Камелопардовая глава
Душе, единостью чудесной,
Любовь единая дана.
Так в послегрозности небесной
Цветная полоса – одна.
Но семь цветов семью огнями
Горят в одной. Любовь одна,
Одна до века, и не нами
Ей семицветность суждена.
Часть I. Анна смотрит на «Кресты»…
1
В раскрытое окно, всего на мгновение придав окружающему миру осмысленности, порхнула крапивница с темными леопардовыми пятнами на кирпично-рыжих выгорелых крыльях. Застыла в воздухе в секундном раздумье и бросилась обратно в оконный проем в какофонию летних душистых и манящих запахов. Удаляющееся движение крыл. Пропала без следа…
Питирим сидит пред мольбертом. В мастерской пахнет смесью жженой сиены, легким ароматом ириса, смородиной, насыщенным петербургским летом. Тополиный пух стелется по полу. На деревянном табурете, накрытом золотистым покрывалом, фарфоровая ваза с изображением нимфы и цветов нарцисса. В вазе темно-зеленые смородиновые листья и цветущий Caprician Butterfly46, с крупными нежно-фиолетовыми лепестками, вдоль которых вкраплением легли яркие желтые стрелки. Неувядающее совершенство…
Стены в мастерской цвета ван-дик. На паркете в беспорядочном колыханье разложены листы с набросками: рисованные углем тонкие пальцы рук с аккуратно остриженными ногтями, испещренные бесчисленным множеством бороздок крупные мозолистые ладони, высокие скулы, надбровья, прикрытые веки, длинные изящно изогнутые ресницы, выдающийся вперед подбородок, чья-то улыбка, седая прядь, прикрывающая висок, край ушной раковины…
Питирим немного бледен и небрит. Взгляд задумчивый, строгий. Кремовая туманная завесь, жемчуг, перламутровый перелив, пурпурно-фиолетовые цветки, желтые капли, ализариновый краплак… Кисть движется легко и плавно. Движения пальцев скрытые, неуловимы для взгляда и в тоже время просты и бесхитростны. Неаполитанская желтая на палитре, свинцовые белила покрыли горизонт; мятые, загнутые улиткой алюминиевые тюбики с надписью «Oil47» на отливающем серебром тельце разбросаны под ногами в неисчислимом количестве. Тут же вскрытые стеклянные бутыли, наполовину опустошенные, а то и совсем пустые, из которых, однако, резко пахнет даммарными, пихтовыми, смолянистыми лаками, живичным скипидаром, ореховыми и льняными маслами. Они стоят, сгрудившись толпами, с заляпанными краской бумажными наклейками, иные же, неловко повалившиеся на бок и даже перевернутые вверх дном, неподвижно лежат на полу в переливе солнечных всепроникающих лучей.
По холсту разливается насыщенный полиморфный свет, незаметно накрывая, подобно морской волне, и паркетный пол, и красно-коричневые стены, и, казалось бы, такой далекий и как будто на веки уже недосягаемый пожелтелый, облупившийся и состарившийся быстрее своих лет потолок.
Красок побольше, больше оранжевых тонов, красных, темно-зеленых оттенков, непременно добавить соковую зелень, зеленый кобальт, растворить прозрачное просторное небо в титановых белилах, создать полноту образов и расточительно сыпать желтый ультрамарин, утопая в его лучах, воссоединяя свой незаконнорожденный эфемерный мир и в тоже время разделяя его незримыми и уже неразрушимыми гранями на отдельные лоскутья.
