Вы здесь

Исключительные. Часть первая. Странные моменты (Мег Вулицер, 2013)

Моим родителям, отправившим меня туда, и Марте Паркер, которую я там встретила

«На запад предстоял долгий путь,

Прилег я в поезде отдохнуть

И загрустил, увидав во сне

Себя самого и ставших друзьями мне».

«Сон Боба Дилана»

«…обладать всего лишь малой толикой таланта… было ужасно, мучительно».

Мэри Робинсон, «Твоя»


Часть первая

Странные моменты

1

Теплым вечером в начале июля того давно уже минувшего года Исключительные собрались впервые. Им было всего по пятнадцать-шестнадцать, и величать себя так они стали с осторожной иронией. Зачем-то позвали Джули Хэндлер, чужачку, а то и вовсе чокнутую, и вот теперь она сидела в уголке на неметеном полу и старалась выглядеть скромной, но не жалкой, а выдержать такой баланс непросто. В хитроумно спроектированном, хоть и задешево построенном вигваме в такие вечера, когда ни ветерка сквозь сетки не пробивалось, стояла духота. Джули Хэндлер очень хотелось вытянуть ногу или подвигать из стороны в сторону челюстью, которая при этом запускала в ее черепе приятную волну крохотных взрывов. Но если бы она сейчас каким-то образом привлекла к себе внимание, у кого-нибудь мог бы возникнуть вопрос, к чему она здесь. А ведь и впрямь, понимала она, никаких резонов тут находиться нет у нее и в помине. Случилось чудо, когда Эш Вулф кивнула ей в тот вечер возле умывальников и спросила, не хочет ли она попозже составить компанию ей и еще кое-кому. Еще кое-кому. Сама формулировка будоражила воображение.

Джули повернулась к ней глупым мокрым лицом, которое сразу же вытерла тоненьким полотенцем, привезенным из дома. «ХЭНДЛЕР» – на красной метке для прачечной по сморщенному краешку надписала мать нетвердым почерком, казавшимся теперь слегка трагическим.

– Конечно, – ответила она инстинктивно.

А если бы сказала нет? Об этом она частенько задумывалась после, с доставляющим некое странное удовольствие вымученным ужасом. Если бы отвергла беспечно брошенное приглашение и занялась своими делами, тычась невпопад из стороны в сторону, словно пьяная, слепая идиотка, уверенная: хватит с нее и того кулечка счастья, который таскает за собой. Однако же, сказав «конечно» за умывальниками в женском туалете, она угодила сюда, притулилась в уголке этого незнакомого, ироничного мира. Ирония была ей внове и отдавала диковинным сладким привкусом, как недоступный прежде летний плод. Скоро и она, и вся компания станут так ироничны, что на самый невинный вопрос не смогут ответить без легкой ехидцы. Пройдет еще немного времени, и язвинка смягчится, ирония сольется с серьезностью, а годы, укорачиваясь, полетят. И вот уже все они потрясенно и скорбно врастают в плотные, завершенные взрослые свои сущности, почти не имея шансов заново себя придумать.


Ну а в тот вечер, задолго до потрясений, скорби и застоя, когда они впервые сидели в деревянном вигваме мальчишек и одежды их еще источали душистые ароматы, оставленные предотъездными домашними стирками, Эш Вулф сказала:

– Каждое лето мы здесь так сидим. Надо бы как-то себя обозвать.

– Зачем? – спросил ее брат Гудмен. – Чтобы весь мир узнал, какие мы беспрецедентно исключительные?

– Можем назваться «Беспрецедентно Исключительные Люди», – сказал Итан Фигмен. – Пойдет?

– Исключительные, – сказала Эш. – Годится.

На том и порешили.

– Отныне, поскольку мы явно самые исключительные люди, какие, мать вашу, вообще на свете жили, – изрек Итан, – поскольку мы до того, мать вашу, убедительны, а мозги наши до того набиты важными интеллектуальными мыслями, нарекаем себя отныне Исключительными. И пусть всякий, кто нас встретит, замертво падет на нашем пути, увидав, какие же мы, мать вашу, исключительные.

И в сей смехотворно торжественный миг они воздели вверх бумажные стаканчики и косяки. Джули тоже рискнула поднять свой стаканчик с водкой и тангом – «ви-энд-ти», как они выражались, – при этом на полном серьезе кивнув.

– Чок, – сказала Кэти Киплинджер.

– Чок-чок, – откликнулись остальные.

Название было ироничным, а импровизированное самонаречение – шутливо претенциозным, но все-таки, думала Джули Хэндлер, они и впрямь исключительные. Эти подростки вокруг нее, все из Нью-Йорка, напоминали царственных особ и французских кинозвезд, озаренных неким священным ореолом. Творческими в этом лагере считались все, но здесь, насколько она могла судить, собрались самые яркие – местное ядро. Ей никогда не приходилось встречать таких людей; они были интересны не только по сравнению с обитателями Хеквилла – нью-йоркского пригорода, где она жила с рождения, – но и вообще по сравнению с внешним миром, который в тот миг казался нескладным, отталкивающим, совершенно омерзительным.

Словом, в то лето 1974 года, когда она, да и любой из них, с головой окунувшихся в умопомрачительное средоточие одноактных пьес, анимационных кадров, танцевальных сцен и акустических гитар, поднимали глаза, взору открывался столь жуткий дверной проем, что они быстро отворачивались. У двух парней на полках над кроватями стояли экземпляры «Всей президентской рати» – рядом с большими банками спрея от комаров и флакончиками бензоилпероксида, предназначенными для борьбы с бурно расцветающими на коже угрями. Книга вышла всего за пару недель до открытия лагеря, и ночью, когда гомон в вигваме постепенно стихал, переходя в сон или ритмичную шуструю мастурбацию, они читали при свете фонариков. «Как можно верить этим уродам?» – думали они.

В такой мир им и предстояло вступить: в мир уродов. Джули Хэндлер и остальные застыли перед дверью в этот мир, и что им надо было сделать – просто пройти сквозь нее? К концу лета сольется Никсон, оставляя за собой влажный слизневый след, и весь лагерь будет пялиться в допотопный «Панасоник», который прикатят в столовую владельцы, Мэнни и Эди Вундерлих, легендарно известных в крошечном сжимающемся мирке стареющих социалистов.


Вот они и собирались вместе, потому что мир был невыносим, а сами они – нет. Джули позволила себе еще одно легкое движение, то и дело скрещивая руки. Однако никто не обратил внимания, не начал выяснять, кто зазвал сюда эту неуклюжую рыжую прыщавую девчонку. Никто ее не прогнал. Она оглядела полутемную комнату, где все развалились на койках и деревянных половицах, как в сауне.

Итан Фигмен, на редкость безобразный толстяк со слегка сплющенными, словно прижатыми в пантомиме к невидимой стеклянной стене чертами лица, восседал, чуть раскрыв рот и держа на коленях пластинку. Его она одним из первых приметила после того, как на днях ее привезли сюда мать и сестра. Тогда на нем была широкополая шляпа из джинсы, и он приветствовал всех на лужайке, хватаясь за чемоданы, невинно тискаясь с девчонками и дружески пожимая руки парням. «Итан! Итан!» – кричали ему со всех сторон, и он поочередно откликался на каждый голос.

– Какой смешной мальчик, – шепнула Эллен, сестра Джули, когда они стояли на лужайке, только выбравшись из своего зеленого «Доджа Омни» после четырехчасовой поездки из Хеквилла. Он и впрямь выглядел нелепо, но Джули уже ощутила потребность опекать этого незнакомого мальчика.

– Вовсе нет, – возразила она. – Он классный.


Разница в возрасте между сестрами составляла всего шестнадцать месяцев, но Эллен была брюнеткой с непроницаемым лицом, склонной к удивительно резким суждениям, которые нередко гремели в сельском домике, где они жили с матерью Лоис, а до минувшей зимы и с отцом, Уорреном, умершим от рака поджелудочной железы. Джули навсегда запомнит, каково это – жить бок о бок с умирающим человеком, и особенно делить с ним единственную ванную, окрашенную в персиковый цвет, которую несчастный отец сконфуженно монополизировал.

В январе отец умер, и горькая боль утраты смешалась с облегчением. Об этом невозможно было думать постоянно, но и выкинуть из головы не получалось. Подкралось лето, но пустота не исчезла. Эллен никуда не хотела, но Джули просто не могла сидеть целое лето дома подавленной и смотреть на мать с сестрой, пребывающих в таком же настроении. Так и спятить недолго, решила она. В последнюю минуту ее преподаватель английского предложил поехать в этот лагерь, где согласились взять Джули на стипендию, поскольку оставалось свободное место. Никто из Хеквилла не ездил в такие лагеря – не столько из-за цен не по карману, сколько потому что даже в голову не приходило. Все оставались дома и ходили в простенький местный дневной лагерь при школе – Хеквиллскую рекреационную программу, Хек-Рек, как ее называли, – или целыми днями балдели на городском пруду, или устраивались на работу в «Карвел», или мариновались в своих сырых домах.

Денег ни у кого не было, и, похоже, никого это особо не напрягало. Уоррен Хэндлер работал в кадровой службе «Клелланд аэроспейс». Джули понятия не имела, чем он там занимается, но знала, что работы у него по горло, а зарплаты не хватит на то, чтобы построить бассейн на заднем дворике. И все же, когда ей вдруг выпал шанс отправиться в такой летний лагерь, в каком никто из ее знакомых не бывал, мать настояла, чтобы она согласилась.

– Хоть кто-то из семьи должен немного развеяться, – сказала Лоис Хэндлер, овдовевшая в 41 год, из-за чего ее все еще трясло. – Время-то прошло.

Тем вечером в вигваме мальчишек № 3 Итан Фигмен выглядел таким же уверенным, как на лужайке в первый день. Уверенным, но наверняка понимающим, что внешность его подкачала и никуда от этого не деться на всю оставшуюся жизнь. На поверхности альбома Итан начал мастерски скручивать косяки. Работа у него такая, говорил он, и ему явно нравилось, что пальцам, когда в них не зажаты ни ручка, ни карандаш, находится дело. Он был аниматором и часами рисовал короткие мультфильмы и заполнял страницы блокнотиков на спирали, всегда торчащих из его заднего кармана. А сейчас он бережно набирал в крохотный совочек зернышки, веточки и бутончики.

– Фигмен, прибавь скорости, местные возбудились, – сказал Джона Бэй. Джули еще почти ничего не понимала, но все-таки знала, что Джона, симпатичный парень с иссиня-черными волосами, падающими на плечи, и кожаным шнурком на шее, был сыном фолк-певицы Сюзанны Бэй. Знаменитая мать надолго стала главной примечательной чертой Джоны. Он то и дело невпопад употреблял фразу «местные возбудились», но на сей раз она вроде бы имела смысл. Все присутствующие действительно пребывали в возбужденном состоянии, хотя никто из них не был местным.

В тот июльский вечер Никсону еще оставалось больше месяца до того, как его вышвырнут с лужайки перед Белым домом, словно сгнившую садовую утварь. Джона Бэй с гитарой со стальными струнами сидел напротив Итана, втиснувшись между Джули Хэндлер и Кэти Киплинджер – девушкой, которая весь день неутомимо танцевала в балетной студии. Кэти была пышной блондинкой, гораздо более женственной, чем подобает большинству пятнадцатилетних девчонок. Вдобавок она была «чересчур эмоциональной», как резковато заметил кто-то позднее. Той самой девушкой, которую парни никогда не оставляют в покое, инстинктивно домогаясь ее изо всех сил. Порой контуры ее сосков отчетливо проглядывали сквозь трикотажную ткань, будто пуговки на диванной подушке, и всем приходилось демонстративно не замечать этого, как это частенько случалось в их кругу.

Надо всеми на верхней койке растянулся Гудмен Вулф, голенастый и не по годам мужественный верзила с нежной кожей, мгновенно сгорающей на солнце, облаченный в шорты хаки и буйволовые сандалии. Если и был в этой группе вожак, то точно он. Вот и сейчас на него приходилось взирать в буквальном смысле снизу вверх. Двух других парней, которые, собственно, жили в этом вигваме, вежливо, но выразительно попросили исчезнуть на ночь. Гудмен хотел стать архитектором, как слышала Джули, но никогда не вникал, на что опираются здания и как висячие мосты выдерживают тяжесть проезжающих автомобилей. Внешне он был далеко не так ярок, как его сестра, весь его облик портила поросшая щетиной нездоровая кожа. Но несмотря на несовершенства и некоторую общую инертность, он явно задавал здесь тон. Прошлым летом в середине спектакля «В ожидании Годо» Гудмен залез в осветительную будку и на целых три минуты погрузил сцену во мрак, просто чтобы посмотреть, что из этого выйдет – кто завизжит, кто засмеется и сильно ли достанется ему самому. Лежа в темноте, не одна девчонка втайне воображала, будто на ней лежит Гудмен. Огромный, как лесоруб, пытающийся трахнуть девочку, – или нет, скорее, как дерево, пытающееся трахнуть девочку.

Гораздо позже те, кто знал его в лагере, сошлись на том, что неспроста именно у Гудмена Вулфа жизнь развивалась по столь тревожной траектории. Конечно, говорили они, были и неожиданности – а впрочем, непременно уточняли сразу после, нет, это все было сплошной неожиданностью.

Брат и сестра Вулф ездили в лагерь «Лесной дух» с двенадцати и тринадцати лет, они тут верховодили. Гудмен крепко сложен, грубоват и задирист, Эш – хрупкая добросердечная красавица с длинными прямыми светло-русыми волосами и грустными глазами. В иные дни в разгар сценических импровизаций, когда класс разговаривал на выдуманном языке, мычал и блеял, Эш Вулф внезапно ускользала из театра. Она возвращалась в пустой девчоночий вигвам и укладывалась на кровать, чтобы писать в дневник, поглощая «Джуниор минтс».

«Порой мне кажется, что я слишком многое чувствую, – писала Эш. – Чувства вливаются в меня стремительным потоком, и я беспомощна перед их натиском».

В тот вечер сетчатая дверь, покачиваясь, закрылась за теми ребятами, которых из вигвама шуганули, а потом пришли три девочки, жившие по другую сторону сосен. Всего в этом освещенном единственной лампочкой конусообразном строении собралось шесть человек. Им предстояло вновь собираться вместе при любой возможности до конца лета, а в ближайшие полтора года частенько и в Нью-Йорке. У всех впереди еще одно общее лето. А в последующие тридцать с лишним лет встречаться при любой возможности будут лишь четверо из них, но это, конечно, совсем другая история.

Джули Хэндлер в начале той первой ночи еще не взяла себе гораздо более благозвучное имя Жюль Хэндлер – эта перемена сама собой произойдет чуть позже. Зовясь Джули, она все время ощущала себя не в своей тарелке; она была нескладной, кожа ее розовела и шла пятнами при малейшей провокации: когда она смущалась, ела горячий суп, на полминуты выходила на солнце. Ее каштановые волосы недавно пережили перманент в салоне «Ля ботэ» в Хеквилле, после чего ее голова стала похожа на голову пуделя, и это ее убивало. Идея сделать противную химическую завивку принадлежала матери. В год, когда умирал отец, Джули упорно разделяла волосы, раздвоившиеся на концах, и локоны ее стали виться как попало. Иногда она обнаруживала единственный волосок с бессчетным множеством посеченных кончиков и выдергивала его целиком, слушая треск, с которым волос ломался между пальцами, как ветка, и испытывая ощущение, вызывающее сдержанный вздох.

Посмотрев однажды в зеркало, она увидела, что на голове у нее какое-то ужасное разоренное гнездо. Не мешало бы постричься и завиться, сказала мать. После перманента, увидав себя в салонном зеркале, Джули вскрикнула: «Какая гадость!» – и выбежала на стоянку. Мать мчалась за ней, приговаривая, что волосы улягутся и уже завтра не будут такими пышными. «Милая, ты не будешь таким одуванчиком!» – кричала ей Лоис Хэндлер через сверкающие ряды машин.

Теперь, среди этих людей, которые уже второй или третий год приезжали в летний лагерь исполнительских и изобразительных искусств в Белкнапе, штат Массачусетс, Джули, одуванчиковая кудлатая чужачка из неприметного городка, расположенного в шестидесяти милях восточнее Нью-Йорка, как ни странно, пришлась ко двору. Просто находясь здесь, в этом вигваме, в назначенный час, каждый из них искушал других величием или хотя бы намеком на такую перспективу. Предвкушением величия.

Джона Бэй волок по полу кассетник – тяжелый, как ядерный чемоданчик.

– Тут у меня новые записи, – сказал он. – Классные акустические вещи. Только послушайте этот рифф, закачаетесь.

Остальные почтительно слушали, поскольку доверяли его вкусу, пусть даже и не понимали его. Джона закрыл глаза, слушая музыку, и Джули наблюдала, как он тащится. Батарейки садились, и начинало казаться, будто музыку, исторгаемую магнитофоном, исполняет тонущий музыкант. Но Джоне, явно одаренному гитаристу, это нравилось, а значит, нравилось и Джули, и она покачивала головой приблизительно в такт. Еще несколько «ви-энд-ти» организовала Кэти Киплинджер, налив и себе в складной стаканчик – такие обычно берут на природу и никогда не отмывают дочиста. А этот, как отметил Джона, увидав его, еще и напоминал Музей Гуггенхайма в миниатюре.

– Это не комплимент, – добавил Джона. – Стакан не должен складываться и раскладываться. Он и без того совершенный предмет.

Джули вновь поймала себя на том, что кивает, тихо соглашаясь с любыми высказываниями, звучащими здесь.


В тот первый час обсуждались книги – в основном написанные резкими и сердитыми европейскими авторами.

– Гюнтер Грасс – вот настоящий бог, – сказал Гудмен Вулф, и два других парня с ним согласились.

Джули вообще-то и не слыхивала о Гюнтере Грассе, но раскалываться не собиралась. И если бы ее спросили, она бы утверждала, что тоже любит Гюнтера Грасса, хотя для подстраховки добавила бы: «Я не так много читала у него, как хотелось бы».

– По-моему, богиня – Анаис Нин, – сказала Эш.

– Ну ты даешь! – возразил брат. – У нее сплошная претенциозная девчачья галиматья. Понятия не имею, зачем люди читают Анаис Нин. Худшая писательница всех времен.

– У Анаис Нин и Гюнтера Грасса имена пишутся с умляутами, – заметил Итан. – Может быть, в этом и заключается секрет их успеха. Я и себе такое придумаю.

– Зачем ты вообще читал Анаис Нин, Гудмен? – спросила Кэти.

– Эш меня заставила, – ответил он. – А я делаю все, что скажет моя сестра.

– Может быть, это Эш богиня, – с милой улыбкой изрек Джона.


Некоторые сообщили, что привезли с собой в лагерь книжки, которые надо прочесть к школе. Списки летнего чтения у всех оказались похожими, в них фигурировали сильные и популярные у подростков писатели Джон Ноулз и Уильям Голдинг.

– Если вдуматься, – сказал Итан, – «Повелитель мух» – прямо-таки противоположность «Лесному духу». В одном случае полный кошмар, в другом – утопия.

– Ну да, они диаметрально противоположны, – согласился Джона, употребив еще одно свое любимое выражение. Впрочем, подумала Джули, если кто-то произносит слово «диаметрально», то и «противоположные» зачастую не заставляют себя ждать.

Обсудили и родителей, но главным образом сдержанно-пренебрежительно.

– Мне, собственно, по барабану, вместе живут мать с отцом или врозь, – сказал Итан Фигмен, слюнявя косяк. – Они все в себе, то есть на меня особо внимания не обращают, а я и рад. Хотя неплохо было бы, если бы отец иногда закидывал что-нибудь в холодильник. Кормить своего ребенка вроде как модно нынче.

– Сходи в «Лабиринт», – посоветовала Эш. – Там о тебе позаботятся по полной.

Джули понятия не имела, что такое «Лабиринт» – может, в городе есть такой эксклюзивный частный клуб с длинным извилистым входом? Спрашивать не хотелось, так и невеждой прослыть недолго. Хотя она не понимала, как вообще сюда попала, Итан Фигмен вошел в этот круг не менее загадочным образом. Он был таким приземистым и невзрачным, его предплечья были будто обожжены экземой. Итан никогда не снимал рубашку. Ежедневно он проводил выделенный для плавания свободный час под раскаленной жестяной кровлей анимационного сарайчика со своим учителем, старым Мо Темплтоном, который вроде бы некогда работал в Голливуде с самим Уолтом Диснеем. Старина Мо выглядел жутковато, как Джепетто из диснеевского «Пиноккио».

Чуя, как начинает действовать влажный косяк, обслюнявленный Итаном Фигменом, Джули представила себе, как вся их слюна соединяется на клеточном уровне, и этот образ вызвал у нее отвращение, но потом она засмеялась про себя, подумав: все мы не более чем бурлящие и распадающиеся шарики из клеток. Итан, заметила она, пристально глядел на нее.

– Хм, – сказал он.

– Что?

– Да это я так, про себя. Может, захочешь тут немного задержаться.

– Ну, может, и стоит, – ответила Джули.

– Я за тобой присмотрю.

– Спасибо, – сказала она.

Итан повернулся к остальным, но в своем зыбко-воздушном состоянии Джули ощущала, что Итан отныне стал ее защитником. В ее голову лезли мысли, какие обычно возникают под легким кайфом, грезилась заполняющая вигвам мешанина человеческих клеток, из которой вырастают некрасивый добрый парень, и заурядное ничтожество в лице нее самой, и сидящая напротив нее изящная красотка, и необыкновенно притягательный брат этой красотки, и сдержанно-вкрадчивый сын знаменитой фолк-певицы, и, наконец, сексуально уверенная, слегка неповоротливая танцовщица со снопом светлых волос. Все они – лишь бесчисленные клетки, которые соединились, образовав эту особенную группу. И Джули Хэндлер, никоим образом к ней не причастная, решила вдруг, что любит эту группу. Что влюблена в нее, и останется влюбленной на всю жизнь.

– Если мать хочет бросить отца и чпокаться с моим педиатром, – сказал, обращаясь ко всем, Итан, – будем надеяться, что он моет руки с мылом после того, как поковыряется у кого-нибудь в заднице.

– Погоди, Фигмен, выходит, твой педиатр лазит в жопу всем пациентам, в том числе и тебе? – перебил его Гудмен. – Придется тебя огорчить, чувак: ему не положено этого делать. Это противоречит клятве Гиппократа. Знаешь, «пункт первый: не лезь пальцем в жопу».

– Да не лазит он никуда. Я просто хотел сказануть что-нибудь мерзкое, чтобы привлечь ваше внимание, – возразил Итан. – Я всегда так делаю.

– Ладно, мы так и поняли. Тебе мерзко от того, что твои родители расстаются, – сказала Кэти.

– Чего не можем сказать мы с Эш, – добавил Гудмен, – потому что наши родители счастливы до безобразия.

– Да уж. Мама с папой чуть ли не взасос у нас на глазах целуются, – подтвердила Эш, делая вид, что возмущена, но прозвучало это гордо.

Родители Вулфов, которых Джули мельком видела в первый день в лагере, были бодры и моложавы. Гил – инвестиционный банкир в новой фирме «Дрексел Бернхэм». Бетси – его хорошенькая жена, интересующаяся искусством и готовящая навороченные блюда.

– Все твое поведение, – продолжил Гудмен, – как бы говорит: «Меня не колышет моя семья». А на самом деле очень даже колышет. На самом деле ты страдаешь, по-моему.

– Не пытаюсь перевести разговор с трагедии моего рухнувшего домашнего очага, – ответил Итан, – но можно и гораздо более серьезные беды обсудить.

– Например? – спросил Гудмен. – Твое странное имя?

– Или резню в Сонгми? – вставил Джона.

– Как же, сын фолк-певицы приплетет Вьетнам к чему угодно, – огрызнулся Итан.

– Заткнись, – сказал Джона, но не рассердился.


На мгновенье все притихли; образы, связанные с убийством ни в чем неповинных людей, требовали тишины. Трудно было понять, как реагировать, когда злодеяние внезапно сталкивается с иронией. Судя по всему, при таком столкновении полагалось сделать паузу. Помолчать и выждать, а затем сменить тему, хоть это и ужасно.

– Должен сказать, Итан Фигмен – не такое уж жуткое имя, – сказал Итан. – Гудмен Вулф – гораздо хуже. Так могли бы звать какого-нибудь пуританина. «Гудмен Смиренный Вулф, тебе надлежит явиться в бункер».

Будучи под кайфом, Джули воспринимала все это как дружеские подколы – на том уровне, насколько в их возрасте вообще можно было воспринять суть «дружеских подколов». Настоящего остроумия в этом пока не было, но общий механизм уже работал и был готов к дальнейшей калибровке.

– С нашей двоюродной сестрой в школе в Пенсильвании учится девочка, – сказала Эш, – которую зовут Крема Симанс.

– Сочиняешь, – усомнилась Кэти.

– Ничуть, – возразил Гудмен. – Чистая правда.

Эш и Гудмен внезапно стали выглядеть искренними и серьезными. Если они и вешали лапшу синхронно, по-родственному, то наловчились делать это очень убедительно.

– Крема Симанс, – задумчиво повторил Итан. – Звучит как суп, сваренный из… разных семян. Смесь семенных жидкостей. Пахнет супом Кэмпбелла, который сразу же сняли с производства.

– Прекрати, Итан, уж очень натуралистично расписываешь, – перебила Кэти Киплинджер.

– Ну он же у нас занимается изобразительным искусством, – сказал Гудмен.


Все засмеялись, а потом Гудмен вдруг соскочил с верхней койки, сотрясая вигвам. Он взгромоздился на кровать у ног Кэти Киплинджер, фактически ей на ноги, заставив ее раздраженно приподняться.

– Что ты делаешь? – возмутилась Кэти. – Ты меня раздавишь. И от тебя несет. Боже, что это, Гудмен, одеколон?

– Да. «Каноэ».

– Терпеть не могу.

Но она его не оттолкнула. Он задержался, взяв ее за руку с длинными тонкими пальцами и ухоженными ногтями.

– А теперь давайте все почтим Крему Симанс минутой молчания, – услышала собственный голос Джули. Она не собиралась в этот вечер произносить ни слова, и едва заговорив, почувствовала, что сделала ошибку, встревая в это. Во что именно? В их дела.

– Прорезалась девчонка с Лонг-Айленда, – сказал Гудмен.

– Гудмен, с такими высказываниями ты просто ужасно выглядишь, – одернула его сестра.

– Я и впрямь ужасен.

– Да ты ужасен, как нацист, – сказал Итан. – Словно используешь некий код, чтобы напомнить всем, что Джули еврейка.

– Я тоже еврей, Фигмен, – ответил Гудмен. – Точно так же, как и ты.

– Не ври, – возразил Итан. – Даже если твой отец еврей, мать – нет. Надо, чтобы мать была еврейкой, иначе тебя просто сбросят со скалы.

– Евреи? Они не агрессивны. Не они устроили резню в Сонгми. А я просто заигрывал, – сказал Гудмен. – Хэндлер это знает, верно? Я просто ее чуть-чуть поддразнивал, да, Хэндлер?

Хэндлер. Она ощутила волнение, услыхав, как он ее называет, хотя едва ли могла вообразить, что парень может так к ней обратиться. Гудмен смотрел на нее и улыбался, и ей пришлось сдержать себя, чтобы не встать, не потянуться, не дотронуться до контуров его золотистого лица. Она никогда так долго не находилась совсем рядом с таким эффектным парнем. Джули не соображала, что делает, вновь поднимая свой стаканчик.

– О Крема Симанс, где бы ты ни была, – громко произнесла она, – жизнь твоя будет трагичной. Ее прервет несчастный случай, и причиной станет… аппарат для разосеменения животных.

В своей абсурдно двусмысленной тираде она употребила на ходу придуманное слово, но по вигваму разнеслись одобрительные возгласы.

– Видите, я знала, что неспроста ее позвала, – сказала Эш, обращаясь к остальным. – «Разосеменение». Годится, Жюль!

Жюль. Вот тут оно и произошло: мгновенный переход, после которого все стало по-другому. Робкая провинциальная никчемная Джули Хэндлер, которая впервые в жизни вызвала бурное веселье, внезапно и легко превратилась в Жюль, а это куда более подходящее имя для нескладной пятнадцатилетней девушки, уже отчаявшейся привлечь к себе чье-то внимание. Эти люди понятия не имели, как ее обычно называют; они едва ли ее замечали в эти несколько первых лагерных дней, хотя она их, конечно же, замечала. В новой обстановке появилась возможность преобразиться. Жюль – так назвала ее Эш, а тут же вслед за Эш и остальные. Теперь она была Жюль, и остаться Жюль ей предстояло навсегда.

Джона Бэй провел рукой по струнам старой гитары, доставшейся ему от матери. Сюзанна Бэй преподавала акустическую гитару в этом лагере в конце пятидесятых, когда ее сына еще на свете не было. С тех пор она каждое лето, даже став знаменитой, появлялась в определенный момент и давала импровизированный концерт, и нынешнее лето явно не станет исключением. Она приедет всего на один день, хотя никто, даже сын, не знает, когда именно это произойдет. А пока Джона взял несколько пробных аккордов, а потом заиграл наугад. Казалось, он делает это совершенно рассеянно; он был из тех, чей музыкальный талант кажется естественным, беспечным, врожденным.

– Ух ты, – сказала или просто обозначила губами Жюль – она точно не знала, вырвался ли возглас наружу, – глядя, как он играет. Она представила, что через несколько лет он станет знаменитым, как мать; Сюзанна Бэй введет Джону в свой мир, вытащит его на сцену, это неизбежно. А сейчас, когда казалось, что он вот-вот затянет одну из песен своей матери, типа «Нас ветер унесет», он вместо этого заиграл «О благодать» – в честь той существующей или несуществующей девочки из школы в Пенсильвании, где училась двоюродная сестра Гудмена и Эш Вулф.

Они провели вместе всего-то чуть больше часа, и тут одна из дежурных педагогов, преподавательница ткацкого дела и спасательница из Исландии со строгой стрижкой по имени Гудрун Сигурдсдоттир, вошла в вигвам с массивным прочным фонарем, словно бы предназначенным для ночной подледной рыбалки. Она огляделась и сказала:

– Так-так, мои юные друзья, вижу, вы тут травку курите. Ничего «клевого» в этом нет, как бы вам ни казалось.

– Вы ошибаетесь, Гудрун, – возразил Гудмен. – Это всего лишь запах моего «Каноэ».

– Простите?

– Моего одеколона.

– Нет, по-моему, вы тут все-таки травкой балуетесь, – продолжила она.

