Глава шестая
Я помнил день, когда увидел ее второй раз.
Интересное было время – закат перестройки, очередной съезд народных депутатов, в холле института поставили большой телевизор (Озимов, замдиректора по общим вопросам, велел перенести аппарат из комнаты парткома, видимо, уже тогда понимал, что шестую статью Конституции вот-вот отменят, и нечего с местными коммунистами церемониться), и народ, вместо того, чтобы точить лясы на рабочих местах, просиживал штаны перед экраном, бурно реагируя на каждое слово, особенно когда на трибуну выходил Ельцин или Собчак, или, тем более, сам академик Сахаров.
Не до работы было. И не только потому, что весь персонал интересовался политикой больше, чем собственными исследованиями. Нужно было остановиться – то, что я слышал на последних семинарах, не имевших ни к перестройке, ни к гласности никакого отношения (все темы были секретными, в зал семинаров пускали по особым пропускам, а записки, если кто-нибудь по глупости что-то писал во время докладов на листках бумаги, изымались на выходе бдительным Матвеем Николаевичем, заместителем начальника первого отдела), наталкивало на мысль о том, что все без исключения эксперименты зашли в тупик.
В лаборатории Батурина за пятнадцать лет не сумели создать ни одного приличного зомби. То, что у них получалось, на практике мог применить только заведомый самоубийца. Даже самые внушаемые реципиенты полностью переходили под власть инсталлированной программы минуты на три-четыре, и каждый год удавалось увеличить это время на несколько секунд, причем чем дальше, тем труднее давалось такое увеличение. Ясно было (Батурин даже подвел теоретическую базу, пользуясь работами Юнга, Бехтерева и Лапудовского), что работы вышли на стадию насыщения. Зомби (никто их так в официальных документах, конечно, не называл, все пользовались термином «реципиенты с имплантированной программой», сокращенно «рипы») выполняли простейшие действия – уносили, приносили, ложились, вставали. Максимум, чего удалось достичь ребятам Батурина – обучить добровольца разбирать и собирать пистолет Макарова, благо программа была достаточно простой и не вызывала у рипа внутреннего противодействия. Чтобы заставить рипа выстрелить, да еще в нужного человека, программа не годилась. Точнее, не годился рип – это был обыкновенный работяга, вовсе не с генетическими задатками убийцы. Таких и отбирали для экспериментов – какой смысл был возиться с прирожденным убийцей или даже с человеком, независимо приобретшим склонность к лишению жизни себе подобных? Как-то еще в начале всей серии некий шибко умный сотрудник (от него давно избавились, как от бесперспективного) предлагал использовать осужденных убийц. Конечно, это было легче. Но научной ценности такая идея не имела никакой, а практически была вовсе бессмысленной. Если человек уже совершил убийство, то способен совершить другое – что ж тут доказывать?
Тупиковая ситуация сложилась не только у Батурина. Я особенно не вникал, своих проблем было достаточно, но все-таки слышал, что Храпов попал в кольцо с высокочастотным излучателем – да, он сконструировал фактически новый вид оружия, способного на время от пяти минут до часа вывести из строя живую силу противника на расстоянии до ста тридцати метров от аппаратуры. Ну и что? Излучатель занимал половину комнаты в подвальном помещении, на время эксперимента его вывозили на полигон, загружая блоки в два грузовика, а потом трое суток юстируя систему на новом месте. До создания мобильного варианта Храпову было так же далеко, как до Луны. Особенно его нервировали появлявшиеся в печати статьи о том, как на Западе (конечно, на Западе, где же еще?) создается звуковое оружие – то писали об инфрачастотах, то о сверхвысоких, и все это была туфта. По-моему, Храпов получил из первого отдела сведения о том, что на самом деле делают в Соединенных Штатах (наверняка он пользовался разведданными в своих разработках), и восторга эти исследования не вызывали.
В общем, сидели мы перед телевизором не только потому, что заседания съезда вызывали стойкий интерес, а от какой-то безысходности. Писать отчеты мы все умели, и никто не сомневался, что при любой власти (пусть отменят шестую статью, пусть вообще введут в СССР капитализм) институт будет существовать и даже процветать. Но… Скучно, господа. Как все это было интересно в самом начале, и в какую рутину превратилось! И не по нашей вине – умных людей в институте было достаточно, но то ли тематика требовала принципиально иных подходов, для нашего начальства с его дубовыми марксистскими представлениями о мироздании совершенно неприемлемых, то ли проблема, из фантастики пришедшая, так и должна была в фантастике оставаться. Игра воображения. Как было бы хорошо, если бы… Вечный двигатель. Квадратура круга.
И что самое неприятное, я не был убежден в том, что стал в институте единственным, кто все-таки перешел неощутимую грань, вышел за пределы. Сколько к тому времени прошло лет после того, как я впервые записал фразу, надиктованную мне силами, в существование которых я никогда не верил? Два года – немало.
Может, каждый из нас – или хотя бы те, кто участвовал в экспериментах, – испытал нечто подобное?
Я сидел перед телевизором, но смотрел не выступления депутатов, а зыркал глазами по сторонам и пытался понять, о чем думают сидевшие рядом сотрудники. Может, Игорь Антонович? Похож он на человека, которому время от времени является дальний предок и заставляет под диктовку записывать слова, которые Игорь Антонович потом пытается разобрать – почерк у предка наверняка далеко не каллиграфический, а используемая терминология попросту непонятна?
Игорь Антонович скосил в мою сторону глаза (почувствовал, наверное, что о нем думаю) и подмигнул – не потому, что понял обращенную к нему мысль, просто депутат на экране сказал какую-то всем очевидную чепуху, достойную осмеяния.