Небо плывет так тихо, и безбрежие его тонет в огненных лучах солнца. Вся пустота становится многообразием движений и линий, красок и цветов, тепла, запахов, переливов, гармонии и наслаждения. И ты почти бог, взявший небо руками, почувствовавший его силу и бесконечность, твои глаза окунулись в океан форм и образов, ты ощущаешь, как по телу течет жизнь, для тебя нет ничего невозможного, твое дыхание спокойно, и ты упиваешься каждым вздохом. Рождение чуда, сотворенного силой души, – чувство почти необъяснимое, едва уловимое, столь непредсказуемое, божественное. Прозрачный кадмий…
Стало быть, Авиньон… Питирим вспоминал (мнемонистический восторг), как она порой (в последнее время изредка…) входила в мастерскую, ступая осторожно, отмеряя каждый шаг, приподнимая подол платья, стараясь не задевать кучи использованных тюбиков и прочий хлам, однако выходило это все равно неловко, и зачастую на туфлях, несмотря на предосторожность, все же появлялись пятна краски. Густой прелый воздух комнат приобретал новые оттенки, наполняясь легким дыханием фрезии, гаитянского ветивера, насыщенной gardenia48, многоликими скользящими, чарующими и терпкими ароматами. Она медленно склоняла голову набок, улыбаясь краешками губ, слегка приподнимая правую бровь, будто в недоумении и в этом самом, казалось бы, таком простом движении было более всего притягательности, пленявшей и обезоруживающей. Догадывалась ли она об этом, или это была лишь незамысловатая игра мимической мускулатуры? Как, однако, шла ей эта приподнятая бровь… Но более всего помнились ему оттенки ее волос: янтарный перелив в ярких лучах солнца, скипидар, тягучая смола. Кожа рук, длинные пальцы, тонкие запястья с бледными проступающими и напряженными венами, худые плечи, изящный подбородок, слегка хмельной взгляд. Правая половина лба оголена, руки лежат на колене (правая ладонь сверху, пальцы причудливо сплетены), матовый пурпур платья, лоснящийся камелопардовый фон, и стены, и окна, и небо вперемешку без единой надежды на хрустальную синеву…
Бывало и так, что она плакала, очень тихо, без надрыва, без крупных, стремительно скользящих по щекам слез. Просто плакала, как-то по-детски шмыгая раскрасневшимся носом, размазав тушь и, что было куда жалобней и оттого совсем уже невыносимо, упрямо потупив взор куда-то себе под ноги, в пыльный и заляпанный краской паркет. В другой раз он видел, как она застывала на улице в сумеречный час в тягостном напряженно-мучительном раздумье под потоками воды, когда уже нет шансов на спасение в темном суживающем талию и расходящемся к земле пальто и старомодной шляпке, порою даже с неопределенного цвета зонтом. И этот ее силуэт можно было лишь угадать в разводах дождя, где смешивались в пятна огни мчащихся автомобилей, рекламные щиты и мокрые блики, виндзорская синька и затушеванный желтый кадмий.
В другой раз, подперев голову рукой, по которой стекали огненные пряди волос, она смотрела куда-то против своего созерцателя, и что-то очень таинственное и непринужденное играло на лице, совсем лишенном улыбки. Или же нервно ломала руки, скрестив их в замок, и кривила губы, и на шее искрилось ожерелье с турмалином, а фон был приглушен, задымлен, поистерт наждаком, но сохранял свой таинственный желто-коричневый отблеск. Да, укоризненный взгляд…
Летом в легком белоснежном платье она выходила на иссиня-зеленый луг, где травы были высоки, и цвел молочай, и ветер слегка сбивал волосы, и упрямая прядь их все время норовила дотянуться до самой щеки, а вокруг было тихо и покойно. Вырица, Парголово, Выборг, парк Монрепо… И только лишь было слышно пение цикад, стрекотание кузнечиков, по палитре ползал изумрудобрюхий до неприличия любознательный и несговорчивый жук, а рядом в воде поспешно блуждали из стороны в сторону беспокойные водомерки, поскрипывал сухой камыш.
Вечера наступали, покрывая горизонт закатными бушующими волнами, в коих сливались воедино английская красная, охра и розовато-фиолетовый краплак.
Зимой все становилось иным. Снежные неповоротливые глыбы, морозный пар вдоль улиц, заваленные ватой дворики, горбатые снеговики, не сбитые слюдяные, словно отлитые, сосульки, куполообразные крыши, оледенелые каналы, и она… Горящие румянцем щеки, меховой воротник, темные пряди волос, заканчивающиеся извитыми кольцами, и теплый нежный взгляд, а зимою в глазах непременно бирюза. В инеевых инсталляциях январских и февральских вьюг она казалась ему особенно романтичной, загадочной, ожидающей чуда…
Питирим думал о том, что ей стоило побывать в Венеции на Piazza San Marco49, хотелось изобразить ее на La Piazza del Campo50 в Сиене, где она бывала в праздник Палио51, или пред Duomo di Siena52 нежно улыбающуюся в легком летнем платье с букетом оранжево-розовых флоксов.
