Вы здесь

Ипатия – душа Александрии. Глава I. Лавра (Чарльз Кингсли, 1853)

Глава I

Лавра

Это было в 413 году христианского летоисчисления, за триста миль от Алексадрии. На склоне невысокой цепи скал, окруженных песчаными наносами, сидел молодой монах Филимон. Позади него расстилалась безжизненная, беспредельная пустыня, тусклый цвет которой отражался в прозрачном голубом небе. У его ног струился песок, заливая необъятными желтыми потоками лощины и холмы; порой, когда поднимался легкий летний ветерок, песок окутывал бурыми дымчатыми облаками всю окрестность. На гряде утесов, сгрудившихся стеной над узкой котловиной, виднелись кое-где высеченные в камне гробницы и огромные старые каменоломни с обелисками и незаконченными колоннами, так и оставшимися в таком виде, в каком их бросили рабочие много веков тому назад. Вокруг них кучами лежал песок; кое-где он покрывал их верхушки, словно инеем. Повсюду царило безмолвие и запустение: это была могила мертвого народа в умирающей стране.

Полный жизни, молодости, здоровья и красоты сидел Филимон, погрузившись в раздумье. Он казался юным Аполлоном пустыни. Единственным одеянием ему служила старая овчина, стянутая кожаным поясом. Его длинные черные волосы развевались на ветру и блестели на солнце; все в его облике говорило о здоровой цветущей молодости: грубые мускулистые и загорелые руки, явно не гнушавшиеся тяжелого физического труда, высокий лоб и искрящиеся глаза говорили об отваге, воображении, страсти и казались неуместными в такой унылой обстановке. Что искало среди могил это прекрасное, юное человеческое существо?

Этот вопрос, вероятно, задавал себе и сам Филимон. Как будто отгоняя набегавшие грезы, он провел рукой по лбу и со вздохом приподнялся. Он стал бродить между скал, останавливаясь то у выступа, то над впадиной в поисках дров для той обители, откуда он пришел.

Но даже и этого жалкого топлива, состоявшего преимущественно из низкорослого сухого кустарника пустыни да деревянных брусьев из заброшенных каменоломен, становилось все меньше около Сетской лавры. Чтобы набрать дров, Филимону пришлось отойти от своего монастыря дальше, чем он это делал до сих пор.

У изгиба лощины его взору представилось невиданное зрелище. Он увидел храм, высеченный в скале из песчаника, а перед храмом площадку, заваленную старыми бревнами и сгнившими орудиями. Кое-где в песке белели оголенные черепа, принадлежавшие, вероятно, мастеровым, убитым за работой во время одной из бесчисленных древних войн. Игумен Памва, духовный наставник Филимона и, в сущности, настоящий его отец, – ибо из воспоминаний детства у юноши не осталось ничего, кроме лавры и кельи старца, – категорически воспрещал ему приближаться к этим останкам древнего языческого культа. Но к площадке вела широкая дорога, и множество сухих веток, видневшихся там, было настолько соблазнительно, что он не мог пройти мимо. Филимон хотел спуститься, набрать охапку и вернуться, а потом сообщить настоятелю о найденной сокровищнице и спросить его, разрешает ли он брать из нее и впредь.

Он начал спускаться, едва осмеливаясь смотреть на пестро окрашенные изваяния, красные и синие цвета которых, не поврежденные ни временем, ни непогодою, ярко выступали на фоне мрачной пустыни. Но он был молод, – а юность любопытна; и дьявол, – во всяком случае, в пятом столетии, – сильно смущал неопытные умы. Филимон слепо верил в дьявола и ревностно молился днем и ночью о спасении от его козней. Он перекрестился и воскликнул:

– Отврати взор мой, Господи, чтобы я не узрел эту суету сует!

А все-таки он взглянул… Да и кому бы удалось побороть искушение? Разве можно было оторвать взор от четырех исполинских изваяний царей, восседавших сурово и недвижно на своих тронах? Их огромные руки опирались о колени, а мощные головы, казалось, поддерживали гору. Чувство благоговейного трепета овладело молодым монахом. Он боялся нагнуться, боялся собирать дрова под строгим взглядом этих больших неподвижных глаз.

Около их колен и тронов были выгравированы мистические буквы, символы и изречения, – та древняя мудрость египтян, в которой был так сведущ Моисей. Почему бы и Филимону не ознакомиться с ней? Не были ли скрыты в ней великие тайны прошлого, настоящего и будущего того обширного мира, о котором он еще так мало знал?

