворен, была, по сути своей, началом и результатом дискуссий о божественных атрибутах. Знаменитая хариджитская фраза «Никому не дано судить, кроме Бога» породила религиозно-политическое единство большинства общины по вопросу о законности власти халифов. Это было выступление против того, чтобы люди выносили свои суждения по вопросам, которые уже нашли решение, стали в определенном смысле «божественным решением».

Первоначальным практическим выражением и политическим оформлением проблемы соотношения разума и установления стало движение хариджитов, которое поставило ее в плоскость политической теологии и нравственного размежевания. Для хариджитов слово имело огромное значение, не обладая само по себе какой-либо ценностью. Это в определенной мере связано с традициями язычества (джахилийа). Доисламская традиция не знала отделения слова от дела, она стояла на коленях перед алтарем верности слову. Хариджитское движение углубило эту черту джахилийи в своих догматических установлениях и политических акциях.

Но слово и дело, вопреки их лелеемому и возможному единству, не всегда совпадают полностью. Тяга к их единению, проявляясь в деятельности политических группировок, сама осознается как необходимое состояние единства, чтобы вновь стать жертвой его постоянного отрицания. Хариджитское движение, впервые подвергшее наличность «единства» революционному отрицанию, фактически стремилось восстановить утраченное общественно-политическое и идейное единство общины. Предоставление лишь Богу права судить является не столько отрицанием хариджитами разума и декларацией приоритета шариата и Священного Писания, сколько являет собой практическую попытку их соединения на моральной основе. Так был создан первоначальный фон размежевания общественных сил, пока разум не обособился как самостоятельная форма действования, располагающая собственной системой.

Поэтому можно понять, почему хариджитский призыв наказания «содеявшего великое злодеяние» превратился в основной лозунг этого движения. Это не внешний мир политики, противостоящий сокровенному миру веры, и не мир хариджитской веры, противостоящий миру мурджитских конвенциональных верований (интикад), хотя оба они в той или иной мере отразили эту тенденцию. Это живое выражение способов и форм проявления практического осознания соотношения разума и установления. Например, наджиты-азракиты возвели проблему прощения политических противников в ранг проблем иджтихада, тем самым препоручив разуму разрешить задачу контакта с установлением веры. Так, утверждением «о прощении тех, кто не знает установления» Наджд ал-Ханафи открыл дорогу рациональному (практическому) обращению с «писаным» установлением. В последующем у хариджитов эта проблема приняла форму вопроса об отношении к религии. Они утверждали, что знание Бога и пророков и их признание обязательно, а их неведение не подлежит прощению. Во всем остальном же прощение допустимо до тех пор, пока не будет принято обоснование того, что является дозволенным, а что запрещенным. Более того, они считали, что до принятия соответствующего обоснования тот, кто допустил поношение ошибающегося муджтахида, является безбожником.

Таким образом, перед нами одна из первоначальных, достаточно примитивных форм размежевания в мире политики между единством нравственного знания, законодательной практики и возможностью самостоятельного рационального иджтихада, который не подлежит запрету до тех пор, пока по данному поводу не принято соответствующее практически реализованное обоснование. Несмотря на различие мотивов крайнего отрицания и различие его обоснований, все секты оформились на основе соединения ценностей разума и морали со Священным Писанием. В одном из направлений – аджаридитском – оно стало выглядеть как «крайняя» ересь, абсолютно противостоящая суннизму. Это было, если можно так выразиться, реализацией этики критического разума, который выступает в защиту истинного закона.

Данная секта не выдвигала принципа взаимодействия между разумом и догматико-правовым установлением, однако предложила принцип морального установления, рассматриваемый с практической, критико-рационалистической точки зрения. Этим объясняются первые смелые попытки прямо поставить вопрос о соотношении разума и установлений веры представителей некоторых течений, в том числе хариджитов-атрафитов, которые, как говорит аш-Шахрастани, «прощали тех сторонников из отдаленных мест, мало приобщенных к исламу, которые оставили не знаемое ими из Шариата, если они совершали то, что допустимо с точки зрения разума»[127]. В то же время часть хариджитов-ибадитов допускала, что Бог может послать пророка без знамений, который не обязан демонстрировать чудеса.

Хариджиты оформили в виде понятий проблему соотношения разума и установления и выявили их практическую значимость, не возводя, однако, эту проблему в ранг «теоретической абстракции». Отмеченное в общих чертах совпадает с концепциями ранних шиитских сект. Они также пошли по пути «теологических хворей, то есть по пути политического богословствования», выдвинув проблему власти (имамат) как основополагающую и сделав ее стержнем рассмотрения вопроса о разуме и установлении. Данная проблема в различных шиитских толках приобрела характер прямого или косвенного, рационального или иррационального «политического» умозрения. Эзотерическая интерпретация этой проблемы, главным образом в системе шиитских экстремистов, также представляла собой способ постановки и рассмотрения проблемы разума и установления. Шииты выдвинули массу плодотворных идей, однако не создали строгой универсальной теории соотношения разума и установления.

Возможности рационалистическо-эзотерического толкования Писания были бесконечными, как это демонстрирует, например, исмаилитская мысль, а разум по-прежнему был обязан исполнять свою интерпретаторскую функцию в цепочке духовной эманации как выражение умственной и духовной мощи имама. Ожидаемый исмаилитами спаситель-имам продолжает сохранять бытийно-космологическую и духовно-политическую позицию; поэтому их принципу следования имама было трудно затвердеть и застыть в форме строгой традиционной теории.

Поскольку задача шариата состоит в том, чтобы привести в движение душу и плоть с целью достижения совершенства, а совершенство заключается в достижении космического Разума и единении с ним как с посредником между творениями и истоком и конечным прибежищем всего сущего, постольку соотношение между ними не может быть механическим или даже историческим (временным). Это соотношение постоянного взаимозамещения, содержание которого предопределяется не субординацией или сответствием, а стремлением к единству, высшим проявлением которого является имам. Таким образом, соотношение между разумом и установлением входит в границы того, что можно назвать абсолютным идеалом материальных и духовных отношений мира. Ибо законодательные установления, по мнению идейных представителей исмаилизма, есть не что иное, как «данные Богом извечные духовные миры», а эти миры – не более чем «сотворенные отелесненные законодательные установления».