– Ладно, – признал Гудмен, – травяной компонент и правда присутствует. Но поскольку вы нас убедили, что мы ведем себя неправильно, этого больше не повторится.

– Все это хорошо. Но вдобавок у вас мальчики путаются с девочками, – сказала Гудрун.

– Мы не путаемся, – откликнулась Кэти Киплинджер, которая переместилась на кровати поближе к Гудмену, причем оба нисколько не смущались, что их видят совсем рядышком.

– В самом деле? Тогда скажите, чем вы занимаетесь.

– Проводим собрание, – изрек Гудмен, приподнимаясь на локоть. – Мы создали группу, и теперь это навсегда. Она сохранится до последнего нашего дня.

– Знаю я, как водят за нос, – усмехнулась Гудрун.

– Нет-нет, это правда. Понимаете, мы называем себя Исключительными, – сказал Джона. – В ироническом смысле, конечно.

– Я думал, мы Претенциозные Анальные Сфинктеры, – пробормотал Итан.

– Ладно, – сказала Гудрун. – Надеюсь, вы останетесь исключительными друг для друга навсегда. Но, слушайте, я не хочу, чтобы вас отправили по домам. Пожалуйста, прекращайте сейчас же. А вы, девочки, давайте быстренько к себе, за сосны.

В общем, три девчонки выдвинулись из вигвама неторопливой беспечной стайкой, освещая дорогу фонариками. Идя по тропинке, Жюль услышала, как кто-то сказал: «Джули?» Поэтому она остановилась и обернулась, направив свет на человека, которым оказался следовавший за ней Итан Фигмен.

– Или Жюль? – произнес он. – Не знал точно, какое имя ты предпочитаешь.

– Пусть будет Жюль.

– Хорошо. Ну так вот, Жюль, – Итан подошел и остановился так близко, что взгляд ее, казалось, проникал в него без преград. Другие девушки продолжали свой путь без нее.

– Отпустило немного? – спросил он.

– Да, спасибо.

– Этим нужно управлять. У тебя в голове должен быть переключатель, который можно поворачивать.

– Хорошо бы, – согласилась она.

– Можно тебе кое-что показать? – спросил он.

– Твой переключатель?

– Ха-ха. Нет. Пойдем со мной. Я быстро.

Она позволила увести себя вниз по склону к анимационной мастерской. Итан Фигмен открыл незапертую дверь; внутри стоял запах слегка обуглившегося пластика, и он включил люминесцентные лампы, которые, мигая, озарили комнату во всем ее величии. Повсюду были закреплены рисунки, свидетельствующие о труде этого причудливо одаренного пятнадцатилетнего парня. Кое-какое внимание номинально уделялось и работам других учеников анимационной студии.

Итан зарядил проектор, потом погасил свет.

– Смотри, – сказал он, – сейчас я тебе покажу содержание правой стороны моего мозга. С левой стороны, видимо, просто мертвая ткань. С самого раннего детства я лежу по ночам в кровати и представляю себе мультфильм, который крутится у меня в голове. Вот начало: есть на свете такой застенчивый одинокий мальчик по имени Уолли Фигмен. Он живет с родителями, которые вечно ссорятся, просто ужасные люди, и он свою жизнь ненавидит. Поэтому каждый вечер, когда он, наконец, остается один в своей комнате, он достает из-под кровати обувную коробку, а внутри этой коробки – крохотная параллельная вселенная под названием Фигляндия.

Он взглянул на нее.

– Рассказывать дальше?

– Конечно, – сказала она.

– И вот как-то ночью Уолли Фигмен и в самом деле обнаруживает, что может войти в обувную коробку; тело его уменьшается, и он шагает в этот маленький мир. И теперь этот пацан уже не какое-то ничтожество – он управляет целой Фигляндией, он тут главный. Все рассчитывают на него, смотрят на него, он занимается всеми аспектами жизни на планете. Политикой. Войнами. Расовыми проблемами. Музыкой. Криминалом. В Фиговом доме – это где президент живет – сидит продажное правительство, и Уолли должен навести порядок. Идею ты поняла, думаю. А может, и нет.

Жюль начала было отвечать, но Итан продолжал сбивчиво говорить.

– В любом случае такова Фигляндия. Не знаю даже, почему хочется тебе это показать, но хочется, ну и вот, – сказал он.

– Вечером в вигваме мне просто пришло в голову: не исключено, что у нас с тобой есть нечто общее. Восприимчивость, что ли. И, может быть, тебе это понравится. Но предупреждаю: может и очень, очень сильно не понравиться. Так или иначе, будь честной. В каком-то смысле, – добавил он с нервной усмешкой.

На покрытой простыней стене возник мультфильм.

«ФИГЛЯНДИЯ», промелькнули начальные титры, и гротескные персонажи начали скакать, хлопать и тарахтеть, причем все говорили голосами, немного похожими на голос Итана. Поочередно представали червеобразные, фаллические, плотоядные и очаровательные обитатели планеты Фигляндия, а сам Итан в ярком свете проектора выглядел трогательно безобразным, поскольку беззащитную кожу его руки испещряла своя уродливая дерматологическая анимация. На Фигляндии персонажи ездили на троллейбусах, играли на аккордеоне на углах улиц, а некоторые врывались в отель «Фигменгейт». Была даже фигляндская версия «Лесного духа» – летний лагерь «Лесной фигмент», куда съехались младшие версии тех же самых героев мультфильма. Жюль смотрела, как они разводят костер, а затем разбиваются на парочки и совокупляются. Ее смущали их толчки и подергивания, а разлетающийся вокруг них в воздухе пот вроде бы символизировал напряжение, но чувство стыда сразу же закрасил благоговейный трепет. Не удивительно, что Итана здесь, в лагере, любили. Он гений, теперь она это видела. Мультик закончился, и на бобине зашелестела пленка.

– Боже, Итан, – сказала ему Жюль. – Потрясающе. Необыкновенно.

Он повернулся к ней, лицо его явно сияло. Для него это был важный момент, но она даже не поняла почему. Невероятно, ее мнение, похоже, его волнует.

– Ты правда думаешь, что это хорошо? – спросил Итан. – Не просто с технической точки зрения хорошо, потому что так делают многие, видела бы ты, что умеет старина Мо Темплтон. Он был как бы почетным членом девятки диснеевских стариков, ты это знала? Фактически десятым стариком.

– Наверное, я выставлю себя дурой, – сказала Жюль, – но я не знаю, что это значит.

– Да ничего, тут никто этого не знает. С Уолтом Диснеем над его классическими картинами – типа «Белоснежки» – работали девять аниматоров. Мо подключился поздно, но явно принимал большое участие. С тех пор как я начал сюда приезжать, он каждое лето учит меня всему – действительно всему.

– Это заметно, – сказала Жюль. – Мне нравится.

– Все голоса я тоже озвучивал, – добавил Итан.

– Я так и поняла. Это можно было бы показать в кинотеатре или по телевизору. В целом чудесная вещь.

– Я так рад, – отозвался Итан.

Он просто стоял перед ней, улыбающейся, и тоже улыбался.

– Вот видишь, – голос его стал тише, от волнения он слегка охрип. – Тебе нравится. Жюль Хэндлер это нравится.

Ей было приятно слышать произносимое вслух странное имя и осознавать, что оно стало звучать для нее гораздо роднее прежнего глупого «Джули», но тут Итан совершил самый поразительный поступок: уткнулся в нее своей большой головой, подался вперед грузным телом, плотно прижался к ней, словно бы повторяя все ее контуры. Рот его впился в ее губы; она уже знала, что от него пахнет травкой, но вблизи запах был гораздо хуже – грибной, лихорадочный, перезрелый.

Она отдернула голову и сказала: «Погоди, зачем?» Наверное, он счел, что они на одном уровне – он здесь популярен, но все же полноват; она никому не известна, кудрява и скромна. Они могли бы объединиться, могли бы сплотиться. Их примут за пару, в этом есть и логический, и эстетический смысл. Хотя она высвободила голову, он еще прижимался к ней всем телом, и именно в тот момент она ощутила, какая это груда, – «куча угля», могла бы она сказать другим девчонкам в своем вигваме, вызывая смешки. «Как там называлось это стихотворение в школе – “Моя последняя герцогиня”? – сказала бы она им, ведь это, по крайней мере, подчеркнуло бы, что кое-что она знает. – А тут был “Мой первый член”». Жюль отодвинулась на несколько дюймов от Итана, чтобы ни одной частью тела с ним не соприкасаться.

– Мне очень жаль, – сказала она.

Ее лицо пылало и, должно быть, покрывалось красными пятнами.

– Да ладно, забудь, – резко бросил Итан, и тогда она увидела, что выражение лица у него стало совсем другим, будто он решил переключиться в режим ироничной самозащиты.

– Тебе не о чем жалеть, – сказал Итан. – Думаю, соображу, как жить. Как не покончить с собой из-за того, что ты не захотела со мной сосаться, Жюль.

Она ничего не ответила, просто опустила глаза и стала рассматривать свои ноги в желтых сабо на пыльном полу мастерской. На мгновенье ей показалось, что сейчас он в бешенстве развернется и бросит ее здесь, и придется пробираться обратно сквозь деревья в одиночку. Жюль представила себе, как спотыкается об обнаженные корни, и в конце концов только мощный фонарь Гудрун Сигурдсдоттир поможет отыскать ее в чаще, где она будет сидеть, прислонясь к дереву и дрожа. Но Итан тихо сказал:

– Не хочется ерундой страдать из-за этого. Так бывает, с незапамятных времен одни люди отвергают других.

– Ни разу в жизни никого не отвергала, – порывисто ответила Жюль. – Впрочем, – добавила она, – ни разу и не соглашалась. То есть никогда так вопрос не стоял.

– Ну да, – сказал он.

Он оставался рядом, пока они вместе лезли по холму обратно. Когда забрались наверх, Итан повернулся к ней. Она ожидала, что еще раз натолкнется на его иронию – может, даже в новой, озлобленной версии. Но вместо этого он произнес:

– Вот ты не хочешь этого делать со мной, а причина, может быть, вовсе не во мне.

– В каком смысле?

– Говоришь, ни разу не отказывала и ни разу не соглашалась, – сказал он. – Ты на сто процентов неопытна. Поэтому, может быть, просто нервничаешь. Твоя нервозность может скрывать твои истинные чувства.

– Думаешь? – спросила она в сомнении.

– Может быть.

– Иногда такое бывает с девушками, – прибавил он, явно преувеличивая свою житейскую осведомленность. – Так что у меня к тебе предложение.

Жюль слушала, не перебивая.

Подумай еще, – сказал Итан. – Проводи со мной больше времени, и посмотрим, что из этого выйдет.


Просьба была вполне разумной. Она могла бы проводить больше времени с Итаном Фигменом, обкатывая мысль, не стать ли с кем-то парой. Итан был особенным, ей действительно нравилось, что он ее выделяет. Он гений, а для нее это многое значит, понимала она. И согласилась подумать еще.

– Спасибо, – сказал Итани и весело добавил, – продолжение следует.

Только доведя ее до вигвама, где она жила, Итан с ней распрощался. Жюль вошла внутрь и стала готовиться ко сну. Стянула футболку и расстегнула лифчик, высвобождая маленькие груди. На другом конце вигвама в кровати уже лежала Эш Вулф, влезшая в свой спальный мешок с красной фланелевой подкладкой и повторяющимся узором в виде ковбоев, бросающих лассо. Жюль догадывалась, что когда-то этот спальник наверняка принадлежал ее брату.

– Ну и где ты была? – спросила Эш.

– Ой, Итан Фигмен захотел показать мне один из своих фильмов. А потом мы разговорились, и стало… в общем, трудно объяснить.

– Звучит таинственно, – сказала Эш.

– Нет, ничего такого, – ответила Жюль. – Вернее, кое-что, но это было странно.

– Я знаю, какими они бывают, – произнесла Эш.

– Кто бывает, и какими?

– Эти странные моменты. Их в жизни сколько угодно, – сказала Эш.

– Ты о чем?

– Ладно, – Эш выбралась из своей постели, подошла и присела рядом с Жюль. – Я всегда как бы ощущала, что в течение всей жизни ты готовишься к особым моментам, понимаешь? Но когда они случаются, порой чувствуешь себя совершенно не готовой к ним. Вот поэтому они и бывают странными. Реальность сильно отличается от фантазий.

– Так и есть, – согласилась Жюль. – Именно это со мной и случилось.

Она удивленно смотрела на красивую девушку, сидящую у подножья ее кровати; казалось, эта девушка понимает ее, хотя она ей ничего не рассказала. Весь минувший вечер обретал разнообразные тонкие смыслы.

Первый поцелуй, думала раньше Жюль, должен притянуть тебя к другому человеку; магниту и металлу положено, соприкоснувшись, слиться и расплавиться в обжигающее серебристо-алое варево. Но этот поцелуй ничего подобного не сотворил. Жюль хотелось тотчас рассказать все это Эш. Она сознавала, что так и рождается дружба: один человек открывает странный момент, а другой решает просто выслушать, и не воспользоваться этим. Их дружба началась в ту ночь и крепла в последующие дни, становясь полновесной и важной, ничуть не похожей на те приятельские отношения, которые Жюль заводила прежде в Хеквилле. Издалека она размышляла о девочках, с которыми там дружила, – об их мягкости, верности; ее удручала мысль, что они считали ее одной из них. Она видела, как все они идут строем к своим шкафчикам в школе. Шелестят их вельветовые джинсы, волосы заколоты, или стянуты резиновыми ленточками, или распущены и лихо завиты. Все вместе, незаметные, невидимые. Она словно прощалась с этими другими девочками сейчас, здесь, в вигваме, где на ее кровати сидела Эш Вулф. Но зарождающуюся дружбу с Эш пока что притормозило присутствие Кэти Киплинджер, которая встала посреди вигвама, сбросила свой большой хитроумный бюстгальтер и выпустила на волю пару по-женски увесистых грудей, отвлекая Жюль мыслью о том, что внутри конусообразного строения эти шары явно не к месту, как квадратный колышек в круглой дырке. Жюль хотелось, чтобы Кэти тут вообще не было, и чтобы Джейн Зелл тоже не было, и вечно хмурой Нэнси Манджари, которая порой играла на виолончели так, будто исполняет траурную музыку на похоронах ребенка.

Если бы здесь были только Жюль и Эш, она бы ей все рассказала. Но рядом крутились другие девчонки, и теперь Кэти Киплинджер, облаченная только в длинную розовую футболку, передавала черничную запеканку, приобретенную днем в городской пекарне, и кривую вилку из столовой. Кто-то – неужели молчаливая Нэнси? Или, может быть, Кэти? – сказал: «Боже, до чего сексуальный вкус!» И все рассмеялись, в том числе Жюль, которая задумалась, действительно ли секс, когда он хорош, по уровню удовольствия сравним с черничной запеканкой – липкой и вязкой.

Тема Итана Фигмена теперь забылась на всю ночь. Запеканка прошла по кругу несколько раз, губы у всех стали одинаково синими, а потом девчонки улеглись по кроватям, и Джейн Зелл рассказала о своей сестре-двойняшке, точной копии, страдающей нервным расстройством, из-за которого она время от времени начинает изо всех сил хлестать себя по лицу.

– О боже, – вздохнула Жюль. – Какой ужас.

– Ага, – подтвердила Джейн. – Бывает, сидит совершенно спокойно и вдруг начинает себя шлепать. Куда ни пойдем, закатывает сцену. Люди разбегаются, когда это видят. Просто жуть, но я уже привыкла.

– Ко всему привыкаешь, с чем сталкиваешься постоянно, – сказала Кэти, и все согласились.

– Ну вот я занимаюсь танцами, – продолжила Кэти, – а у меня такие огромные сиськи. Как две почтовые сумки за собой таскаешь. Ну и что тут поделаешь? Я же все равно хочу танцевать.

– И ты должна попробовать сделать то, что хочешь, – сказала Жюль.

Она слышала, как некоторые парни в лагере, говоря о Кэти, используют между собой прозвище «Мегасиськи». Противное, но меткое.

– Все мы должны стараться делать то, чего хотим в жизни, – добавила Жюль с внезапной и неожиданной убежденностью. – А иначе какой смысл?

– Нэнси, достала бы ты свою виолончель и сыграла нам что-нибудь, – сказала Эш. – Что-нибудь атмосферное. Под настроение.

Хотя было уже поздно, Нэнси достала откуда-то виолончель, уселась на край своей койки, широко раздвинув голые ноги, и сосредоточенно заиграла первую часть виолончельной сюиты Бенджамина Бриттена. Пока Нэнси играла, Кэти встала на чей-то лагерный чемодан, опасно приблизив голову к потолочному скату, и начала исполнять медленные вольные движения, как танцовщица гоугоу в клетке.

– Вот что нравится парням, – со знанием дела поведала Кэти. – Вот чего они хотят. Хотят смотреть, как ты двигаешься. Хотят, чтобы твои сиськи слегка колыхались, как будто ты можешь стукнуть ими по голове и дух вышибить. Хотят, чтобы ты вела себя так, будто в тебе есть сила, но в то же время ты знаешь, что они выиграют бой, если до этого дойдет. Они такие предсказуемые; достаточно поводить бедрами туда-сюда, покачаться ритмично, и их это полностью захватывает. Как персонажей мультфильма, у которых из голов выскакивают глаза на пружинках. Что-нибудь такое Итан бы нарисовал.

Под розовой футболкой тело двигалось, змеясь, и майка то и дело задиралась, так что явью становился и самый смутный намек на лонную мглу.

– Мы – вигвам современной музыки и порнухи! – возликовала Нэнси. – Вигвам с полным обслуживанием, способный удовлетворить художественные и извращенные потребности любого мужчины!

Все девчонки завелись, перевозбудившись. Неистовая музыка и смех, несясь из вигвама и растекаясь среди деревьев, устремились к ребятам посланием во мраке перед отбоем. Жюль думала о том, что она ничуть не похожа на Итана Фигмена. Но и на Эш Вулф она ничуть не похожа. Она существует где-то на оси между Итаном и Эш, слегка противная, слегка желанная – еще не востребованная ни той, ни другой стороной. Не стоит переходить на сторону Итана просто потому, что он этого хочет. Как он сам сказал, ей не о чем жалеть.

В последующие дни восьминедельной смены Жюль и Итан провели немало времени наедине. Когда она была не с Эш, она была с ним. Однажды, сидя с ним в сумерках у бассейна, когда пара летучих мышей парила вокруг трубы большого серого дома Вундерлихов через дорогу, она рассказала ему о смерти отца.

– Ничего себе, ему было всего сорок два? – переспросил Итан, качая головой. – Боже, Жюль, такой молодой. И до чего же грустно, что ты его больше никогда не увидишь. Он был твоим папой. Наверное, часто пел тебе все эти песенки, я прав?

– Нет, – ответила Жюль.

Она опустила пальцы в холодную воду. Но потом вспомнила вдруг, что однажды отец пел ей песню.

– Да, – сказала она, удивляясь. – Это была народная песня.

– Какая?

Она запела нетвердым голосом:

«Просто легкий дождь тихо моросит,

Слышно, как трава под дождем шуршит.

Просто легкий дождь, просто легкий дождь,

Что ж они сделали с ним?»

И резко остановилась. «Давай дальше», – сказал Итан, и Жюль, смущаясь, продолжила:

«Просто под дождем мальчик там стоит,

Ласковым дождем, что идет много лет,

И травы уж нет,

Простыл мальчика след,

И каплет дождь слезами вослед,

Ну что ж они сделали с ним?»[1]

Когда она закончила, Итан продолжал смотреть на нее.

– Меня это убило, – сказал он. – Твой голос, стихи, все вместе. Эту песню написала Мальвина Рейнолдс. Ты знаешь, о чем она, да?

– О кислотных дождях, кажется? – предположила она.

Он покачал головой.

– Нет. О ядерных испытаниях.

– Ты все знаешь?

Довольный, он пожал плечами.

– Смотри, – сказал он ей. – Когда была написана эта песня, правительство проводило всякие надземные ядерные испытания, и в атмосферу попал стронций девяносто. И дождь смыл его на землю, он попал в траву, коровы его съели, а потом дали молоко, которое выпили дети. Маленькие радиоактивные дети. Поэтому президент Кеннеди подписал закон о запрете надземных ядерных испытаний. Это было важно. Твой папа интересовался политикой? Придерживался левых взглядов? Это очень клево. Мой папа стал злобным лентяем с тех пор, как мама ушла. Помнишь, как ссорятся родители Уолли Фигмена в моих мультфильмах? Визг и вопли? В общем, думаю, ты можешь догадаться, откуда я беру свои идеи.

– Он не интересовался политикой, – ответила Жюль. – И точно не был левым, по крайней мере, не особо. То есть он был демократом, но не более того. Радикалом он явно не был.

Она засмеялась, настолько нелепым показалось ей такое предположение. Но пресекла собственный смешок, подумав, что не так уж хорошо знала отца. Уоррен Хэндлер, тихоня, десять лет проработал в «Клелланд аэроспейс». Однажды он сказал дочерям, хотя они не спрашивали: «Работа для меня не главное». Но Жюль не спросила, что же тогда для него главное. Она почти никогда не задавала ему вопросов о нем самом. Он был худощав, русоволос, вечно занят, и вот он умер в 42 года. В голове у нее закрутились мысли о том, что ей уже не суждено узнать его по-настоящему. А потом они с Итаном вместе плакали, и это привело к неизбежным поцелуям, которые на сей раз были вовсе не так уж плохи, потому что у обоих одинаково текли сопли, и Жюль не волновало, что возбуждения она не ощущала. Вместо этого ее переполняли отчаянные мысли о том, что отец мертв.

Итан угадал, что именно такая прелюдия нужна Жюль Хэндлер. Она хотела приложить усилие; она делала что могла, чтобы это стало осмысленным. Ее жизнь стремительно менялась здесь, продвигаясь, как нарисованный в блокноте мультик. Она была никем, а теперь оказалась в самой гуще этой группы друзей, вдобавок мгновенно стала актрисой, пробуясь в постановках и получая роли. Поначалу она даже не хотела ходить на пробы.

– Мне до тебя далеко, – говорила она Эш.

Но та настаивала:

– Ты же знаешь, какая ты, когда бываешь в компании? Вот такой и будь на сцене. Преодолей себя. Тебе нечего терять, Жюль. Слушай, если не сделаешь это сейчас, то когда?


Театральное отделение собиралось ставить «Песочницу» Эдварда Олби, и Жюль досталась роль бабушки. Она изображала старую каргу, разговаривая таким голосом, о каком и подумать не могла. Итан прочитал ей лекцию о голосах, рассказав, как он придумал голоса для «Фигляндии».

– Тебе нужно, – говорил он, – представить себе голос персонажа, как будто ты его слышишь в своей голове. Если не слышишь, ты его не нашла.

Она играла женщину старше любой из своих знакомых; на спектакле два мальчика вынесли ее на сцену и осторожно усадили. Жюль еще даже не заговорила, только изобразила невнятную мимику, будто жвачку жует, а публика уже захохотала, и смех нарастал сам собой, как это бывает порой, так что к моменту, когда она произнесла первую фразу, несколько человек в зале ржали во весь голос, а одна впечатлительная наставница чуть ли не визжала. Убила, говорили все потом. Просто убила.

Смех заворожил ее в тот раз, и всякий раз в дальнейшем. Благодаря ему она становилась сильнее, серьезнее, делала каменное лицо, хитрила. Позднее Жюль подумала, что тот раскатистый благодарный смех публики в «Лесном духе» излечил ее от последствий печального года, через который она только что прошла. Но это был не единственный целебный фактор, ей помогло все целиком, будто один из европейских курортов XIX века с минеральными водами. Она хотела найти твердую дорогу к этой жизни и всем новым ощущениям, какие испытала здесь, а затем изумленно изучала.


Однажды вечером всему лагерю велели собраться на лужайке; никакой другой информации не сообщили.

– Спорим, Вундерлихи объявят, что произошла вспышка сифилиса, – сказал кто-то.

– А может, это в память о Маме Касс, – вставил кто-то еще. Певица Касс Эллиот из группы The Mamas and the Papas умерла на днях, якобы подавившись сэндвичем с ветчиной. Сэндвич оказался слухом, но умерла она по-настоящему.

– Может, Никсон подал в отставку, – сказал кто-то.

– Ага, может, он покончил с собой, – предположил другой. – Спрыгнул с балкона Уотергейта, шмяк!

– Эх, чувак, хотел бы я, чтобы так и было, – поддакнул третий. – Он заслуживает такой поганой смерти.

Итан и Жюль вместе сидели на одеяле на холме и ждали. Он опустил голову ей на плечо, желая посмотреть, что она сделает. Сначала она не отреагировала. Затем он переместил голову ей на колени, устроился и стал глядеть снизу на темнеющее небо и прыгающие японские фонарики, развешанные на проволоке между деревьями. Словно услышав подсказку, Жюль начала гладить его кудлатую голову, и при каждом таком движении он блаженно закрывал глаза.

Мэнни Вундерлих предстала перед всеми и сказала:

– Здравствуйте, здравствуйте, все! Хочу представить нашего дорогого и неожиданного гостя.

– Погляди, – сказала Эш, расположившаяся в ряду ниже, и Жюль вытянула шею между стоявшими перед ней людьми и увидела женщину в пончо цвета вечерней зари, с гитарой через плечо, идущую по траве, чтобы занять место на сцене. Это была знаменитая мать Джоны, фолк-певица Сюзанна Бэй! Вблизи она прекрасна, как очень немногие матери, волосы у нее длинные, черные и прямые – полная противоположность матери Жюль с ее прической вроде желудевой шапочки, лавсановыми брючными костюмами и напряженным лицом. Толпа восторженно приветствовала ее.

– Добрый вечер, «Лесной дух», – сказала певица в микрофон, когда все успокоились. – Хорошо проводите лето?

Публика дружно закричала в знак согласия.

– Поверьте, я знаю, что это лучшее место на свете, – сказала Сюзанна Бэй. – Я тоже три раза проводила здесь лето. Ничто так не похоже на рай, как этот клочок земли.


Затем она резко ударила по струнам своей гитары и запела. Перед последней песней она сказала:

– Я привезла с собой сегодня старого друга, который оказался поблизости. Завтра вечером ему предстоит выступить на фолк-концерте в Тэнглвуде. Я бы хотела пригласить его сейчас на сцену. Барри, поднимешься? Барри Клеймс, ребята!

Под аплодисменты вышел и встал рядом с ней, с банджо на ремне и бородатый, как терьер, фолк-певец Барри Клеймс, в 1960-е участвовавший в трио The Whistlers и, так уж вышло, летом 66-го бывший мимолетным бойфрендом Сюзанны.

– Привет, парни и дамы! – крикнул он толпе.

Хотя все музыканты The Whistlers на концерты и фотосессии для обложек альбомов надевали фуражки и водолазки, Барри, уйдя в самостоятельное плавание и выпустив в 1971 году сольный хит про Вьетнам, отказался и от кепки, и от водолазки, зачесывая волнистые каштановые волосы за уши и нося мягкие клетчатые рубахи, в которых он был похож на тихого альпиниста. Он скромно помахал обитателям лагеря и заиграл на банджо, а Сюзанна поддержала его своей гитарой. Два инструмента слились, потом стыдливо разошлись, потом опять соединились и, наконец, выдали вступление к фирменной песне Сюзанны. Она начала петь – сначала негромко, затем мощнее:

«Я гуляла по долине, я бродила по траве,

Разобраться не могла, ну чем не пара я тебе.

Ты хотел такую, как она?

Только это на сердце твоем?

И молишься, чтоб ветер нас разнес…

Чтоб не быть… вдвоем…»

После концерта, который был полон чувства и тепло воспринят, все стояли толпой и разливали розовый пунш из большой металлической чаши. У поверхности пунша вились крохотные плодовые мушки, но никто толком не мог разглядеть остальных букашек в опускающейся темноте. В то лето было проглочено несметное количество насекомых: мошкара попадала в чаши с пуншем, в салаты, даже проникала на вдохе в раскрытые рты спящих. Сюзанна Бэй и Барри Клеймс общались с обитателями лагеря. Два старых друга, бывшие любовники, крутясь в толпе подростков, выглядели счастливыми, раскрасневшимися, естественными – матерые хиппи, к которым обращались почтительно.

– А где Джона? – спросил кто-то.

Одна девушка сказала, что слышала, как он ускользнул во время концерта матери и ушел в свой вигвам, жалуясь на тошноту. Несколько человек заявили, что стыдно ему плохо себя чувствовать в эту ночь всех ночей. Глядя на Сюзанну, нетрудно было понять истоки изящной красоты Джоны, хотя в мальчишеском облике она выглядела более неуклюжей и неясной. Жюль ощущала волнение и оторопь, стоя неподалеку от матери Джоны.

– Никогда не была рядом со знаменитостью, – шепнула она Итану, зная, что звучит это провинциально, но не волнуясь из-за этого. С Итаном она уже не напрягалась. И с Эш тоже. Жюль все еще поражалась, что такая красивая, изысканная, утонченная девушка из ее вигвама предпочитает проводить столько времени с ней, но их дружба была неоспоримо легкой, открытой и настоящей. Ночью Эш частенько присаживалась у кровати Жюль, прежде чем отправиться спать; иногда они так долго шептались при выключенном свете, что остальным девчонкам приходилось шикать на них, пока они нехотя не расходились.


Теперь, после концерта, Итан потягивал пунш, как бренди из бокала, а закончив, бросил бумажный стаканчик в корзину для мусора и опустил руку на плечо Жюль.

– Сюзанна так грустно поет «Нас ветер разнесет», – прошептал он.

– Да, действительно, – согласилась Жюль.

– Сразу задумываюсь о том, как люди посвящают друг другу жизнь, а потом один из них просто уходит или даже умирает.

– У меня таких мыслей не возникло, – сказала Жюль, никогда не понимавшая этих стихов, особенно того, как один ветер может разнести двух человек в разные стороны.

– Знаю, звучит как придирка, но разве ветер не понесет их вместе? – спросила она. – Это же одно дуновение. Ветер дует в одну сторону, а не в две.

– Хм. Дай подумать, – он ненадолго задумался. – Ты права. Это бессмысленно. И все же очень печально.

Он хмурился, глядя на нее, словно размышляя, может ли печальное настроение побудить ее вновь откликнуться. Когда через несколько мгновений он поцеловал ее, пока они стояли чуть поодаль от остальных, она его не остановила. Он был к этому готов, как врач, который дал своему пациенту немного аллергена, надеясь спровоцировать реакцию. Он обнял ее, и Жюль волевым усилием попробовала захотеть, чтобы он стал ее парнем, ведь он же яркий, забавный, всегда будет нежен с ней, всегда будет пылким. Но ощутить смогла лишь то, что он ее друг, ее чудесный и одаренный друг. Она изо всех сил старалась ответить на его чувство, но теперь она знала, что вряд ли это когда-нибудь произойдет.