Миновав царственные изваяния, Филимон залюбовался внутренним строением храма, – светлой бездной прохладных, зеленоватых теней, которые в анфиладе арок и пилястров[1] постепенно сгущались в непроницаемую мглу. Смутно различал он на погруженных в таинственный полумрак колоннах и стенах великолепные арабески – длинные строки иллюстрированной летописи. Вот пленные в причудливых, своеобразных одеяниях ведут невиданных животных, нагруженных данью далеких стран; вот торжественные въезды триумфаторов, изображение торжественных событий, различных работ; вот вереницы женщин, участвующих в празднестве. Что означало все это? Зачем целые века и тысячелетия просуществовал великой божий мир, упиваясь, наедаясь и не зная ничего лучшего? Эти люди утратили истину за много столетий до их рождения… Христос был послан человечеству спустя много веков после их смерти… Могли они знать что-либо высшее? Нет, не могли, но кара постигла их; все они в аду – все! Возможно ли примириться с этой мыслью? Разве это божественное правосудие?

Подавленный множеством зловещих вопросов, по-детски неопределенных и неясных, юноша побрел назад, пока не достиг выступа скалы, у подножия которой была расположена его обитель.

Лавра была построена в довольно приятном месте. Она представляла собой двойной ряд грубо сложенных циклопических келий, ее окружала роща старых финиковых пальм, росших в вечной тени у южного склона утесов. Находившаяся в скале пещера разветвлялась на несколько коридоров и служила часовней, складом и больницей. По залитому солнцем склону долины тянулись огороды общины, зеленевшие просом, маисом и бобами. Между ними извивался ручеек, тщательно вычищенный и окопанный; он доставлял необходимую влагу этому небольшому клочку земли, который добровольный труд иноков ревностно охранял от вторжения всепоглощающих песков. Эта пашня была общим достоянием, как и все в лавре, за исключением каменных келий, принадлежащих отдельным братьям, и являлась источником радости и предметом заботы для каждого. Ради общего блага и для собственной пользы братья таскали в корзинах из пальмовых листьев черный ил с берега Нила; для общей пользы иноки счищали пески с утесов и сеяли на «искусственно созданной почве зерно, собирая затем урожай, делившийся между всеми. Чтобы приобретать одежду, книги, церковную утварь и все, что требовалось для житейского обихода, поучений и богослужения, братья занимались плетением корзин из пальмовых листьев. Старый монах выменивал эти изделия на другие предметы в более зажиточных монастырях на противоположном берегу. Каждую неделю перевозил туда Филимон старца в легком челноке из папируса и, поджидая его возвращения, ловил рыбу для общей трапезы.

Жизнь в лавре текла просто, счастливо и дружно, согласно уставам и правилам, чтимым и соблюдаемым чуть ли не наравне со Священным Писанием. У каждого была пища, одежды, защита, друзья, советники и живая вера в промысел Божий.

А что еще нужно было человеку в те времена? Здесь скрывались люди из древних городов, в сравнении с которыми Париж показался бы степенным, а Гоморра – целомудренной. Они бежали от тлетворного, адски испорченного умирающего мира тиранов и рабов, лицемеров и распутниц, чтобы на досуге безмятежно размышлять о долге и возмездии, о смерти и вечности, о рае и аде, чтобы обрести общую веру, разделить общие обязанности, радости и горести.

– Ты поздно вернулся, сын мой, – произнес настоятель, не отрывая глаз от работы, когда к нему приблизился Филимон.

– Сушняк стал редко попадаться; мне пришлось далеко уйти.

– Монаху не подобает отвечать, когда его не спрашивают. Я не осведомлялся о причине. Но где ты нашел эти дрова?

– Перед храмом, очень далеко от нашей долины.

– Перед храмом? Что ты там видел?

Ответа не последовало, и Памва поднял на юношу свои проницательные черные глаза.

– Ты вошел в него, тебя влекло к его мерзостям?

– Я… я не входил… я только заглянул.

– Что ты увидел?.. Женщин?

Филимон молчал.

– Не запретил ли я тебе заглядывать в лицо женщины? Не прокляты ли они навеки вследствие непослушания их праматери, через которую зло проникло в мир? Женщина впервые растворила ворота ада и осталась доныне его привратницей. Несчастный отрок, что ты наделал?

– Они были только нарисованы на стене.

– Так, – произнес настоятель, словно освободившись от тяжкого груза. – Но откуда ты знаешь, что то были женщины? Если ты не лгал, – а этого я не могу предположить, – то ведь ты еще никогда не видел облика дочери Евы.

– Быть может… – заговорил Филимон, останавливаясь с видимым облегчением на новом предложении, – быть может, то были лишь дьяволы. Это вполне вероятно, потому что они мне показались поразительно прекрасными.

– А-а… откуда же тебе известно, что дьяволы красивы?