Эта формулировка соотношения разума и установления имеет своим основанием все шиитское наследие, как и всю мусульманскую культуру. Иначе говоря, она имеет ту же рельно-историческую основу, что и другие сферы жизни общества, ибо коренные проблемы «мира разума и установления» в культуре халифата являются продуктами иджтихада, который был продиктован реалиями политической и духовной эволюции. В это время шло становление таких понятий, как Писание (китаб), традиция (сунна), согласие (иджма), аналогия (кийас), и закладывались основы иджтихада. Со временем возникли расхождения относительно того, являются ли эти основы общепризнанными. К примеру, многие крупные мыслители, представляющие различные направления и школы, не соглашались с тем, что иджма является обязательной. К их числу относятся ан-Наззам, Ибн Рушд, ал-Газали. Во всяком случае, сформировалось различное отношение к формулировке согласия, на основе которой может строиться соотношение разума и установления. Хадисы, широко применяемые в мусульманском праве и гласящие: «Расхождение моей общины – благо» и «Моя община не объединяется на заблуждении», – это лишь более общая формулировка защиты свободы мышления, расхождений точек зрения, законности самостоятельного суждения.

Однако у этого феномена имеются слабые пункты. Основная проблема, встающая здесь, состоит в том, что теоретическое оформление тех или иных решений вопроса о соотношении разума и установления само является продуктом конкретного явления, связанного с фактом господства ислама и реалиями развития мусульманского государства.

Идейные расхождения, а порой и полная противоположность позиций, стали первоначальным конкретным способом реализации последующей абстрактной формулировки соотношения разума и установления.

Правовая основа и наследие ислама – поприще конфликта, выделившего вначале две школы: «людей хадиса» и «людей мнения». У приверженцев первого направления, к которым относятся Малик ибн Анас[128], Суфйан ас-Саури[129], Идрис аш-Шафии[130], Ахмад ибн Ханбал[131] и Дауд ал-Исфахани[132], разум не утратил своей реальной силы, а лишь был принижен настолько, что стал второстепенным по сравнению с Писанием. Типичная формулировка такого соотношения встречается у аш-Шафии: «Если вы найдете мне доктрину или найдете известие, расходящееся с моей доктриной, то знайте, что моя доктрина – это известие».

Будет неверным подход к этой идее на основании представлений современной политической культуры и установившихся научных принципов. Идея, выдвинутая аш-Шафии, может сделать старые доктрины объектом сотнесения с новыми «истинными известиями и текстами». Однако эти «известия и тексты» не могут быть бесконечными, следовательно, сама идея в тупике. Но этот тупик ликвидируется, если взглянуть на его принцип как на способ узкорационалистического и практического подхода к текстам, подлежащим постоянному толкованию. Вместе с тем подобный вывод не является плодом консервативной позиции хиджазских ретроградов; это итог его преломления в духовных силах живой, растущей культуры, основоположение и осмысление которых шире и универсальнее, чем любые священные тексты, неизбежно страдающие ограниченностью.

Такая позиция достигла своей наиболее абстрактной теоретической кульминации лишь после того, как «люди мнения» начали активные дискуссии, как это можно заметить у Абу Ханифы[133], Абу Юсуфа ал-Кади[134] и других. Свободу мнения в обращении с Писанием они сделали необходимостью, а различие мыслей – свободой. Поэтому Абу Ханифа не мог повторить высказывание аш-Шафии и утверждал: «Лучшее, чего он достиг, – то, что он способен судить по своему собственному мнению. Тот, кто способен на другое, имеет свое мнение, а у нас – свое мнение». Как видно, разум стал действенным и активным в обращении с Писанием.

Однако полностью такая позиция была сформулирована лишь в постулатах систематизированной теоретической мысли муталитской школы калама. Основные принципы мутазилитской мысли предопределили общую направленность их взглядов и позиций в вопросе соотношения разума и установления. Общие принципы, на которых сошлись мутазилиты, – это идея способности человека творить как добро, так и зло. Бог творит лишь доброе и справедливое, ибо Его мудрость обязывает соблюдать интересы Его рабов. Основы знания и благодарность за благодать обязательны уже до появления писания, добро и зло следует познать разумом[135]. Так, мутазилит ал-Аллаф[136] выдвинул идею обязательности знания Бога для совершеннолетнего верующего по указанию, а не умом; он должен знать благо благого и отвратительность отвратительного, совершать добрые дела – быть искренним и справедливым – и избегать отвратительного – несправедливости и лжи[137]. Эту идею разделял ан-Наззам, сказавший, что мыслящий человек, если он разумен и способен к умственному рассмотрению, должен еще до появления Писания познать Бога с помощью разума и логики. К этому он добавил, что разум должен давать оценку всем поступкам, усматривая в них благое и отвратительное[138]. Не отличаются от него в трактовке данной мысли другие видные мутазилиты. Так, например, Сумама ибн Ашрас[139] добавил к приведенной мысли то, что он называл возможностью извинения неверующих за то, что они не знают Бога. Все знания необходимы, следовательно, знание Бога не входит в число повеленных вещей. Человек, «как и всякое животное, создан для назидания и работы»[140]. В то же время мутазилит ал-Мурдар[141] утверждал, что разум обязывает к познанию Бога со всеми его атрибутами и повелениями еще до появления установления веры[142]. Еще один крупный мутазилит – Мухаммад ал-Джуббаи, а также его сын Абу Хашим ал-Джуббаи[143] сформировали идею о соотношении разума и установления следующим образом: познание Бога, благодарность Благодетелю, знание благого и отвратительного – обязанность разума. Это побудило их говорить о «рационализированном шариате», а «шариат пророка» они свели к «определенным повелениям и достоверным ритуалам», к которым не обращается разум и которыми не руководствуется мысль. В силу разума и мудрости Бог должен вознаграждать послушного и наказывать ослушника, ибо ниспослание кодексов и пророков есть лишь милость Бога[144].

В своих идейных постулатах мутазилиты дали наиболее четкую формулировку проблемы соотношения разума и установления. Их решение данной проблемы вне рамок догматическо-текстуальной теологии отличается от суждений более ранних мусульманских мыслителей. Мутазилиты развили рационалистические концепции этой проблемы настолько, что ал-Газали впоследствии говорил об «экстремизме» мутазилитов, которые противопоставили разум установлению[145].

Действительно, рациональное доказательство бытия Бога, которое фактически поставило суждения разума над всяким иным судом, получило яркое воплощение в утверждении ан-Наззама о полностью независимой способности разума судить обо всем, что имеет отношение к человеку. В то же время у Сумамы ибн Ашраса правовое вменение утрачивает ценность в сравнении с рациональным познанием, поскольку знания «необходимы сами по себе». Эта же мысль побудила ал-Мурдара утверждать самостоятельность разума в познании Бога в его суждениях, независимо от какого-либо юридического кодекса. Следовательно, как скажет впоследствии ал-Джуббаи, возможно существование рационалистического, «не-Божественного» шариата.

Ашариты в целом шли по стопам мутазилитов, особенно в том, что касается применения «логического» метода в подходе к проблеме разума и установления. Однако они решали эту проблему несколько отличным способом, который впоследствии получит название «ашаритского».