А затем он мысленно возвращался в Петербург, где всегда предчувствуешь осень, и видел ее под листопадом в рыжих тонах смотрящей вовсе не под ноги, где слякотно и деревья опрокинуты в неподвижных мертвенно-холодных лужах, а устремившей взор куда-то поверх чужих голов с задором и уверенным, даже нахальным блеском в глазах, в скучном сером пальто и широкополом борсалино, а позади вдоль скамеек и смазанных аллей цвета луковичной шелухи тянет гарью и жгут листья… Пепельный дым костров.
Кто бы угадал ее, когда она в руках держала театральную программку, стоя у самой сцены в час антракта в темном вечернем платье на фоне царской ложи в буйстве красного бархата, позолоты и света зажженных исполинских люстр. Влюбленный приковывающий взгляд, неловко согнутое запястье, элегантный золотой браслет с фианитами, и где-то с краю едва обозначенная тень горделивого кавалера. Да, она могла быть влюблена, чаще упорно скрывая это, не сознаваясь в том беззаботно смеющимся подругам, заигрывающим с кем-то в стороне; она сосредоточенно молчала, находясь чуть поодаль от кокетливых улыбок в изумительно притворной грусти наедине со своим чувством… Его же все время скрывала магическая завеса, из-под которой только и могла показаться рука, черный лацкан пиджака или даже профиль, но непременно под углом, неуклонно стремящимся к своему сокращению.
Звучащая музыка была томительно нежна и обладала сакральным свойством. Питирим всегда слышал музыку, когда писал, мелодия создавала необходимое настроение, вела продолжение руки – кисть или отточенное лезвие мастихина (скальпель художника). И чаще всего сопровождением служили «The Nightingale53», или «Spark54» в исполнении обворожительной рыжеволосой Tori Amos55.
И она, слегка опустив веки, плыла, зачарованная, не стесняясь своего психоделического упоения, наслаждаясь окружающим ее волшебством и… или просто все вокруг плыло безмятежно, не сознавая границ, не подчиняясь законам гравитации, и только она оставалась по-прежнему неподвижна…
2
Как-то в непогожий летний вечер они сидели с Алей в кафе за небольшим столиком прямо перед окном, по стеклу которого ползли струйки дождя, и прохожие проплывали мимо, как рыбы в аквариуме, махая на ходу, будто плавниками, своими обширными распахнутыми зонтами. Питирим и Аля пили не по погоде охлажденный подкисленный каркаде и рассматривали друг друга с пристальным нескрываемым интересом, словно это была их первая встреча. В тот день они виделись в последний раз перед Алиным отъездом… Говорили мало, всего более хотелось молчать, каждый боялся нарушить тишину неловкой банальностью, к чему все эти «звони, пиши, не забывай, еще свидимся»… Аля уезжала в Авиньон. Его любимая художница Альбина Великодная покидала Петербург, вместе с тем покидая его самого, выходя из его жизни, неизбежно выпадая из знакомого калейдоскопа лиц и имен. Альбина…
Аля сидела напротив, склонив правую щеку на ладонь, смотрела с прищуром, по обыкновению приподнимая бровь, темные длинные волосы привычно оголяли правую половину лба, она добродушно улыбалась, а свет абажура падал наискосок, освещая ее лишь отчасти. Их разделяла тень. Играла приглушенная монотонная музыка.
Питирим неспешно пил каркаде, осторожно помешивая ложечкой темно-красные цветки гибискуса на дне чашки, периодически смотрел в окно (лишь для того, чтобы взять такую необходимую паузу) и вновь возвращал свой взгляд к Але, всматриваясь в нее с каким-то трагическим отчаянием. Отчаяние… Он так часто писал ее портреты, она так много раз позировала ему в мастерской и на пленэре, казалось бы, он знал ее лицо досконально, изучил все оттенки ее глаз, все свойства ее волос и кожи. Но теперь он смотрел на нее совсем по-другому, близость расставания обострила чувства. Ее лицо принимало новые, доселе незнакомые ему черты, он жадно вглядывался в нее, пытаясь навсегда уберечь в своей памяти ее образ. Сохранить нетленным, пронести через всю (почему бы нет?) жизнь… Возможно ли?
Странное ощущение любви и тепла овладело Питиримом. Для него это было непривычно, и оттого наравне с грустью он испытывал радость. Интересно, испытывала ли она что-то подобное. По Альбине всегда было сложно угадать ее истинное настроение, наверно, потому Питириму так нравилось писать именно ее, в ней всегда была загадка, что-то манящее, одухотворяющее, магическое, женственное.