– Когда на прошлой неделе мы с отцом Арсением оттолкнули лодку от берега, то увидели возле реки, не особенно близко, два существа с длинными волосами. Большая часть их тела пестрела черными, красными и желтыми полосами… они рвали цветы над водой. Отец Арсений отвернулся… я же… не мог совладать с собой и думал, что более красивых творений я еще не встречал… Я спросил, почему он отворачивается, и он мне сказал, что это дьяволы, которые искушали блаженного Антония. Позже я вспомнил, что искушения приходили к святому подвижнику в образе прекрасной женщины… И вот… те изображения на стенах были похожи на них… Я подумал… не они ли…

Поняв, что он вот-вот покается в позорном смертном грехе, бедный юноша сильно покраснел, запнулся и замолчал.

– Они тебе понравились! О, безнадежная испорченность плоти! О, коварный враг человеческий! Да простит тебя Господь, мое бедное дитя, как я прощаю тебя. Но отныне ты не выйдешь за ограду нашего сада!

– Не выходить за ограду сада? Я не могу! Не будь ты моим отцом, я бы сказал, – не хочу! Мне нужна свобода, отпусти меня! Я не тобой недоволен, а только самим собой. Я знаю, послушание – подвиг, но опасность еще благороднее. Ты видел свет, отчего же и мне не взглянуть на него? Если ты бежал, когда он тебе показался слишком плохим, то почему бы и мне не поступить так же, но по собственному свободному побуждению? Тогда я вновь вернусь сюда, чтобы впредь уже не расставаться с тобой. Но Кирилл[2] со своим духовенством ведь спасаются же…

Филимон, с трудом переводя дыхание, порывисто изливал эту страстную речь из самых глубин своего сердца.

Наконец он остановился и стал ждать, что удар доброго настоятеля вот-вот повергнет его на землю. Юноша стерпел бы это наказание с такой же покорностью, как и любой инок этой обители.

Старец дважды поднимал свой посох, чтобы ударить юношу, и дважды опускал его. Наконец он медленно встал, покинул Филимона, упавшего на колени, и в глубоком раздумье, опустив глаза вниз, направился к жилищу брата Арсения.

В лавре все почитали брата Арсения. Его окружал ореол таинственности, усиливавший обаяние его необыкновенной набожности и почти детского смирения и кротости. Во время своих уединенных прогулок монахи иногда шепотом рассказывали друг другу, что некогда он был могущественным человеком и прибыл из большого города, быть может, даже из Рима. Простые монахи гордились, что к их общине принадлежал человек, видевший столицу империи. Во всяком случае, настоятель Памва глубоко уважал его, никогда не бил и не делал ему выговоров, – впрочем, может быть, потому, что он не заслуживал ни того, ни другого.

В эту минуту вся община подвижников занималась плетением корзин и каждый сидел перед своей кельей. Они видели, как настоятель, очень раздраженный, отошел от коленопреклоненного монаха и поспешил к жилищу мудрого старца. Очевидно, произошло нечто чрезвычайное, грозившее неприятностями их общему благу.

Более часа пробыл настоятель у Арсения. Они беседовали тихо и вдумчиво. Потом раздался торжественный гул, какой слышится тогда, когда двое стариков молятся со слезами и рыданиями.

Филимон все еще неподвижно стоял на коленях. Его душа была переполнена, но чем – он не мог бы сказать. «Сердце знает свое горе, и не войти постороннему в радость его».

Памва вернулся, задумчивый и безмолвный. Опустившись на стул, он обратился к Филимону:

– «И сказал младший из них отцу: «Отче, дай мне полагающуюся часть наследства…» По прошествии нескольких дней младший сын, собрав все, пошел в дальнюю сторону и там растратил полученное, живя распутно»… Ты уйдешь, сын мой, но сначала последуешь за мной и поговоришь с Арсением.

Филимон, равно как и вся братия, любил Арсения и, когда настоятель ушел, оставив их наедине, он не ощутил ни стыда, ни боязни и раскрыл перед ним всю свою душу… Он говорил долго и страстно, отвечая на краткие вопросы старца, который прерывал юношу без строгости и напыщенной педантичности монаха и с детской незлобивостью позволял Филимону перебивать свою речь. Но в звуке его голоса сквозила грусть, когда он отвечал на мольбы молодого инока.

– Тертуллиан, Ориген[3], Климент[4], Киприан[5] – жили в миру, а кроме них еще многие другие, имена которых мы почитаемы, испрашивая их заступничества. Всем им была знакома языческая наука, и они боролись и трудились, оставаясь незапятнанными, живя среди людей. Почему бы и мне ее не испробовать? Даже патриарх Кирилл был вызван из пещер Нитрин, чтобы занять место на александрийском престоле.

Медленно поднял старец руку и, откинув густые волосы со лба юноши, заглянул ему в лицо долгим сосредоточенным взглядом, исполненным кроткого сострадания.

– Так ты хочешь увидеть мир, жалкий глупец?

– Я хочу изменить мир.