Ал-Ашари[146] утверждал, что «познание Бога разумом допустимо, но верой должно»[147]. Тем самым он создал ту двойственность, когда признается могущество и необходимость разума при сохранении роли установления как высшего судии. Это не попытка подчинить разум установлению, а попытка определить функции каждого из них при признании за установлением права быть конечной инстанцией суждения. Так, прощение Богом своего раба не подлежит, по мнению ал-Ашари, рациональному суждению, ибо у Бога нет несправедливости. Все, что входит в обязанности, определенные установлениями, не подлежит суждению разума, ибо разум ни к чему не обязывает и не распределяет поступки на благие и дурные. Все, что имеет отношение к загробному миру, – например, вознаграждение послушного и наказание ослушника, – следует признавать «по вере», а не «по разуму». Бог ни к чему не обязывает разумом: ни к доброте, ни к мягкости, ни к чему-либо другому, ибо все, что продиктовано разумом с точки зрения обязательной мудрости, имеет свою оборотную сторону[148].

Однако этот теологический трюизм исчезает в двойственности разума и установления, если посмотреть на нее с точки зрения их необходимого единства. Если некоторые мутазилиты добивались почти полной их изоляции, то для ал-Ашари характерна попытка увязать их друг с другом. Фактически это не более чем попытка соединения некоторых постулатов и приемов мутазилитского калама с суннитскими направлениями, например, с «людьми хадиса». Тем не менее это был крупный шаг вперед – не столько по направлению к искусственной эклектичности, сколько в стремлении создать умеренное направление теологической мысли, обладающее действенной политической и духовной позицией в обстановке жестких идейных столкновений. Это был умеренный синтез, который должен был реализоваться в ходе или по окончании зашедшей в тупик борьбы. Едва ал-Ашари успел придать этой позиции самостоятельные очертания, как его последователи заняли по сути дела ту же «школярскую» позицию среди противоборствующих идейно-мировоззренческих сил.

Ал-Ашари подчеркивал значимость разума в его соотношении с установлением, не придавая ему приоритетного значения, и значимость последнего в его соотношении с разумом, не придавая ему второстепенного значения. Он включил их в соотношение возможного и должного. Рациональное познание Бога, утверждает ал-Ашари, возможно, а познание его через веру – обязательно. Тем самым он косвенно указал на подчинение разума установлению и открыл путь всеобъемлющей полемике с мутазилитами по данному вопросу, не превращая его в знамя вражды.

Более наглядно это проявится у таких крупных представителей ашаризма, как ал-Баккилани и ал-Джувайни. Ал-Баккилани, полемизируя со взглядами «брахманов» относительно пророчества, разума и установления, часто отходит от взглядов ал-Ашари, однако в целом придерживается его суждений. Как и ал-Ашари, он отрицает способность разума судить о благих и дурных поступках, утверждая, что лишь установление может выносить о них окончательное суждение[149].

Говоря об отношении разума к проблемам веры, он указывает разуму такое направление, которое обязывает его постоянно искать оправдание и подтверждение установлений. Установление необходимо для разума. Разум не может постичь блага справедливости и зла угнетения и посягательства. Ведь если бы было иначе, то все сходились бы между собой в своих убеждениях. Между тем в реальной жизни одни считают ту или иную вещь или поступок дурным в силу тех или иных мотивов, подкрепленных разумом, в то время как другие считают их благими. Конечный вывод ал-Бакиллани таков: «Разум достигает своего совершенства не сам по себе, а в силу своей подчиненности шара’а и в дополнении его»[150].

Позже эту идею лаконично и красноречиво сформулировал ал-Джувайни в афоризме «Установление опровергает разум и соглашается с ним, но оно отвергает разум в том, в чем он с ним не согласен»[151].

Разнообразие взглядов, изложенное выше, отражает теолого-философский уровень решения проблемы соотношения разума и установлений веры. Т. е. он не охватывает каноническую реализацию этого соотношения в различных аспектах культуры, а скорее показывает модель построения общих позиций различных направлений и их преломление сквозь призму существенных проблем божественной метафизики и социально-исторического бытия халифата.

Несмотря на различия (порой диаметрально противоположные) в их позициях относительно проблемы соотношения разума и установлений веры, общим для всех является то, что в совокупности своей они шли в русле экзотерической традиции о приоритете разума, или шара’а.

3. Дилемма философии и религии

Заслугой противоборствующих направлений калама стала подготовка и разработка экзотерической традиции соотношения разума и установлений веры, равноценной по своей символичности теоретическому и практическому осознанию необходимых физических пределов «я» и сообщества. Последнее не могло действовать без сдерживающих ограничений, ибо оно само было их необходимой реализацией. Поэтому в мусульманском фикхе не случайно господство таких понятий, как предпочтение и необходимость. Фикх как бы показывает, что любой шаг по пути свободы предполагает, как минимум, соответствие предпочитаемым и необходимым в установлениях веры и разума нормам. Этот итог во многом определял воздействие вышеназванных бинарностей на социально-культурное бытие халифата в эпоху его расцвета. Следствием этого явилось ограничение теоретического и практического разума собственными логическими (системность) и культурными (осознание самобытности) оковами и революционизация его в собственных проблемах и заботах. Соответственно создается постоянная возможность творения ценностей умеренности. При этом не исчезает вероятность застывания умеренности в «официальной идеологии» и догмах. В то время как бинарности мусульманской целостности сплетали ткань мыслительных систем и удерживали их от крайностей и выхода сообщества за пределы «истинного пути», осуждая практическое безрассудство и расчленение ценностей принципов, опасность их состояла в возможности включения в канонизированные догмы.

Другими словами, опасность этого исхода состояла в возможности превращения умеренности в догматические правила, что могло препятствовать обновленному синтезу авторитетного согласования и свободного творчества. Последнее уравнение по своему культурному содержанию представляет собой всеохватывающую форму динамики идейных и духовных норм ислама, которые выражают своей логической стабильностью теоретическое и практическое осознание смысла культурных пределов. Таким образом, усердное теоретизирование умеренности как таковой не могло привести ни к чему другому, как к консервации самой умеренности. Дело в том, что такое усердие не в состоянии осознать суть умеренности как «истинной революционизации», «чистой логики» и «высшего добра». Как только основные принципы исламской веры (в том числе и ее идейные парадигмы) были переведены в плоскость юридических и теологических догм, это с необходимостью привело к окаменению и жестокой канонизации в традициях юридических толков и теологических сект. В совокупности своей это привело к тому, что в благочестии господствовал кнут закона; в политическом видении – одобренная необходимость; в мышлении – парадоксы логики и сектанство. Классическим примером тому может служить ашаризм. Он воплотил в своем историческом ответе рациональному экстремизму мутазилитов то, что можно назвать консервативной умеренностью, а в своем обосновании проекта культурной самости – то, что называется консервативным синтезом. Поэтому вполне закономерен тот факт, что исторический ответ на все это пришел со стороны эзотеризма «Братьев чистоты», а культурный ответ – со стороны философии.