– Я не могу все время стараться, – непроизвольно, не задумываясь, сказала она. – Это слишком трудно. Не этого мне хочется.

– Ты сама не знаешь, чего хочешь, – ответил Итан. – Ты запуталась, Жюль. Ты понесла в этом году большую потерю. И до сих пор ощущаешь ее по стадиям – Элизабет Кюблер-Росс и всякое такое.

– Гляди-ка, – добавил он, – в ее фамилии тоже есть умляут.

– Дело не в моем отце, ладно, Итан? – сказала она чуть громче, чем следовало бы, и несколько человек с любопытством оглянулись на них.

– Договорились. Я тебя слышу.


В этот миг под свет фонаря ворвался Гудмен Вулф вместе с надутой гончарных дел мастерицей из четвертого женского вигвама, у которой под ногтями всегда была глина. Они остановились на краю круга, и девушка подняла голову к Гудмену, а тот наклонился, и они поцеловались, и их лица были эффектно подсвечены. Жюль смотрела, как рот Гудмена высвобождается, неся на себе отпечаток, заметный, она могла в этом поклясться, даже издали: след от бесцветного блеска для губ, которым пользовалась эта девушка, на его губах, как масло, как награда. Жюль представила себе, что вместо Итана перед ней Гудмен, другое лицо, другие части тела. Она даже представила себе, как занимается с Гудменом чем-то низменным, грубым, в духе Фигляндии. Вообразила мультяшные капельки пота, разлетающиеся от их соединившихся и внезапно обнажившихся сущностей. Думая об этом, она ощущала, как ее пронзает чувственная вспышка, подобная яркому свету Итанова проектора. Чувства могут нахлынуть внезапным яростным всплеском; это она постигла здесь, в «Лесном духе». Она никогда, никогда в жизни не сможет стать подружкой Итана Фигмена, и правильно сделала, сказав ему, что больше не будет пытаться. Конечно, здорово было бы стать подружкой Гудмена Вулфа, но этого тоже никогда не случится. Этим летом еще не произойдет разделения на пары, не возникнет страстных союзов, и хотя в каком-то смысле это грустно, с другой стороны, это же такое облегчение, ведь теперь они могут снова прийти в мальчишеский вигвам, все шестеро, и занять свои места в этом совершенном, нерушимом, пожизненном кругу. Весь вигвам содрогнется, готовясь ко взлету, как будто ирония в их стиле, разговоры и возвышенная дружба на собственный лад так сильны, что могут и впрямь заставить деревянную хижину подняться и ненадолго воспарить над землей.

2

Талант, ускользающий этот предмет, на протяжении полувека с лишним частенько становился темой бесед за ужином между Эди и Мэнни Вундерлих. Они никогда от нее не уставали, и если бы кто-то исследовал диалог этой пожилой уже, но до сих пор лингвистически смекалистой четы на частоту слов, он мог бы заметить, что слово «талант» всплывает вновь и вновь; хотя на самом деле, размышлял Мэнни Вундерлих, сидя в нетопленной столовой большого серого дома в несезонное время, порой произнося его, они имеют в виду «успех».

– Она стала большим талантом, – рассказывала его жена, накладывая ему половник картошки, которым постукивала о тарелку, чтобы выложить все без остатка, что никак не получалось.

Когда они впервые встретились 63 года назад, в 1946 году, она занималась современными танцами и скакала по своей спальне на Перри-стрит в одной простыне, вплетя в волосы плющ. В постели ее загрубелые подошвы царапали ему ноги. Эди была яркой авангардной девушкой во времена, когда этим можно было заниматься профессионально, но в замужестве постепенно стала не такой бурной, хотя ее домоводческие навыки не выдвигались на первый план по мере спада умений сексуальных и артистических. К большому разочарованию Мэнни выяснилось, что готовит Эди ужасно, и в течение всей их совместной жизни ее стряпня нередко напоминала отраву. Открывая в 1952 году «Лесной дух», оба понимали, что под эту затею необходимо разыскать превосходного повара. Если еда будет плохой, никто не захочет приезжать. Наняли застенчивую троюродную сестру Эди, Иду Штейнберг, уцелевшую в «лагере иного рода», как кто-то безвкусно выразился, и летом семейство Вундерлихов ело по-королевски, но в мертвый сезон, когда Ида работала неполный день, они обычно питались, как два узника ГУЛАГа. Клейкие тушеные блюда, картофель в разных вариантах. Пища была отвратительной, но беседа велась оживленно – они сидели и разговаривали о многочисленных ребятах, которые приезжали в лагерь, проходили через эти каменные ворота и спали в этих вигвамах.

Сейчас, когда к концу подходил 2009 год, они уже не могли вспомнить их всех или хотя бы большинство, но самые яркие сияли в сумраке памяти Вундерлихов, точно так же, как и сам талант мог пробиваться сквозь сплошную однородную массу и сразу выделяться своим необыкновенно пронзительным светом.

Мэнни неосознанно начал делить людей, живших в лагере в разные десятилетия, на категории. Ему достаточно было имени, а дальше в ход шли мыслительный процесс и классификация.

Кто стал большим талантом? – вопрошал он.

– Мона Вандерстин. Ты ее помнишь. Она три раза приезжала на лето.

Мона Вандерстин? Танцовщица, вдруг озаряло его.

– Танцовщица? – неуверенно уточнил он.

Жена, нахмурившись, взглянула на него. Волосы у нее были такими же седыми, как его борода и неуправляемые брови, и он поверить не мог, что эта нахохлившаяся суровая старая голубка – та самая девушка, которая на свой необычный лад любила его еще на Перри-стрит сразу после Второй мировой войны. Девушка, которая садилась на кровать с белой чугунной спинкой и разверзала перед ним вульву; такого зрелища он прежде никогда не видел, и у него чуть ли не подкашивались колени. Она садилась там, раскрываясь, как маленький занавес, и улыбаясь ему, как будто это самое естественное поведение на свете. Он просто глядел на нее, а она без малейшего стеснения звала: «Ну? Давай же!»

Мэнни, как великан, пересекал комнату за один большой шаг, бросался на нее, руками пытаясь разъять ее еще сильнее, разорвать и овладеть одновременно – несовместимые цели, которые каким-то образом достигались за ближайший час в этой постели, словно увенчивались успехом искусные переговоры о заключении мира. Она хваталась за прутья кроватной спинки, раздвигала и сводила ноги перед ним. Ему казалось, что она может убить его – случайно или умышленно. Она неистовствовала в тот день и долго еще потом, но в конце концов исступленность сошла на нет.


От прежней стройной и гибкой девочки осталась лишь похожая на сырную терку пяточная ткань. Тело ее расплылось еще в начале шестидесятых, и не в родах было дело, зачать Вундерлихи как раз не могли, и, хотя это причиняло боль, со временем ее притупили все эти подростки, прошедшие через «Лесной дух». Эди в поздние зрелые годы физически перестроилась по образу пирамиды. Однажды Мэнни осознал: она сложена, как один из вигвамов, которые видны из их окна через дорогу, – один из тех вигвамов, которые простояли все это время и ни разу не нуждались в ремонте, вообще ни в чем не нуждались, потому что были столь примитивны, первичны и самодостаточны.

– Мона Вандерстин не была танцовщицей, – возразила нынешняя Эди. – Подумай хорошенько.

Мэнни закрыл глаза и задумался. Перед ним послушно представали, как музы, разные девочки из лагеря: танцовщицы, актрисы, музыкантши, ткачихи, стекольщицы, гравировщицы. Вспомнилась одна особенная девушка, по самые локти погружавшая руки в ведро с фиолетовым красителем. Он ощутил в своих задранных брюках былые биение и волнение, хотя это было лишь фантомное возбуждение, поскольку он сидел на гормонах, лечась от рака простаты, и молочные железы у него набухали, как у девочки, – гинекомастия, так называется это печальное состояние, – и приливы шли, совсем как те, на которые жаловалась его глуповатая мать, обмахиваясь журналом Silver Screen в бруклинской квартире. Мэнни был теперь физически ущербен, химически кастрирован – молодой доктор Фейг с явной радостью употреблял это слово, – и ничто его больше не заводило. Он представил себе имя Мона Вандерстин, и навстречу устремился новый образ.

– Да, у нее были волнистые светлые волосы, – сказал он жене с мнимой уверенностью. – Тогда, в пятидесятые, она приехала в лагерь с одной из первых групп. Играла на флейте, а потом поступила… в Бостонский симфонический оркестр.

– Это было в шестидесятые, – недовольно ответила Эди. – И на гобое.

– Что?

– На гобое играла, а не на флейте. Я это помню, потому что у нее было язычковое дыхание.

– Что такое язычковое дыхание?

– Ты разве никогда не замечал, что у музыкантов, играющих на деревянных духовых инструментах с язычками, всегда специфический неприятный запах изо рта? Из-за того, что сосут этот бамбук, как панды. Никогда не замечал, Мэнни? Неужели?

– Нет, Эди, не замечал. Никогда не обращал внимания, чем пахнет изо рта у нее или еще у кого-то, – ханжески промолвил он. – Помню только, что она была очень талантливой.

Еще он помнил, что у нее были узкие бедра и округлая приятная попка, но об этом умолчал.

– Да, – согласилась Эди. – Она была очень талантливой.

Вместе они ели свою картошку, поблескивающую коричневым соусом, а порознь каждый думал о Моне Вандерстин, которая была так талантлива, а потом и славу обрела на какое-то время. Впрочем, если в давние шестидесятые она играла в Бостонском симфоническом оркестре, то кто знает, чем она занимается сейчас, если не лежит еще в могиле.

Вундерлихи были старше всех; они, седовласые, парили, как бог и богиня, продолжая жить в своем доме через дорогу от лагеря. Экономический кризис стал бедой для всех летних лагерей – кто же заплатит восемь тысяч долларов за то, чтобы его дети лепили горшки? – и Вундерлихи не хотели держать слишком много мест по программам, предлагавшимся раньше. Они отказались от факультативов по дизайну компьютерных игр и клоунаде. Пару лет назад они взяли на работу молодого энергичного человека по имени Пол Уилрайт, чтобы он занимался планированием и руководил повседневной деятельностью, но на занятиях сохранялся плачевный недобор. Они не знали, что делать, знали только, что ситуация так себе, и что в конце концов она достигнет критической черты.


В любом случае они не собирались продавать лагерь. Они его слишком любили, чтобы так с ним поступить; это была маленькая утопия, и приезжавшие сюда дети могли выбирать профиль по своему усмотрению, чтобы они всегда были одинаковыми – тоже утопистами. Никогда Вундерлихи не пойдут на такую сделку – по крайней мере до смертного одра, но и тогда продадут лагерь только тому, кто сохранит миссию «Лесного духа» в ее первозданном виде, какой она была всегда. Лагерь должен оставаться целостным, служить своей ценной цели – нести в мир искусство, из поколения в поколение.

Каждое Рождество бывшие обитатели лагеря забивали почтовый ящик Вундерлихов письмами с рассказами о своей жизни, и Эди или Мэнни неспешно шли в дальний конец подъездной дорожки, открывали тугую дверцу серебристого ящика, а потом приносили почту в дом, где Эди читала мужу письма вслух. Порой она пропускала строчки или целые абзацы, когда они становились слишком скучными. Оба не особо интересовались семейной жизнью своих бывших учеников: в какой колледж поступили их дети, кому сделали коронарное шунтирование – подумаешь, охи и ахи, да всем живется нелегко, и если ты уцелел в передряге, зачем об этом писать? Уцелел – ну и хорошо. Иногда Мэнни думал, что лучше бы выпускники лагеря присылали Вундерлихам сокращенные, усеченные версии рождественских писем, чтобы все содержание свидетельствовало лишь о большом таланте человека. Слайды, звуковые фрагменты, рукописи. Примеры, показывающие, чего они добились за годы и десятилетия, с тех пор как покинули «Лесной дух».

Но именно тут вопрос о таланте становился скользким, ибо кто вообще может сказать, действительно ли «Лесной дух» выявил в ребенке зарождающийся талант и придал ему импульс, или талант присутствовал всегда и раскрылся бы даже без этого лагеря. Мэнни Вундерлих большую часть жизни придерживался первой точки зрения, хотя в последнее время, когда в его бороде стали множиться седые волоски, придавая ему заснеженный и обманчиво мудрый облик, считал, что они с женой – всего лишь проводники в поезде талантов, собирающие билеты многочисленных блестяще одаренных детей, которые проезжают через Белкнап, штат Массачусетс, по пути к другим, еще лучшим краям. Он удрученно думал, что в каждом из этих ребят «Лесной дух» породил, главным образом, ностальгию. Заканчивая поздравительную открытку, выпускник лагеря непременно напишет такие слова:

«Дорогие Мэнни и Эди!

Хочется, чтобы вы знали: каждый день своей жизни я вспоминаю, как проводил лето в лагере. Хоть я и выступал в Париже, Берлине, где угодно, и хотя Фонд Барранти в прошлом году предоставил мне возможность по-настоящему сосредоточиться на моем либретто и больше не преподавать в консерватории, ничто не сравнится с чудесным «Лесным духом». Ничто! Посылаю вам свою любовь».

Всякий раз, впадая в уныние, Мэнни Вундерлих уходил в себя и ощущал, как напряженно бьется его сердце, глядел через дорогу и дальше, на зимнюю лужайку, где высились, как минареты, верхушки вигвамов. Он чувствовал, что падает в бездну, и только голос жены мог вытянуть его обратно, как будто она его дергает за подтяжки, или более ранняя, дьявольски сексуальная ее версия тискает его член, возвращая к жизни.

– Мэнни, – проговорила она откуда-то из других времен. – Мэнни.

Он приподнял стекленеющие веки, заглянул в ее глаза, строгие и синие.

– Что? – спросил он.

– Смотрю, ты пропал, – сказала она. – Давай поговорим о ком-нибудь еще. Сегодня мы получили очень интересную открытку. С одним из рождественских писем внутри.

– Давай, – согласился он, выжидая.

Кого из бывших обитателей лагеря ему сейчас предстоит попробовать вспомнить? Флейтиста, танцовщицу, певицу, дизайнера сюрреалистических театральных декораций? Все они в тот или иной момент побывали здесь.

– Тебе понравится, – сказала жена.

Она улыбнулась, рот ее смягчился, что редко случалось в последнее время.

– От Итана и Эш.

– Ой! – вымолвил он и умолк, выразив подобающее почтение.

– Я тебе прочитаю, – сказала она.

3

Конверт, сделанный из пергамента, такого плотного и гладкого, что, казалось, он натерт ланолином и специальными маслами, пару дней пролежал нераспечатанным в прихожей на столике для почты и ключей в квартире Хэндлер-Бойдов, прежде чем его решили открыть. Таким образом на протяжении многих лет здесь терпели неполноту собственной жизни в сравнении с любыми событиями, о которых шла речь в письме. Всякий раз, когда они открывали конверт, Жюль чувствовала себя так, будто сейчас появится и выжжет воздух над собою огненная стена. В конце концов, впрочем, время и возраст взяли свое, и зависть, которую она испытывала к жизни друзей, приглушилась, стала управляемой; однако же и теперь, когда пришло рождественское письмо, Жюль позволила себе ощутить новый легкий всплеск застарелого чувства. Не в том дело, что письма от Эш и Итана когда-либо излучали раздутое себялюбие, даже во времена, когда их жизнь впервые стала столь исключительной. Напротив, в своих письмах они всегда как будто намеренно сдерживались, словно не желая обременять друзей подробностями собственных судеб.

Письмо от Эш и Итана ежегодно приходило в защитной оболочке – плотном, квадратном, пухлом конверте, на обороте которого был указан только адрес отправителя, хотя и не тот, по которому они жили дольше нескольких недель в году: «Ранчо Бендинг-Спринг, Коул-Вэлли, Колорадо».

– Что же это за ранчо такое? – спрашивал Деннис у Жюль поначалу, когда была приобретена эта недвижимость. – Коров разводят? Отдыхать туда ездят? Ума не приложу.

– Нет-нет, это налоговое ранчо, – отвечала она. – Понимаешь, они там разводят налоговые льготы. Одно-единственное такое на весь мир.

– Доброго слова от тебя не дождешься, – говорил он скорее в шутку, слегка щелкая ее по носу, но еще тогда оба знали, что зависть ее сама по себе ничтожна, что она представляет собой болезненно распухающую оболочку, и Жюль может лишь отпускать саркастические шуточки, чтобы вытеснить легкий гнев и сохранить дружбу с Эш и Итаном. Без таких шуток, сарказма, потока ворчливых замечаний она не смогла бы вполне примириться с тем, как много есть у Эш и Итана по сравнению с ней самой и Деннисом. Поэтому она без умолку болтала о жизни на налоговом ранчо, рассказывая Деннису о ковбоях, нанимаемых для того, чтобы накидывать лассо на налоговые льготы, которые так и норовят убежать; еще она описывала, как владельцы ранчо Итан и Эш сидят на садовых качелях, с довольными ухмылками наблюдая за действиями работников.

– Ни одного работающего ребенка на этом ранчо не найдешь, – говорила Жюль Деннису. – Хозяева очень гордые.

Но ее сценарий предполагал, что в действительности Эш и Итан все-таки ленивые и порой жестокие надсмотрщики, хотя оба они при этом слыли вежливыми и щедрыми к людям, на них работающим, и не рефлекторно, а по-настоящему. Вдобавок, как всем известно, Эш и Итан постоянно трудятся сами, переходя от проекта к проекту, то художественному, то благотворительному. Даже Итан, имея за плечами череду успехов, которая на момент, когда пришло рождественское письмо 2009 года, охватывала два с половиной десятилетия, никогда не останавливался и ни разу не хотел взять паузу. «Останавливаясь, умираешь», – изрек он однажды за ужином пару десятков лет назад, и все сидевшие за столом грустно согласились. Остановка – это смерть. Прекращаешь действовать – значит, сдался и вручил ключи от мира другим людям. Для человека творческого единственный выбор – постоянное движение, пожизненный водоворот, в целом направленный вперед, пока не иссякнут силы.

Идеи Итана Фигмена были еще гораздо более ценными сейчас, нежели в 1984-м, когда он, всего три года назад окончив Школу изобразительных искусств в Нью-Йорке, подрядился сделать анимационное телешоу для взрослых под названием «Фигляндия». После того как пробный выпуск был готов и хорошо себя зарекомендовал, телекомпания заказала целый сезон. Что особенно важно, Итан закрепил за собой право озвучивать главного героя, Уолли Фигмена, и второстепенного персонажа, вице-президента Штурма, и в этом качестве, равно как и в других, сделался незаменимым. Он также настоял на том, что ему надо остаться в Нью-Йорке, а не переезжать в Лос-Анджелес, и после долгих метаний туда-сюда компания уступила, фактически открыв под это шоу студию в офисном здании в центральной части Манхэттена. В первый же год «Фигляндия» стала сенсационным и прибыльным проектом. Лишь немногие знали, что свою технику Итан освоил в анимационной мастерской на территории летнего лагеря под опекой старины Мо Темплтона, которого при жизни, как поняла Жюль, наверняка ни разу не называли молодым Мо Темплтоном. Итан же на протяжении всех своих многолетних свершений оставался моложавым. В пятьдесят он выглядел все так же невзрачно, как в пятнадцать, но кудри окрасились в цвет пережженного серебра с золотистым отливом, а заурядная внешность придавала шарм. То и дело кто-нибудь узнавал его на улице и говорил: «Привет, Итан», – как будто знаком с ним лично. Хотя он по-прежнему часто носил футболки с китчевыми трафаретными мультяшными фигурками, некоторые его сорочки были сшиты из дорогих тканей, напоминающих оболочки японских фонариков. Еще на заре его успешной карьеры Эш настоятельно советовала делать покупки в более приличных местах – настоящих магазинах, а не столиках на уличных углах, говорила она, – и через какое-то время он вроде бы даже стал с удовольствием носить кое-что из своей одежды, хотя ни за что не признался бы в этом.

У Итана было столько идей, что они напоминали слоги, которые при синдроме Туретта надо выплевывать хаотичными вскриками и взрывами. Многие из них, даже большинство, давали ту или иную отдачу. После успеха с шоу он, пользуясь своим положением, стал в 1990-е годы активистом движения против детского труда и основал в Индонезии школу для детей, вызволяемых из рабства. Вместе с ним в этой миссии участвовала Эш, и их благотворительная деятельность была вполне искренней, а не просто коротким и быстро надоедающим этапом. Сейчас Итан уже второй год вел «Семинары мастерства» – недельную фандрайзинговую программу, которую он организовал на курорте в калифорнийской Напе, где политики, ученые, визионеры из Силиконовой долины и деятели искусств выступали перед привилегированной публикой, презентуя разнообразные идеи. Первый год прошел очень успешно. Еще отставая на несколько шагов от других подобных конференций, «Семинары мастерства» быстро набрали вес. Хотя сейчас был только декабрь, уже вовсю продавались билеты на следующий сезон, несмотря на то что никто из докладчиков еще даже не получил приглашения.

Жюль и Деннис Хэндлер-Бойд читали рождественское письмо Фигмена и Вулф вечером в период между Рождеством и Новым годом. Нью-Йорк пребывал в своем ежегодном послепраздничном и предпраздничном кризисе. Транспорт не ходил. Семьи из пригородов слонялись по тротуарам с пестрыми хозяйственными сумками. Невзирая на подкосившуюся экономику, люди еще приезжали сюда на праздники, просто не могли оставаться в стороне. На улицах гремели музыкальные фонограммы, в том числе новомодные ужасные рождественские песенки пятидесятых годов, от которых «помереть хочется», как сказал в тот день Жюль один из ее клиентов. Всех жителей Нью-Йорка утомляла и раздражала эта временная оккупация их города, они пребывали в состоянии навязанного празднования. Жюль только что пришла домой после встречи со своим последним клиентом за день и за целую неделю. Несколько лет назад многие терапевты, в том числе она, перестали использовать слово «пациенты». Однако наличие клиентов еще казалось слегка неестественным; у Жюль возникало ощущение, будто она предприниматель, занимается, скажем, маркетингом или консалтингом – туманными областями, которых она никогда по-настоящему не понимала, хотя с годами через Итана и Эш они с Деннисом познакомились с людьми, зарабатывавшими себе на жизнь именно такими способами. Больше никто не хотел быть пациентом, каждый хотел быть клиентом. Вернее, каждый хотел быть консультантом.

Последним клиентом в ее расписании на тот день была Дженис Клинг – немного забавное имя с учетом того, что Дженис не желала прекращать лечение, вообще никогда. Она приросла, как детеныш сумчатого животного, и ее привязанность была трогательна и беспокойна. Она стала посещать Жюль много лет назад, еще когда училась на юридическом факультете Нью-Йоркского университета и боялась сократического метода, погружаясь в молчание, когда ее вызывал грозный профессор. Теперь Дженис, которая поначалу мечтала о преподавательской работе, стала перегруженным и низкооплачиваемым юристом в экологической организации. Она много работала, пытаясь спасти мир от последствий отмены государственного регулирования, но в кабинете у Жюль опускалась на стул с поникшими плечами и безнадежным выражением лица.

– Не могу больше жить без интимных отношений, – сказала Дженис недавно. – Ходить на собрания, бороться с подлыми законами, какие придумывают республиканцы, а потом падать в койку одной и в полночь подъедать остатки тайской лапши. Даже, знаете, пользоваться вибратором в моей гулкой квартире, где нет возможности повесить что-нибудь на стены. Грустно в таких вещах признаваться? Особенно по поводу гулкого вибратора. Печально же звучит, понимаете?

– Конечно, нет, – ответила Жюль. – У вас на работе должны раздавать вибраторы, раз требуют столько, что времени на личную жизнь найти не можете.

– И даже если можете найти время, – тут же добавила она.

Они вместе посмеялись над образом перегруженных женщин-специалистов с вибраторами. В начале своей терапевтической практики Жюль утвердилась как «смешной» доктор. Некоторые терапевты похожи на заботливых мам, облаченных в халаты и всегда готовых усадить заболевшее дитя на колени. Другие сбивают с толку, держась подчеркнуто прохладно и бесстрастно. Жюль особо не покровительствовала, но и холодной никогда не была. Вместо этого была забавной, подбадривала, клиенты смеялись, смеялась и она сама, а попутно делалась вполне достойная работа.

Сегодня на приеме Дженис Клинг говорила на свою обычную тему, рассказывая про одиночество, и, может быть, из-за рождественской поры весь разговор пронизывало отчаяние. Дженис сказала, что не представляет себе, как люди держатся год за годом, ни с кем интимно не соприкасаясь.

– Как они это делают, Жюль? – спросила она. – Как мне с этим справиться? Надо пойти к… проститутке для близости.

Она сделала паузу, а потом взглянула с резкой ухмылкой.

– А может, я уже хожу, – заявила она, показывая. – К вам.

– Ну, если я проститутка для близости, – весело сказала Жюль, – то брать с вас надо гораздо, гораздо больше.

Обычно она брала немного. Когда в медицине ввели регулирование, все изменилось. Теперь большинство страховых компаний оплачивало лишь несколько сеансов, а остальные расходы клиенту предлагалось брать на себя. И, конечно, для многих терапию заменили лекарства. Встречаясь время от времени, Жюль и еще кое-кто из клинических социальных работников, с которыми она дружила, обсуждали, насколько ухудшилась обстановка в этом году по сравнению с прошлогодней. И все же они не бросали практики, держались за нее. Всем клиентам Жюль приходилось туго – и доктору, их лечившему, тоже, хоть они и не знали об этом.

И вот она пришла домой с очередного сеанса, отмеченного смехом и слезами. Они с Деннисом уже без малого десять лет жили в скромной новостройке на западной окраине города. На их улице стояли довоенные многоквартирные дома, строения из бурого песчаника и богадельня, где в солнечную погоду во дворике выстраивались в шеренгу старики, восседающие в инвалидных колясках с закрытыми глазами и повернутыми к свету розовыми и белыми головами. Но улицы здесь были чистыми и спокойными, через два квартала на Бродвее располагался неплохой супермаркет, квартира принадлежала им, и Жюль с Деннисом обосновались тут надолго. Сейчас, когда она открыла дверь, в прихожей разносились ароматы – похоже, Деннис готовил в пароварке курицу с китайской приправой из пяти специй. Жюль постояла, разглядывая накопившуюся за день почту – унылую кучку счетов и открыток. Рядом с этой свежей грудой уже целые сутки пролежал нераспечатанным на столике в прихожей квадратный конверт.

Рождественское письмо.

Жюль принесла его в кухню, где стоял над плитой Деннис в толстовке с эмблемой Ратгерского университета. Плотно и грубовато сложенный, с размашистыми движениями, он всегда казался слишком большим для их нью-йоркской кухоньки. За разрастающейся на лице щетиной он очевидно не слишком следил. «Мой чиа-пет», – называла она его в постели еще в самом начале, 28 лет назад. Он был массивен, черноволос, брутален, безыскусен – по крайней мере в том смысле, что не было в нем никакого искусства, никакой личной потребности в утонченной эстетике. Он любил играть по выходным в тачбол с друзьями, которые иногда приходили потом в гости на пиво с пиццей, без очевидной иронии на лицах давая друг другу пять. Некоторые из них, как и Деннис, были УЗИ-специалистами, а он выбрал эту область не столько потому, что с детства мечтали копнуть поглубже, а потому, что после бурной студенческой юности, едва придя в себя, – а все, чему он учился в Ратгерсе, так и не помогло определиться с будущей профессией, – увидел в метро заманчивое объявление о наборе на курсы подготовки врачей ультразвуковой диагностики. Сейчас, десятилетия спустя, он работал в популярной клинике в китайском квартале. Порой по пути домой, минуя длинные ряды китайских лоточников, он покупал бадьян, или длинные бобы, или шишковатый корень, похожий на руку старого колдуна. Взаимодействие с этими торговцами придавало ему самому легкий налет экзотики.

Деннис отвернулся от плиты и с половником, роняющим на пол капли, шагнул навстречу жене.

– Привет, – сказал он, поцеловав Жюль. Их губы упруго слились, и они продлили поцелуй.

– Привет, – наконец отозвалась она. – Пахнет вкусно. Давно пришел?

– Час назад. От желчного пузыря – прямиком на кухню.

Тут он заметил конверт в ее руке.

– Ух ты, письмо, – воскликнул он.

– Да, – ответила она. – Письмо от наших друзей-фермеров.

– То есть в этом году ты не хочешь изменять традиции? Мне снова читать вслух? Никак не отпустишь это?

– Давно отпустила, – сказала она. – Мне просто нравится. Один из немногих наших ритуалов – для тебя, бывшего католика, и меня, бесшаббатной еврейки.

– Какой? А, бесшаббатной, – развеселился Деннис. – Ну да, именно так я тебя всем описывал.

– И все-таки нуждающейся в зачитывании рождественского письма, – добавила Жюль.

– Ладно. Погоди только, есть вино, – сказал он.

– Отлично. Спасибо, милый.

Он подошел к буфету, налил два бокала красного, потом сел с ней за стол в кухне, где редко ужинали. По узкому оконцу с видом на аллею лупил снег. На мгновенье воцарилась тишина, пока Деннис проталкивал палец внутрь конверта, оказавшегося темно-красным с внутренней стороны. Внезапно Жюль вспомнила спальный мешок Эш из лагеря с многозначительной алой подкладкой. На открытке был, как всегда, запечатлен новый рисунок Итана Фигмена на рождественскую тему. На сей раз он изобразил волхвов – пухлых и экстравагантных в своих мантиях и цилиндрах, причем каждый диковиннее предыдущего. Жюль и Деннис вместе изучили рисунок и полюбовались им. По углам обнаружились мелкие ремарки – мимолетные шуточки об экономических невзгодах и маленькие сгустки смолы в виде человечков, над которыми пузырились, как в комиксах, диалоги. «Привет, я Франкинсенс[2]. Вообще-то я монстр Франкинсенса, но вечно путают».

Однажды рождественское письмо представляло собой праздничный календарь с окошками, за которыми прятались чудесные картинки. В другой раз, едва открывали открытку, оттуда звучала музыкальная заставка «Фигляндии», несмотря на то, что технологии еще не были такими продвинутыми, как сейчас, и казалось, будто внутри открытки сидят крошечные дети и поют песенку. В 2003 году, запомнилось, открытка взрывалась и осыпала всех розовым порошком, хотя некоторые адресаты явно перепугались, решив, что получили бомбу в письме, и это шокировало Итана и Эш, воображавших, что получится очень круто. Так что рождественская открытка присмирела, но всякий раз она содержала классическую иллюстрацию Итана Фигмена и подробный отчет о минувшем годе.


