Дело Степана Кулакова. Художественный образ одиночества
Студия изобразительных искусств, которую посещал пропавший мальчик, размещалась на другой стороне обширного, чуть ли не в целый квартал, двора, в полуподвале кирпичного дома. Найти это место оказалось легко: входное отверстие, предварявшее ведущую вниз короткую лесенку, было оформлено, точно ворота сказочного дворца. Башенка, увенчанная многолучевой синей звездочкой, слева и справа – окна, откуда выглядывают люди в старинных одеждах, из земли поднимаются гигантские тюльпаны, фиалки и ромашки на толстых стеблях… Все это выполнено в красках, которые применяются для граффити. Празднично, колоритно, броско. Особенно эта роспись должна радовать глаз посреди безнадежной длинной московской зимы, когда вокруг все так тускло и уныло…
«Если это сделали ученики студии, – подумал Филипп Кузьмич, – не зря они тут занимаются».
Железная дверь несла на себе роспись на темы «Буратино»: сверху – очаг с желто-красными языками пламени, откуда торчат черные поленья, внизу – сам деревянный человечек с золотым ключиком. Посередине – табличка: студия… часы работы… Не приглядываясь, Агеев подергал ручку. Дверь не открылась.
«Вот беда, – подумал Филипп Кузьмич, – опоздал-таки. Занятия окончились, ученики разошлись».
Следуя профессиональному навыку не оставлять без внимания даже самую мелкую мелочь, Агеев присмотрелся к табличке. И здесь его ожидал сюрприз: ну и ну, оказывается, согласно расписанию, по четвергам в студии вообще не бывает занятий! Значит, Степан обманул родителей…
Как давно он их обманывал? И где, скажите на милость, он в это время пропадал?
Поднявшись по ступенькам, Филипп Кузьмич связался с Кротовым. Последовал непродолжительный, но интенсивный обмен мнениями. Закончился он тем, что Алексей Петрович попросил товарища по работе подождать пару минут, пока он перезвонит ему. И Агеев принялся топтаться возле стены, рассматривая подробности настенных росписей. Бабушка, которая вела мимо за руку розово-кружевную внучку, послала в агеевскую сторону подозрительный взгляд.
«Ну вот, – подумал Агеев, – со стороны я – вылитый маньяк. Скажут, ходит здесь, детишек из студии подкарауливает…»
Тем временем в квартире Кулаковых творился ад кромешный. Сам Кулаков устал сердиться и впал в подавленно-злобное состояние, то и дело испуская незаконченные ругательства в адрес сына и прихлебывая из пластмассовой бутылки минеральную воду. Сусанна, как безвольная кукла, осела на диван. Каждое новое открытие сыновней лжи ее буквально добивало. Кротову казалось странным, как она еще жива.
– Ты что, не знала, что они не занимаются по четвергам? – Оказывается, Кулаков совсем не устал: он просто копил силы для новой вспышки гнева. – Тебе что, лень было проверить, где и когда бывает твой маленький говнюк? Тут всего лишь двор перейти – тебе и это лень было? Закопалась в своей флористике?
Сусанна подняла голову, глаза у нее сверкнули. Ей явно не нравилось, когда семейное белье перетряхивалось при посторонних… При одном постороннем, так как Макс благополучно отбыл в агентство, дожевав свой походный запас сухариков. И хотя Кротов старался быть предельно деликатным, он не мог не видеть, что его присутствие усиливает Сусаннину боль.
Что касается Кулакова, уж он-то посторонних не стеснялся. Похоже, он вообще не знал, как стесняются. Это был «новый русский» первоначального, в наше время устарелого типа. Значительную часть таких героев зари дикого российского капитализма отстреляли конкуренты, а те, кто остались в живых, постарались улучшить свои манеры. Вероятно, с деловыми партнерами Игорь Анатольевич разговаривал вежливо, зато дома возвращался в исходное дикое состояние, словно надевал неопрятный поношенный халат.
«Странное дело, – размышлял Алексей Петрович, – вроде бы приличный человек, получил экономическое образование. В криминале не замешан. Насколько известно, не сидел… Даже в депутаты собирается баллотироваться! А вот тем не менее что-то уголовное в нем есть. Что-то есть…»
– Конечно, я ходила в студию, – размеренным голосом, из последних сил стараясь держать себя в руках, объяснила Сусанна. – Конечно, я видела расписание. Но Степа сказал, что летом расписание иногда меняется: в один день Виктория Владимировна прийти не может, зато в другой просит наверстать. Не стала бы я его контролировать каждый раз! Я привыкла доверять своему сыну…
– Виктория Владимировна – это его учительница в изостудии? – уточнил Алексей Петрович.