Она была талантлива, на ее картинах жизнь обретала смысл, люди были непохожи на себя, она открывала их по-новому, находя порой совсем неожиданные решения. Более всего из ее последних работ он любил «Jeune fille56», на этой картине была изображена девушка в элегантном черном вечернем платье с бледным лицом, накрашенными губами цвета berry luxe57, с выбритыми висками и умопомрачительным фиолетовым ирокезом… Аля часто говорила, что «прическа как состояние души». Когда она пребывала в плохом настроении, она собирала волосы в деревенский пучок, на серьезные мероприятия и художественные выставки делала конский хвост, когда была радостна и беззаботна, распускала густые темные пряди, во время рабочих поездок на этюды (особенно любила Коктебель) стриглась под мальчика и надевала забавную золотисто-коричневую кепку, декорированную принтом.
В тот вечер Питирим старался быть серьезным, Аля же, как ему казалось, была напряжена, но пыталась это скрыть, улыбаясь чаще обычного.
– Ты само совершенство, Аля, – произнес Питирим, пряча взгляд в чашу с недопитым каркаде, – когда ты уедешь, мне будет тебя не хватать, очень сильно не хватать…
– Жаль, что в тебе, Пит, сейчас говорит не мужчина, а только художник. Увы, но я не так хороша на самом деле, как на твоих картинах. Не принимай это как лесть, ты и правда хороший художник, по крайне мере, лучший из тех, кто мне известен, не в пример мне талантлив. И… – за этим последовала пауза, – я тоже буду скучать по тебе. Ты отличный друг, самый лучший друг.
Он пристально смотрел в ее глаза, и она тоже видела себя в его зрачках.
Альбина… Он знал ее уже около семи лет. Он многому научил ее в живописи, и за последние несколько лет именно она стала для него самым близким существом здесь, в Питере. При этом они оставались только друзьями, твердо следуя негласно установленным правилам, не нарушая дружеской идиллии созданных между ними отношений. Теперь ей было двадцать шесть, и она уезжала в Авиньон со своим женихом. Прованс… У нее были грандиозные планы, она уже продумала, что и как будет писать в Авиньоне, узнала обо всех достопримечательностях города и ждала отъезда с нетерпением. Со странным, отчего-то раздражавшим его нетерпением. Питирим понимал, что теряет ее окончательно, не в силах что-либо изменить…
Здесь, сидя в кафе, зная о том, что завтра Аля улетает, он почему-то вспомнил недавно сказанные ею слова: «Ты знаешь, по правде говоря, я ведь его совсем не люблю, просто мне с ним комфортно и мне важно знать, что рядом есть человек, который меня хоть немного ценит и на которого можно положиться. Кроме всего, я устала быть одна. Просто устала…» Наверное, это было сгоряча, но в том была истина. И Пит, и Аля хорошо понимали это. Больше они никогда не возвращались к тому разговору, не обсуждали эту тему, избегали упоминания о…
Последнее время она была замкнута, холодна и задумчива, а каждый день, приближавший ее отъезд, отдалял их друг от друга. Похоже, Альбина жалела о той беседе. Теперь она была занята своими хлопотами, а он все чаще уезжал загород, на природу, забираясь в лесную непролазную глушь, писал болотные топи, мшистые морошковые поляны, дряхлые сгнившие пни, буреломы, седые сгорбившиеся ели, мертвый лес…
Питирим взял ее за руку, ощутил тепло ладони, пульс выдал волнение.
– Мне хочется, чтобы там, во Франции, у тебя все получилось и ты была счастлива.
– Так и будет, Пит, у меня просто нет другого выбора, – засмеявшись, отвечала Альбина и вновь стала грустна, но не отвела взгляда и не сумела скрыть своей печали.
Они простились на улице, стоя под одним на двоих зонтом. Пит заметил, как увлажнились Альбинины глаза и нервно задергался краешек губ. Одной рукой он держал зонт, по которому барабанили капли все не утихавшего дождя, другой нежно обнял ее и проговорил на ухо: «Береги себя». В это мгновение он более всего почувствовал ее близость, ощутил запах ее волос, и ему упрямо не хотелось верить, что больше он не увидит этой потрясающей девушки. «Будь счастлив, Пит», – как-то неожиданно отчеканила совсем обмякшая под его рукой Аля и, поцеловав его в щеку, бросилась в маршрутку, оставив его под зонтом, который он почему-то опустил вниз, неосторожно предоставив себя потокам воды.