Поначалу письма носили шутливый, игривый оттенок, но вскоре превратились в более серьезный проект. Жюль и Деннис сами не писали: помимо того, что Жюль получила еврейское воспитание, да и просто понятие «рождественская открытка» казалось старомодным, в последнее десятилетие год на год не приходился. Иные годы для них были катастрофическими, но это никогда не затягивалось надолго. По большей части годы им выпадали вполне обыкновенные или слегка разочаровывающие. Что вообще написали бы о себе они с Деннисом? «За последние месяцы Жюль потеряла двух клиентов, чьи страховые планы больше не предусматривают психологической помощи». Или: «Деннис по-прежнему работает в клинике в китайском квартале, хотя там такой дефицит специалистов, что на той неделе один пациент шесть часов дожидался УЗИ органов малого таза».

А у Итана Фигмена и Эш Вулф годы проходили совсем иначе, и на каждое Рождество они с явным удовольствием рассылали письма всем своим друзьям. Жюль представляла себе, как поначалу они усаживались за эту работу вдвоем – у Эш была зеленовато-голубая печатная машинка «Смит-корона» еще в Йельском, а потом, спустя несколько лет, одна из первых моделей «Эппл», так называемый «Скинни Мак» угольного цвета, – и, отталкивая друг друга, добавляли по нескольку фраз в письмо. Теперь, когда Эш с Итаном столько лет прожили вместе, Жюль могла лишь вообразить, как они сидят вдвоем в просторной комнате за письменным столом, который некогда был секвойей или гигантской жеодой, время от времени вскакивают и прохаживаются, спрашивая друг у друга: «Если мы расскажем о поездке в Бангалор, это не прозвучит эгоцентрично? Или оскорбительно?»

А может, рождественское письмо перестало быть совместным проектом. Быть может, Эш читает его вслух Итану, неторопливо семенящему по беговой дорожке перед панорамной стеной, а он одобрительно кивает, тем самым становясь, по мнению обоих, соавтором. Или, может, Итан зачитывает его своей помощнице Кейтлин Додж, которая предлагает редакционные правки, а затем рассылает по списку адресов. Жюль сознавала, что уже не может даже предположить, сколько приблизительно людей получает рождественские письма от Фигмена и Вулф. Она понятия не имела, что это может быть за число, точно так же как несколько лет назад, к стыду своему, перестала соображать, какова сейчас численность населения Земли.

Насколько широко простираются дружеские связи Эш и Итана – такие вещи не найдешь в интернете. Многих ли они считают друзьями? Как вообще с ними подружиться? Жюль точно входила в круг их ближайших друзей. Она видела все, что происходило между ними за последние три десятилетия в Нью-Йорке, а также в предыдущее десятилетие в вигвамах, театре и столовой «Лесного духа». Жюль всегда была в курсе их дел, а этим могли похвастать лишь очень немногие из тех, кто появился позже нее. Наверное, любой из тех, кто получал эти письма, радовался. Каждый хотел получить рождественское письмо от Итана Фигмена, а заодно и от Эш Вулф. Таких людей насчитывались сотни, а может, и пара тысяч.

«Дорогие друзья,

и уже на этих словах у нас заминка, потому что в течение всего года получаем столько писем, так же начинающихся с обращения «Дорогие друзья», с просьбами о пожертвованиях на те или иные нужды. А по большей части мы этим просителям вовсе не друзья. Но вы в полном смысле слова относитесь к этой категории, и мы вас любим, так что, пожалуйста, простите нас за то, что снова обрушиваем на вас подробный отчет за минувшие 12 месяцев. Вы, если хотите, можете отплатить той же монетой, и на самом деле мы надеемся, что вы это сделаете.


Пишем с ранчо в Колорадо, где затаились с парой детишек и компанией отличных исполнителей. Эш, работающая над постановкой «Троянок», которых поставит весной в театре «Оупен Хенд», пригласила сюда целую труппу, и замечательно, что они согласились бросить все свои многочисленные дела и приехать.

Так что все спальни заполнены троянскими женщинами или, по крайней мере, троянскими женщинами из Ассоциации актеров. Мы взволнованы, ведь еще покупая это ранчо мы фантазировали, что когда-нибудь оно станет неким центром искусств (Эш признается, что претенциозно на это рассчитывала), и вот мечта осуществилась.

С вечера мы разжигаем камин, и актеры встают с петухами. Греческая трагедия! Переизбыток насильственных смертей! Катание на возах с сеном! Чем плохо? Что касается Итана, то он берет на праздники давно намеченный перерыв и надеется прочесть книги, которые следуют за ним из одного города в другой, из одной страны в другую, с самолета на самолет, но пока что он их едва раскрыл. На электронной читалке у него история бейсбольных парков низшей лиги и краткое объяснение теории струн. Что бы это ни значило. Спросите у Итана – но не раньше января. Может быть, к тому времени он дочитает до конца, хотя его бесит, что читалка лишь показывает, сколько процентов книги он прочел, а не количество страниц. Это, считает он, на 92 % глупо.

Но происходят и вещи гораздо более важные. Инициатива против детского труда за прошедший год расширилась благодаря доброте и милосердию людей, которым мы тоже писали: «Дорогие друзья». (Но мы к ним не питаем и малой доли тех чувств, какие испытываем к вам. Честное слово.) Ни к чему здесь вдаваться в детали той существенной работы, которую проводит Инициатива, меняющая жизнь самых беззащитных детей в Азии (подробнее вы узнаете об этом по ссылке A-CLI.org). Скажем лишь, что у нас в нью-йоркском офисе работают необыкновенно самоотверженные люди, и трудятся они с такой отдачей, которая нас всегда поражает. Жаль, нет у нас возможности проводить больше времени на месте, но этот год оказался плодотворным для «Фигляндии». В свой 24-й сезон (ой!) это древнее телешоу, как ни странно, процветает.

Весь этот год мы работали, ездили вместе с нашими сотрудниками и несколькими помощниками из ЮНИСЕФ в Индонезию, Индию и Китай, где следили за расширением школы «Пембебасан» («Освобождение»), в создании которой нам выпала честь участвовать. Выкроили и немного времени на путешествия просто для собственного удовольствия. Отрезвляющей трагедии детского труда и тому, как столь многие американские корпорации по-прежнему делают вид, будто этого не происходит, невозможно противопоставить испытанные нами приятные ощущения. Но первый и главный способ решения проблемы – рассказывать людям о ней. Именно этим мы и продолжаем заниматься.

В порыве нестерпимой гордости мы хотели бы рассказать вам о нашей дочери Ларкин Фигмен, которой удалось дожить до 18 лет с именем, парящим в области между английским поэтом-мизантропом 20 века и небезызвестным мультипликационным персонажем. Друзья, она самая невероятная девушка! Она отправилась с нами в индонезийский отрезок нашей поездки, как делала и раньше, и работала помощницей в школе «Пембебасан», но сразу после этого ей пришлось вернуться в колледж. Как известно большинству из вас, она учится в альма-матер своей мамы, Йельском университете, живет в Давенпорте и специализируется сразу в двух областях – театре и истории искусств. Мы бы любили ее, даже если бы она была помешана на математике, чего уж точно о ней не скажешь. Однако, как знают многие из вас, таков ее младший брат Мо, и из-за этого мы его любим ничуть не меньше. Мо учится и живет в школе Корбелла в Нью-Хэмпшире и считает, что папино телешоу могло бы быть ГОРАЗДО лучше, а пьесы, которые ставит его мама, скучны, но он все равно нас любит.

Если говорить серьезнее, Мо каждый день проживает со своим расстройством. Мы склоняем головы перед всеми знаниями, которыми он делится с тремя «нейротипиками» в своей семье, – и о собственной неврологии, и о нашей.

В январе мы запускаем фонд, который будет изучать новейшие научные данные о расстройствах аутистического спектра. Еще хотим добавить здесь, что скоро мы будем сообщать новые и важные новости о Фонде бедности, потому что многие из вас спрашивали, чем можно помочь».

Письмо занимало еще одну печатную страницу мелким шрифтом. Всю содержавшуюся в нем информацию Жюль уже знала, поскольку обычно разговаривала с Эш несколько раз в неделю, а с Итаном регулярно обменивалась краткими сообщениями по электронной почте. Две пары по возможности вместе ужинали, хотя в последнее время не очень часто, но неважно; они были близки, они были спаяны. Жизнь у них была очень разной, настолько разной, что Жюль уже не могла поддерживать постоянный уровень зависти. По существу, она перестала завидовать, позволила этому чувству отступить или раствориться, так что оно ее не донимало. И все же каждый год, когда приходило рождественское письмо, она на какое-то время погружалась в мрачные мысли, как часто делала в течение всего года в былые дни.

К моменту, когда Деннис закончил читать вслух, Жюль увидела, что бутылка вина каким-то образом опустела. Так себе вино – хорошего они никогда не покупали, а брали любое долларов за девять, такую сумму они себе произвольно установили, – но Жюль пила все время, пока он ей читал, рука ее поднималась и опускалась, хотя она едва замечала, что делает. Теперь она ощутила, как гудит голова от неприятного пойла. Она повторила на новый лад прежнюю глупую, недобрую шутку, которую порой роняла в прошедшие годы:

– Почему они называют это Фондом бедности? Выходит, они ее поддерживают?

– Ну да, пора бы уже кому-нибудь что-то с этим сделать, – пробормотал в знак согласия Деннис.

– Знаешь что, Деннис? Я уже почти перестала думать о них всякие глупости, но эти мысли очень предсказуемо лезут в голову вновь, когда мы этим занимаемся. Помнишь прошлый год? Мы читали письмо, пили, а потом пошли гулять под снегопадом на Риверсайд-драйв. Я шутила, что упаду сейчас в сугроб и умру одновременно от гипотермии и зависти. Как мы говорили, именно так напишет коронер в своем отчете.

– Точно, – сказал Деннис, еще раз улыбнувшись. – Но ты все же не умерла. Ты пережила это, и снова переживешь.

Все годы, что они были женаты, он часто улыбался ей с некой сочувственной привязанностью. Он помнил их прогулку, холодный вечер, жену, которую любил, несмотря на повторные вспышки той склонности, от которой она в основном избавилась.

– Так или иначе, – сказал он, – на Рождество вечно все наперекосяк. Тоже такое сезонное эмоциональное расстройство, да? Сам всегда из-за этого беспокоюсь.

– Этого не случится. Ты в полном порядке, – ответила она. – Ты очень стабилен.

– Ты тоже, – сказал Деннис, убирая бокалы.

И все-таки Жюль продолжила краткую вереницу неприятных мыслей о двух самых старых друзьях, с которыми познакомилась в нежную пору своей жизни и которые так по-доброму относились к ним с Деннисом, упорно трудились каждый день, участвуя в разных проектах, нередко бескорыстно. Она представила себе, как Эш присаживается поговорить с эксплуатируемым ребенком в индийском Бангалоре, пока сама Жюль мило беседует со своей клиенткой, адвокатом Дженис Клинг, чьи проблемы по сравнению с этим воображаемым ребенком в Бангалоре кажутся едва ли стоящими того, чтобы их распутывать.

Дженис Клинг была права: Жюль – проститутка для близости. Она позволяет людям платить ей скромные суммы за сострадание, шутливые разговоры с ними и поддержку. Никто никогда не изменился в полной мере под руководством Жюль; измениться – это же так сложно, с трудом осуществимо и едва заметно. Никто не умер, но никто и не преобразился. Пациентам нравилось приходить в ее маленький кабинет, потому что она была остроумна, с ней было приятно проводить время. Они ужаснулись бы в былые годы, когда она была гораздо хуже, если бы каким-то образом увидели изнутри мозг своего терапевта, сосредоточенный на ее друзьях Итане и Эш, – если бы смогли разглядеть его клокочущие части, атрофированные части, части, раскрывавшие ее подлинную натуру. Сейчас язык ее казался сорвавшимся с цепи, весь рот ее ощущал опасность распада, когда она разговаривала.

– Это просто мой обычный рецидив, – говорила она мужу. – Уверена, это пройдет.

– Непохоже, что ты заранее не знала всего, о чем они напишут в письме, – сказал Деннис.

– Именно. Но, кажется, стоит мне только увидеть это в виде отпечатанных на странице слов, я снова вспоминаю обо всем. Ничего не могу с этим поделать. Несмотря на всю мою нынешнюю умудренность, я мелочна и предсказуема.

Жюль ощутила, как изменилось в комнате освещение, переменился и ее внутренний свет, все вокруг нее, внутри и снаружи, все как будто потемнело. У нее не было сил продолжать разговор об Эш Вулф и Итане Фигмене. Она была сыта этим по горло. В голове у нее медленно тикало под действием выпитого крепкого дешевого вина, собственные заботы ей досаждали. Она сказала:

– Ты же знаешь, что я их люблю, верно? Мне надо убедиться, что ты это знаешь.

– Боже, конечно. Тут и говорить нечего.

– Помнишь, насколько хуже я была раньше?

– Само собой, – ответил он.

Жюль знала: зависть никогда никого и ничего не красит. К чему еще приводила зависть на протяжении всей истории, как не к тому, чтобы затеять смуту, начать войну, убрать свидетеля, разрушить все и выставить завистника в еще менее выгодном свете? Если бы те, кому завидуют, действительно знали, что такое зависть, они держались бы подальше от этих опасных завистливых людей. Но единственным человеком, когда-либо знавшим масштабы и глубину той зависти, которую испытывала именно Жюль, еще со времен, когда это чувство было гораздо тягостнее, был Деннис, а он почти никогда не возражал.

– Я хочу сказать, – продолжила Жюль, – что они очень близкие наши друзья. Мы не они, а они – не мы, и все же мы можем любить друг друга. Но раньше, когда ты читал письмо, мне хотелось по ходу бормотать всякие мелкие гадости, как я обычно и делала. Я действительно устала от того, в какие предсказуемые края заводят меня мои мысли. Хотела бы я не видеть собственного потолка и стен. Не осознавать своей малости.

– И в чем же ты мала? – спросил он.

– Да во многом, – она сделала паузу. – Деннис, а ты считаешь меня проституткой для близости?

– Что? – недоуменно произнес он.

– Меня так клиентка назвала. В общем, суть в том, что я всего лишь беру с людей деньги и сижу, выслушивая их рассказы, отпуская смешные и добродушные реплики, чтобы они не чувствовали себя такими одинокими.

– Неправда. Я знаю, что ты по-настоящему хорошо работаешь. Твои клиенты любят тебя. Все эти подарки, которые ты получаешь, вот этот кактус.

– Трудно по-настоящему ощутить, что люди вообще меняются.

– Ты о себе или о них?

– И о них, и о себе, – сказала она. – Когда ты читал рождественское письмо со всей его целенаправленностью, всеми проектами, о которых в нем идет речь, я вспоминала, как сама строила все эти планы в молодости. Но больше ничего этого нет.

– Просто ты выросла.

– Эш с Итаном никогда не откладывали своих планов. И они точно никакие не проститутки.

– Вот это верно. Они не проститутки, – ответил Деннис. – Они просто люди. Люди-бобы.

Это была их старая шуточка, хотя Жюль уже не могла вспомнить, к чему она относилась. Как и у всех пар, у них за десятилетия накопилось немало собственных шуток, и некоторые из них отсеялись и смешались, так что теперь были непонятны.

Она съела отменно приготовленную мужем курицу с пятью специями – мясо нежное, как маленький кошелек для мелочи, сказала она ему, – «не то чтобы я когда-нибудь ела кошельки, а вот если бы попробовала, он точно был бы таким же нежным», – однако Жюль словно бы опустилась еще ниже в собственных глазах. У Эш с Итаном был личный повар, знающий, какие блюда им нравятся, а какие – нет. Здесь же, в этой кухоньке, Деннис использовал китайские приправы, которые нашел в ларьках на Канал-стрит по пути в метро, после целого дня в клинике, где он водил датчиком по теплому гелю, нанесенному на участки человеческих тел. Он изрядно потрудился над своим цыпленком, а она изрядно потрудилась над Дженис Клинг и другими клиентами, пришедшими до нее; тем временем в Коул-Вэлли, в штате Колорадо, на ранчо Фигмена и Вулф всюду пульсировали доброта и усердие. Эш и Итан никогда не сидели сложа руки, не успокаивались. Работа, которой они занимались, непременно воплощалась в какое-нибудь чудо. Если они готовили курицу, накормить можно было целый субконтинент.

Жюль провела ногой в носке по кухонной плитке, которую невозможно было отмыть до конца. Эту недорогую плитку можно было натирать бесконечно, но все равно она выглядела молочно-желтой, намекая на то, что в этом доме не хватает то ли денег, то ли внимания к деталям. Никакая согбенная женщина не ползала по полу на коленях, чистя эту плитку еженедельно. Эта вновь мелькнувшая густая вспышка зависти к Эш и Итану превратила меня в свинью, подумала Жюль. Дело же не в том, что у Эш с Итаном нет своих проблем. Они действительно просто люди-бобы. Во-первых, сын у них страдает расстройством аутистического спектра, а это очень печально. Давным-давно, когда Мо было три года, Жюль ездила вместе с Эш на его двухдневное диагностическое обследование; они вместе ездили в Нью-Хейвен, в Йельский детский исследовательский центр. Итан тогда был в Лос-Анджелесе и не мог отменить своих встреч, поэтому он попросил Жюль поехать вместо него.

Водитель Итана и Эш усадил обеих женщин и Мо в черный «Рендж Ровер», и по дороге Эш сказала:

– Ну вот, опять по важному делу в Нью-Хейвен. На сей раз не затем, чтобы пообедать со старым профессором или прочитать лекцию, а чтобы узнать, что не так с моим несчастным и необщительным малышом.

Смысл ее слов был таков: это просто ужас. Мо ее не слышал: он нацепил наушники размером с тарелку и смотрел мультик, пристроив маленький экранчик у себя на коленях. Две женщины несколько секунд смотрели на ребенка, потом Эш расстегнула ремень безопасности и потянулась к нему, прижавшись лицом к его нежной шее. Он заерзал, пытаясь отстраниться, но понял, что ремень не пускает, и в конце концов прекратил дергаться.

Когда они только еще ехали туда, Жюль знала, что диагноз Мо поставят на следующий день, и казалось очевидным, что это будет. Но почти до самого обследования им в голову не приходило, что Мо «в спектре», как нынче принято называть это в обиходе, будто бы говоря о «химии», считая все это типичными напастями современной эпохи. Напротив, Мо до последнего момента вел себя по большей части беспокойно, и пожилой знаменитый детский психиатр несколько часов расспрашивал его, чего он боится, когда ложится вечером спать.

В конце следующего дня, на обратном пути из Нью-Хейвена, Эш в машине плакала, разговаривая по мобильнику с Итаном, который в Лос-Анджелесе проводил свои неотменяемые встречи. Жюль было неловко сидеть рядом, лучше бы она не слышала их разговора. Эш сказала Итану:

– Нет, я знаю, что ты меня любишь, я не об этом.

И еще:

– Я знаю, что его ты тоже любишь. В твоей любви никто не сомневается, Итан. Просто иногда мне надо поплакать. Нет, он смотрит мультфильм. Надел наушники. Совершенно ничего не замечает. Я бы тоже так хотела.

Затем она несколько мгновений слушала Итана, внезапно произнесла: «Хорошо», – и передала трубку Жюль, которая от неожиданности вздрогнула.

– Что такое? – прошептала Жюль. – Почему он хочет поговорить со мной? Вы же проходите через это вдвоем, друг с другом.

– Не знаю. Просто поговори с ним.

– Слушай, привет, Жюль, – сказал Итан по телефону напряженным голосом. – Останешься сегодня на ночь с Эш? Это вообще возможно? Не хочу, чтобы она была одна. То есть понимаю, там будут дети, и Роуз, и Эмануэль, но мне бы очень хотелось, чтобы ты тоже была рядом. Потому что ты можешь, – тут его голос слегка дрогнул, – можешь ей напомнить, что мы, знаешь, всегда со всем справлялись. Так было всегда, с самого начала, с ее родителями и Гудменом. Напомни ей об этом, ладно, а то она совсем разбита. Может, сумеешь ее убедить, как я уже пытался, что у Мо будет нормальная жизнь. Иначе и быть не может. У нас есть ресурсы, и все будет хорошо. Мы сделаем так, чтобы все было хорошо. Пожалуйста, скажи ей это. Но скажи попозже, когда Мо рядом не будет, чтобы он ничего не услышал вдруг, хорошо?

Жюль заночевала у Итана и Эш, в доме на Чарлз-стрит, с прислугой и роскошными деликатесами, появлявшимися ниоткуда, как по волшебству. Они сидела на цокольном этаже дома возле маленького бассейна, а Эш бесконечно долго плавала, совершая короткий рывок, держа голову над водой, и время от времени останавливалась, поднимая взгляд и спрашивая:

– А вообще все будет хорошо, как ты думаешь?

– Да, – отвечала Жюль, наклоняясь, чтобы взять Эш за мокрую руку. – Будет. Точно знаю, что будет.

И она говорила всерьез. В жизни Эш всегда все налаживалось. Их семья продолжила жить дальше, включая сына, который прежде казался просто эмоционально неустойчивым, но теперь получил конкретный диагноз: первазивное расстройство развития без дополнительных уточнений, или ПРР-БДУ. У него было расстройство аутистического спектра, объясняли врачи, и вот ему, наконец, можно по-настоящему помочь. Фигмен и Вулф всегда умели сплотиться – как в далеком прошлом семья Вулфов. Но утраченные возможности – это в любом случае болезненно. Так было, когда брат Эш, Гудмен, фактически в одночасье загубил свою жизнь, а потом глупо и импульсивно пустился во все тяжкие, словно бы пытаясь заодно испортить ее и всем окружающим.

К нынешнему, 2009 году имя Гудмена Вулфа уже редко всплывало. Впрочем, порой, даже не видя его десятилетиями, Жюль ясно представляла его лицо и голые мохнатые ноги в подрезанных джинсах образца семидесятых (подрезают ли сейчас вообще джинсы, превращая их в обтрепанные шорты?). Гудмен был совершенным, застрявшим в юности. Эш, которая вела невероятно насыщенную жизнь, достойную длинного рождественского письма, оставалась чувствительной, какой была еще в свои юные годы, но имела на то веские основания. У нее был сын-аутист, который уже почти вырос, – и кто знает, что случится с ним после школы-интерната в Вермонте, где он жил большую часть года? Еще у нее была бурная, необычная, трудная семейная история. Жюль была рядом с Эш в самые значимые для нее моменты и знала, как Эш страдает.

Однако сейчас, в этот вечер, когда Жюль с Деннисом читали последнее рождественское письмо, в голове у Жюль вереницами пробегали завистливые мысли, утихающие не так быстро, как ей бы хотелось. Спать они с Деннисом улеглись рано, а присланная Итаном открытка с волхвами торчала на батарее. Всю зиму отопление в квартире было либо слишком интенсивным, либо скудным. Эта ночь выдалась зябкой, и они лежали рядом, муж обхватил ее массивными руками, все же не дававшими достаточного тепла. Она обнимала его и, наверное, тоже не вполне согревала. Вдали от них, в камине на колорадском ранчо, пылал, разгораясь, огонь.

* * *

Через полтора года после того, как Деннис Бойд впервые впал в серьезную депрессию, они с Жюль Хэндлер встретились поздней осенью 1981 года на вечеринке. В том сентябре она переехала в город после колледжа, надеясь стать актрисой – комедийной, «характерной», чему способствовали ее рыжеватые волосы. Она, впрочем, знала, что идя по стопам Люсиль Болл, точно ее не превзойдет. Им с друзьями и в голову не приходило, что могут случаться такие вещи, как депрессии. Вместо этого они думали о своих временных работах, прослушиваниях, магистратурах, о том, как подыскать квартиру со стабильной арендной платой, и о том, считается ли отношениями, если переспишь с кем-нибудь дважды. Они постигали мир опытным путем, а душевная болезнь к числу таких экспериментов не относилась. Хотя всех их знакомых наверняка можно было назвать слегка чокнутыми, в серьезную депрессию никто из них ни разу не впадал. Жюль была слишком наивной, чтобы многое знать о психическом расстройстве, если только оно не представало перед ней в буйном, улично-агрессивном мужском обличье или в форме предельного женского отчаяния, как у Сильвии Плат. Любые другие проявления до нее совершенно не доходили.

Изадора Топфельдт, устроившая вечеринку, предварительно немного рассказала о Деннисе Бойде, но о его депрессии не упомянула. Называя людей, которые придут к ней в гости, она сказала Жюль:

– Ах да, еще мой сосед снизу Деннис Бойд. Помнишь, я тебе о нем говорила?

– Нет.

– Ну как же. Деннис. Старина Деннис, – Изадора чуть выпятила челюсть и развела руками, изображая его. – Такой большой бородатый парень с густыми черными волосами. Он нормальный, понимаешь?

– Нормальный? В каком смысле?

– Ну, вот мы с тобой и большинство наших знакомых ненормальные, а Деннис не такой. Даже имя возьми: Деннис Бойд. Как брусья рядком. Деннис. Бойд. Кого угодно на свете могут так звать. Он как… ну просто парень. Не имеет никакого отношения к искусству, и этим отличается от тех, кого мы знаем и любим. У него временная работа в клинике, на звонки отвечает. Понятия не имеет, чем хочет заниматься в жизни, но уж точно не расписывать Сикстинскую капеллу. В общем, не творческий человек. Он из Метачена, это в Нью-Джерси, работяга такой, «весь из скобяной лавки» – так он, по-моему, говорил дословно. А поступил в Ратгерский университет. Играет в парке с друзьями в тачбол, – добавила Изадора, как будто это была экзотическая подробность.

– С твоих слов просто очаровашка получается. Зачем ты его пригласила?

Изадора пожала плечами.

– Мне он нравится, – сказала она. – Знаешь, на кого он похож на самом деле? На молодого копа.

Здание, в котором соседствовали Изадора Топфельдт и Деннис Бойд, представляло собой узкий многоквартирный дом без лифта в западной части 85-й улицы, рядом с Амстердам-авеню. Тогда, в начале восьмидесятых, этот квартал еще считался сомнительным. Любой житель Верхнего Вест-Сайда в те годы непременно рассказывал, как его по крайней мере однажды ограбили или чуть было не ограбили, – это был своего рода переходный обряд, посвящение. Изадора разговаривала со своим соседом Деннисом у почтовых ящиков, пару раз они пили кофе в ее квартире, в которой, в отличие от квартир большинства их знакомых, был настоящий обеденный стол, прислоненный к стене единственной комнаты, с опускающейся доской, которую Изадора собиралась поднять к приходу гостей. Недавно вечером после совместно распитой бутылки теплого розового вина Деннис сдержанно поведал Изадоре, что случилось с ним в колледже; и хотя Изадора любила посплетничать, она не пересказала эту историю о его депрессии и госпитализации ни Жюль, ни кому-то еще из гостей, потому что, как объяснила позднее, это было бы нечестно по отношению к нему.

В тот год Жюль окончила университет штата в Баффало и, проведя лето с матерью в Хеквилле, где все оставалось таким же, как всегда, но кое-что слегка изменилось – семейный итальянский ресторан превратился в маникюрный салон, та же участь постигла и «Дресс-коттедж», а обитавшая по соседству чета Ванчиков умерла от последовавших друг за другом сердечных приступов, и дом их был продан иранской семье, – и нашла себе чрезвычайно дешевую квартиру-студию в Вест-Виллидже. Здание, похоже, было пожароопасным, зато находилось в городе. Наконец-то она могла сказать, что живет здесь, в месте, где жили все ее друзья из «Лесного духа», когда она с ними только познакомилась. Теперь она от них ничем не отличалась.

Эш с Итаном жили в противоположном конце города, в Ист-Виллидже, и их собственная квартира-студия – первая квартира, в которой они жили вместе, – была ничуть не лучше, чем у нее. Там имелся работающий камин, но единственная комната была крошечной, с кроватью-чердаком и чертежным столом под ней. Все они жили своей жизнью в скромных квартирках, как оно всегда и получалось сразу после учебы. Жюль не стыдилась своей убогой комнатушки на Хорейшо-стрит. По вечерам она работала официанткой в итальянском кафе «Ла белла лантерна». Приходившие туда подростки из пригородов, недавно перебравшиеся в город, весело заказывали оранжады, которые они называли aranciatas, грассируя, как лингвисты. Днем Жюль, когда могла, ходила в театры на пробные прослушивания, перезвонили ей только один раз, но она продолжала ходить.

Ее друзья были слишком милы, чтобы предположить, что она может задуматься о другой сфере деятельности. Это родители без спроса всучивают тебе пособия для подготовки к вступительным экзаменам на юридический факультет, а когда ты отвечаешь отвращением или гневом, начинают оправдываться:

– Я же просто хотела, чтобы у тебя был запасной вариант за спиной.

Адвокатский мир был полон таких отступивших, но не театр. Никто никогда не «отступал» в театр. Этого надо хотеть по-настоящему, всерьез.

Еще только переехав в Нью-Йорк, Жюль думала, что хочет этого по-настоящему. Три лета, проведенные в «Лесном духе», подарили ей это желание, и оно сохранилось в ней. Она стала играть на сцене уверенно, порой даже смело. Ее неловкость в общении, казалось бы, превратилась в сознательный образ. Теперь она иногда одевалась странно, экзотично, а читая, надевала маленькие очки, как у Джона Леннона. Ей нравилось отпускать идиосинкразические замечания – даже не совсем в шутку, – и она с удивлением обнаружила, что другие актеры, как правило, не были забавными, так что на самом деле эта аудитория оказалась очень простой. Достаточно было бросить фразу с легким этническим оттенком или кажущуюся смешной – «мои кишкес, мои кишкес!», говорила она, когда ей в живот попадал фрисби, и все актеры вокруг хохотали, хотя Жюль знала, что жульничает, что на самом деле это не смешно, а лишь на грани смешного.

Итан понял эту разницу, когда она ему рассказала.

– Ну да, это своего рода жульничество, – согласился он. – Ненавязчиво так намекаешь на свои еврейские корни.

– Но, знаешь ли, – отвечала она, – намекала я определенно на закон Фанни Брайс, принятый Конгрессом в тысяча девятьсот тридцать седьмом году.

– Это не в счет, если ты отпускаешь свои нешуточные шуточки перед молодыми актерами из местечек вроде Айовы, – сказал Итан. – Они просто счастливы, что попали в Нью-Йорк, они считают тебя классной и восторгаются.