В своей теоретической и практической альтернативе эзотеризм «Братьев чистоты»[152] представлял собой исторический ответ на теолого-канонизированную форму догматики. Отсюда – его неспособность преодолеть полностью экзотерическую традицию так, чтобы можно было адаптировать ее в разумную и приемлемую для общины систему (в рамках собственной традиции разума и установлений веры), а также – невозможность отрицать экзотеризм в «тотальном экзотеризме», как это делали суфии. Этим определяются и его колебания в культурной целостности мира тогдешнего ислама. Однако «Братья чистоты» смогли в своих колебаниях между последовательным экзотеризмом и последовательным эзотеризмом преодолеть фрагментарность традиционной бинарности разума и установлений веры путем включения ее в системное видение собственной альтернативы. Оставив разум в единстве с установлениями веры, они все же определили каждому из них собственное положение в рамках соотношения философии и шариата как наиболее широкой и глубокой формы объединения общины. В гибком единстве (рациональном и моральном) «Братья чистоты» находили способ восстановления истинного монотеизма (а следовательно, и единства) и ликвидации политических и мировоззренческих разногласий. Отсюда их попытка объяснить причины разногласия вообще и их конкретные типы. Они рассматривали одновременно причины и уровни разногласия. Причины разногласия они сводили в основном к строению тела, природе окружающей среды, традициям, религии, а также к знакам зодиака и расположению звезд в момент рождения[153]. Эта природно-историческая предпосылка находит свое отражение скорее в культурном видении, нежели в осознании сути вещей как таковых. Она определяет природу отличия, а не качество знания, т. к. последнее имеет собственные основы в самих уровнях знаний (чувственном, рациональном и метафизическом)[154]. Что касается количественного аспекта разногласия, то оно определяется, по мнению «Братьев чистоты», тонкостью смысла, различностью путей, ведущих к знанию, а также различием умственных способностей людей, т. е. сводится ими к единству объекта, методов знания и множественности интеллектуальных способностей души[155].

Если количество разногласий, связанных с «тонкостью смысла» и с «множественностью интеллектуальных способностей души», представляет собой объект и субъект знания, то «разновидность путей, ведущих к знанию» есть своего рода среда, в которой отражается природа и содержание теоретических и практических разногласий[156], поскольку она как бы рассматривает дилемму сущностного и второстепенного в чувственном и рациональном знании в виде основного и производного способа познания. «Братья чистоты» акцентировали свое внимание на аналогии как одном из основных источников идейных и религиозных разногласий, потому что она, по их мнению, является наиболее распространенным способом приобретения человеческого знания. Однако аналогия многогранна. Она представляет собой совокупность методов познания и весов, к которым прибегают люди ради справедливости, правды, истины, добра и согласия[157]. Другими словами, аналогия объединяет в себе логическую, социальную и нравственную истину и справедливость. «Братья чистоты» считали, что аналогия способна достичь истины и преодолеть разногласия в том случае, если в ней отсутствуют преднамеренный обман, ошибки, незнание и несоблюдение правил самой аналогии[158]. Если преднамеренный обман, ошибки и незнание есть результат «расстройства» интеллектуальных способностей души в знании и действии, то отход от строгих правил аналогии – это отход от аналогии как от справедливых весов истинности знания. Отсюда их особое внимание к «отходу от справедливой аналогии в рассудительной мысли и верованиях».

«Братья чистоты» пытались показать, что каждый из представителей разума (рациональная теология, философия) и веры (религия) стремился, в силу своей возможности, достичь истины. Следовательно, их суждения и выводы различны в зависимости от близости или удаленности от истины. Тем самым они пытались обосновать объективность истины в аналогиях и возможность разногласий во мнениях так, что дуализм вообще (и манихейство – в частности) перестает быть атеизмом и богохульством, а мнение, сформировавшееся вследствие абсолютизации множественности причин, аналогично тому, что имеется в жизни (добро и зло, свет и тьма и т. п.). То же самое верно и в отношении определения разума, где мнения расходятся главным образом по поводу «приобретенности» его вида (исторического и эмпирического), а не разума как такового[159]. Такой же подход «Братья чистоты» применили по отношению к основным мировоззренческим разногласиям эпохи[160].

Другими словами, изложение и анализ основных мировозренческих разногласий эпохи у Братьев Чистоты содержит попытку сконструировать систему необходимых условий достоверного знания. Они исходили из того, что предпосылки достоверного знания находятся в основах знания любой науки. Всякая наука, всякое искусство имеют, по словам «Братьев чистоты», своих представителей и свои основы. Они согласны в основах своей науки и расходятся в частностях[161]. Такими основами, например, в арифметике является цифровой ряд и воспроизведение от единицы, в геометрии – трехмерность нашегот пространства, в музыке – понимание гармонии звуков, в физике – материя и форма, пространство, время, движение и т. д.[162]. Они пытались сконструировать более последовательную систему чувственных и рациональных знаний путем идентификации субстанционального и акцидентального в них с основами и частностями в методах и познании. То есть они стремились обосновать как субстанциональность основ знания и их методы, так и возможность различия в частностях науки. Они видели в этом не только естественное положение вещей[163], но и залог углубления и уточнения теоретического и практического разума. Они говорили также о «пользе разногласий», суть которой – в оттачивании доказательств, поиске тонких и точных определений, воспроизведении новых аналогий, расширении знаний, критике и самокритике души ради приобретения добродетельных качеств[164].

Гармонизация основ и частностей знания в системе «Братьев чистоты» была призвана выполнять не столько теоретическую, сколько нравственно-практическую функцию. Она служила оживлению и обоснованию ценностей социально-духовного единства общины. Отсюда стремление изложить так называемое «дурное знание» и критика «споров дурных ученых». Отождествляя «дурное знание» с экстремистскими (гулятскими) идеями различных сект в вопросах теологии, политики, морали, «Братья чистоты» тем самым предлагали в своей альтернативной системе закон умеренности.