Громко хлопнула дверь. Маршрутка тронулась с места. В остановившемся на перекрестке трамвае чему-то улыбалась молодая девушка-водитель в яркой оранжевой униформе. Опомнившись, Питирим поднял зонт, но по волосам и лицу уже стекали струйки воды, норовя угодить за шиворот. На улице горели фонари. С визгом мимо по дороге проносился мотоцикл. Люди прятались под козырьком остановки. Клокотал проливной дождь…
3
«Анна смотрит на «Кресты»58… Рельеф студенистых пухнущих июньских облаков плывет. Клочки неба свинцовы. Натяжной потолок Питера непроницаем. Речная гладь кажется застывшей. Имитация волн, играющие лучи солнца, странники неба все остановилось. Или просто все вокруг кажется, и все пребывает только внутри тебя. Immanens. Пребывает и подчиняется твоим тревогам, волнениям, чаяниям и надеждам; и все так непросто. И неиссякаема тоска.
Игра безразличия. Очевидность небытия. Санкт-Петербург в непостоянстве, невероятности и безумстве граней. Белые купола церкви Святого Александра Невского…
По дороге проносятся несколько автомобилей с бело-голубыми флагами Nevsky Front59. А между тем… Я смотрю на Анну. Мои глаза скрыты от мира темными стеклами солнцезащитных очков. И я не различаю цветов, а только лишь догадываюсь об их происхождении, стараюсь угадать тот или иной оттенок, испробовать его способности, убеждая себя в отсутствии границ перевоплощения. Итак, я смотрю на Анну, и за стеклами очков не видно, что наши взгляды похожи. И между нами все те же – чуть меньше пятидесяти лет и комаровский некрополь, где я была как-то в осенний желточно-пурпурный день с кленовыми листьями под ногами и запомнившимся ощущением приближения чего-то непоправимого.
К сожалению, меня никто не написал в изумительном фиолетовом платье, нога на ногу, с выступающими ключицами, с горбинкой на носу60. И я совершенно иная, скорбноликая Вероника Грац. Сегодня на мне яркое красное летнее платье. «Lady in red»61 как подумалось еще дома в прихожей, где я напротив зеркала сосредоточенно разглядывала себя в профиль и анфас, неутомимо ища изъяны.
Я дышу глубоко, наполняя легкие приятным прохладным воздухом, напоенным речной пенной влагой. При этом я чувствую, как у меня слегка першит в горле, а распущенные волосы приподнимает ветром. В моих руках скромный букетик гвоздик. Его я оставлю здесь для нее…
На Неве ходят нежные волны. Я дышу свежестью, но на глаза отчего-то так и наворачиваются слезы, мне кажется, достаточно одной неосторожной мысли, одного только воспоминания, знакомого запаха, звука, и я разрыдаюсь. Тем не менее, я думаю о произошедшем со мной. В голове проносятся события, странные, казалось бы, столь незначительные детали, сказанные когда-то мною и им слова.
Я кладу цветы на гранит и тоже, как бы невольно, оглядываюсь, по своей прихоти превращаясь в соляной столп62.
На набережной громкоголосая толпа людей. Молодожены фотографируются у сфинксов (я смеюсь над людской глупостью). Сейчас поедут на Поцелуев мост замки вешать. Ну да бог с ними…
Я иду по абсолютно пустой Шпалерной чересчур медленным шагом. Дохожу до водонапорной башни, где красивые высокие темные ели. Мне нравится их неподвижная грациозность, и я снимаю очки, щурюсь питерскому солнцу. Кому-то может показаться, что я улыбаюсь. Но причин улыбаться нет, хотя… Я ловлю себя на мысли, что последнее время я смеюсь и… скалю зубы только своим очередным неудачам и разочарованиям, и еще, наверное, чаще всего – своему прошлому, которое никак не вытесняется из памяти, а наоборот, пронизывает меня, неожиданно всплывая на поверхность, подобно поднимающемуся илу со дна топких болот. Мучительные воспоминания либо не позволяют состариться (у меня не вышло), либо старят быстрее, чем следует. Мой удел…
Сегодня солнечный день. А в Москве, если верить погодной хронике, смог.