– Пусть так, – сказала Жюль.

Все больше окружавших ее людей узнавало, кто она такая; круг ее общения расширялся, охарактеризовать его становилось труднее. Почти все в ее среде любили обниматься. Актеры приносили на открытые прослушивания коробки с салатом и пластиковые вилки и рассаживались у стен в больших, насквозь продуваемых комнатах и коридорах, устраивая в ожидании совместную трапезу. Однажды во время открытого прослушивания к бродвейскому шоу Жюль заснула, опустив голову на колени безропотному чернокожему гею по имени Блейн. Все актеры были очень естественны; конечно же, мужчины часто обменивались взглядами, но Жюль замечала и заигрывания между очень красивыми мужчинами и очень красивыми женщинами. Она наблюдала за всем этим, как младшая сестренка, чье присутствие уже никого не раздражало. Время от времени и ей перепадало мужское внимание. Но актеры были по большей части озабочены фотографиями крупным планом, приглашениями на повторное прослушивание и пробами, и даже когда она спала однажды с приветливым невысоким блондином по имени Стью из Миссури, разбудили ее звуки его пения. Сначала она подумала, что он поет для нее, но потом осознала, что он просто распевается к предстоящему прослушиванию. Пел он песню «Они были вами» из мюзикла «Фантастикс».

– О чем ты подумала? – спросил он, закончив. – Можно опробовать на тебе еще раз?

Теперь Жюль и Эш вместе учились актерскому мастерству в частной студии легендарного педагога Ивонны Урбаняк, женщины под восемьдесят, носившей тюрбан – предмет этот не так уж хорошо смотрится на женщине, если только у нее не безупречные черты лица, и обычно наводит на мысль о химиотерапии.

– Она – миниатюрная копия Айзек Динесен, – всегда говорила Жюль любому, кто готов был слушать, считая это замечание умным, хотя на самом деле оно было довольно бессмысленным.

Ивонн была необыкновенно харизматичной, а порой способной на внезапную жестокость.

– Нет, нет, нет! – не раз говорила Ивонн Жюль.

Эш была в классе одной из звезд, Жюль числилась среди худших.

– Второй снизу точно, – сказала как-то Жюль. Эш пробормотала что-то, возражая, но особо не настаивала.

В тот год, когда им было двадцать два, Жюль и Эш по четвергам встречались вечером на занятиях в едва обставленной гостиной дома из бурого песчаника, куда приходило еще десять человек, в основном постарше. Они читали сцены, выполняли упражнения, нередко кто-нибудь в классе плакал. Случалось, что и Эш. Жюль ни разу не плакала там; иногда, видя, как кого-то из других актеров, разыгрывающих этюды, заносит, она ощущала скачок нервного напряжения и внезапное необъяснимое желание смеяться. У нее не было сильной эмоциональной связи с делом, которым она занималась в актерском классе, – она никак не могла ее обрести. Пыталась убедить себя, что комедийному актеру не нужно находить эмоциональную связь. Что достаточно быть смешным жеребенком, победоносно топающим по сцене. Но и это у Жюль не очень-то получалось. Во время актерской разминки она смотрела, как Ивонн в тюрбане сидит на складном стуле, курит и поглядывает на учеников, рассредоточившихся по комнате. Жюль видела, что Ивонн ее заметила, а потом быстро перевела взгляд на кого-то еще.

Каждую неделю после занятий Жюль и Эш съедали поздний ужин в русском ресторане в Ист-Виллидже, где пышные пироги катались по намазанным маслом овальным фарфоровым тарелкам. Эти ужины были заключительным пунктом программы и приносили облегчение. После напряженных занятий Жюль радовалась накрахмаленным салфеткам и масляному блеску, который можно слизывать со своей вилки, приятно было и сидеть напротив Эш один на один.

– Мне надо бросать это, – говорила Жюль.

– Не надо. У тебя отлично получается.

– Ничего подобного.

Эш всегда подбадривала Жюль, невзирая на правду, состоявшую в том, что получалось у Жюль не так уж хорошо и ничего особенного ей не светило. Может быть, неплохо получалось в пятнадцать лет, но то была мимолетная и необычная вспышка. Ее премьера в лагере, в «Песочнице», стала лучшим ее спектаклем, за которым в оставшиеся два лета там последовали чуть более слабые имитации. Затем в колледже, даже пройдя отбор в несколько пьес, Жюль понимала, каков ее реальный уровень. У некоторых актеров есть решимость, но нет таланта; другие ярко одарены, но ранимы, и мир должен их открыть для себя, прежде чем они отпрянут и исчезнут. А еще есть такие актеры, как Жюль, которая старалась изо всех сил, и это напряжение бросалось в глаза.

– Двигайся дальше, – говорила Эш. – У тебя же все на месте, верно?

Вот Жюль и двигалась, без наград и поощрений от кого-либо, кроме своих друзей.

И все-таки Жюль, метавшуюся между напряженными занятиями у Ивонны и всеми этими бессмысленными открытыми прослушиваниями, еще можно было назвать «актрисой». В этом качестве ее и представили Деннису Бойду на ужине у Изадоры Топфельдт. Денниса, в свою очередь, Изадора представила так: «Мой сосед, тот самый очень милый молодой человек, временно работающий в клинике». Они застенчиво поздоровались. Когда в 1981 году тебе двадцать два и ты знакомишься с представителем противоположного пола, ты не задумываешься о том, что вы могли бы стать парой. Единственной парой их возраста, которую Жюль знала, были Эш с Итаном, а они не в счет, ведь они ни на кого не похожи. Слегка причудливый феномен детской влюбленности между Эш и Итаном необъясним.

Ужин, на котором появился Деннис, проходил в один из тех вечеров, которые спонтанно случались в начале восьмидесятых, когда все первым делом учились готовить и выставляли на стол замысловатые блюда из ограниченного ассортимента, поскольку в распоряжении каждой хозяйки были одни и те же две доступные кулинарные книги. В тот вечер свечи роняли красные восковые языки на скатерть и подоконник Изадоры, оставаясь там вечной коркой, но это не имело значения; захудалая обстановка и даже сама квартира будут брошены, когда вся жизненная разминка исчерпает себя и на смену старым желаниям явятся новые. Тогдашнюю эпоху пронизывал дух экспансии. Все одинаково ненавидели Рональда Рейгана, и Жюль Хэндлер поражалась, что другим людям в Америке – похоже, большинству людей – он на самом деле нравится. Прежде откровенно нелепым казался Никсон, и, насколько она могла судить, таким же был и Рейган с его набриолиненными волосами и подплечниками, как у какого-нибудь недотепы-дядюшки.

– Вы когда-нибудь замечали, – сказала однажды своим друзьям Жюль, – что у Рейгана голова как-то скособочена? По форме она напоминает резиновую макушку бутыли с этим коричневым клеем. Как же этот клей называется… а, гуммиарабик.

Все засмеялись.

– Наш президент – Клейкая Головка, – сказала она.

– И отчасти в этой связи, – продолжила разошедшаяся Жюль, вспомнив, что как-то сказала Итану еще в лагере, когда они вместе гуляли ночью, – вы замечали когда-нибудь, как похожи карандаши на колли? Ну, на Лесси?

Нет, никто не замечал. Кто-то достал карандаш, и Жюль показала: если смотреть на него со стороны, у карандаша появляются оранжевая бахрома, напоминающая шерсть колли, и черный кончик, похожий на собачью морду. Да, да, все увидели, но продолжали думать о Клейкой Голове и о том, как к собственному отчаянию живут сейчас в его Америке, в краю обширном и перегруженном.

После двадцати волосы у Жюль Хэндлер уже не вились, а ниспадали с головы отдельными прядями. Глядя на них позднее, она осознает, что волосы ее были на свой манер почти так же плохи, как раньше, хотя, по крайней мере, не хуже, чем у кого-то еще, потому что все стриглись одинаково – и мужчины, и женщины. Они делали себе дешевые стрижки в парикмахерской на Астор-Плейс, где никто не критиковал тебя, не косился раздраженно на твои волосы, приговаривая: «Ну и как вы хотите, что мне с этим сделать?» Жюль приходило в голову, что сидение в парикмахерском кресле на Астор-Плейс – противоядие от долгого просиживания на стуле в материнском доме. Она не ощущала, что здесь на нее смотрят, как целое лето смотрела на дочь Лоис Хэндлер, пока та не уехала.

Дом на Синди-драйв, который всегда был маленьким и слегка неряшливым, после колледжа казался трагичным. С тех пор как в 1974 году умер отец, мать не могла поддерживать жилище в приличном состоянии; почтовый ящик висел косо, на крыльце валялась старая керамическая тыква, доверху набитая рассыпающимися пожелтевшими экземплярами газеты Heckville Harbinger. Лоис полностью сосредоточилась на Жюль с той минуты, как та вошла в парадную дверь, и за столом, похоже, сидела и зорко следила, как дочь ест. Но на Астор-Плейс твой тощий парикмахер-андрогин – то ли он, то ли она – едва ли вообще смотрит на тебя, когда стрижет твои волосы, а глядит в основном в зеркало и на другого тощего андрогинного парикмахера в противоположном конце большого подвального помещения. Парикмахерские кресла сотрясала песня группы Ramones, и можно было закрыть глаза и слушать ее в такт странно приятным звукам собственных влажных волос, отсекаемых от головы.

А на той вечеринке почти у каждого гостя волосы были всклокочены, как у псов сразу после собачьего боя под дождем. Но не у Денниса Бойда, который сидел напротив Жюль Хэндлер, отделенный от нее толстой свечкой, как дорической колонной. У него были обычные волнистые черные волосы, оконтуренное темной тенью слегка небритое лицо и глубоко посаженные темные глаза, выглядящие так, будто под ними легкие синяки. И впрямь непонятно было, кто он и что он. В такую пору жизни можно не знать, что ты собой представляешь, но это нормально. А о людях ты судишь не по их успехам – почти никто из знакомых в 22 года не добился успехов, ни у кого не было хорошей квартиры, чего-то ценного, дорогой одежды, высоких заработков, – а по их привлекательности. Крупного сложения сосед Изадоры Деннис все еще был в рабочей одежде, его мятая белая рубашка с воротником на пуговицах наводила на мысль о комплекте чистых хлопчатобумажных простыней. Он действительно выглядел основательным, как сказала Изадора, и да, действительно напоминал молодого копа со своей короткой традиционной стрижкой, массивными руками, чистой рубашкой и характерным акцентом жителя Нью-Джерси. Не так уж трудно было представить его в униформе. В то же время он был застенчивее любого другого человека в комнате, в том числе Изадоры, девушки по имени Джанин Бэнкс, которую Изадора знала по своему родному городу, и парня по имени Роберт Такахаси из копировального центра, где работала Изадора. Роберт был невысоким красавчиком с колкими черными цыплячьими волосами и сложением, похожим на компактную игрушечную фигурку. Он был геем, рассказала Изадора, и происходил из жившей в Америке традиционной японской семьи, которая стала стыдиться его с тех пор, как он признался, и потом больше никогда не заводила речи о его ориентации. Впрочем, всякий раз, отправляясь домой в Питсбург, он брал с собой бойфренда, если таковой на тот момент был, и мать варила лапшу-удон и готовила угря в соусе для обоих, обращаясь с парочкой по-доброму.

На мгновенье Жюль подумала, что, может быть, надо познакомить Роберта со своим другом Джоной Бэем, но сочла, что Джона еще не совсем готов встречаться с кем-то после своего летнего приключения в Вермонте на ферме, где он обитал с другими членами Церкви объединения – мунистами, как их называли. В эту церковь его втянули, когда он, окончив Массачусетский технологический институт, жил в Кембридже. По причинам, которых никто не понимал, Джона легко поддался религиозной обработке, жил на ферме и считал себя мунистом, пока друзьям не удалось месяц назад уговорить его вернуться в Нью-Йорк, чтобы депрограммировать его. Теперь он отлеживался, словно отдыхая после плена, и еще не был готов встречаться с мужчинами. И все-таки Жюль могла себе представить Джону с Робертом Такахаси; это был приятный образ – два стильных, привлекательных парня с шелковистыми черными волосами.

За столом Роберт Такахаси завел разговор о том, что один из его друзей в копировальном центре, Трей Спайделл, очень болен. Роберт рассказал, что его чрезвычайно встревожило то, как это произошло. Однажды вечером после работы они вдвоем поехали в ночной клуб «Лаймлайт», и под сводами перестроенной церкви начали танцевать. Рубашки были сняты, ампулы с амилнитритом вскрыты, хотя был будний вечер, – ну а в самом деле, почему бы нет? Шел 1981 год, они были молодыми парнями с модными прическами, каждый день, просыпаясь, шли на работу, которая не требовала больших умственных усилий. Можно оставаться на ногах допоздна и танцевать. За медленными танцами следовали быстрые, они вместе скакали под «Запятнанную любовь», сердца их колотились, а потом они закончили вечер в квартирке Трея, где жили вместе.

– Мы стали дурачиться, – объяснял теперь Роберт. – Это нас заводило.

Все внимательно слушали, как будто он рассказывает небывалую историю.

– Трей очень классный, поверьте мне на слово.

– Так и есть, – отозвалась Изадора.

– А потом в комнате вроде как стало темнее, и я просто водил пальцем по его плечу, и сказал что-то типа: «Иду по точкам». А он спросил: «Что?» Я сказал: «По твоим родинкам». Он возразил, что никаких родинок у него нет, и как бы обиделся. Пошел в ванную, чтобы доказать свою правоту, я последовал за ним, он включил свет, и на нем были ярко-фиолетовые точки, словно кто-то взял фломастер и просто нарисовал их. На следующий день он в обеденный перерыв сходил к дерматологу, и на работу уже не вернулся. И теперь он в больнице, и говорят, что это рак. Очень редкая разновидность. Пригласили врачей из других больниц на консилиум. Одного даже из Франции.

Только что Трей Спайделл был в полном порядке, рассказывал им Роберт, двадцатишестилетний парень в прекрасной форме, а теперь он в Сент-Винсенте, в специализированном отделении, где занимаются сложными случаями. Роберт боялся, что в копировальном центре вентиляционная система покрылась токсичным налетом, который отравил Трея и скоро отравит остальных сотрудников, как «болезнь легионеров» пустила свои споры среди участников съезда. Он беспокоился, что следующими слягут они с Изадорой.

– Думаю, в понедельник утором нам надо уходить из копировального центра, – сказал он. – Просто валить оттуда. Жуткое место, как ни крути.

– Ты слишком переживаешь из-за этого, – ответила Изадора. – У одного из наших сотрудников рак, Роберт. Люди заболевают раком, даже молодые.

– Медсестра в Сент-Винсенте сказала, что таким раком болеют только старики.

– У моей сестры Эллен в прошлом году был опоясывающий лишай, – вставила Жюль. – Такое обычно тоже случается только с пожилыми людьми.

– Вот именно, – сказала Изадора. – Спасибо, Жюль. Если у Трея Спайделла какой-то старческий рак, это не значит, что во всем центре вспыхнет эпидемия.

– Каков мой наступательный план, когда меня что-то тревожит? – сказал вдруг Деннис, и его голос в общем разговоре удивил Жюль, поскольку она заметила, что за столом он говорил меньше остальных. Все выжидательно посмотрели на Денниса, и он, похоже, почувствовав себя неуверенно, слегка сбавил обороты.

– В общем, – продолжил он, – я вот что делаю: пытаюсь выработать себе поведенческую модель.

Модель? – переспросила Изадора. – А что это такое? Звучит в духе разгульных шестидесятых.

– Это просто такая штука, когда ты задумываешься о том, что в твоей реакции соответствует действительности, а что нет, – ответил Деннис. Он облизал губы, нервничая из-за всеобщего внимания.

– Я знаю про модели поведения, – сказала Жюль. – Я писала реферат об этом, когда изучала психологию.

– Вот как. Здорово, – сказал Деннис.

Они посмотрели друг на друга и улыбнулись.

– Место освободите! – ни с того ни с сего громко воскликнула Изадора.

Роберт и Джанин застонали, и это ее обидело, а Жюль и Деннис промолчали, просто в легком замешательстве уставившись в свои тарелки. Затем Изадора повернулась к Роберту и сказала:

– По-моему, тебе надо расслабиться, Роберт. Всем нам надо. Именно поэтому я принесла на десерт шикарный жирный косяк.

Похоже, косяк никого особо не заинтересовал; Жюль даже точно не поняла, что это такое. Изадора порой пересыпала свою речь неестественными словечками. Роберт Такахаси остаток вечера пребывал в мрачной отстраненности, поэтому Изадора стала разговорчивее, словно боясь, что тишина в комнате разрушит один из первых званых ужинов, что она устроила в своей жизни. Обыкновенный с виду Деннис Бойд еле помещался на хлипком обеденном стульчике, который Изадора по дешевке купила в «Торговом ряду на Третьей Авеню» – одном из этих безумных магазинов с узкими проходами, торгующих мебелью, однослойной туалетной бумагой и шлепанцами, причем все это свалено в одну кучу без всякой логики. Жюль беспокоилась, что Деннис все-таки сломает стул, свалится с него и засмущается. Она не хотела, чтобы он оконфузился, он и без того неловко себя ощущал. Это заинтересовало Жюль, ведь она и сама еще слегка тушевалась в обществе, даже после колледжа, давно утвердившись в большинстве групп в роли девушки тихой, но немного забавной. Обычно ей требовалось какое-то время, чтобы постепенно войти в этот образ, и в тот вечер она перед ужином постояла у высокой книжной полки Изадоры, бормоча себе под нос, какие из книг она уже прочитала, а какие лишь якобы прочитала. Она наклоняла голову, чтобы лучше рассмотреть книги, и то и дело вытаскивала какой-нибудь том с полки и действительно начинала стоя ее читать.

После внезапного эмоционального и страшного рассказа Роберта о Трее Спайделле и последующего уныния за столом, на авансцену вышла Изадора, к ней присоединилась ее подруга Джанин, и обе долго рассказывали о своей работе в школьных буфетах. Наконец всем так наскучило слушать этих двух девиц, сидя на шатких стульях за столом, что Жюль рассказала собственную историю о работе, которая была у нее на втором курсе в Баффало.

– Я специализировалась на театре, а вторым предметом шла психология, – сообщила она сидящим за столом. – Играла в пьесах, а еще помогала преподавателю психологии, проводившему опыты на других студентах, которым платили по двадцать долларов. Я выполняла один эксперимент, в котором надо было попросить своего подопытного описать свое самое болезненное эмоциональное переживание. «Все это будет конфиденциально», – заверила я их.

Она поведала собравшимся, как эти студенты, которых она никогда прежде не знала, но, возможно, видела в кампусе, свободно рассказывали о разрывах со школьными возлюбленными, о смерти своих матерей, а однажды даже о том, как погиб, неудачно нырнув, одиннадцатилетний брат. Но произносимые ими слова были несущественны; они не знали, что единственным аспектом, который она изучала в рамках эксперимента, был язык тела. Жюль следила за их руками, за движениями головы, и делала заметки. Через какое-то время необработанный эмоциональный материал начал звучать для нее как обыкновенные откровения. Чужая боль реально овеществилась, и Жюль уже не могла ее недооценивать или пропускать мимо ушей. Она даже представляла себе, как среди этих людей сама сидит и рассказывает о смерти своего отца, и голос ее так же срывается и дрожит, как у них. Они испытывали облегчение, делясь с ней своей болью, хотя на самом деле было неважно, насколько внимательно она слушает.

По ходу ужина нога Денниса Бойда несколько раз билась об стол – этот парень был таким крупным, что для этого ему было достаточно лишь слегка приподнять ее над полом. Изадора сказала:

– Деннис, прекрати, а то это уже похоже на спиритический сеанс, – и хлопнула его по руке. Она частенько била мужчин, якобы любя.

– А что Деннис делал? – спросила Жюль.

– Ногой качал, – ответила Изадора. – Как мальчишка.

– Я и есть мальчишка, – сказал Деннис. – Ну, или был когда-то.

– Не все мальчишки качают ногами, – заметила Жюль, вроде как флиртуя на свой манер, хотя с чего принято считать, что игривость непременно свидетельствует о флирте и сексуальном интересе? Почему об этом не свидетельствует серьезность? Или грусть?

– Этот мальчишка точно качает, – сказала Изадора. – Постоянно, поверь мне.

Примерно год спустя Изадора уедет из Нью-Йорка, начнет кочевать по стране и ночевать на диванах у друзей своих друзей – за тридцать лет до того, как такой диванный серфинг стал обычным делом, – присылая Жюль и Деннису нелепые открытки с таких придорожных достопримечательностей, как Музей гамбургеров, или из «настоящего» дома старушки, которая жила в башмаке.

– Настоящего? – спросила Жюль у Денниса, когда та открытка пришла по почте. – Как может у старушки быть настоящий дом в башмаке? Она же не настоящая. Это детский стишок.

Они вместе посмеялись над Изадорой. А с 1983 года никто не слышал о ней ни слова. Затем, гораздо позже, в 1997 году, когда уже вовсю работал интернет, Жюль попробовала ее погуглить и нашла единственное упоминание «И. Топфельдт», владелицы собачьей парикмахерской в Помпано, в штате Флорида. Могла ли это быть Изадора? Она не помнила, чтобы Изадора когда-нибудь говорила о любви к собакам. В Нью-Йорке почти ни у кого в двадцать с небольшим лет не было собаки. Но жизнь явно брала людей в оборот и меняла их до неузнаваемости – даже для тех, кто некогда хорошо их знал. Собачья парикмахерша, в которую превратилась Изадора, наверняка все также шлепала по руке собачьего парикмахера в салоне и в ходе рабочего дня жизнерадостно и властно разглагольствовала о жизни. Жюль подумывала набрать номер парикмахерской «Избалованная дворняжка» в Помпано, но понимала, что если и сделала бы это, то лишь потому, что они с Изадорой были знакомы давным-давно, а не из реального желания с ней поговорить. За несколько секунд Изадора доказала бы, что до сих пор верна себе, все такая же отчужденная, высокомерная и надоедливая, даже по телефону, и Жюль сказала бы:

– Ладно, наверное, мне пора идти. Очень приятно было поговорить с тобой.

Впрочем, сильная штука – ощущать, что некогда водил с человеком знакомство.

Жюль все-таки поискала Изадору в интернете еще раз, в 2006 году, рассчитывая найти ту же самую приносящую странное утешение информацию о собачьем салоне. Определить в сети местонахождение человека из прошлого – все равно что отыскать его под стеклом в постоянной музейной коллекции. Знаешь, что он по-прежнему там, и тебе кажется, будто он там останется навсегда. Но на сей раз, когда Жюль набрала фамилию Изадоры, первой выдачей оказалось платное объявление о смерти, случившейся четырьмя годами ранее, в 2002 году, с рассказом о дорожно-транспортном происшествии на трассе в окрестностях Помпано. Аварии, похоже, всегда происходили «в окрестностях» мест, о которых ты слышала, но никогда не в них самих. Речь явно шла о той самой Изадоре Топфельдт, указывалось, что ей было 43 года, что она выпускница университета штата Нью-Йорк в Баффало, а из родных у нее осталась только мать.

– Деннис, – позвала Жюль напряженным громким голосом, сидя за компьютером и видя перед собой известие о смерти, не вполне понимая, что с этим делать и какие чувства испытывать. Хотелось заплакать, но она даже точно не знала почему. – Смотри.

Он подошел и встал позади нее.

– О нет, – сказал он. – Изадора.

– Да. Которая нас познакомила.

– До чего же грустно.

– И мне.

Жюль с Деннисом подивились обоюдно испытанной печали, которая оказалась гораздо острее и мучительнее той привязанности, что они когда-либо ощущали по отношению к Изадоре Топфельдт еще во времена их знакомства.

На той первой вечеринке Деннис Бойд сидел напротив Жюль Хэндлер, и всякий раз, когда взгляд его слегка влажных темных глаз устремлялся на нее, она ощущала новую приятную вспышку интереса с его стороны. Много времени прошло с тех пор, когда ей по-настоящему нравился какой-нибудь мальчик, или мужчина, как уже начинали называть сверстников. В студенческие годы в Баффало все носили стандартные комплекты одежды, так что тела выглядели одинаково бесполыми; в помещении же парни ходили в плотной фланели, опрокидывая в себя банки с пивом. Играли в настольный футбол – нудную игру с кучей рукояток; популярным местом был и автомат «Миссис Пакман» в задней части бара «Крамлиз», где все тусовались по вечерам в пятницу и субботу. У Жюль периодически случался слегка тошнотворный секс с двумя разными неинтересными парнями – все ребята с театрального отделения были геями или же интересовались только очень красивыми девчонками, которые учились на театральном отделении. После этого она долго стояла под душем в кабинке у себя в общаге, надевая резиновые шлепанцы, чтобы не подхватить грибок.

В блоке с ней соседствовала группа на редкость противных девчонок, не говоря уже о том, что все они были неопрятны и учились спустя рукава. Просто не повезло, что ее с ними поселили. В блоке стояла вонь, распространяемая горячими расческами для выпрямления волос. Девицы самозабвенно и с презрением орали друг на друга, как будто дело происходило в реабилитационном центре для душевнобольных. «ВЫЛИЖИ МНЕ КИСКУ, АМАНДА, КАКОЙ ЖЕ ТЫ ЛЖИВЫЙ МЕШОК С ДЕРЬМОМ!» – вопила одна девчонка через всю общую комнату с ее протекающей бескаркасной мебелью, и вывернутыми наружу коробками от пиццы, и с крохотным телевизором «Сони Тринитрон», и, конечно же, с горячими расческами, валяющимися повсюду, как рыцарские мечи в свободный от сражений день.

На первом курсе, в день, когда выпал первый снег, Жюль Хэндлер дошла до телефонной будки, расположенной через дорогу от общаги, носившей подходящее дурацкое название – «Кирпич», – и там, опуская в аппарат монету за монетой, позвонила Эш Вулф в Йельский университет. Как только Эш ответила, Жюль ощутила степень ее целеустремленности.

– Алло, – произнесла Эш рассеянным, отчужденным голосом человека, пишущего работу о Мольере.

– Эш, здесь просто ужасно, – сказала Жюль. – Такая громада. Знаешь, сколько тут студентов? Двадцать тысяч. Как целый город, в котором я никого не знаю. Я похожа на иммигрантку, в одиночку приехавшую в Америку. Меня зовут Анна Бабушка. Пожалуйста, приезжай, забери меня отсюда.

– Ах, Жюль, – ответила Эш. – Жаль, что ты расстроена.

– Я не расстроена. Я несчастна. Точно говорю.

– Потерпи немного, ладно? Ты же там всего два месяца.

– По собачьим меркам это десять лет.

– Можешь сходить в студенческую консультацию.

– Ходила. Но мне не только это нужно.

Жюль пять раз беседовала с очень милой растрепанной социальной работницей по имени Мелинда, доброй, как самая заботливая мать, сочувственно кивавшей, пока Жюль жаловалась, как глупо складывается жизнь в колледже. Позднее она с трудом могла припомнить, что сказала ей Мелинда, но в тот момент ее присутствие оказалось утешительным и необходимым, и, конечно, Жюль неосознанно имитировала некоторые приемы, применявшиеся Мелиндой, позднее, когда сама начала терапевтическую практику.

– К колледжу надо привыкнуть, – сказала Эш. – Я поначалу так же себя чувствовала, но в последнее время стало лучше.

– Ты учишься в Йельском университете, Эш, это совсем другое дело. А тут одни пьяные рожи.

– Здесь тоже многие напиваются, – возразила Эш. – Поверь мне. Если хорошенько прислушаешься сейчас, услышишь, как в Давенпорте блюют.

Жюль расслышала лишь звук чиркающей спички. Эш с сигаретой в руке часто походила на курящую фею или ангела-правонарушителя.

– Ну а здесь прямо присасываются к бочонкам с пивом, глотки под краник подставляют, – сказала она. – Да еще на следующей неделе обещают тридцать дюймов снега. Пожалуйста, приезжай на эти выходные, пока меня не погребли заживо.

Эш задумалась.

– На следующие выходные? Ладно. Мы приедем в пятницу, – сказала она.

Мы. Эш Вулф и Итан Фигмен, ко всеобщему изумлению, стали говорить «мы» и «нас» в последнее лето перед выпускным классом средней школы, и это «мы» сохранилось даже после того, как осенью они отправились в разные колледжи.

К выходным, как и было обещано, Эш с Итаном появились в Баффало, в общаге, где жила Жюль. Эш маленькая, красивая и светлоликая, Итан – взмокший и взъерошенный после долгой поездки. Они привезли из Нью-Йорка кое-какие гостинцы неотложной помощи, предназначавшиеся для того, чтобы подлечить одиночество Жюль в северной части штата. Рогалики было почти невозможно разрезать, а сливочный сыр с зеленым луком слегка расплавился, постояв у переднего сиденья под обогревателем старой машины, доставшейся Итану от отца, но они вчетвером принялись за еду в комнатенке Жюль в шлакоблочной общаге, закрыв дверь, чтобы не слышать ужасных соседок.

– Ладно, я поняла, о чем ты. Тебе надо бежать от этих девчонок, – спокойно сказала Эш. – Просто, один раз на них взглянув, я вижу, что ты не преувеличиваешь.

– Посмотри, прикинь, кто умнее всех в аудитории, – посоветовал Итан. – Послушай их высказывания. Потом пообщайся с ними после занятий и навяжи себя им.

Навязать себя? – переспросила Эш.

– Блин, я не в этом смысле, – сказал Итан. – Боже, простите. Я такой идиот.

После выходных Жюль начала следовать их совету и часто убегала от соседок. Повсюду вокруг себя она обнаружила колонии разума; в своем несчастье она не умела их распознать. Она попереглядывалась с парой студентов из своей секции «Введение в психологию», а потом образовала с ними учебную группу. В психологической лаборатории, а позднее в студенческом союзе они с Изадорой Топфельдт и еще несколькими слегка альтернативными личностями сидели на модульной мебели и разговаривали о том, как все они на дух не переносят своих соседей. Потом они пошли на другой конец кампуса, в бар под названием «Бочка», и все напились ничуть не меньше завсегдатаев «Крамлиз». Дело происходило на севере штата Нью-Йорк, где снег ложился слоями, вздымаясь, как оставленный без присмотра лимонный пирог с безе в «Хеквилл дайнер». Они пили и пили, ощущая уют и родство, пусть даже без особой близости.

Изадора Топфельдт, шумная и широкоплечая, выкрикивала резковатые, но правдивые замечания.

– По крайней мере, ты быстро сообразила, что, если будешь забавной, это пойдет тебе на пользу, – сказала она Жюль. – Наверное, это спасло тебе жизнь. Но ты не настолько забавна, без обид, так что тебе, наверное, надо развивать и некоторые другие качества, если сможешь.