Рассматривая основные идейные разногласия эпохи, они уделяли основное внимание анализу религиозных разногласий, так как видели в них возможность единства и разобщенности. Разделив религиозные науки на рациональные и пророческие, они попытались рационально определить суть самой религии как сплава убеждения, совести и тайны в качестве основы и признания языком и действием (гласно и открыто) – в качестве второстепенного дополнения[165]. Что касается убеждения, то оно разделяется на три типа: для элиты, для масс и всеобщее. Наилучшее из них – всеобщее, которое охватывает всех. Оно синтезирует в себе основы и дополнения или убеждение и действие, чтобы служить единству социально-духовной целостности общины. При этом «Братья чистоты» вкладывают в убеждение два компонента. Первый – это «разумное рассмотрение» и «сердечная достоверность, очищенная от грехов», основанные на анализе чувственных данных, тонкости рационального теоретизирования, знании математики, владении логикой (подобно древним мудрецам и подвижникам). Второй компонент – это послушание или подчинение тем, кому положено подчиняться[166].

Единство убеждения и послушания представляет собой теоретическую форму единства «очищения души прямого пути» как способа реализации идейно-практической альтернативы. «Братья чистоты» сводили последнюю к следующим необходимостям: соблюдать шариатские нормы, пророческие наставления, указания мудрецов; отказаться от разобщенности, дурных нравов; остерегаться дурных учений; овладевать знаниями (рациональными, шариатскими, математическими, физическими, либо божественными)[167]. Под понятием «очищение души» они подразумевали необходимость ее возвращения к первичному состоянию как божественному[168]. Практический способ достижения этого состояния – кратчайший и точнейший путь, т. е. путь, в котором преграды преодолеваются с прилежанием очищенного сердца, опорой на индивидуальное озарение и на наследие мудрецов и святых старцев[169].

«Братья чистоты», таким образом, пытались сконцентрировать систему основ и ответвлений, реализовав ее в единстве компонентов убеждения (очищение души и прямой путь). При этом они не считали свой подход чем-то новым, наоборот – они подчеркивали его теоретическую преемственность с традициями мудрецов, добродетельных факихов, а практическую – с традициями пророков и истинных их последователей[170]. Они хотели объединить общекультурную целостность в своей альтернативной системе, выразив это следующим образом: «Мы спали в пещере нашего праотца Адама. Сменялись времена и события, пока не пришла пора воскреснуть в царстве великого Номуса. И увидели мы духовный град, витающий в воздухе»[171]. Продолжением этого видения явилось их требование сесть в Ноев ковчег, дабы спасти от наводнения природу и волны материи; увидеть царство небесное, как увидел его Авраам; прийти по велению Божьему, дабы выполнить свой долг, как это сделал Моисей; выполнить эту работу так, чтобы Божья благодать коснулась тебя и увидел бы ты Спасителя сидящим по правую руку от Господа нашего; и выходить из тьмы Аримана[172], дабы узреть Ахура-Мазду[173], сияющего над Аврихоном; входить в храм Афины, дабы увидеть сплетенные Платоном небесные сферы; заснуть в ночь Могущества, дабы увидеть Вознесение на заре[174].

Таким образом они хотели усвоить культурную целостность путем репрезентации в самих себе духовных граней исторического опыта человечества. Не случайной поэтому является их попытка представить законы (шариат) и действия пророков, разум и логику мудрецов (то есть разум и установления веры совокупного опыта человечества) в качестве необходимого единства идейно-практической альтернативы, способной восстановить порядок и справедливость (то есть творческую умеренность). «Братья чистоты» видели в единстве религии и философии более адекватный, более идеальный способ преодоления традиционной дилеммы разума и установлений веры, так как подобное единство отвечало бы задачам усвоения культурной целостности человечества. Отсюда их неоднократные утверждения о том, что постоянное использование и применение идей и высказываний философов, деяний и установлений пророков призвано показать невежество тех философствующих людей, которые в философии знают лишь общие ее основы, и тех религиоведов, которые знают лишь внешние стороны истинных таинств веры. Следствием всего этого явились их нелепые противоборства, бесплодные дискуссии, противопоставление философии шариату и наоборот[175].

Следует подчеркнуть, что всякая попытка усвоить истины целостной мировой культуры, как бы ни пыталась она быть последовательной в своем синтезе, не застрахована от соблазна эклектики. Если последняя представляет собой также один из каналов толерантности и открытости, то ее провозглашенная цель – умеренность – все же остается объектом скепсиса и дискуссий из-за слабости ее обоснования в критериях и ценностях собственной культуры. Эта слабость сопутствовала идейной системе «Братьев чистоты» в их обосновании умеренности, из-за чего она стала объектом жесткого сомнения и издевательской критики. Так, ат-Таухиди[176] в своей книге «Услады и развлечения» говорит о том, что, когда в его руки попали письма «Братьев чистоты», он был поражен их некомпетентностью. В совокупности своей они – лишь конгломерат мифов, небылиц, аллегорий, эклектики, соединенных по принципу «резать-клеить». Когда он передал эти письма своему шейху Абу Сулейману ас-Саджитани[177], тот охарактеризовал их (после тщательного рассмотрения) следующим образом: носили воду в решете, ходили кругами вокруг источника, а напиться не смогли[178]. Поэтому ас-Саджистани видел в их стремлении «очистить шариат от невежества с помощью философии» лишь иллюзию о возможности ввести философию в шариат либо подчинить шариат философии. Другими словами, критика, направленная против «Братьев чистоты», видела в их попытке объединить философию и шариат лишь эклектический подход, лишенный каких-либо надежд на успех[179]. Дело в том, что утверждения «Братьев чистоты» о шариате как о лекарстве для больных, а философии – для здоровых[180] рассматривалось этой критикой как лишенное смысла, ибо нет одного и того же лекарства для больных и для здоровых.

Из всего вышесказанного следует вывод, что непосредственная и опосредованная критика эклектизма «Братьев чистоты» была направлена на выявление непоследовательности их попыток синтезировать философию и религию. Эта непоследовательность была неизбежным результатом того, что все попытки синтеза мировой культурной целостности предпринимались вне критического анализа совокупных достижений мусульманской культуры. Вследствие этого идея умеренности, рассматриваемая ими в единстве философии и религии, приобрела характер отважного поступка утопического духа. Что касается многократных утверждений о необходимости и пользе единения философии и религии[181], то «Братья чистоты» не могли преодолеть историко-культурной преграды между исламским шариатом и греческой философией. Попытка идентифицировать шариат с верой, массами, а философию – с разумом и интеллектуальной элитой вынудила их постоянно испытывать реальную отчужденность от совокупных достижений мусульманской культурной целостности. Другими словами, их теоретическая и практическая попытка решить проблему единства философии и религии осталась пленницей интеллектуального высокомерия, свойственного эклектическому духу. Неотъемлемой частью их подхода к данной проблеме явилась параллельность философии и шариата: первая – как доказательная, достоверная и духовная, а вторая – как мнимое, традиционное и телесное.