Анна оглядывается с отчаянием, скорбью меж сфинксов, хранящих свои сотканные из петербургских снов тайны…
И голубь тюремный пусть гулит вдали,
И тихо идут по Неве корабли63
А все же, куда оглядываюсь я? Брожу по городу в одиночестве в попытке обрести душевное равновесие, успокоиться, смириться с тем, что не может быть переиграно. Тем не менее во мне глохнущая бездна, на дне которой рыдающий плач, клокотание бушующих потоков. И у меня, увы, ничего не получается.
Вечереет. Я чувствую, как начинают зябнуть руки (на запястьях едва заметно белеют шрамы), и, кроме того, я устала, мне хочется домой, в постель, под одеяло, где так легко уйти от всего мира.
Я ухожу под землю. В вагоне метрополитена надо мной работает раздражающий вентилятор. Я стою в углу у двери, так как все сидячие места заняты. Повсюду безнадежно-печальные, сосредоточенные лица. Иконы скорби. Я ощущаю, как усталость одолевает меня, опрокидываю тяжелеющую голову на бок и касаюсь правой половиной лба стекла, где написано: «Do not lean on door64; и предо мной проносятся темные тоннельные стены, провода, трубы, искаженные лица зеркал… Боковым зрением – напротив или даже чуть левее целуется влюбленная пара, она и он что-то говорят друг другу шепотом на ухо, крепко прижимаясь друг к другу, путаясь в волосах. У меня отчего-то сводит скулы…
Я прихожу домой под вечер, утомленная своей пешей прогулкой и своей неразрушимой печалью. И сумерки бредут за мной следом, сползая ниже и ниже к земле. Темнеет асфальт.
Подходя к подъезду, я вижу машину скорой помощи с ходящими в сторону бледными огнями. На носилках из дверей выносят пожилого мужчину в темной рубашке, расстегнутой на груди, с закатанным правым рукавом, в синих спортивных штанах. На правой руке манжета, левую руку он прижимает к волосатой грудине и хрипло охает… Я прохожу мимо, стараясь не вслушиваться в слова фельдшеров, и, уже заходя в подъезд, слегка вздрагиваю – громко захлопывается дверь скорой. Поднимаюсь в омерзительно пахнущем лифте. Открываю дверь квартиры, откуда веет пустотой. Когда я вхожу в коридор во тьме, нисколько не пытаясь зажечь свет, я уже плачу навзрыд, не разуваясь, почти бегу в постель, на ходу неловкими движениями рук размазывая тушь по лицу…»
4
В конце июля, когда в Петербурге властвовала невыносимая жара и в воздухе стояла гарь, исходящая от горящих торфяников и лесов, Аля прислала Питириму письмо по электронной почте.
«Salut65, Пит!!!
Рада Тебе до безумия! Протягиваю руку, шлю воздушный поцелуй…
Это мое первое письмо в Санкт-Петербург из ласкового авиньонского лета, моего первого лета во Франции. Открываю свой эпистолярий!
Во-первых, каким бы странным это ни казалось, не люблю писем! Просто ума не приложу, что в них вообще пишут! Не знаю, как, собственно, начать. Может так: «Милостивый государь…» Шучу, разумеется. Просто мне ни кто и никогда писем не писал (может, хоть Ты будешь…). SMS еще куда ни шло: привет, пока, о’кей, с ДР, чмоки, смайл… Ну что ж, буду практиковаться.
Вообще, я очень соскучилась, Пит. Мне кажется, наравне с тем восторгом, который я изо дня в день испытываю, находясь здесь, я начинаю тосковать по друзьям, оставшимся в России. Более всего мне не хватает Тебя! Как же хочется услышать твой голос, увидеть Тебя воочию, поделиться последними новостями. Из всех моих друзей Ты лучше всех умеешь слушать, не делать вид, что интересно, а действительно слушать. В разговоре с Тобой я всегда ощущала такую необходимую поддержку, доверие, искренность, чистоту. Извини за santimenty66, я правда скучаю…
Последнее время у меня просто масса впечатлений, мне самой подчас сложно в них разобраться. Поэтому мне очень захотелось кому-нибудь написать и прежде всего Тебе.
Это потрясающе: я сейчас сижу в плетеном кресле перед ноутбуком за небольшим столиком в летнем кафе в тени платанов на прохладе, которой веет с Роны, неспешно пью kir royal67 и набираю этот текст. Здесь wi-fi. Мне очень легко на сердце. У меня изумительное настроение, я ощущаю прилив творческих сил, мне здесь очень нравится. Это как etre aux anges68 (французский язык меня покорил).
Конец ознакомительного фрагмента.