Изадора предпочитала винтажные платья с застежкой на спине; в своей комнате в общаге, а потом и в квартире за пределами кампуса, она всегда заставляла Жюль затягивать молнию, и однажды наступит момент, когда ей придется чуть запнуться и протащить застежку над большим куском плоти. Тогда она задержала дыхание, словно бы так проще пройти по опасному маршруту. Их дружба продолжалась до конца учебы, а потом доползла и до первых месяцев после выпуска, но, вероятно, недолго еще ей было суждено длиться, предполагала Жюль, потому что Изадора была нищей и, как в итоге выяснилось, бесконечно самовлюбленной.

Однако в первые месяцы 1981 года, ровно за 21 год до смерти Изадоры Топфельдт, когда дружба еще теплилась, Изадора стала учиться устраивать взрослые вечеринки, и в тот вечер гости послушно сидели за ее впервые разложенным столом в квартире на 85-й Западной улице. В тот год везде подавали курицу «Марбелья». Черносливины, эти непопулярные плоды, измельченные и блестящие, с мясистыми потрохами, наконец оказались к месту. Недолгое время все блюда посыпали кинзой, и за столом возникало легкое оживление с разговорами о том, нравится приглашенным кинза или нет, и непременно кто-нибудь из присутствующих заявлял: «Терпеть не могу кинзу. На вкус как мыло».

Изадора поскребла по дну сервировочной тарелки и сказала:

– Есть ли на свете что-нибудь печальнее тонюсенького кусочка несъеденной курицы на вечеринке?

– Хмм, – откликнулась Жюль. – Есть. Холокост.

Повисла пауза, потом раздался неуверенный смех.

– До сих пор меня убиваешь, – сказала Изадора.

А для сидящих за столом добавила:

– В колледже Жюль была очень забавной.

– Приходилось, – сказала Жюль. – Я жила с самыми противными девчонками. Надо было сохранять чувство юмора.

– Ну а какой была в колледже Изадора? – спросил у нее Деннис.

– Деннис, колледж был еще только прошлой весной, – вставила Изадора. – Я была такой же, как сейчас.

– Ногу придержи, – предупредила она, поскольку казалось, что Деннис того и гляди еще раз приподнимет стол коленом.

– Да, – сказала Жюль. – Она была такой же.

Но, конечно, сейчас Изадора ей нравилась меньше, потому что она меньше в ней нуждалась и видела ее отчетливее. Эш с Итаном и опять же Джона были друзьями, с которыми она виделась и разговаривала постоянно.

– А какая она сейчас? – спросила Жюль. – Вы же соседи.

– Да она меня в страхе держит, – сказал Деннис.

На мгновенье настала тишина, а потом все одновременно рассмеялись, словно бы прикрывая случайный момент истины.

Деннис ушел рано, сославшись на то, что ни свет ни заря ему предстоит играть в тачбол в Центральном парке. Никто из гостей не мог себе представить, как можно вставать в такую рань на выходных, особенно ради спортивных игр.

– Мужская компания собирается на Овечьей поляне, – пояснил он.

И, обращаясь к Роберту Такахаси, добавил:

– Надеюсь, ваш друг скоро поправится.

Затем он откланялся с легкой улыбкой, адресованной либо всем присутствующим, либо, возможно, персонально Жюль, и направился вниз по лестнице в свою квартиру.

Как только он ушел, Изадора тут же заговорила о нем.

– Мужская компания, классно же, да? – сказала она. – Знаю, с виду кажется, будто он сделан из простых деталей – не в том смысле, что примитивных, а просто не из таких засранных, как у нас. Но истина сложнее. Да, он вполне нормальный, играет в тачбол, не такой вечный нищеброд, как мы.

– Говори за себя, – возразил Роберт Такахаси.

– Но на самом деле он депрессивный. Он мне рассказывал, что на первом курсе в Ратгерсе впал в настоящую депрессию и по сути сломался. Перестал ходить на занятия, не сдал ни одной работы. К тому моменту, как он попал в систему здравоохранения, целый год почти не появлялся в столовой – карточка у него вроде бы так и осталась не просканированной. Питался одной лапшой быстрого приготовления, даже не заливая ее кипятком.

– Как можно это есть, не заливая? – спросила Джанин. – Саму лапшу или пакетик с приправами? Или и то и другое?

– Понятия не имею, Джанин, – нетерпеливо произнесла Изадора. – В службах здравоохранения увидели, в каком он состоянии, и позвонили его родителям. А затем отправили его в медицинский отпуск и положили в больницу.

– Психиатрическую? – уточнил Роберт Такахаси. – Боже мой.

За столом воцарилась почтительная, тревожная тишина, колеблющаяся, как воздух над свечами.

– Да, – сказала Изадора. – В ту самую, где лечились все эти поэты.

– Не в том смысле, что Деннис Бойд поэт. Едва ли, – добавила она, хотя особой необходимости в этом, по мнению Жюль, не было. – Но его отправили на самый север, в Новую Англию, потому что в Ратгерсе психиатр посмотрел Денниса и сказал его родителям, что там необыкновенно хорошее подростковое отделение. А еще и страховка покрывала лечение. Поправившись, он вернулся в Ратгерс и окончил его, пройдя дополнительные курсы и летнюю школу. У него не очень-то получалось, но ему дали диплом.

– А в какой больнице обычно лечились эти поэты? – спросила Жюль.

– Ты же знаешь. Знаменитая клиника на Беркшир-Хилс, – ответила Изадора.

– Лэнгтона Халла? – удивилась Жюль.

Деннис действительно лежал в психиатрической больнице Лэнгтона Халла в Белкнапе – том самом городке, где располагался «Лесной дух». Он много времени провел в этом городе через четыре года после того, как там жила она.

Под конец вечера Изадора подала эспрессо из кофемашины, которую ей купили родители, а она так толком и не разобралась, как с ней обращаться. Наконец она достала обещанный косяк, произнеся «погнали, чувачок» с так называемым ямайским акцентом, выдвинула подбородок над куриными кебабами, словно под неслышные звуки регги, и папироса пошла по кругу.

– Представьте себе, что я в такой затейливой вязаной растаманской шапке, убрала под нее все волосы, – воскликнула Изадора. – Вообразите, что я черная.


Жюль баловалась травкой в ранней юности, и ей на всю жизнь хватило. Вся эта шмаль в семидесятые годы истощила ее, и сама мысль о кайфе теперь ее раздражала. Она представила себе, что слишком много и громко разговаривает, общительна и даже чуть надоедлива, и от одной этой картины стало не по себе, так что она едва вдохнула дым, подозревая, что так же поступил и Роберт Такахаси, который, похоже, тоже предпочитал оставаться в здравом уме. Только Джанин с Изадорой присосались к большому косяку, как к соске, смеясь и отпуская свои непонятные шуточки о том, как раньше вместе работали в закусочной.

Уходя из квартиры, Жюль столкнулась на лестнице с Деннисом Бойдом, который шел выносить мусор, но не смогла ему сказать: «Мы говорили о тебе, и я узнала, что ты был в больнице Лэнгтона Халла. А о «Лесном духе» когда-нибудь слышал?»

Вместо этого она сказала:

– Привет. Ты пропустил печенье.

– Жалко. Люблю печенье, – ответил он. – Но стараюсь его не есть. А то пузо растет. Пока что не хочу быть похожим на папашу. Или вообще не хочу.

Для наглядности рукой, свободной от перевязанного мусорного мешка, который казался мокрым сквозь полупрозрачный белый пластик, он похлопал себя по животу. Теперь он был в зеленой толстовке и джинсах – одежде, надеваемой после вечеринки. Вскоре выяснится, что он слегка заторможен из-за лекарств, которые принимал от депрессии. В то время антидепрессанты были грубыми, сбивали депрессию большой неуклюжей лапищей, а не более деликатной лапкой, которую станут применять позднее.

– А еще ты пропустил припасенный Изадорой косяк, – сказала Жюль с улыбкой, которая, как ей казалось, выглядела сардонической. Она бы ни слова не сказала против Изадоры Топфельдт, если бы Деннис первым не начал, но она предполагала и надеялась, что они ее воспринимают одинаково.

– Слово какое-то не очень знакомое. Косяк. Это же травка, верно?

– Ага.

– Хочешь выпить или еще чего-нибудь? – спросил Деннис Бойд, и Жюль ответила «нет, спасибо», она устала и сыта после ужина, и сегодня в нее больше никакая выпивка не влезет. Она действительно старалась держать себя в руках после четырехлетнего пьянства, окружавшего ее со всех сторон в Баффало. Но он лишь поинтересовался, не хочет ли она зайти, и она не знала, как ответить правильно, по-взрослому. Приглашение удивило ее, поэтому она сказала «нет», хотя почти сразу же осознала, что хотела бы зайти в его квартиру. Ей хотелось посмотреть, как он живет, увидеть его скромное имущество. Она была уверена, что он аккуратен, вдумчив, трогателен.

– Ну ладно, – сказал он. – Хорошо. Тогда всего доброго. До встречи.

– До встречи, – сказала она. Если бы она еще чуть присмотрелась к нему, увидела, что он так молод, крепок и незрел, в руке у него перевязанный мусорный мешок, а рукав толстовки на плотном волосатом запястье коротковат, то, может быть, у них бы что-то началось уже в тот вечер. Однако потребовалось еще три месяца – срок, в течение которого они выполняли свои жизненные задачи порознь, казалось бы, ни к чему не готовясь, но, как выяснилось, готовясь к очень многому.


Жюль Хэндлер снова встретила Денниса Бойда зимой на улице. Он опять держал в руках пластиковый пакет и показался ей подтянутым, но немного неухоженным. Она шла в копировальный центр, чтобы сделать ксерокопию сцены из пьесы к прослушиванию. Пьеса, как она припоминала гораздо позднее, называлась «Обезьяны на Марсе». Роль ей не досталась, но все равно никто об этой пьесе никогда не слышал. Деннис шел домой из «Фудленда». В коротких мультфильмах Итана Фигмена, вспомнила Жюль, всякий раз, когда персонаж нес из магазина купленные продукты, из пакета выглядывал стебель сельдерея. «Сельдерей, да! – довольно откликнулся Итан, когда она спросила его об этом. – Понимаешь, в моем мире принято считать его универсальным символом продовольственных товаров».


У Денниса не было с собой сельдерея. Она увидела верхушку коричневой пластиковой бутылки и была тронута, осознав, что это «Боско», шоколадный сироп, который не появлялся в ее жизни с самого детства. Он приобрел «Боско» и кукурузные чипсы. Жюль вспомнила рассказ Изадоры о том, что Деннис лежал в психиатрической больнице, и подумала, что он до сих пор не очень-то понимает, как о себе заботиться. А впрочем, кто на самом деле понимает? Жюль так и не отправила заявку и чек в «МетЛайф», чтобы приобрести медицинскую страховку, хотя мать заставила ее поклясться, что она сделает это. «Вот будешь умирать, и тебя положат в бесплатную палату», – говорила Лоис, но на 22-летнюю девушку все это не произвело ни малейшего впечатления. Она осталась незастрахованной, более того, ни разу не пользовалась плитой, стоявшей на ее противной кухоньке, только однажды разогрела набитый рисом носок, когда у нее шею свело после занятий в классе Ивонны. Ей тогда пришлось целый час отрицательно мотать головой в ответ на все вопросы. Но мысль о большом, мрачном, небритом Деннисе Бойде, который не может о себе как следует позаботиться, ее огорчила. Образ мужчины с пластиковым пакетом в руках запечатлелся в ее сознании, закрытый наглухо, как сам мешок. Много лет спустя в их семье почти все покупки будет делать Деннис, а по вечерам ему предстоит заталкивать мусор в маленькую дверцу на стенке уплотнителя отходов. Поначалу она понимала, на что идет; она не смогла бы сказать, что стала жертвой обманной рекламы. Ей доставался обыкновенный крепкий парень с хозяйственной сумкой, симпатичный, неуклюжий, достойно преодолевающий депрессию с помощью мусорного мешка.

– Я пройдусь с тобой, – сказал Деннис, и Жюль согласилась, и он проводил ее до копировального центра. Задребезжал дверной звонок, и они вошли и вместе постояли в белоснежном зале, вдыхая терпкий запах тонера. Там была Изадора Топфельдт в красной рабочей рубашке-поло, с волосами, собранными в косички, как у маленькой девочки, выглядящая еще более эксцентричной и маргинальной, чем в прошлый раз, когда Жюль ее видела. Казалось, Изадору вогнал в состояние работницы-зомби стрекот машин с огоньками, мельтешащими туда-сюда по стеклянным панелям. Позади ее друг Роберт Такахаси расправлял края чьих-то документов. Жюль поздоровалась и напомнила ему, что они встречались у Изадоры.

– Ага, привет, – сказал он и улыбнулся.

– Как дела? – спросила она. – Твой товарищ по работе болел?

– Трей. Он умер в ноябре.

– О, боже мой.

– Знаю. Мне пришлось упрашивать его родителей прийти на похороны. В то время они с ним не разговаривали.

Нетвердым голосом Роберт добавил:

– Согласен, что рак у него вызвала не эта вентиляционная система. Но все это было очень странно и очень быстро, никак не могу перестать об этом думать.

– Мне очень жаль, – хором сказали они с Деннисом, и Роберт, стоя перед ними, заплакал. Все чувствовали себя чуть неловко, никто не знал, что сказать, поэтому они просто помолчали. Наконец Деннис поставил свои покупки на стойку и потянулся через нее, чтобы заключить Роберта Такахаси в обычные медвежьи объятия, обхватив его так же, как мог бы обхватить футбольный мяч, пробегая с ним через поляну в Центральном парке. Это было зрелище: крупный грубоватый парень в плотной зимней куртке и маленький красавчик-азиат в красной рубашке, и жест этот был хотя и довольно неловким, но искренним, и Роберт, казалось, испытывал благодарность. Большой Деннис отпустил его, потом Жюль похлопала Роберта по руке, и наконец Роберт отвернулся в слезах и ушел к бумажным кипам, окружавшим его со всех сторон, потому что, невзирая на скорбь, время было все-таки рабочим.

Жюль почувствовала, что надо немедленно покинуть это место, где очень молодой человек заболел, а потом и впрямь умер; кроме того, здесь работал человек властный и непривлекательный, и еще один человек, переполняемый горем. В таком месте можно понять, что и масштабы твоей собственной жизни ограничены, как и у всех, несмотря на призрачный блеск рейгановских лет, эпохи Клейкой Головы. И вспомнится, что блеск недолговечен, что жизненные возможности неизбежно иссякнут мало-помалу, как орган, дающий сбой. Когда Жюль развернулась и вышла вместе с Деннисом, отправилась с ним в его квартиру, где понятно было, что теперь они вместе лягут в постель, она реально представляла себе, что они сбрасывают ограниченные возможности и неприятности, и даже смерть – смерть от редкого старческого рака или по любой другой причине, – и устремляются в какой-то распахнутый и неизведанный простор. Он перекинул пакет с покупками через плечо, взял ее за руку, и они помчались вперед.

* * *

Секс в двадцать два был сплошной идиллией. Секс в двадцать два – это не студенческий секс в восемнадцать, несущий с собой бремя незащищенности, нервных окончаний и стыда. Секс в двадцать два – это и не самоудовлетворение в двенадцать, когда просто тихонько и осторожно лежишь в своей узкой кровати и думаешь: значит, можно испытывать такие ощущения, просто делая это? С другой стороны, секс в двадцать два – это не секс в пятьдесят два, который, случаясь позднее за все минувшие десятилетия в ходе долгой семейной жизни Хэндлеров-Бойдов, мог становиться внезапным приятным сюрпризом, пробуждавшим одного из них от сна.

Но секс в двадцать два, да, это действительно нечто, думала Жюль, и мысли у них с Деннисом явно совпадали. У обоих еще были совершенные, или достаточно совершенные тела; позднее им предстоит в этом убедиться, хотя в тот момент они этого не понимали. Робкие, умирающие от смущения, но такие возбужденные, они в тот день впервые сорвали с себя одежду друг перед другом у подножья кровати-чердака в его квартире, и она заставила его взобраться по лесенке первым, чтобы он не смог смотреть на нее сзади, – зная, что в этом случае, когда она поднимет ногу, перебираясь на следующую ступеньку, на краткий миг разверзнется и проявится самая сокровенная ее область. Волоски, тень, разведенные губы, узенький анус – о боже, как она могла ему позволить увидеть это зрелище?

– Только после вас, милостивый государь, – сказала она.

О боже, неужто она действительно это сказала? А почему? Проститутку викторианской эпохи из себя строила – протягивая руку? Темный, мохнатый Деннис нагишом полез вверх по лестнице. Она смотрела, как его принадлежности совершают те же самые движения, только в мужском варианте, как покачивается, если не болтается, его мошонка, а пушистый зад раздваивается, пока он, сгибая колени, взбирался по вертикальной лестнице в койку под потолком. Кровать-чердак Денниса Бойда располагалась так высоко, что они не могли в ней сидеть прямо, только в полусогнутом состоянии, или же лежать ровно, или лежать друг на друге, как бутерброд из двух машин.

Постель располагала к такой близости, какая для Жюль была непривычной, и которая сейчас ее тревожила. Деннис сказал:

– Хочу посмотреть на тебя.

Лицо его было так близко, что он действительно мог полностью ее разглядеть.

– О боже, а надо ли? – спросила она.

– Надо, – торжественно произнес Деннис.

Она надеялась, что ее подбородок не слишком испещрен угрями, которые усеивали нижнюю половину лица на подходе к месячным, и попыталась вспомнить, как оценила себя, посмотрев утром в зеркало. Деннису, отметила она, уже надо бы побриться. Эдакий крепыш с мощной грудью и большим членом, лобковые волосы похожи на небольшую черную набедренную повязку, но при этом она видела, что поджилки у него трясутся. Удрав из копировального центра, они себя ощущали парочкой, избежавшей адского, безысходного будущего. Секс в двадцать два может от этого спасти – секс с человеком, готовым распахнуть свою жизнь и впустить туда тебя.

Этому человеку предстояло сейчас взобраться по лесенке первым, явить ее взору тестикулы, обернутые плотным темным волосяным клубком, своеобразным защитным атавизмом. Так беззащитны этих яички в тоненьком мешочке (мелькнула безумная мысль: вот и еще один мешок ему приходится таскать), что даже большой, сильный, атлетически сложенный мужчина кажется хрупким. Но это была иллюзия: он не настолько уязвим, напротив – властвует над ней. Когда он поцеловал ее в губы через миг после того, как голова его оказалась прямо между ее ног, она словно жареного на огне попробовала. Она вся сочилась; шла какая-то кисло-сладкая химическая реакция, которая убивала ее, но ему явно нравилась. Он улыбался, довольный, что подарил ей основательный, неподдельный оргазм, который она получила, отведав жареного. Она застонала, и тут он сказал: «Ты чудо!» Она и стала настоящим чудом, откликнувшись так, что он сам обрадовался собственной удаче. Он доволен своим внушительным членом, ей это было ясно без слов. Он достиг бы оргазма, даже если бы она просто подула ему на яйца, всколыхнув волосы, росшие на них, как марсианская трава.

Час спустя они потягивали в постели молоко, слегка окрашенное в «Боско», из высоких стаканов с логотипом «Пурпурные рыцари Ратгерс», и капли струились по их шеям, потому что они не могли как следует сесть, а вместо этого скособочились, будто два пациента на вытяжке в какой-нибудь больнице при лыжном шале, и в самых общих чертах рассказывали друг другу о себе. Она узнала о его семье в Метачене, о маме с папой и трех братьях. Семейный бизнес – скобяная лавка под названием B&L. Буква «L» означала фамилию Ласк, но Ласки давным-давно продали свою половину предприятия Бойдам. Однако сохранились оба инициала. Двое из братьев Денниса планировали вскоре взять управление магазинчиком в свои руки. При желании Деннис тоже мог бы присоединиться к ним, но, как он поведал Жюль, мысль о том, чтобы так распорядиться своей жизнью, подобна «душевной смерти». Ей стало легче, когда он это сказал. Человек, употребляющий выражение «душевная смерть», непрост. Он пил из студенческих футбольных стаканов и прикидывал, как бы обзавестись собственной кофейней. Его родные вечно сидели без денег, но на каждое Рождество покупали дорогие подарки и украшали фасад дома в Метачене огоньками в стиле рококо и вертепом с механической озвучкой. Случались большие торжества, когда все просиживали часами на диванах и креслах с откидными спинками, но особой радости это не приносило, просто скучно было и «свербело», как сказал Деннис. Всегда ощущалась напряженность, объяснил он ей, потому что по большому счету никто друг другу не нравился.

– Чуть что, сразу бьемся с братьями, – рассказывал он ей.

– Когда? Сейчас?

– Тогда. Я о прошлом говорю.

– Извини, – отозвалась она. – Конечно, ты мог и прошлое, и настоящее иметь в виду. Я и подумала: может, вы до сих пор деретесь.

– Нет, – сказал Деннис. – В этом случае мы были бы дебилами. А я стараюсь не быть таким. Вырос же среди дебилов.

И встревоженно добавил:

– А что, похож?

– Вовсе нет, – ответила Жюль, но она поняла, о чем он, и почему спрашивает. Он выглядел типичным парнем, каких она пачками видала в торговом центре в детстве, а затем и повсюду на свете, в том числе в колледже. Прежде ее никогда не привлекали просто мужчины, но в нем ей это мужское начало нравилось. Ему досталось, но он был основательным, большим, надежным. Вспомнился собственный отец; рак превратил Уоррена Хэндлера в зыбкий листик – когда он заболел, худоба его сама по себе усугубилась. И все же, когда Жюль была маленькой, он казался ей большим. Она вспомнила, как отец возвращался с работы домой и расспрашивал дочерей об их учебе.

– Расскажите о новой математике, – говорил он. Тогда именно так называли этот предмет, не понимая, что, когда приписываешь чему-то новизну, оно уже в силу этого быстро устаревает. Он весь пребывал в настоящем времени, а потом ушел, и с годами, прибавившимися с тех пор, стало труднее думать о нем как о человеке, который вообще когда-либо был нынешним. Теперь ее отец принадлежал прошедшему времени – удержать настоящее никак нельзя было, оно не далось. Но вот Деннис Бойд, воплощенное настоящее, и в постели с ним старую, дочернюю часть мозга Жюль возбуждают соединительные провода. Представить себе: человек, который не уйдет! Большой обыкновенный человек. В пятнадцать лет она потеряла отца, а чуть позже Итан Фигмен попытался привлечь ее к себе своей личностью, родной и милой, но физически ей не подходящей. Она не поддалась бы такому притяжению.

Деннис, крепыш без явных исключительных дарований и страстных желаний в какой-либо области – а спокойное, стабильное воплощение чистейшего настоящего, – каким-то образом сумел это сделать.

Несправедливо, что у Итана не получилось, а Деннис сумел; она так и не смогла это оправдать – только почувствовать. Она помешалась на Деннисе. Еще лежа с ним рядом, она раздумывала, когда же сможет вновь его увидеть. Никакой эстетической хитрости в Деннисе не было, никакой особой тонкости, разве что застенчивость его восхищала. Он спокойно продирался сквозь мир. Если он сидел на шатком стуле, то мог его сломать. Если входил в женщину своим большим толстым членом, обязательно надо было правильно изогнуться, иначе она закричала бы от боли. Ему приходилось осторожничать, подстраиваться. Все мальчишки в его доме, подрастая, орали матери: «Ма! Сделай нам макароны «Крафт» с сыром!» Они никогда не орали на отца, который, надувшись, сидел перед телевизором и смотрел футбол и документальные фильмы про Третий рейх. Его они побаивались, и до сих пор это чувство не прошло.

Когда Деннис добрался до той части своей жизни, которая была связана с пребыванием в больнице Лэнгтона Халла, голос его стал неуверенным и вопросительным, и он смотрел на Жюль, пытаясь понять, не станет ли эта информация решающей преградой. Не слишком ли он неуравновешен для нее, не будет ли она теперь вечно считать его стационарным больным в халате, съедающим казенный ужин в пять пополудни? Женщина в начале романа с мужчиной может не суметь отделаться от такого образа. Но на самом деле ее волновал не его образ. Она раздумывала, признаться ли, что уже знает о его депрессии и госпитализации от Изадоры. Если признаться, то придется рассказать Деннису, что все они говорили о нем на той осенней вечеринке после того, как он покинул квартиру Изадоры.

– Ох, – только и произнесла она с озабоченным видом, коснувшись его руки точно так же некстати, как дотронулась до руки Роберта Такахаси в копировальном центре.

В тот вечер, после того как они наконец расстались, Жюль позвонила Эш и, как только та ответила, сообщила: «Ну вот, я кое с кем переспала». Они с Эш разговаривали ежедневно и виделись в актерском классе раз в неделю, а то и чаще. Эш работала неполный день в офисе своего отца, ведя картотеки, которые называла худшей работой в мире, а еще ходила на прослушивания. Недавно ее взяли на роль русалки в экспериментальной пьесе, которую предстояло две недели разыгрывать на складе в Астории, в Куинсе; по-видимому, постановщики были заинтересованы в том, чтобы привлечь ее и к своему следующему спектаклю. Это было начало, настоящее начало, и, хотя платили очень мало, Гил и Бетси Вулф компенсировали аренду квартиры, где она жила с Итаном. Стабильного заработка у Итана, который рисовал мультфильмы на заказ, не было. Он уверял, что вот-вот получит настоящую работу в анимации. А до сих пор он выполнил множество мелких заказов и постоянно делал наброски в блокнотиках на спирали, отягощавших его задний карман.

– С кем? – недоверчиво спросила Эш.

– А почему ты говоришь таким потрясенным тоном? Есть же, как известно, желающие увидеть меня нагишом.

В трубке трещало, и связь прерывалась; Эш с Итаном недавно получили в подарок от родителей Эш один из новомодных беспроводных телефонов, но эта большая и массивная штуковина едва ли того стоила, поскольку сигнал вечно пропадал, прежде чем успеешь толком поговорить.

– Как-как тебя увидеть? – переспросила Эш. – Я не расслышала.

– Нагишом.

– А, вон чего. Ну да, ну да, конечно. Просто ты ни с кем не спала с тех пор, как мы обе жили в одном городе, – сказала Эш. – В прошлом у тебя всегда были любовники-невидимки, когда ты о них рассказывала.

– Не называй их любовниками.

– Я всегда так говорю.

– Знаю. Вы с Итаном – любовники. Мне это никогда не нравилось, но я тебе не говорила.

– Что еще тебе не нравилось? – спросила Эш.

– Ничего. Все остальное мне в вас нравилось.

Она говорила правду, так и было. В Эш до сих пор мало что могло вызвать возражения. Не упрекать же ее в том, что она употребляет слово «любовник». Разговаривать с Эш сейчас, рассказывать ей о Деннисе было по-своему почти так же приятно, как лечь с Деннисом в постель. «Он весь в настоящем времени», – хотелось ей сказать, но Эш попросила бы объяснить подробнее, а Жюль не смогла бы. Может быть, его соответствие настоящему времени свидетельствует о том, что ему не хватает будущего; может быть, раз у него еще нет никаких собственных планов, вообще ничего кроме того, что есть под рукой, она не может на него рассчитывать. Но она уже знала, что это не так.

Довольно скоро, предполагала Жюль, предстоит совместный ужин. Наверное, в каком-нибудь дешевом индийском ресторане на 6-й Восточной улице. Все будут очень внимательны и разговорчивы, Итан с Эш будут бомбить Денниса любезностями над шипящими железными тарелками с тандури. Но в любом случае все увидят, насколько Деннис другой, и немного удивятся, хоть Жюль и предупреждала. Кто-нибудь упомянет бассейны Дэвида Хокни. «А что это такое?» – спросит Деннис бесхитростно, не стыдясь, и Эш объяснит, что Дэвид Хокни – художник, часто рисующий красивые бирюзовые бассейны, и что всем вместе надо сходить на его выставку. «Неплохо бы», – поддержит Деннис. А когда вечер закончится, скажет Жюль: «Твои друзья такие милые! Давай сходим с ними на эту выставку Дэвида Хэкни». Она спокойно поправит: «Хокни». А они скажут, когда позвонят ей на следующий день: «Он явно от тебя без ума. И это главное».

Он не разбирался в искусстве, не мечтал стать актером, мультипликатором, танцором или гобоистом. Он не был евреем, хотя бы наполовину. Никто в его жизни не был похож на Жюль или ее друзей. В городе, еще с самого колледжа, Жюль наталкивалась порой на кого-нибудь из «Лесного духа»; всякий раз, когда это случалось или когда Эш встречала кого-то из лагеря, они созванивались и драматическим голосом произносили: «Мне было видение». Люди, ездившие в «Лесной дух», даже те, с кем они там не дружили близко, представляли мир искусства и творческих возможностей. Но мир Изадоры был другим; он включал в себя искусство, но теперь каждому приходилось думать и о том, как заработать на жизнь, и они делали это как бы с презрением к деньгам, которые лишь позволяли им жить как хочется. Ничто не было таким сгущенным и серьезным, как раньше, в «Лесном духе». Они рассредоточивались, разбегались, оставались близкими друзьями, но попадали в условия, которые выглядят совершенно разными, когда ты сам по себе. Деннис, чуждый искусства, был очень умен и очень старателен. Он не был дебилом. Ей хотелось быть рядом с ним, прикасаться к нему, ей нравился его запах, нравилась его кровать под потолком и мысль о том, как ему с ней хорошо. Он считал ее утонченной, словно бы видя всю пищевую цепь утонченности. Для него она была похожа на других питомцев «Лесного духа» – более земных, чем он сам. Деннис любил узнавать что-то новое, заметила она, и всегда задавал вопросы. Расскажи о первой пьесе, в которой ты играла. Расскажи, как живется, когда у тебя есть сестра. Расскажи про систему Станиславского. Расскажи о своей лучшей подруге Эш. Не было другой жизни, какой он стремился жить, за исключением, казалось, жизни, в которой нет места депрессии. Он не был экстравагантным, объясняла Жюль Эш, зная, что, хотя вроде бы хвалит Денниса, для обеих это звучит скорее как признание его состоятельности. Не экстравагантен, но все равно нравится. До чего же стыдно выяснить, что на самом деле тебе по душе выпендреж.