Ибн Рушд рассматривал проблему философии и религии в рамках отношения мудрости и шариата, то есть он включил ее в язык и логику самой культуры (ислама), пытаясь тем самым решать ее в традициях и критериях фикха. Не случайно он ставил в начале своего рассмотрения соотношения философии и религии вопрос о том, допустимы, запрещены или обязательны занятия философскими науками и логикой[182]. Он пытался логизировать и узаконить эту проблему в мусульманском видении, то есть довести до логического конца идеи ал-Фараби. Он разделяет с ал-Фараби идею о совместном усилии философии и религии разумно смотреть на мир. По Ибн Рушду, если действие философии не более чем рациональное рассмотрение вещей с точки зрения их указания на творца, то шариат стремится к тому же, но с позиции допустимого и обязательного. Кроме того, имеется огромное количество айатов, призванных к обязательному использованию разума и рационального рассмотрения. Поскольку шариат считает должным рациональное рассмотрение вещей, пишет Ибн Рушд, а само рассмотрение есть не что иное, как выведение неизвестного (это, в свою очередь, не что иное, как аналогия), то, следовательно, мы должны рассматривать вещи с помощью рациональной аналогии[183]. Эта аналогия в конечном счете определяет цели как мудрости (философии), так и шариата (религии). Опираясь на это, он делает вывод о тождестве цели установлений веры (шариата, религии) и мудрости (философии). Однако у каждой из них своя специфика. Если мусульманский шариат, как пишет Ибн Рушд, призывает к осознанию истины, то рациональное доказательство (философия) не должно привести к противоречию с установлениями веры, исходя из того, что истина (философская) не противоречит истине (религиозной), а наоборот – они соответствуют и поддерживают друг друга[184].

Другими словами, Ибн Рушд пытался обосновать культурное видение мудрости так, чтобы оно было приемлемо как в традициях ислама (религии), так и в традициях логики (философии), тем самым снимая возможную противоречивость веры и доказательства (разума). Он стремился рассматривать рациональный диапазон мусульманской культуры как необходимое условие идеальной умеренности. Он видел в этом способ преодоления сектантства и догматизма, лжи и пороков, утверждения гуманизма и свободомыслия, истины и добродетели. Отсюда его переработка и переформулировка достижений теоретической мысли о соотношении мудрости и шариата в рамках поиска их связи и сходства, т. е. в рамках поиска нового единства культуры и логики.

Ибн Рушд исходил из признания того, что цель религии – это обучение людей истинному знанию и истинному действию. Истинное знание – это знание Бога и всех вещей как таковых, а также счастья и несчастья. Истинное действие – это деяния, ведущие к счастью. Если обучение истинному знанию реализуется через моральные и правовые знания (науки), то обучение истинному знанию реализуется через рациональные представления и рациональные доказательства. Поскольку средства рациональных представлений есть представления о самих вещах либо подобии, постольку средства доказательства есть как раз способы самого рационального познания, то есть достоверного, диалектического и риторического. Философия (мудрость) предполагает с необходимостью поднятие ее риторического доказательства до уровня достоверного, а основная задача религии состоит в обучении всех. Из этого следует, что религия охватывает все средства рациональных представлений и доказательств[185]. То есть Ибн Рушд стремился преодолеть логику противостояния и отчуждения между философией и религией путем включения их в средства логики. Поэтому он считал «мудрость подругой и молочной сестрой шариата, независимо от ссор и размолвок между ними, ибо они дружны по природе и любят друг друга по сути и по инстинкту»[186].

Ибн Рушд стремился «легализовать» философию и философизировать шариат путем гармонизации мудрости и шариата и растворения в накопленном единстве теоретических и практических опытов ислама. Эта гармонизация содержала в себе синтез рациональной и религиозной целостности ислама и была призвана обосновать культурное и логическое видение высшей человеческой цели – счастья. Она предполагала в самой себе открытие новых возможностей рационализации религии и растворения ее в открытом гуманизме истинного знания и действия.

Это была историко-культурная форма усвоения разнообразных попыток и возможностей синтеза разума и мудрости, выработки рациональной мудрости и мудрого рационализма, которые, в свою очередь, были не чем иным, как целостностью морального духа или монизмом надысторических (абсолютных) принципов, воплощение которых предполагало гармонию общества и умеренности. Специфическое преломление этих принципов в попытках объединения и гармонизации религии и философии есть лишь теоретическая форма обоснования легитимности общины в критериях разумной умеренности, то есть рациональная форма вечной мудрости: идеал мусульманской культуры.

Философия интеллектуального пробуждения

У вечной мелодии бытия нет никакой связи с людскими голосами, разве что случайно мы обнаруживаем в них ее зов, когда человек пытается создать идеальную гармонию, или музыку разума, духа и тела. И это – единственная мелодия, которая способна постепенно подняться до уровня интуитивного познания.

Интуитивное познание отражает опыт народов и цивилизаций в рамках их исторического развития и в соответствии с их критериями истины. Это позволяет проследить поиск мелодии бытия и ее звуков в скрытых и явных усилиях по достижению гармонии с природой, как это происходит в китайских учениях о дао, в стремлении буддийской философии обосновать ценность и смысл нирваны применительно к духу и телу, в усилиях греков по утверждению сущности философии как любви к мудрости, то есть поиска духовного в умственных усилиях. Отсюда и парадигма необходимости согласия духа и тела и ее девиз: «Здоровый ум в здоровом теле».

Это позволяет сказать, что музыка разума породила математику пифагорейцев в той же мере, в какой эта математика произвела на свет упражнения духа и тела как один из древнегреческих образцов достижения мудрости. То же самое можно сказать и об исламской культуре, которая создала свою собственную систему мудрости из вдохновения на основе богатого самобытного опыта.

История народов и культур создает различные образы, виды и степени мудрости, однако все они вместе стремятся обосновать тайную согласованность между сердцем и разумом, все то, что способствует созданию музыки разума. Здесь скрывается загадка творчества и его потаенной способности, которая ограничивается не правилами логики, а лишь пределами интуиции. В этом и заключается парадокс и загадка интуитивного познания.

Познание истины кажется очевидным, когда мы рассматриваем его согласно критериям логики, здравого смысла и традиций научного анализа. Все это – необходимые составляющие всякого дискурсивного познания. Но оно оказывается ограниченным в состоянии изумления и растерянности, или как только человек поднимется до уровня интуиции, что обычно превращает разгадку тайн бытия в тайну познания. В этом скрывается противоречие между глубоким познанием, содержанием реальной философии, с одной стороны, и жизнью согласно критериям истины и ценности с точки зрения достижения состояния интуиции – с другой. Это делает ее результаты и легкими, и трудными, и ясными, и таинственными, и явными, и скрытыми, и уникальными, и всеобщими, и этнически обусловленными, и универсальными, и, кроме того, этическими и гуманистическими. И абсолютно во всем этом имеются различные проявления и степени поиска достоверности или истинной уверенности.