– Руководительница студии…
– Не могли бы вы позвонить ей? Прямо сейчас?
Мобильный телефон Виктории Владимировны был отключен. Зато она отозвалась по домашнему. Художница Виктория Ганина, подрабатывавшая занятиями с детьми, сейчас уделяла много времени собственной картине, которую готовила для международной выставки. Она была поражена тем, что с одним из ее учеников случилось несчастье. Да, конечно, если надо, она поможет. Она живет в подъезде рядом со студией…
– Сотрудник частного сыскного агентства поднимется к вам, Виктория. Вы не возражаете? – сказал Алексей Петрович, взяв из рук Сусанны трубку. Руки у Сусанны были влажными и холодными.
Виктория не возражала. Голос у нее оказался совсем девчоночий…
Возможно, она выведет Агеева на друзей Степана, у которых он мог укрыться.
Виктория Владимировна Ганина? У Агеева была когда-то соседка по имени Виктория Владимировна, и, поднимаясь на шестой этаж, он против воли представлял, что к нему сейчас выйдет длинная тощая ведьма в седых кудельках и со здоровенным горбатым носом, похожая на престарелого барона Мюнхгаузена. Но художница Ганина, с ходу предложившая называть себя просто Викой, оказалась совсем другой. Дверь Агееву открыла среднего роста, крепко сбитая, но не толстая девушка в джинсах и застегнутой на три верхние пуговицы цветастой рубашке, обнажающей пухленький, очень интимный животик. Художница, видимо, предпочитала дома ходить босиком, и ступни ног у нее были красивые, продолговатые и загорелые. Единственное сходство с бывшей соседкой заключалось в кудрявых волосах, но у Вики они были повязаны пестрой банданой. Все это – и одежда, и девушка – было как будто очень простеньким, но таким, что глаз не отвести. И Филипп Кузьмич подумал, что если Викины картины похожи на свою создательницу, он бы на них с удовольствием полюбовался.
Квартира, хотя и однокомнатная, показалась очень светлой и просторной – может быть, за счет того, что повсюду были открыты окна, развевались белые занавески и гуляли сквозняки.
– Запах краски выдувает, – объяснила Вика.
– А я как раз люблю свежий воздух, – сгалантничал Агеев.
Картину, предназначенную для международной выставки, Филиппу Кузьмичу так и не довелось посмотреть: оправдавшись беспорядком в комнате, художница проводила гостя на кухню. Там, примостившись рядом с ним на конструкции из спаренных диванов – то, что у нас называют «уголок» – долго и бдительно рассматривала удостоверение сотрудника частного охранного предприятия. Свела в одну темную черту густые брови:
– Значит, это правда… То, что Степан пропал…
– Не пропал, а похищен, – констатировал Агеев. – За него требуют выкуп: двадцать тысяч долларов. Правда, есть особые данные: Степан мог похитить себя сам.
– Как это – сам?
– Ну попросту сбежал от мамы с папой и оставил записку с требованием выкупа.
Резким движением Вика заправила под бандану выбившиеся на лоб волосы:
– Это на него не похоже! Я его давно знаю – он честный. Правда… одинокий.
– Что значит «одинокий»? У него не было друзей?
– Друзья у него как раз были. По крайней мере, приятели. В нашей студии. Не в этом дело. Он… внутри себя какой-то одинокий был, понимаете? Неприкаянный. На его рисунках никогда не было солнца. И рисовал он всегда что-то единичное, отдельно взятое: или маленький кораблик среди огромного моря, или крохотный самолет в небе среди облаков, или мухомор, который вырос на краю большой зеленой поляны. А когда я давала своим студийцам задание нарисовать свою семью, Степан нарисовал автопортрет. И такой необычный, в зеленых тонах. Ему плохо удаются лица, но случайно или нарочно, он получился на этом портрете старше лет на двадцать. Странно для его возраста…
– А с кем он общался в студии? Назовите их имена, адреса. – Автопортрет – это все лирика, а Филиппа Кузьмича волновали конкретные факты. – Есть среди них такие, у кого Степан мог бы скрываться?