Затем две пары еще не раз поужинают вместе, и Эш с Итаном окончательно примут Денниса в свой замкнутый мир. Нередко к ним будет присоединяться Джона, хотя всегда слегка неловко получается, когда все приходят с парой, кроме одного. Вся компания начинает выделять этого человека, как будто скрашивая его одиночество, как будто такое состояние неестественно. Жюль представляла себе, как она сама устраивает ужин в своей квартирке с дешевыми тарелками и столовыми приборами. Можно было бы усесться вчетвером на принадлежащее Жюль жалкое подобие взрослой мебели. Она воображала, как через много лет они будут вспоминать эту пору своей жизни, словно бы разглядывая ее сквозь четкую, как следует отполированную линзу. Все разговоры, которые тогда велись. Весь съеденный хумус. Все дешевые национальные блюда, кухонную утварь и невзрачные украшения, какими они пользовались, когда были чуть старше двадцати.

– Это серьезно? – спросила Эш по телефону наутро после того, как Жюль переспала с Деннисом. В конце концов, Эш знала, что у нее самой все было серьезно в тот момент, когда она переспала с Итаном, а может, и еще раньше.

– Да, – ответила Жюль, представляя себе темное лицо Денниса Бойда над ней, всего в нескольких дюймах от потолка. «Осторожнее, – сказала она, прикрывая руками его череп. – Я не хочу, чтобы ты разбил себе голову». «Ну нет, с разбитой головой я тебе не пригожусь», – сказал он, и тогда она забеспокоилась, что он думает сейчас о том, что однажды, в колледже, уже расшиб себе голову и трещина зажила, и что Жюль ничего об этом не знает, хотя она, конечно же, знала.

– У него было нервное расстройство, Эш, и он мне все об этом рассказал, но он не знает, что я и так знала, – поспешила вдруг уточнить Жюль. – Вот как ты думаешь: сказать ему, что я уже знала, или неважно, если умолчу, и лучше об этом забыть?

– Скажи, – безапелляционно заявила Эш. – Надо сказать. Он должен знать, что ты знаешь. Секретов с самого начала быть не должно.

– Это ты говоришь? – весело, но колко переспросила Жюль.

Повисла длинная пауза.

– Да, – ответила наконец Эш.

Казалось, она совершенно в этом уверена. И неважно, что уверенность Эш в невозможности начинать отношения с секретов таила в себе немалое лицемерие; Жюль знала, что действительно надо внести поправку в сказанное Деннису.

– Я вроде как соврала на днях, – сказала она ему при следующей встрече, а увиделись они в Центральном парке, собираясь пойти в зоопарк.

– Я уже знала о твоей истории, твоем расстройстве, когда ты об этом заговорил, – продолжила Жюль, едва они миновали турникет. – Мне не следовало делать вид, будто для меня это неожиданность. Изадора всем рассказала, когда ты ушел.

– Неужели? Шутишь. Ну вот это плохо, – ответил он. – Это как раз мой страх насчет того, что происходит, когда ты выходишь из комнаты. Все говорят о тебе нечто невыносимое для тебя самого.

Они прошли по тропинке и через изогнутый вход в здание с пингвинами, и он сказал:

– Но теперь я все-таки могу с этим справиться. Похоже, для меня это уже не так уж важно.

– Правда?

Деннис кивнул и пожал плечами. Человек, который сломался в Ратгерсе на первом курсе, был не совсем тем самым человеком, который лежал с ней голым в постели. Тот прежний человек поправился. Человек нынешний может позаботиться о другом человеке, а при необходимости и позволить, чтобы о нем самом позаботились. Заботиться о другом человеке Жюль научилась у Итана; он преподал ей урок о том, как преданно вкладывать все свои силы в чью-то жизнь. Она увидела, как это делал сам Итан – чудесно и естественно. Деннис нуждался в заботе; он был хоть и силен, но уязвим. И он взывал к ней так, что объяснить это Эш было бы трудно, но тут она вспомнила вечер, когда впервые увидела Эш и Итана вместе; в тот вечер она тупо размышляла: «Что? Что это?» Красота любви отчасти в том, что не надо ее объяснять кому-то еще. Можно отказаться объяснять. Если любовь настоящая, вовсе не обязательно ощущаешь необходимость вообще что-то объяснять. О ней не надо говорить со своими ближайшими друзьями, чтобы она стала настоящей. Никто другой не должен это проверять и подтверждать. Это – твое. Деннис становился ее любимым; странное дело, так оно и было. Она хотела, чтобы он знал о ее чувствах, хотя она стеснялась о них говорить, оказалась целомудренной, когда дело дошло до взаимной любви.

– Я знал, что семейная история у меня мрачная, – сказал он, когда они вошли в серый мрак заповедника для пингвинов. Эти мускулистые и решительные маленькие создания рассекали воду, как быстроходные катера, пока школьники стояли среди рыбного зловония и наблюдали, приникая руками, носами и разинутыми ртами к стеклянной стене. Казалось неправомерным не учиться больше самой, иметь возможность днем пойти с мужчиной в зоопарк или в постель. Деннис и Жюль держались поодаль. Он стоял, опустив руки в карманы, и сказал:

– Моя бабушка Лу, папина мама, никогда не выходила из дома – и ее папа, похоже, тоже. Бывая у нее, мы всякий раз как будто попадали в страшную темную комнату, где никто толком не разговаривал. Бабушка никогда нас ничем не угощала. Только печеньем, которое называлось «венскими пальчиками».

– Помню такое печенье.

– Ну да, но у тебя оно вряд ли было все поломанное, как у нее. Мы усаживались с тарелкой сломанных «венских пальчиков» перед нами, и название всегда меня пугало, как будто это человеческие пальцы, пальцы евреев. У бабушки вечно сквозил бытовой антисемитизм: евреи то, евреи се. Но не беспокойся, тебе не придется с ней встречаться, она умерла. Когда заходило солнце, кто-нибудь включал самую крошечную настольную лампу. Я дождаться не мог, когда же мы уйдем! Но никогда не связывал ничего такого с собой. Или даже с папой, который и впрямь малообщительный. Я просто думал, что он меня не любит, но дело было не в этом. Он по сути не вылечился от депрессии, так мне сказал мой психиатр в больнице. Но никто в моей семье ничего подобного не признает. Они против терапии. Их смутило происшедшее со мной. По-моему, они считают, что в колледже я расклеился, а вот если бы остался дома и работал с братьями в магазине, был бы в полном порядке.

Тогда Жюль вскользь упомянула, что знает о психиатрической больнице Лэнгтона Халла по своим летним поездкам в лагерь; она видела в центре города знак, указывающий дорогу, где расположена лечебница. Он, в свою очередь, сказал, что тоже знает о «Лесном духе», видел указатель на дороге в окрестностях Белкнапа. По его словам, он представлял себе, каково было бы отправиться вместо больницы туда. Да, и он, как выяснилось, тоже ел черничный пирог, когда группа пациентов гуляла по городу с одной из медсестер.

– Девочка из моего вигвама в «Лесном духе» однажды назвала его вкус сексуальным, – сказала Жюль.

– Ух ты.

– Тогда я этого толком не понимала.

– Я понимаю. Больше никогда такой вкуснятины не ел, – Деннис посмотрел на нее, впервые за весь разговор заглянул ей в глаза и в странном тусклом свете, рядом с плавающими и переваливающимися пингвинами и завороженными детьми, нагло заявил:

– По-моему, ты такая же вкусная.

Она мягко улыбнулась, зарделась и отвернулась, но он взял ее за руку и поцеловал ладошку, прижав к губам. Потом опустил ее руку и сказал:

– На самом деле ты очень разная. Никогда таких не встречал, правда.

Жюль не знала, что сказать; нахлынувшее счастье лишило ее дара речи, и она промолчала. Они вместе вплотную приблизились к стеклянной стене, разглядывая пингвинов.

Деннис пережил депрессию, но больше он в нее не впадал; антидепрессант, который он принимал, был одним из так называемых ингибиторов МАО. «Как председатель Мао», – объяснил он ей в тот вечер после зоопарка, когда они сидели на раскладной кровати в ее квартире, которая была лишь немногим лучше его жилища.

– И каким же должен быть ингибитор МАО? – спросила она. – Угрозой капитализму?

Деннис вежливо улыбнулся, но выглядел серьезным, озабоченным. Он подал ужин, кое-что приготовленное собственноручно, «ничего особенного», предупредил он ее, не понимая еще, что сам этот жест покоряет. Он мог бы вытащить из этих своих мешков комья грязи, а она все равно была бы довольна. Раскладывая еду по полотенцу, наброшенному на ее кровать, он пояснил, что здесь только блюда и приправы, которые она, по его наблюдениям, ела раньше или хотя бы просто упоминала в числе своих любимых.

– На вечеринке у Изадоры ты была одной из тех, кто говорил, что любит кинзу, – сказал он. – Мне это запомнилось. Пришлось в два места сходить, чтобы ее найти. Парень в корейской лавке пытался всучить мне петрушку, но я стоял на своем.

Деннис и Жюль ели морковь и корешки сельдерея, макая их в соус с кинзой, который он приготовил, а потом теплые еще спагетти, которые он принес в пластиковом контейнере.

– А ты когда-нибудь готовишь? – спросил он.

– Нет, – смущенно ответила она. – Я вообще ничем таким не занимаюсь. Даже медицинскую страховку не оплатила.

– Не очень понимаю, какая связь, ну да ладно, – сказал он. – Это нормально. Я люблю готовить.

Недосказанным осталось то, что было бы нормально, если бы он в итоге взял на себя готовку в их паре. Они быстро становились парой, или уже стали. Потом он добавил:

– С едой кое-какие проблемы. В общем, из-за этого ингибитора МАО мне много чего нельзя есть.

– Правда? – заинтересовалась она. – Чего, например?

Он перечислил, что ему противопоказано: копченые, маринованные или консервированные мясные продукты, выдержанные сыры, печень, паштет, китайский стручковый горошек, соевый соус, анчоусы, авокадо. А еще, сказал он, кокаин, хоть это и не еда.

– Кокаин мне точно нельзя, – предупредил Деннис. – Так что, пожалуйста, не давай его мне.

– Какая жалость, – ответила Жюль. – Хоть я и сказала, что обычно не готовлю, завтра как раз собиралась сделать тебе сэндвич с трехлетней гаудой и кокаином. И затолкать тебе в нос.

На самом деле, глядя на вкусную бесхитростную еду, которую он принес, она так растрогалась, что захотела купить кулинарную книгу, из тех, какие есть у всех, и, может быть, даже приготовить ему что-нибудь со временем. Испытать свою плиту, посмотреть, загорается ли малая горелка. Выходит, любовь творит чудеса – вызывает желание ринуться в бестолковую кухоньку своей квартиры-студии и выяснить, все ли устройства там работают? Почему на двоих, а не на одного, готовить стоит? Это же почти стыдно, так ведь и в домохозяйку превратиться недолго, и она не могла это объяснить, но к ним пришла любовь, пришло время заботиться друг о друге, а значит – кормить и готовить.

– Просто беда, – сказал Деннис. – Такой сэндвич мне бы точно понравился.

– Чисто из любопытства: а что случится, если ты съешь что-то из этих продуктов? – спросила она. – Опять депрессия начнется?

– Нет, – ответил он. – Гораздо хуже. Может резко подскочить давление. Мне целую брошюру про это дали. Пища, в которой есть тирамин, может меня погубить.

– Никогда не слышала о тирамине, – сказала Жюль.

– Это соединение содержится во многих продуктах. И серьезно, я могу от него умереть.

– Не надо. Пожалуйста, не надо.

– Ладно. Ради тебя не умру.

Влюбиться в человека эмоционально неустойчивого значило не только уделять внимание тому, что он ест, но и знать, что с ним может случиться большая беда.

Сейчас он в полном порядке, заверил он ее, нормальное расположение духа закрепил таинственный ингибитор МАО, который вносил изменения в его мозг, проникал туда, как заключенные в перчатки пальцы хирурга и перемещал туда-сюда различные части. Он действительно в порядке, повторил он. Фактически прекрасно себя чувствует. И он принадлежит ей, если она того хочет.

4

После того первого лета в «Лесном духе» возвращение домой было бедствием. Лоис и Эллен Хэндлер казались Жюль слишком заторможенными; неужто в них вообще ничего не возбуждало любопытства? Обе они подолгу бывали пассивны, а потом внезапно затевали споры на самые скучные темы, какие только можно себе представить. О том, какую длину подола в этом сезоне рекомендует журнал Glamour. Не слишком ли много насилия для подростков в новом фильме Чарлза Бронсона. Лоис: «Да». Эллен: «Нет». А больше всего возмущало то, что они даже не осознавали, какую боль испытывает вынужденная жить с ними под одной крышей Жюль. В то лето она стала высокомерной, втихаря была всем недовольна, хотя не знала этого о себе до тех пор, пока мать и сестра не явились в последний лагерный день на своем «Додже Омни», выглядевшем зеленее и приземистее, чем когда-либо. Из окошка вигвама она видела, как машина ползет по узкой ухабистой дороге. Жюль чувствовала себя посторонней, когда ее впервые пригласили в компанию к Эш и остальным, но вот теперь настоящие посторонние едут к ней и нагло останавливаются на дороге за вторым девичьим вигвамом, стремясь забрать ее в свое племя.

– Неужели мне необходимо ехать с ними? – спросила Жюль у Эш. – Так нечестно.

– Конечно, надо поехать. Мне тоже придется уехать со своими, когда они заявятся. Они вечно опаздывают. Мать обожает таскаться по антикварным лавкам.

– Тебе хорошо возвращаться в свою семью, – сказала Жюль. – Твое место там. И ты сможешь жить с Гудменом, и вся прочая здешняя публика будет жить рядом, у тебя есть целый город. Я к тому, что тут нельзя сравнивать, Эш. Я как в Сибири. Буду резать запястья и оставлять кровавый след на своей пригородной улице, которой досталось название Синди-драйв. Можешь в это поверить? Синди? А ты на какой улице будешь жить снова?

– Центральный парк, Западная.

– Что и требовалось доказать.

– Ты слегка драматизируешь.

– Просто безумие, что мне надо туда возвращаться. Что придется опять жить там, на гребаной Синди-драйв, в гребаном, гребаном Хеквилле, с матерью и сестрой.

– Мы все время будем видеться, – возразила Эш. – Это лето не уйдет просто так, будто и не было его.

– Как раз этого я и боюсь, – сказала Жюль.

Эш обняла ее, и боковым зрением Жюль углядела, что Кэти Киплинджер чуть раздраженно отвернулась. Жюль не осуждала ее; девчонки мигом обнимались, пользуясь любой возможностью, когда эмоции захлестывали. Девушкам, как детям или котятам, нравилось, когда их тискают. Но, может быть, Кэти Киплинджер рассердилась из ревности. Каждая хотела, чтобы Эш ее обняла, даже не из чувственных побуждений, а просто в стремлении быть выделенной. Кэти была сексуальна, но Эш была любимой.

В то утро, последнее лагерное утро 1974 года, Жюль перелистывала принадлежащий Эш выпускной альбом «Лесного духа» на пружинках, какой всем вручили накануне. У Эш, как и у Жюль, альбом был испещрен сентиментальными комментариями других обитателей лагеря. Но у Эш они отличались от надписей в альбоме Жюль, в основном составленным в таком духе: «Жюль, ты очень забавно сыграла в пьесе Олби. И оказалась ЗАБАВНЫМ человеком по жизни, о чем бы я никогда не догадалась! Надеюсь, и дальше у тебя отлично все получится. Давай не теряться! – Твоя подруга и соседка Джейн Зелл». Несколько симпатичных мальчиков признавались в том, что целое лето были безмолвно и безнадежно влюблены в Эш. Итан Фигмен прекрасно знал: хоть он и жаждал стать бойфрендом Жюль, но согласился бы и просто быть ее близким другом.

Несколько парней, не имея возможности сказать что-либо Эш напрямую, наконец высказали это в ее альбоме. Чувства выражались примерно так:

«Дорогая Эш,

Знаю, что мы с тобой едва перемолвились словом. Вряд ли ты помнишь, но однажды, когда я на лужайке упражнялся на фаготе, ты проходила мимо и сказала мне: «Классно звучит, Джефф!» И Богом клянусь, как будто роль моя в жизни такая – стоять на этой лужайке, чтобы ты проходила мимо. Знаю, мы, оркестранты, не такие шустрые и остроумные, как вы, театралы. Впрочем, про фагот есть неплохая шутка:


Чем похожи фаготы на судебные тяжбы?

Все аплодируют, когда дело закончено.


Ну так вот. Прежде чем отсюда уехать, хочу, чтобы ты знала, что я все лето был совершенно в тебя влюблен, пусть даже всего лишь через лужайку.

С нежностью,
Джефф Кемп (Джефф с фаготом, не другой Джефф,
болван, играющий на трубе)».

Джефф Кемп вернется к своей жизни, своему школьному оркестру и металлическим складным стульям на концертной сцене, и целый год продержится без любви Эш Вулф, и она станет олицетворением всего того, что ему нравится в девушках. Девушках как высших существах. Нежных голубках, но таких заботливых и добрых, что непременно одна должна быть рядом. Даже Жюль ощутила это легкое дуновение, исходящее от Эш.

– Обещаю тебе, – сказала Эш в тот последний лагерный день, 23 августа 1974 года, – я не дам тебе ускользнуть.

Не только в Эш, самой близкой подруге, нуждалась Жюль, но и во всех остальных, и в том ощущении, которое у нее возникало в их компании. Но подлинное летнее чувство уже растворялось, слабело. Для нее это было необычное и замечательное лето, но запомнила его и вся страна: действующий президент на глазах у всех покинул Белый дом! Он помахал им рукой, как будто уходил после собственного особенного лета. Она никак не могла уехать отсюда сейчас, и слезы наворачивались на глаза. Вдалеке подъезжали другие машины. Над всеми голосами Жюль различала голос Итана. Еще раз, точно как в день приезда, он был в самой гуще, помогал товарищам по лагерю и их родителям, всю свою массу используя для того, чтобы поднимать чемоданы и спортивные сумки и заталкивать их в распахнутые багажники ожидающих машин. Плакала не только Жюль. Плечо футболки Итана с котом Феликсом весь день оставалось влажным.

– Не хочу уезжать, вообще не хочу туда ехать, – обратилась Жюль к Эш, но в этот миг в вигвам вошли мать с сестрой; они не постучались, а просто вторглись, как полицейская облава, ведомые вожатой Гудрун Сигурдсдоттир, которая сказала: «Смотрите, кто тут есть!» Глаза Гудрун были откровенно грустными. Вечером ей предстояло улететь из аэропорта Логан в Бостоне домой, в исландский Рейкьявик, а на следующий год она вновь прилетит, проведет здесь еще одно лето и больше никогда в жизни не приедет на этот клочок земли.

Жюль не увернулась от объятий матери, которая, казалось, была по-настоящему взволнована и рада ее видеть, хотя, пожалуй, отчасти эти чувства просто перенеслись из долгого трудного года после болезни и смерти мужа. Лоис Хэндлер понятия не имела, что увозит домой другого человека, совсем не ту робкую печальную растяпу с завивкой, какую забросила сюда в конце июня.

– Проверь, на месте ли твои туалетные принадлежности, – сказала Лоис, и Жюль, шокированная этим выражением, сделала вид, что не расслышала.

– Думаю, у Жюль все на месте, – сказала Эш. – Мы тут ничего не оставили.

Жюль? – переспросила Эллен, глядя на сестру. – Почему она тебя так называет?

– Все меня так называют.

– Ничего подобного. Никто не называет. Боже, да ты вся искусана, – сказала Эллен, взяв руку Жюль и повернув ее для обследования. – Как ты это выдержала?

– Даже не заметила, – возразила Жюль, хотя заметила, но не придала этому значения. Комары летали туда-сюда сквозь дырку в ее сетке, случайно образовавшуюся в форме свастики, пока она спала.

Теперь Жюль с матерью и сестрой потащили ее пожитки к машине, но перед ними внезапно предстал Итан, ухвативший с одной стороны ее чемодан.

– Я Итан Фигмен. Тот самый парень, с которым ваша дочь ходила на анимацию, миссис Хэндлер, – некстати ляпнул он.

– Это правда? – спросила Лоис Хэндлер.

– Истинная правда. Я отвечал на любой неотложный вопрос об анимации, какой возникал у Жюль летом. К примеру, она могла спросить: «Разве не «Пароходик Вилли» был первым звуковым мультфильмом, Итан?» А я говорил: «Нет, Жюль, но это был один из первых мультфильмов с синхронизированным звуком. Кроме того, тогда мир впервые мельком увидел Микки Мауса». В общем, суть в том, что я был всегда к ее услугам. Вы воспитали замечательную девушку.

– Заткнись, – шепнула ему Жюль, когда они стояли у машины. – Такое несешь, как из задницы. Зачем ты это делаешь? Разговариваешь словно псих какой-то.

– А что ты хочешь, чтобы я сказал? – шепнул он в ответ. – «Я не раз целовал вашу дочь и пытался пощупать ее чуть повыше, миссис Хэндлер, только вот ей это не нравилось, хотя и она от меня без ума? Так что мы пробовали, пробовали, но так ничего и не вышло»?

– Тебе вообще незачем разговаривать с моей матерью, – отрезала она. – Неважно, понравишься ты ей или нет.

Он пристально посмотрел на нее.

– Важно.

Лицо у Итана было раскрасневшимся и выразительным; к нему обращались со всех сторон, как в первый день лагеря, когда на нем была широкополая шляпа из денима, которую он больше не надевал.

– Ты похож на медвежонка Паддингтона, – сказала ему однажды Жюль насчет этой шляпы.

– А это плохо? – спросил он.

– Да нет, не плохо, – неуверенно ответила она.

– Тебе не нравится шляпа?

– Я ее не люблю, – уточнила она. В его жизни она навсегда останется единственной, кто говорит ему правду, даже когда другие врут. В шляпе он выглядел еще хуже, чем обычно, а ей хотелось, чтобы он смотрелся мало-мальски достойно.

– Раз не любишь, больше никогда не буду ее носить, – сказал он. – Она уже исчезла. Умерла для меня.

– Нет, нет, носи, – жалобно воскликнула Жюль. – Не мне решать, что тебе носить, а что – нет.

Но шляпа больше ни разу не появилась, хотя до их знакомства он ею очень дорожил. Критические замечания о том, как он одевается, казались неуместными, и она жалела, что вообще что-то сказала, поскольку такие суждения предполагали, будто она на него претендует, и нечестно было оценивать его гардероб, когда сам он физически ее не привлекает. Итан Фигмен не виноват был в том, что он толстый, сутулый, лобастый мальчик; таким он останется на всю жизнь, и, может быть, однажды, думала она, его полюбит такая же девушка, и они объединят силы как два наивных безумца, сидящие в кровати с ручками, карандашами и пухлыми блокнотами и с душком изо рта. Но эта девушка – не она.

Жюль уже попрощалась с Эш, Кэти и милым красавцем Джоной Бэем с его гитарой.

– Жюль, – сказал он, беря ее за руки, – как здорово, что ты сюда приехала. Ты действительно классная. До скорого, ага?

Он обнял ее, этот загадочный парень, на которого ей нравилось смотреть, но о котором она никогда не мечтала.

– Продолжай играть на гитаре, – сказала она невпопад. – Ты такой хороший.

Их дружба была спокойной и неглубокой. Легкой. Легкая, бесхитростная дружба с парнем – это замечательно.

– До встречи, Жюль, – сказала Кэти, когда они прощались.

– Ты здесь преуспела, – добавила она, а затем посмотрела мимо Жюль туда, где из длинной черной машины выбирались ее высокие, светловолосые, статные родители.

– Мне пора, – сказала она, быстро обняв Жюль, и та ощутила, как к ней прильнули, а потом отпрянули груди Кэти, побежавшей навстречу матери с отцом, которые уже махали ей руками.

Гудмен Вулф, к которому Жюль все лето оставалась безмолвно и стоически привязанной, не разыскивал ее, чтобы хотя бы коротко попрощаться, и она тоже не стала его разыскивать. Но теперь ей захотелось увидеть его еще раз, и она старалась найти его среди публики, которая стояла на лужайке или волокла сумки к машинам на стоянке. Куда бы она ни глянула, всюду видела массу плачущих и обнимающихся людей; казалась, все они пережили одно и то же потрясение. В толпе бродили Вундерлихи, всем желая упорного труда и удачного года и заверяя, что следующим летом все опять соберутся вместе.

Жюль стояла и смотрела по сторонам. Она разглядела Гудмена Вулфа за оконной сеткой в столовой, в темной уже и закрытой комнате. Почему он там сейчас, когда все остальные здесь?

– Я на минутку, – сказала Жюль сестре.

– Я не буду дальше загружать машину без тебя, Джули, – заявила Эллен. – Я тебе не долбаная служанка.

– Знаю, Эллен. Мне надо кое с кем повидаться. Сейчас вернусь.

– Я вообще не хотела сегодня ехать, – негромко, словно сама себе, добавила Эллен. – Мама заставила. Она подумало, что это будет мило.

Жюль развернулась и пошла в столовую. Запахи, оставшиеся после завтрака, уже почти улетучились, и теперь их тут не будет целый год. Пока что она могла различить яичную примесь и какую-то органическую моющую жидкость; но все это было приглушенным и печальным, рассеивалось быстро, как дымный след от самолета в небе, а печальнее всего было видеть, как Гудмен Вулф сидит за столом у окна, сложив руки, прислонив голову к сетке, словно в глубокой, угрюмой задумчивости. Когда Жюль вошла, он поднял глаза.

– Хэндлер, – сказал он. – Ты что тут делаешь?

– Все уезжают. Я увидела тебя, и стало интересно, почему ты здесь сидишь.

– Ну ты же знаешь, – ответил он.

– Нет, – возразила она. – Правда не знаю.

Брат Эш вскинул голову.

– Я каждое лето через это прохожу, – сказал он. – Сегодня особенно тяжело.

– Мне как-то думалось, ты будешь выше этого, – честно сказала она.

– Что ты думаешь и как оно на самом деле – вещи совершенно разные, – ответил Гудмен.

– Наверное, – сказала Жюль, не совсем понимая, с чем она соглашается.

Тело Гудмена сузилось и вытянулось с начала лета, ноги уже не помещались в огромные сандалии. Он выплескивался из любого окружения, в какое попадал. Если бы он тогда встал и подошел к ней, взял за плечи и резко повалил на стол возле маленькой металлической стойки с бутылкой соевого соуса и солонкой со слоем рисовых зернышек сверху, она бы сделала с ним что угодно, сделала бы это среди бела дня, когда снаружи со всех сторон стоят обитатели лагеря, а некоторые даже заглядывают внутрь. Как только Гудмен уложил бы ее на этот стол, она взялась бы за дело, двигаясь, как одна из тех сексуальных фигурок в Фигляндии точно зная, что надо делать, поскольку по иронии судьбы как раз Итан Фигмен ее научил – и мультиками своими, и ласками-поцелуями, которые они безуспешно воплощали в жизнь.

– Жизнь суровая штука, – сказал Гудмен. – По крайней мере моя жизнь. Родители считают меня редкостным раздолбаем. Просто потому, что я не такой добросовестный, как Эш. Я хочу стать архитектором, как Фрэнк Ллойд Райт, знаешь? Но папа говорит, что я не все для этого делаю. Что все? Мне шестнадцать. И просто потому, что меня попросили из моей последней школы. И просто потому, что я не похож на Эш.

– Так нечестно. Никто не похож на Эш.

– Вот расскажи им это. Мне постоянно одно дерьмо достается, – сказал Гудмен.

– Тебе?

Никто его не ругал, насколько она знала. Он свободно шагал по земле, как избалованное, драгоценное вольное создание. Лето явно было для него лучшей порой. Здесь он мог работать над своими маленькими моделями зданий и мостов; здесь мог кайфовать, лизаться с девчонками, скользить сквозь безупречное, легкое лето. В конце концов он когда-нибудь остепенится, и все у него сложится, думала она.

– Они не должны так с тобой обращаться, – сказала Жюль. – У тебя огромный потенциал.

– Ты так думаешь? – спросил он. – Учусь я хреново. Никогда не довожу дело до конца, так мне говорят.

Он опять взглянул на нее.

– Ты забавный человечек, – сказал он. – Забавный человечек, попавший в ближний круг.

– Какой еще ближний круг? Не льсти себе, – ответила она, потому что именно такие слова порой говорили девочки парням, которые начинали вредничать и которых надо было слегка одернуть.

Гудмен лишь пожал плечами.

– Тебе разве не надо готовиться к отъезду или к чему там? – спросил он, показавшись вдруг очень сонным, начинающим отступать от нее, терять интерес.

– А тебе не надо? – сказала Жюль и двинулась, не дожидаясь ответа. Ей ни с того ни с сего пришло в голову, что освещенный коридор позади нее наверняка подсвечивает ореол, оставшийся от ее кудрявой и выцветшей завивки. Гудмен самонадеян, а она позволила ему вовсю распушить перья; был в нем этот изъян, точно так же как в ней изъян составляли ее собственные физические несовершенства и неуклюжесть. Но он вместе с тем был преисполнен возможностей, как и его сестра. Все стрелки указывали на Гудмена и Эш, и, конечно, ей хотелось следовать этим стрелкам. Только что Жюль и Гудмен вместе пережили миг, в который он чуть-чуть приоткрылся перед ней. Защищая его, она недоумевала, как его родители могут быть такими требовательными и придирчивыми. Гудмену Вулфу надо просто позволить существовать в естественной форме, растягиваться по всем поверхностям, возноситься над людьми, прикрывать глаза и шептать, а если переспросишь, он не повторит. Но в мире, вдали от «Лесного духа», свои напряги. Идиллия заканчивается сегодня, и она жалела его и себя, ведь ее собственная идиллия тоже заканчивалась.

Жюль потянулась к нему, чтобы обнять на прощанье, точно так же, как обнимала Джону Бэя, с таким же отмеренным уровнем близости, но услыхала позади шаги, а затем раздался голос сестры:

– Мы так и стоим на месте, пока остальные разъезжаются, Джули. Ты собираешься загружаться в машину или нет?

Жюль напряглась и увидела Эллен с матерью, которые обе были слишком ярко освещены сзади, так что силуэты их причесок напоминали, соответственно, клапан и колпачок. Разъяренная Жюль откликнулась:

– Я же тебе сказала, Эллен, я сейчас.

– Ехать далеко, Джули, – добавила мать, хотя голос ее был мягче, чем у Эллен.