Состояние интуитивного познания – одновременно и легкое, и трудное, поскольку в нем содержится то, что возбуждает радость сердца, тающего от изумления и растерянности, и то, что вызывает печаль разума, сталкивающегося с трудностью выражения интуитивных откровений средствами логического языка. Точно так же это состояние – одновременно ясное и таинственное по причине совмещения в нем и явного обнаружения, и неясности. Это состояние и явное, и скрытое, ибо оно представляет собой исторический опыт личностей, общностей и народов. Это состояние уникальное и универсальное, так как оно представляет собой некий самобытный опыт, который поднимается в своих лучших образцах на универсальный уровень благодаря присутствию в нем определенной толики возвышенного индвидуализма. Это состояние и этническое, и универсальное, поскольку оно взламывает рамки исторического и духовного опыта отдельных народов и пребывает в пределах мудрости всей человеческой культуры. Это состояние также этическое и гуманистическое, поскольку в нем содержится стремление к единству и к реализации опыта теоретического и практического разума в соответствии с критериями и ценностями возвышенного духа.

Рациональный опыт вовсе не обязательно гуманистичен, равно как и светскость не обязательно нравственна. Что касается мудрости, то это единственное, что в состоянии обосновать реальный способ освобождения человечества от того, что суфии называют рабством, зависимостью от мирского и преходящего. Иначе говоря, речь идет о том, чтобы увидеть путь к освобождению от всего того, что не имеет отношения к истине. Не удивительно, что мудрость подобна мысли действия или единству знания и действия. Это единственный способ постижения истины достоверности или истинной уверенности, при котором достоверность вновь становится способом действия или критерием постоянного испытания человеческой воли путем развития и улучшения ее составляющих перед лицом фактической, реальной истории культуры. Это состояние, которого достигает философское творчество, когда его послания становятся настольной книгой или «наилучшим собеседником и спутником», как это принято называть в арабо-мусульманской культуре, то есть книгой человеческого духа и тела, в смысле ее способности отвечать устремлениям, самым сокровенным помыслам и желаниям сменяющих друг друга поколений и культур.

Соответствие и совпадение устремлений не могут быть постоянными без достижения уровня мудрости, то есть преодоления ограниченного историческими рамками разума народов и цивилизаций, и без подъема на уровень общечеловеческой культуры. Это преодоление имеет разные формы, а задача его состоит в поиске смысла метаморфоз бытия и небытия. Это единственная компенсация для мудрости всякий раз, когда она оказывается не в состоянии быть руководящим принципом бытия. При этом именно мудрость содержит ценности гармонии. Осуществление этих ценностей остается частью задачи обоснования системы идеала и долга. Это система пребывает по ту сторону реальной истории, но в то же время она представляет реальную историю через отрицание софизмов разума и языка, как, например, в высказывании, что человек любит искусство, потому что он – искусственный. Это – софистика, опыт которой есть и в исламской культуре, поскольку к ней прибегали различные школы богословия.

Проблема неизменности и изменяемости природы одна из самых дискутируемых в арабо-мусульманской философии. Мутазилиты, например, исходя из своей основополагающей мысли о свободе воли, приложили много усилий для обоснования значения изменяемости природы и ее необходимости для выведения человека из жестких оков природных инстинктов. В то же самое время их противники использовали различные доводы, например, софизм «природы», ради опровержения взглядов мутазилитов. Известен забавный рассказ о том, что один из противников мутазилитов пришел на собрание с мышкой в кармане, подождал начала дискуссии вокруг проблемы неизменности и изменяемости природы и выпустил зверька на молитвенный коврик. Кошка халифа, обученная внимать хозяину, бросилась гоняться за мышкой. И оппонент мутазилитов сказал: «Как вы видите, неизменность природы одолевает изменяемость, вопреки тому, что говорят мутазилиты». Данный аргумент справедлив лишь для «дурной природы» и коварного разума, так как рациональность мутазилитов – исследование наивысшего порядка бытия или того, что повелевает разумом и осознается в моральном единстве в единобожии и справедливости. Для мутазилитов сущее есть разумное и умопостигаемое. Ашариты возражали им, выдвигая мысль, что должное есть разумное и умопостигаемое и что сущее и должное – не одно и то же. Разум не может решить эту проблему, так же как не может и умалить ее противоречивого характера. Решить ее можно исключительно путем перевода на уровень мудрости в смысле рассмотрения единства противоположностей с точки зрения Абсолюта. По словам одного суфия[187], он «познал Бога, увидев в Нем единство противоположностей».

Великая мысль! Но она запутанна и сложна в плане осуществления, когда происходит ее перенесение в суровую реальность жизни и истории, полной ошибок и преступлений. Невозможно представить, что эта мысль – из области самонадеянных мечтаний, что она представляет собой всего лишь некий экстракт из правил школьной логики и мертвой традиции, почерпнутой из опыта предшественников. И это потому, что она постоянно поверяется человеческим сердцем, в наиболее законченном виде реализуясь в обращении человека к истине, то есть к изначальной его природе с точки зрения ее сущностной «оности». Это обращение, которое можно ощутить в различных простых и естественных проявлениях бытия: в смехе и плаче матерей, в игре и печали детей, в переходе от отчаяния к надежде, от горя к счастью, из изгоев в героев, то есть в любом проявлении жизни, оказывающем воздействие на чувства, разум и совесть. Не удивительно, что символ гармонии, который олицетворяет цветок лотоса, возбуждает больше, чем пирамиды Египта, а выражение «О моя маленькая роза!», рождающееся в сердце и отражающееся в глазах влюбленных, обладает большим воздействием на чувства, разум и инстинкт, чем небоскребы. Первый случай представляет собой выражение вечной жизни в идеальном соответствии запаха и цвета, образцовый способ воплощения музыки бытия или того, что не похоже ни на одну вещь, как сказали как-то «Ихван ас-Сафа». Во втором случае мы имеем дело с чрезмерным восхищением, при котором сердце аристократа не чувствует мучений раба и отчуждения тружеников.

И все же мысль о познании Бога как выражения единства противоположностей остается частью проблемы противоречивых метаморфоз бытия человечества или, иначе говоря, дилеммы бытия и небытия, жизни и смерти. Это в равной мере проблема чувства и разума, тела и духа. В то же время это и проблема, которая не перестает вызывать искреннее желание преодоления пропасти, поглощающей временное существование людей. Все новым поколениям мыслителей остается только бесконечно биться над решением этой проблемы. И в этом также таится источник вечного наслаждения, побуждающего к воображению и творчеству, к которым мы неизбежно приходим, испытывая потребность в поиске вечной ценности или в пробуждении. Это пробуждение дает нам всмотреться в мир порока и разрушения глазами, полными слез, и радостными сердцами. Через него происходит утверждение интеллектуальных и нравственных координат мудрости.