– Не знаю. Не думаю. Как бы они могли его скрыть у себя дома? Они ведь сами еще дети, у них родители… Разве что где-то есть убежище, о котором знают только они.
– Убежище? Вика, о чем это вы?
– Ну, знаете, как в детских книжках… или как раньше было… Потайное место для детских игр. Какой-нибудь заброшенный подвал, или пещера, или вход в подземный тоннель…
– Трудновато отыскать в современной Москве что-то похожее. У нас каждый подвал теперь запирается на кодовый замок.
– Трудновато, – согласилась Вика.– Особенно в нашем районе. Особенно когда взрослые все время стоят над душой – и правильно делают, вы же знаете, какие сейчас опасные времена! – Тугие щеки художницы покраснели: она с опозданием сообразила, что этот посетитель сидит сейчас у нее на кухне именно потому, что времена нынче опасные. – Но дети есть дети. Шустрые маленькие человечки. Бывает, такое отыщут, что взрослому и в голову не придет.
«А она – фантазерка», – подумал Филипп Кузьмич. Однако версию убежища решил не отбрасывать.
Вика стремительно вскочила и, шлепая по линолеуму босыми подошвами, сбегала в комнату. Вернулась, неся небольшую штуковину в черной кожаной оболочке – похоже на мобильник, только побольше.
– Все адреса и телефоны держу в карманном компьютере, – объяснила она, отщелкивая блестящую кнопку и быстро тыкая в маленький экран черной палочкой. – Так, сейчас подумаю, кто бы мог помогать Степе… может, Фома? Или Емеля? Или Дуня? Или Наум? Или Епифан?
Филипп Кузьмич нередко в молодости испытывал смущение из-за своего необычного, как тогда представлялось, имени. Однако сейчас даже он обалдел:
– А Феофилакта у вас нет? Вы что, детей с нормальными именами в студию не берете?
– Ничего не поделать, такое поколение! Мода на старину… Лично мне даже нравится. Хоть какое-то разнообразие. А что такое, спрашивается, нормальные имена? Разве это нормально, если, куда ни плюнь, кругом одни Саши, Алеши, Андрюши, Сережи?
Адреса и телефоны Феофилактов… то есть студийских друзей Степана Кулакова Агеев собрал со всей тщательностью. То, что хоть один из этих маленьких наблюдательных художников мог что-то знать об исчезновении товарища, казалось более чем вероятным. А вдруг, если постараться, мальчика удастся найти еще до конца суток?
Был и еще один важный момент, который Филипп Кузьмич не мог проигнорировать:
– Степан часто пропускал занятия? Особенно в последнее время?
– В течение последнего месяца – да, пришел всего один раз. Но я не веду отчет о посещаемости. И, в конце концов, сейчас лето… Одни дети уезжают, другие возвращаются. В любом случае, я занимаюсь со всеми, кто хочет заниматься.
– Он как-нибудь объяснил свои пропуски?
– Да. Он сказал, что уезжал за город вместе с папой. Что теперь папа меньше работает и чаще его возит то за город, то в аквапарк… Я ничего не сказала, но обрадовалась. Подумала: наконец-то у Степы налаживаются отношения с отцом!
– А у них были плохие отношения?
– Поймите, я об этом ничего не знаю, – как будто испугалась Вика, – я никогда не выспрашиваю у своих детей то, чего они мне не хотят говорить… – Она называет их «мои дети», отметил Агеев. И у нее это выходит в самом деле по-родственному. – Но я не раз замечала, что у детей богатых родителей есть что-то такое… Может быть, тоска. Может быть, то, что педагоги называют «депривация» – как будто они растут в детдоме! Родители в материальном плане дают им все, даже больше, чем детям надо, но это зачастую ценой утраты элементарного: детско-родительских чувств. Дети богатых растут в какой-то искусственной среде, созданной исключительно для них, поэтому, попадая во внешний мир, теряются. Не знают того, что знают даже дошкольники, выросшие в малообеспеченных или среднего достатка семьях. Не понимают каких-то норм, правил поведения. Они или дичатся взрослых, или вешаются им на шею. Вроде бы недоверчивы, но могут быть, наоборот, слишком… Слишком доверчивыми.
Вика подняла на Филиппа Кузьмича взволнованные карие глаза:
– Поэтому… вот вы сказали о Степане, а мне это как удар в сердце. Где он может быть? Что с ним? Он ведь в чем-то слишком умный, не по годам, а в чем-то – совсем глупый мальчик.