Гудмен даже не представился. Просто кивнул им, бросил «Пока, Хэндлер!» Затем потопал прочь в своих буйволовых сандалиях и вышел через шаткую дверцу-ширму. Жюль тотчас услыхала крики: «Ага, вот он где!» И еще: «Гудмен, Робин взяла у мачехи «Полароид», и мы хотим тебя поснимать!» Жюль так и не довелось его обнять. Не довелось ощутить, как прижимается к ней костяная пластина его груди. Теперь его уже слишком долго не будет рядом с ней и остальными, они не то чтобы знали это – быть может, лишь чувствовали. Гудмен упрям и заносчив, но, теперь она знала, еще и уязвим. Он из тех парней, которые падают с дерева или ныряют со скалы и погибают в семнадцать лет. Из тех, с кем непременно что-нибудь да случится. Она ни разу не ощутит, как грудь его прижимается к ее груди – что за жалкое желание, девчачье, желание «смешного человечка», – хотя, конечно, она все же сумеет почувствовать, как бы это могло быть, ведь этим летом зажглось ее воображение, и теперь она могла почувствовать что угодно. Она обрела дар ясновидения. Но испытать это на деле помешали мать с сестрой, нелепо возникшие в дверном проеме столовой в самый неподходящий момент.

– Тебе что, нравится этот мальчик? – осторожно спросила мать.

– Это уж наверняка, – вставила Эллен.

В минуты перед отъездом из лагеря Жюль Хэндлер так горько плакала, что, забравшись наконец на заднее сиденье машины, почти ничего не видела. В последние дни ей казалось, что этим летом ее сердце раскрылось, – теперь она воспринимала такую музыку, какой никогда раньше не слушала, и сложные романы (Гюнтера Грасса – ну или, по крайней мере, она собирается прочесть Гюнтера Грасса), которых никогда бы раньше не прочитала, и людей, с какими иначе никогда бы не познакомилась. Но на заднем сиденье зеленого «Омни», ползущего по непролазной грунтовой дороге, ведущей на главную трассу в Белкнапе, Жюль ломала голову, стала ли она минувшим летом добрее – или всего лишь еще ничтожнее. Она как будто впервые увидела жировой горбик сзади на материнской шее, словно бы прилепленный туда шпателем. В пассажирском зеркале, когда Эллен опустила его, чтобы взглянуть на свое отражение, а это она сделала через несколько секунд после того, как влезла в машину, Жюль приметила чересчур тонкий, удивленный изгиб бровей сестры, эстетически сразу же обозначавший Эллен Хэндлер как человека, который никогда бы не вписался в этот лагерь.

Жюль решила, что не стала ни великодушнее, ни ничтожнее. Уезжала она как Джули, а возвращается уже как Жюль – человек, способный различать. И в результате она не могла смотреть на мать и сестру, не понимая, кто они на самом деле. Они увезли ее от людей, которыми она всегда будет грезить. Увезли ее от этого. Машина добралась до трассы и притормозила, затем мать повернула влево и нажала на газ. Из-под колес брызнул гравий – Жюль увозили из «Лесного духа», как жертву тихого, но насильственного похищения.

* * *

Дом на Синди-драйв выглядел еще хуже, чем в день, когда она отсюда уезжала, но трудно было точно сказать почему. Сейчас она выйдет из своей душной спальни и отправится в кухню за стаканом чего-нибудь холодненького, минуя логово, где сестра с матерью грызут фисташки, словно бы издавая зубами резкие выстрелы, и смотрят тупое летнее телешоу «Тони Орландо и Дон». Жюль прихватила банку «Тэба» из упаковки, которую сестра держала в холодильнике, а потом заперлась в спальне и позвонила Эш в Нью-Йорк.

Никогда не знаешь наперед, кто ответит по телефону в квартире Вулфов. То ли Эш, то ли Гудмен, то ли их мать Бетси – но точно не отец, Гил, – или же какой-нибудь друг семьи, неопределенно долго гостящий в «Лабиринте». Тут и разгадывалась загадка, встававшая перед Жюль, когда в лагере случайно упоминалось название «Лабиринт». Жюль казалось, что речь идет о частном клубе. А на самом деле имелось в виду здание на углу Централ-парк Вест и 91-й улицы, где жила семья Вулфов. «Цербер – наш привратник», – так говорила Эш, и эту отсылку Жюль поняла лишь после того, как сходила в Хеквилльскую публичную библиотеку и заглянула в энциклопедию.

– Приезжай в город, – сказала Эш.

– Конечно, обязательно.

Она не смогла признаться, что боится: во время учебного года в жестком нью-йоркском свете другие осознают, что ошиблись, и отправят ее восвояси, вежливо пообещав, что скоро позвонят.

– Мы целый день просто слоняемся туда-сюда по квартире, – поделилась Эш. – Папа бьется в истерике, говорит, что Гудмен разгильдяй и когда-нибудь станет безработным. Жалеет, что мы оба не поехали в банковский лагерь. Говорит, я должна написать мощную пьесу и заработать кучу денег. Свою версию «Изюма на солнце». Белую версию. Меньшего от меня не ждет.

– Все мы будем безработными, – сказала Жюль.

– Ну и когда ты приедешь?

– Скоро.

Иногда Жюль сочиняла по ночам письма Эш и Итану, Джоне и Кэти, даже Гудмену. Послания Гудмену, сознавала она, получались очень кокетливыми. А в игривом письме не выражаешь своих чувств, не пишешь: «Ах, Гудмен, я знаю, что ты не подарок, вообще-то ты сволочь порядочная, но, несмотря ни на что, я в тебя влюблена». Взамен пишешь: «Привет, Хэндлер на связи! Твоя сестра зазывает меня в город, но там же вроде бы одни трущобы». Насколько это отличается, размышляла она, от того, как общался с ней Итан. У того что на уме, то и на языке, он никогда ничего не таит. Раскрывался перед ней, давая понять, что предлагает себя, а вот нужен ли он ей? И когда она сказала «нет», не притворился, будто он вообще не о том говорил, а просто сказал: давай попробуем еще раз. Вот и попробовали. И хотя в конце неудавшегося эксперимента не оставалось горечи, он все-таки признался, что его навсегда слегка ранил ее отказ.

– Самую малость, – сказал он. – Вроде как видишь человека, раненного на войне, и миллион лет уже прошло, а он по-прежнему чуть прихрамывает. Разве что в моем случае надо знать о ране, чтобы ее заметить. Но это на всю жизнь.

– Неправда, – неуверенно возразила она.

Она, как положено, написала Итану, рассказав, как ужасно проводит время в Хеквилле, и он тотчас ответил – в 1974 году люди, даже подростки, часто писали друг другу длинные письма. Его послание испещряли фигурки из «Фигляндии». Они танцевали, ловили рыбу, выпрыгивали из зданий и приземлялись со звездами над головами, но в целом невредимыми. Чем угодно занимались, только не целовались и не трахались. Таких картинок он не стал вставлять в письмо, адресованное Жюль, и поскольку обычно у него там и сям мелькали рисунки, изображающие сексуальную активность, их отсутствие на полях нынешнего послания было заметно. Но опять же, как и в случае с очень легким военным ранением, надо было знать об этом, чтобы разглядеть – или в данном случае увидеть, что этого нет.

«Дорогая Жюль, – выводил Итан Фигмен шариковой ручкой, почерком тонким, мелким, изящным, столь разительно контрастирующим с пухлой рукой, державшей перо. – Я сижу в моей комнате с видом на Вашингтон-сквер, сейчас три часа ночи. Опишу тебе свою комнату, чтобы ты сама ощутила обстановку. Во-первых, представь себе запах «Олд Спайс» в воздухе, создающий атмосферу таинственную и как бы морскую. (Не надеть ли мне шапочку «Каноэ», как у кое-кого из наших знакомых? Тебя бы это возбудило?) Затем представь себе, если угодно, комнату с решеткой на окне, потому что мы с папой живем на первом этаже этой халупы (нет, не ВЕСЬ народ из «Лесного духа» богат!) и снаружи бродят торчки. Комната забита бессмысленным хламом – хотел бы я тебе сказать, что мусор в ней высокохудожественный, но на самом деле она заполнена упаковками от печенья «Ринг Дингс», телепрограммами и спортивными шортами: из такой комнаты ты бы точно захотела удрать от меня навсегда. А, погоди, ты ведь уже это сделала. (ШУТКА!) Знаю, ты в общем-то не удрала, хотя если бы я тебя рисовал, то обязательно поместил бы рядом с твоими ногами эти самые значки, обозначающие стремительный бег, будто тебя уносит ветер…

Уносит «вдаль».

(Между прочим, ты чертовски права, когда называешь бессмысленной строчку «уносит вдаль» в песне «Ветер тебя унесет»).

Ладно, я очень-очень устал. Рука моя трудилась целый день (как бы намекаю на шуточки про дрочку), и ей нужно поспать, да и мне тоже. Эш и Гудмен хотят поскорее собрать у себя всех наших, ориентируемся на выходные через неделю. Скучаю по тебе, Жюль, и надеюсь, что ты переживешь начало осени в Хеквилле, который, слышал, славится своей осенней листвой – и тобой.

С любовью,

Итан.

P. S. На этой неделе случилось странное: меня выбрали для дурацкой статьи в журнале Parade под названием «Подростки, на которых стоит обратить внимание». Рассказал им про меня директор «Стайвесанта» – моей средней школы. Встречаюсь на неделе с интервьюером и фотографом. Когда выйдет статья, придется совершить ритуальное самоубийство».

* * *

Они встретились в городе в субботу после начала учебного года. Жюль приехала на поезде железной дороги Лонг-Айленда и вышла из приземистого здания Пенн-стейшн с рюкзаком за плечами, будто в поход собралась. А вот и они, ждут ее на широкой лестнице центрального почтамта через дорогу – Эш, Гудмен, Итан, Джон и Кэти. Между ней и ними уже есть разница. У нее с собой рюкзачище, вокруг пояса обмотан свитер, и тут внезапно до нее дошло, сколь неудачный выбор она сделала: примерно так отправляются на отдых всякие старперы. Ее друзья одеты в тонкие индийские хлопковые рубахи и вельветовые ливайсы, и никакой поклажи у них нет, ведь они здесь живут, незачем всюду таскать свое барахло за собой, словно кочевникам.

– Вот видишь? – воскликнула Эш. – Ты выжила. И теперь мы снова все вместе. В полном составе.

Она так искренне это сказала; она всегда была серьезным, верным другом, и никак иначе. Она не была забавной, подумала тогда Жюль, уж точно нет. За всю жизнь Эш никто никогда не назвал бы ее забавной. Называли милой, изящной, притягательной, деликатной. Кэти Киплинджер тоже была не забавной – она была бескомпромиссной, шумной, эмоциональной. Роль смешной девчонки в компании отводилась исключительно Жюль, и теперь она ощутила облегчение, вновь войдя в образ. Кто-то спросил ее, как дела в школе, и Жюль рассказала, что по истории сейчас проходят русскую революцию.

– А вы знаете, что Троцкого убили в Мексике? – чуть возбужденно спросила она. – Вот почему там нельзя пить воду.

Эш взяла Жюль под руку и сказала:

– Да-да, ты точно все такая же.

Итан стоял, чуть раскачиваясь, слегка нервничая. Сюжет про него в журнале Parade вышел на этой неделе, и, хотя на самом деле это была всего лишь врезка внизу страницы, сопровожденная не слишком ужасной фотографией Итана, с падающими в глаза кудрями, за работой, друзья безжалостно отнеслись к интервью, в котором он, отвечая на вопрос о том, почему он предпочел анимацию рисованию комиксов, вроде бы сказал: «Что не гуляет, то не вставляет».

– Ты правда так сказал? – допытывался Джона Бэй за обедом в пабе «Авто» в здании «Дженерал моторс», где все расселись по двое на шасси настоящих автомобилей и ели блюда, подаваемые точно такими же официантками, какие обычно в придорожных заведениях обслуживают клиентов прямо в машинах. Вдали выводили из проектора на стену очередную серию «Трех балбесов», пытаясь воссоздать атмосферу кинотеатра для автомобилистов на открытом воздухе.

– Ни одной девчонке никогда не нравились «Три балбеса», – сказала Жюль, не обращаясь ни к кому конкретно.

– Да-да, прямо так и сказал, – печально ответил Итан Джоне во мраке.

– Зачем? – спросил Джона. – О чем ты вообще думал, Итан? Неужто не понимал, как это прозвучит? Моя мать всегда говорит: общаясь с журналистом, можешь сколько угодно думать, что владеешь ситуацией, но на самом деле вечно попадаешь впросак. В семидисятом году она давала большое интервью Бену Фонг-Торресу в Rolling Stone, и ее до сих пор спрашивают про ту самую строчку о «любви к себе». Ей приходится вновь и вновь повторять: «Это было полностью вырвано из контекста». Она, конечно же, говорила не о мастурбации, а как бы о самоуважении. Дело не в том, что журналисты обязательно стараются тебя подловить. Просто у них свои задачи, которые могут совершенно не вписываться в твои интересы.

– А вот попробуй сам дать интервью, – сказал Итан.

– Да в жизни никто не станет брать у меня интервью, – возразил Джона, который и впрямь был нерешителен и мягок. Его лицо, впрочем, было необыкновенно красивым – уж об этом кто-нибудь мог бы его расспросить.

– Хотел бы я дать интервью, – вставил Гудмен.

– О чем же можно сделать интервью с тобой? – спросила Кэти. – О твоем детском леденце в форме моста «Золотые ворота»?

– Да о чем угодно, – ответил он.

– На днях приходил мой школьный психолог с брошюрами по профориентации, – сказала Жюль. – Теперь нам надо думать, как стать специалистами. Найти себе поприще.

Она на мгновенье задумалась.

– Думаете, большинство людей, у которых уже есть поприще, – спросила она, – как-то случайно на него наткнулись? Или выбирали прицельно, решая все разузнать о бабочках или японском парламенте, потому что знали: так они смогут выделиться?

– Большинство не выбирает с умом, – сказал Джона. – Они вообще в таком ключе не думают.

Но именно в тот момент Жюль страстно захотела, чтобы свое поприще появилось и у нее. Ни одна область ее пока что не зацепила; театр не в счет, ведь тут она не блещет. И все же ей нравилось участвовать в спектаклях в лагере, нравился момент, когда весь актерский состав собирался вокруг режиссера. Ей было по душе, что постановка напоминает плавучий остров, и в этот миг ничто не казалось более важным, чем совершенствование этого острова.

Итан Фигмен почтительно помалкивал, пока все болтали о тех поприщах, которые себе найдут или не найдут, или которые найдут их сами. Сошлись на том, что Эш могла бы многого добиться в своей области, «но я должна знать, что мне этого действительно хочется», уточнила Эш. Вот Итан точно нашел свое поприще, или оно его нашло еще в детстве, когда неудачный брак родителей был в самом разгаре, и вот ночью он лежал в постели, мечтая о мультяшной планете, которая существует в обувной коробке под детской кроватью. Хотя он и ляпнул глупость репортеру журнала Parade, Жюль подумала, что, может быть, Итан движется к чему-то большому и никто из них не может составить ему компанию в этом путешествии.

– На Джоне лежит проклятие сына знаменитости, – вставил Гудмен.

И добавил:

– Хорошо бы и у меня мать была знаменитой. А так придется самому прославиться, а это гораздо труднее.

Они рассмеялись, но лень Гудмена была подлинной. Он хотел получить все на блюдечке, даже хотел, чтобы кто-то другой создал ему репутацию. Итан был единственным из них, кто на самом деле приобретал репутацию, и остальным уже казалось, что он может ее разрушить.

В потемках паба «Авто» три балбеса на экране постоянно лупили друг друга по голове. Мо угрожал Керли, как Адольф Гитлер какой-нибудь мелкой сошке. На самом деле не такая уж большая разница между балбесом Мо и Адольфом Гитлером, подумала Жюль, этими двумя сумасшедшими, так же схожими своей агрессивностью, как и прямыми черными волосами. Но посмотрите, до чего милы Итан и Джона, думалось ей. Не Гудмен – тот вовсе не мил. А вот Итан с Джоной могут пленить вас своим дружелюбием. Итан неряшлив, но пылок, а Джона – сдержанный, мягкий вариант мужской доброты. Она не знала, что на самом деле любит Джона Бэй, что ему хотя бы просто нравится. У него были красивые волосы, как у его знаменитой матери, и длинные пальцы, которые бегали по струнам гитары, но он был рассеян, всклокочен, и никто толком не знал в полной мере, каков он, не считая того, что на него приятно посмотреть, с ним весело, а если расспросить хорошенько, он расскажет, как через мать познакомился с другими знаменитыми певцами. Однажды он рассказал, что, когда был маленьким, Джони Митчелл у себя на кухне в Лорел-каньоне приготовила ему хот-дог с тофу.

В этот день после обеда они отправились прямиком в Виллидж, и поскольку на дворе стоял золотой век легкой, мягкой марихуаны – и последние деньки, когда можно что угодно делать в городе, на свежем воздухе, – они, прогуливаясь по 8-ой улице, в открытую пустили по кругу косяк. Они заглядывали в лавки, где торговали всякими фенечками и плакатами, а потом сели на метро и отправились на окраину, где рыхлой размазанной массой вывалили наружу. Шестеро в ряд, занимая всю ширину тротуара, двинулись по Централ-парк Вест к 91-й улице, которая в те дни слегка не в меру кайфовала, хотя в конце концов весь Манхэттен невообразимым образом захватят богачи, и останется очень мало районов, где даром не захочешь гулять. А теперь они всей компанией вошли в «Лабиринт».

* * *

В 1970 году, когда ему было одиннадцать лет и он сидел за кулисами на Ньюпортском фолк-фестивале, где его мать была одним из хедлайнеров, Джона Бэй попался на глаза фолк-певцу Барри Клеймсу из группы The Whistlers. Барри Клеймс и Сюзанна после своего романа остались друзьями и часто натыкались друг на друга в музыкальном кругу. В последние месяцы их отношений Барри частенько наведывался в лофт на Уоттс-стрит, но никогда не проявлял особого интереса к Джоне, который в то время был очень тихим темноволосым малышом, миниатюрной копией своей матери, печальным, вечно играющим в «Лего» – эти адские штучки, которые могут попасть под босую ногу и на несколько недель оставить на ней глубокие отметины.

Но здесь, сейчас, в Ньюпорте, Джона выглядел и вел себя иначе. Теперь он не просто играл в «Лего», а сам стал музыкантом и бродил за сценой на всех фолк-концертах, играя на любой гитаре, какая под руку подвернется. «Толковый паренек», – сказал Барри кто-то из персонала, кивнув на Джону, который сидел и томно напевал странную песенку, сочиненную на ходу. Своим высоким, детским голосом Джона выводил:

«Я ломтик хлеба, просто тост –

Хоть кусай,

Хоть ломай.

Маслом смажешь –

И глотай…»

На этом слова и музыка иссякли, и Джона утратил интерес и положил гитару. Но Барри Клеймс признал, что сын Сюзанны и фрагмент его песни очаровательны. Самому Барри недавно пришлось прекратить сочинять песни. Ему все равно не стать хорошим текстовиком, как Пит, другой участник группы The Whistlers, которому вечно доставалась вся слава. Барри подошел к Джоне и затеял на банджо диковинный сложный рифф, который, естественно, захватил внимание Джоны. «Классно звучит», – сказал мальчик. Барри пожал плечами и кивнул. В течение следующего часа они сидели вдвоем в гримерке The Whistlers, пока остальные участники трио были где-то в другом месте, и музыкант преподал Джоне долгий терпеливый урок на своем банджо с нарисованной на поверхности радугой и угостил его сырными кубиками, нарезанными фруктами и шоколадными пирожными, которые входили в райдер группы. Они быстро подружились, тем более что Барри ощущал в этом острую необходимость. От сына Сюзанны Бэй он ждал хоть немного детского чуда, которым мог бы воспользоваться и он, Барри Клеймс. Он хорошо понимал, что из всех трех участников группы The Whistlers он наименее популярен. Когда он спросил Сюзанну, можно ли забрать Джону на день, отвезти его в дом, который арендовали The Whistlers, и дать ему вволю полазить по утесам, Сюзанна согласилась. Барри был приличным парнем, «добряком», как говорили. Джона нуждался в мужской компании, он не мог все время находиться при матери.

На следующее утро Барри Клеймс встретил Джону в гостинице и повез его в имение, которое снял для группы менеджер. Оттуда открывался вид на гавань, дом был по минимуму обставлен белой плетеной мебелью, по комнатам расхаживала домработница, разливающая в кувшины лимонную воду. Они сели вместе в солярии, и Барри спросил:

– Так почему ты не хочешь повозиться с гитарой, посмотреть, что получится?

– Повозиться?

– Ну да. Поиграть что-нибудь, как ты делал на днях. Начальные куски песен у тебя очень неплохо получались.

– Вряд ли я смогу это повторить, – вежливо ответил Джона.

– Ну, если не пробовать, точно не узнаешь, – сказал Барри.

Джона час просидел с гитарой, а Барри, устроившись в уголке, за ним наблюдал, но обстановка была такой необычной, что мальчик нервничал и ничего не выходило.

– Не беда, – твердил Барри. – Завтра еще придешь.

Отчего-то Джоне и впрямь захотелось прийти сюда опять; никогда прежде никто кроме матери не уделял ему столько внимания. Вновь сидя в той же гостиной на второй день, Барри Клейс спросил у него:

– Жвачку любишь?

– Жвачку кто угодно любит, – откликнулся Джона.

– Это точно, – сказал Барри. – Звучит как песня, которую ты напишешь. «Жвачку кто угодно любит». Но это новая. Классная. Ты должен попробовать.

Он вытащил из кармана пачку с виду обыкновенной жвачки «Кларкс Тиберри», и Джона воскликнул:

– А, ну такую-то я уже пробовал.

– Это специальная серия, – возразил Барри. И протянул пластинку Джоне, который ее развернул и, сложив, отправил в рот.

– Горькая.

– Только поначалу.

– Вряд ли она станет очень популярной, – заметил Джона.

Горечь ушла, и осталась жвачка как жвачка, самая обычная, от какой появляется столько слюны, что даром не надо.

– Итак, – приступил к делу Барри. – Гитара или банджо? Выбирай себе отраву.

– Гитара, – сказал Джона. – А ты играй на банджо.

– Я тебе подыграю, чувак, – ответил Барри.

Он откинулся на кушетку, наблюдая, как Джона с трудом пробирается через несколько аккордов, которым научила мать. Барри взял банджо и заиграл. Это продолжалось полчаса, час, и в определенный момент Джона заметил, что стены комнаты, похоже, становятся выпукло-вогнутыми, гнутся, но не рушатся. Это напоминало землетрясение в замедленной съемке, только ничего при этом не дрожало.

– Барри, – наконец выговорил он. – Стены.

Барри с интересом наклонился вперед.

– А что с ними?

– Они дышат.

Барри улыбнулся, спокойно оценив слова Джоны.

– Иногда так бывает, – сказал он. – Ньюпорт – особое место. Просто воспринимай как есть и радуйся. У тебя есть воображение, Джона. Расскажи, что ты видишь, ладно? Опиши мне. Понимаешь, мне никогда особо не удавалось хорошо описывать происходящее вокруг. Это один из многих моих недостатков. А ты явно родился с описательным даром. Тебе очень, очень повезло.


Двигая рукой, Джона видел, как за ней следует еще дюжина рук. Он сходил с ума и знал это. Он был маленьким мальчиком, сходящим с ума, но иногда такое с людьми случается. У него был двоюродный брат Томас, который в старших классах стал шизофреником.

– Барри, – произнес Джона упавшим голосом. – Я шизофреник.

– Шизофреник? Думаешь? Нет, нет, неправда. Ты просто умеешь по-настоящему видеть и творить, Джона, вот и все.

– Но вещи открываются мне в другом свете. Я ничего такого не чувствовал раньше, а теперь это так. Я очень боюсь.

– Я о тебе позабочусь, – великодушно сказал Барри Клеймс и протянул свою ручищу Джоне, которому оставалось лишь взять ее. Джона боялся, но в то же время ему хотелось смеяться и разглядывать следы своих пальцев, остающиеся в воздухе. Когда Джона ощутил необходимость свернуться в позу плода в утробе и немного покачаться, Барри присел рядом, закурил и терпеливо смотрел на него.

– Послушай, – сказал Барри в какой-то момент, когда день уже клонился к закату, – почему бы тебе не поиграть еще на гитаре – может быть, попеть еще какие-нибудь забавные слова. Так ты потратишь свою творческую энергию с толком, чувак.

И тут Джона заиграл, а Барри призывал его спеть. Слова лились из Джоны, и Барри они казались замечательными, он сходил в другую комнату за магнитофоном, вставил кассету и запустил ее. Джона пел слова, в большинстве своем бессмысленные, но это же здорово, когда тебя называют «чувак», вот он и запел голосом Барри Клеймса.

– Сделай-ка мне сэндвич с арахисовым маслом, чувак, – пропел он якобы на меланхолический лад, и Барри сказал, что это бесценно.

Так продолжалось почти час, и Барри переставил кассету на обратную сторону.

– Спой что-нибудь про Вьетнам, – попросил Барри.

– Я ничего не знаю про Вьетнам, – ответил Джона.

– Да ладно, куда там. Все ты знаешь о грязной войне, которую ведет наша страна. Мама брала тебя с собой на марши мира, однажды и я ходил с вами, помнишь? Ты как мистик. Дитя-мистик. Неиспорченный.

Джона закрыл глаза и запел:

«Скажи, что не уйдешь, чувак,

В страну червей, грязной грязи во мгле…

Скажи, что не уйдешь туда, чувак,

Ведь жить надо здесь, на земле…»

Барри уставился на него.

– А где эта страна, про которую ты поешь?

– Сам знаешь, – ответил Джона.

– Ты про смерть? Ничего себе, да ты тоже умеешь нагнать мрачняка. Не уверен, впрочем, насчет «грязной грязи», но нищим выбирать не приходится. Идея сильная, и даже мелодия хорошая. Из этого и впрямь могло бы что-то выйти.

Он протянул руку и легонько потрепал Джону по щеке.

– Неплохо сработано, парень, – сказал он и, довольный, щелчком выключил магнитофон.

Но Джона, хоть и закончил играть на гитаре и сочинять слова, до конца дня продолжал бредить. Если он смотрел на колоду для разделки мяса в огромной кухне, древесное волокно плыло, словно это была целая колония живых существ, разглядываемых под микроскопом. Древесное волокно плыло, стены пульсировали, а движущаяся рука оставляла след. Быть шизофреником – это сильно выматывает, это все-таки ужасно. Джона сел на пол в гостиной дома, обхватил голову руками и заплакал.

Барри стоял и смотрел на него, не зная, что делать.

– Вот же фигня какая, – пробормотал он.

В конце концов явились два других участника The Whistlers в компании нескольких фанаток.

– Кто этот малыш? – спросила красивая девушка.

На самом деле ей самой на вид не больше шестнадцати, заметил Джона, ближе к его собственному возрасту, чем к мужскому, но она, как и остальные, недосягаема. Он был совершенно один.

– Похоже, он вырубается, – сказала она.

– Я шизофреник, как мой двоюродный брат! – признался ей Джона.

– Ого, – сказала девушка. – Правда? Ах, бедный малыш. У тебя раздвоение личности?

– Что? Нет-нет, – сказал Барри. – Тут кое-что другое. И он не шизофреник, он просто сильно переживает.

– Его мать – Сюзанна Бэй, – добавил он для усиления, и у девушки глаза на лоб полезли. Барри подошел к Джоне и присел рядом.

– С тобой все будет отлично, – прошептал музыкант. – Обещаю.

И действительно к тому времени, когда Барри отвозил Джону обратно, галлюцинации стихли. Остались лишь отдельные бледно-розовые и зеленые пятнышки на белой поверхности. И все же эти галлюцинации затаились, напоминая Джоне, что могут вернуться в любой момент.

– Барри, я свихнулся? – спросил он.

– Нет, – ответил бывший возлюбленный его матери. – Просто у тебя очень развито воображение. Таких, как ты, мы называем по-особому: славный старина.

Он попросил Джону ничего не рассказывать матери о том, как он себя чувствовал сегодня.

– Знаешь ведь, как матери переживают, – сказал Барри.

Джона не расскажет ей о случившемся. Он не мог так разговаривать с ней: она не такая мать, а он – не такой сын. Она любила его и всегда заботилась о нем, но главное ее счастье заключалось в работе; он с этим мирился. Ему это даже не казалось неестественным. Почему работа не должна приносить ей больше счастья, чем мальчик со своими потребностями? Ее работа склонялась к ее потребностям. У нее был врожденный выдающийся голос, она и на гитаре играла превосходно. Сочиняла отличные песни – не великие, но голосом своим она их возвышала, так что они казались великими. Мир, в котором вырос Джона, был наполнен ранними звонками и фургонами, набитыми аппаратурой, а временами случался марш на большой аллее в Вашингтоне, который к их прибытию обычно бывал уже никаким не маршем, а просто очередным грандиозным концертом, проводимым на улице. Кто-нибудь всегда вел Джону вверх по отдельному металлическому трапу в самолет; порой он мог забыть в гостиничном номере свой фонетический учебник, и в следующий город ему присылали новый. Он проводил много времени в одиночестве – собирал машинки из «Лего» и сам себе рассказывал, что умеют делать эти машины.

Сюзанна Бэй написала песню о своем сыне, которая если и не стала таким гимном, как «Ветер нас унесет», то по крайней мере еще пару десятилетий приносила впечатляющие отчисления. Песня «Мальчик-бродяга» в итоге провела Джону через Массачусетский технологический институт.

– Я вам говорю, она в буквальном смысле слова это делает, – объяснял Джона друзьям, когда все отправились в колледжи. – В «Меррилл Линче» есть фонд моего имени, он прямо так и называется – «Денежный рыночный фонд Мальчика-Бродяги», так что мне всегда будет хватать на учебу и расходы.


Если бы галлюцинации в компании Барри Клеймса были единичным эпизодом в 1970 году, полагал Джона Бэй, то этот опыт мог бы просто пополнить его жизненные впечатления. Он мог бы даже испытывать по этому поводу некую странную гордость. Но казалось, что весь следующий год группа The Whislers непременно попадала туда, где была Сюзанна. Они выступали на одних и тех же фолк-фестивалях, делили сцену за сценой, и Барри разыскивал Джону, словно они и впрямь друзья. Согласно этой легенде, Джона жаждал освоить банджо; он и не пытался это оспорить. Он действительно изучил банджо, его гитарная техника в тот год тоже улучшилась, но в промежутках между уроками он ходил в гости к Барри и, находясь там, всякий раз вскоре впадал в галлюцинации, сидел и сочинял фрагменты песенок, которые Барри прилежно записывал на магнитофон. Однажды Джона выдал целую песню о персонаже по имени Моллюск-эгоист, и Барри счел ее особенно забавной. Джона пел что в голову взбредет:

Конец ознакомительного фрагмента.