Философские повести «Хайе ибн Йакзан» («Живой, сын Бодрствующего») созданы в рамках этого дискурса и до сих пор являют собой особое выражение усилий по утверждению интеллектуальных и нравственных координат мудрости и попыток обоснования ценности и смысла вечного пробуждения как истины мудрости. Конечной точкой пути вечного пробуждения является не что иное, как вечная жизнь. Для нее нет иного истинного критерия, кроме мудрости в качестве созидателя смысла. Бесконечность во времени и есть смысл. И нет у этого смысла иного бытия, кроме как порожденного сильной любовью к нему, то есть усилиями ради постижения великих истин. Это особенность всякого поиска такого рода, ведь подобные усилия содержат в себе в равной мере согласованность и сплетение индивидуальных устремлений творческих личностей и всей культуры в целом.

Повесть «Хайе ибн Йакзан» в течение уже длительного времени обладает сильным воздействием и сохраняет свою оригинальность. Это произведение вдохновляло и привлекало самые несхожие личности, происходящие из разных жизненных, исторических и географических условий. Все они были вдохновлены тайным зовом мудрости. Это уникальный случай, не имевший прецедента в исламской культуре ни до, ни после. Это дает нам возможность говорить о реализации одного из восхитительных образцов философского пробуждения. Для этого пробуждения были предпосылки в поступательном движении исламской культуры. Что касается его внешних форм, то они воплощали в себе различные культуры прошлых эпох, особенно древнегреческую культуру. С формальной точки зрения повесть «Хайе ибн Йакзан» в том виде, как ее изложил Ибн Туфайл, содержит отголоски древнегреческих источников. Например, в рассказе «Идол, царь и его дочь» мы обнаруживаем вариант одного из древних сказаний об Александре Македонском[188]. Это справедливо и в отношении рассказа «Саламан и Абсал», переведенного с древнегреческого языка на арабский Хунайном ибн Исхаком[189].

Некоторые мотивы сказаний в «Хайе ибн Йакзан» указывают на исторический процесс создания мифов, имевших хождение в средиземноморском ареале. Фольклорно-мифологическая общность такого рода широко распространена в данный период. В качестве примера можно привести рассказ о том, как был выброшен в море маленький Муса (пророк Моисей), подобранный египетским фараоном, как и многие схожие примеры в «Тысяче и одной ночи» и в прекрасных народных сказках. Но наиболее совершенная философская и литературная форма этой сказки-утопии представлена в произведении Ибн Туфайла, являющем собой исторический и культурный итог данной традиции. Ее окончательный вид был закреплен Ибн Синой, превратившим рассказ «Хайе ибн Йакзан» в символ философского пробуждения как великой мудрости.

Название повести «Хайе ибн Йакзан» воплощает в первую очередь единство истории ислама и исламской культуры в их поисках мудрости. В самом названии соединились составляющие этого поиска, основанного на постоянном и сосредоточенном историческом размышлении над метаморфозами бытия и небытия, предстающими в качестве сущностной проблемы для всякого глубокого и основательного философствования. Мусульманская мысль была крайне сосредоточена на вопросе жизни и смерти в силу парадигмального значения коранического айта – стиха, который мусульмане повторяют, когда предают земле своих умерших близких: «Бог – нет божества, кроме Него, живого, сущего; не овладевает Им ни дремота, ни сон»[190]. Иными словами, здесь речь идет о появлении и проявлении «живого, сущего», то есть неспящего и бодрствующего в своем видении конечности тела и его предания бренной земле. Это форма, в которой отражаются связь эмпирического и метафизического и их значение относительно смысла и достоверной очевидности. Смерть – достоверная очевидность, более того, это единственная достоверная очевидность. В то же самое время она более всего вызывает сомнение. В этом состоит парадоксальность смерти, которая делает жизнь областью мучительного сомнения, но и утверждения достоверной очевидности. И в этом – парадокс, возбуждающий разум и сердце и не перестающий таить в себе соблазн тайной связи радости культуры и ее безумия.

Ибн Сина написал «Хайе ибн Йакзан» уже после того, как исламская культура проделала гигантские шаги по пути исторических перемен в рамках своего существования в планетарном масштабе. Поэтому осмысление реальности протекало исключительно в соответствии с особыми критериями этой культуры. Мусульманскую культуру в целом можно рассматривать как результат кросскультурного взаимодействия различных цивилизаций. Играло свою роль и взаимовлияние, «смешение» различных традиций в рамках исламской культуры (древнегреческой, персидской, индийской, китайской, а также древнеегипетской и культуры Междуречья в качестве дополнения к самобытному наследию мусульманской традиции). Все это сплавлялось в горниле исламской культуры и ее духовных оснований в ходе размышлений над смыслом бытия и ценностью мудрости. Это размышления, посредством которых философ обычно осмысляет разрозненные проявления смерти во власти, традиции, поклонении, низости, невежестве и упадке. Отсюда и интерес «пробуждающейся жизни» к противопоставлению с различными проявлениями смерти.

Повесть «Хайе ибн Йакзан» – это повествование об оптимистическом философском размышлении и интуиции интеллектуальной и практической мудрости, которые мы обнаруживаем в личной биографии Ибн Сины, ас-Сухраварди ал-Мактула и Ибн Туфайла, то есть тех, в чьей жизни и судьбе отразились дух культуры и усилия по утверждению мудрости.

1. Ибн Сина – Мудрость «Исцеления» и «Спасения»

Ибн Сина вырос в семье, в которой культивировались любовь к знанию, науке и политике и приверженность к исмаилитской религиозно-философской мысли. Несмотря на признание самого Ибн Сины, что он не усвоил всего того, что говорили его отец и братья о преимуществе исмаилитской мысли, на него оказали влияние ее суровая умственная и эзотерическая духовная устремленность и политическая направленность. Он не отвергал напрочь и опровержения исмаилитской мысли как таковой, что указывает на его раннюю интеллектуальную независимость и присущую ему от природы свободу в поисках истины. Это с ясностью проявилось еще в детстве, так как он смог очень рано целиком посвятить себя философским поискам, ознакомившись предварительно с началами наук (арабского языка, корановедения, мусульманского права и литературы). На этой основе сформировался личностный облик Ибн Сины – образцового примера возвышенной индивидуальности в поиске истины и обоснования мыслей.

Конец ознакомительного фрагмента.