– Прежде всего ты должен познать его. Рассказать ли тебе, каков мир, который, как тебе кажется, так легко изменить? Я живу вот здесь бедным, старым, безвестным монахом, который молится и постится, чтобы Господь сжалился над его душой. Но ты не подозреваешь, как глубоко я изучил свет. Если бы ты так же его знал, то был бы рад остаться тут до конца жизни. Некогда при имени Арсения царицы, бледнея, понижали голос. Суета сует, всяческая суета! При виде моего нахмуренного чела содрогался тот, перед кем трепетал весь мир. Я был воспитателем Аркалия[6].

– Императора Византии[7]?

– Его, его самого! При нем узнал я свет, который ты хочешь увидеть. А что же я увидел? Именно то, что предстоит увидеть и тебе: евнухов, державших в страхе своих повелителей, епископов, лобзающих ноги отцеубийц и развратниц, невинных людей, угождающих грешникам и ради единого слова их разрывающих на части своих братьев в противоестественной борьбе. Свергнутого гонителя немедленно заменяет толпа новых, изгнанный дьявол возвращается с семью другими, еще худшими. Среди коварства и себялюбия, гнева и похоти, смятения и неурядиц сатана враждует с собственной братией повсюду, начиная со сладострастного императора, восседающего на троне, до забитого раба, поносящего своего Бога.

– Если сатана изгоняет сатану, то его царство не долговечно.

– В будущем мире, – да, в нашем же мире оно будет крепнуть, побеждать и шириться, пока не наступит конец. Наступают последние дни, о которых вещали пророки, приближается начало страданий, каких еще не знавала Земля. Я это давно предвидел. Я предсказал, что нахлынет мрачный, неудержимый поток северных варваров; я молил об отвращении его, но мои пророчества и предостережения ни к чему не привели. Мой питомец противился моим советам. Страсти юности и козни царедворцев оказались сильнее божественных внушений Создателя. Тогда я перестал надеяться, перестал молиться о благоденствии дивного города и понял, что он не избежит суда. Я видел его духовным оком, как некогда его узрел апостол Иоанн в своем откровении. Отчетливо выступал он передо мной со всеми его грехами среди ужасов неотвратимого разгрома. Я бежал тайно ночью и схоронил себя в пустыне, ожидая конца света. Днем и ночью взываю я к Создателю, чтобы он ниспослал своих избранных и ускорил пришествие своего царства. С каждой зарей, с трепетом и надеждой, подняв лицо к небесам, ищу я на них знамение Сына Божьего, жду минуты, когда Солнце померкнет, луна обратится в кровь, звезды посыпятся с небесных высот, а подземные огни вырвутся из-под земли, возвещая кончину мира. И ты хочешь идти в свет, откуда я бежал?

– Богу нужны рабочие, когда близится жатва. Если времена ужасны, то я избран для необычных дел. Помни меня и позволь сегодня же уйти туда, куда рвется душа – в ряды первых борцов Христа.

– Да будет его святая воля! Ты пойдешь. Вот письмо к патриарху Кириллу. Он станет любить тебя ради меня и ради тебя самого, как я надеюсь. Ступай, и да не оставит тебя Творец. Не льстись на золото и серебро. Не ешь мясного, не пей вина, а живи как доселе – служителем Всевышнего. Не избегай взора мужчины, но не заглядывайся на лицо женщины. Идем, настоятель ожидает нас у ворот.

Филимон медлил с уходом. У него лились слезы удивления и радости, но в то же время он испытывал и какую-то робость.

– Иди! Зачем печалить и себя, и своих братьев долгими проводами? Из кладовой захвати себе на неделю запас продовольствия: фиников и пшена. Лодка готова: в ней ты спустишься вниз по Нилу. Бог нам заменит ее новой, когда в ней окажется нужда. В продолжение плавания ни с кем не разговаривай, кроме отшельников Божьих. По истечении пяти суток расспроси, как попасть в устье Александрийского канала; когда же доберешься до города, то тебя всякий монах проведет к архиепископу. Дай нам знать о себе через какого-нибудь благочестного вестника. Иди!

Молча пересекли они долину, направляясь к пустынному берегу великой реки. Памва был уже там, его седины озарялись лучами восходящей луны, когда он дряхлой рукой спускал на воду легкий челнок. Филимон бросился к ногам старцев, с рыданиями умоляя их простить и благословить его в путь.

– Нам нечего прощать тебя, – следуй зову внутреннего голоса. Если в тебе заговорила плоть, то она и покарает тебя; мы же не смеем противиться Господу Богу, если твой порыв исходит от духа. Прощай!

Через несколько мгновений челнок несся по течению быстрой реки, скользя в золотистых сумерках летнего дня. Вскоре на землю опустилась южная ночь, все утонуло во мраке, и только на воде отражался лунный свет, озаряя скалу и на ней – двух коленопреклоненных старцев.