Я перевел взгляд на Ольгу Млечину, лаборантку из Бахтинского отдела – она сидела, выставив на обозрение пухлые коленки, узкое платье обтягивало привлекательные бедра, я знал, что Ольга была девушкой, готовой на все, от мужиков у нее отбоя не было, только меня в этой компании не хватало, но что-то сейчас было в ее позе, что-то, отталкивавшее мужчин, – вот ведь даже ее нынешний официальный хахаль Дима Безруков отодвинул свой стул подальше и делал вид, что Оля его совершенно не интересует…
Почему? И что вообще происходит? Что…
Что-то действительно происходило.
Депутат раскрыл рот, чтобы произнести фразу о необходимости усиления работы центра на местах, да так и застыл, будто режиссер передачи, сидевший в аппаратной на телестудии, нажал на кнопку «стоп-кадр», решив своим режиссерским чутьем, что от лицезрения неподвижной картинки зрители получат больше удовольствия, нежели от косноязычной речи, имевшей вполне определимое содержание, но не содержавшей определимого смысла.
Задумка режиссера показалась мне странной, и я бросил взгляд на Ольгу, чтобы поделиться с ней (с кем еще? Не с Димой же) своим удивлением, но девушка не смотрела в мою сторону. Она вообще никуда не смотрела, хотя глаза ее были раскрыты, а в зрачках отражался золотой диск солнца. Смотреть может человек, волк, ястреб – любое живое существо. А Ольга была статуей, и взгляд ее был нарисован – плоский взгляд выпуклых голубых глаз.
Мне стало холодно – не коже, как это обычно бывает, а сердцу, чего со мной не было никогда прежде. Я испугался. Я подумал, что так, наверное, начинаются сердечные приступы, инфаркты, а потом является смерть. Сейчас придет боль – мучительная, с взвизгом, с потерей сознания, памяти, я упаду со стула, и некому будет меня поднять, потому что вокруг не люди, а статуи с плоскими взглядами выпуклых глаз.
Но боль не приходила, и смертельный ужас перед надвигавшимся финалом отступил за чьи-то широкие спины. Кто это был? Люди? Тени? Мои собственные овеществленные мысли? Они отгородили меня от мира, от Ольги, пусто глядевшей перед собой, от Димы Безрукова, почему-то воздевшего руки к потолку, да так и застывшего в этой страшно неудобной позе, от Игоря Антоновича, будто заснувшего в большом председательском кресле, куда усаживался обычно тот, кто первым приходил в холл и включал телевизор.
Люди-тени обернулись в мою сторону, и вместо широких спин я увидел такие же широкие лица – пустые, как взгляд Ольги. Может быть, я закричал. Во всяком случае, когда я, наконец, пришел в себя, у меня саднило в горле и пить хотелось так, будто я провел неделю в безводной пустыне. Может, я не только закричал, но и заплакал, потому что, когда движение времени восстановилось, у меня на щеках были слезы.
Но что я сделал совершенно точно – поднялся на ноги и шагнул вперед. Это я так говорю: «вперед», на самом деле движения мои вряд ли были хоть как-то координированы. Мне даже показалось, что, сделав шаг вперед, я оказался дальше от людей-теней, чем был секундой раньше. А может, это они отошли?
Это было неважно. А важно было, что люди-тени расступились, и в образовавшемся промежутке, будто в светлом тоннеле, ведущем в невидимый отсюда сад, появилась женщина. Она казалась молодой, но я не мог бы даже приблизительно определить ее возраста. Двадцать лет? Тридцать? Что такое молодость? Молодой может быть и старуха, если вглядеться не в телесную оболочку, а в человеческую суть.
Женщина не имела возраста. Она стояла, опустив руки, смотрела мне в глаза, и во взгляде ее отражалось солнце. Отражение слепило и не позволяло разглядеть деталей. Какое было на ней платье? Женщина не была обнажена – это я мог утверждать определенно, – но описать одежду я бы не сумел.
– Здравствуй, – тихо сказала она.
– Здравствуй, – сказал я. Или подумал?
– Я люблю тебя, – проговорил я. Или и это я подумал тоже? Но женщина услышала и кивнула в ответ:
– Я знаю.
– Как тебя зовут?
Женщина пожала плечами и улыбнулась. Я хотел подойти к ней, но ноги меня не слушались. Впрочем, если быть точным, меня не слушались и руки. Да и губы тоже не желали шевелиться, произнося то, что мне хотелось в тот момент высказать вслух.
– Мы будем вместе.
Это сказал не я. Но и она тоже не могла сказать этих слов – мне показалось, что произнес их сам воздух, будто Чеширский кот, возникнув на мгновение в голубой прозрачности, высказал очевидную для него мысль и исчез.
– Мы будем вместе.
Слова отражались друг от друга, как изображения в зеркалах. Слова множились, ломались и спутывались, в ушах возник гул, и женщина отступила. Люди-тени сомкнули ряд, будто перед моими глазами задернулся занавес, и женщина исчезла – так происходит в театре, когда представление закончено, и больше не нужно выходить на аплодисменты.
Мне показалось, что я рванулся вперед, но на самом деле это было неосуществленное желание. Мне показалось, что, исчезая за спинами людей-теней, женщина назвала мое имя. Или свое? Или это был возглас отчаяния?
А потом Ольга спросила:
– Почему депутаты от республик такие зануды?
– Переключи на вторую программу, – посоветовал Дима, с интересом разглядывавший Олины коленки. – Там сейчас концерт.
А Игорь Антонович добавил:
– Когда Собчак выступает или, скажем, Ельцин – совсем другое дело. Что скажешь, Веня?
Вопрос был обращен ко мне, но я не сразу понял, а когда попробовал ответить, то не смог этого сделать: в горле саднило, а на щеках я ощутил слезы. Неужели мои?
Так и не ответив Игорю Антоновичу, я встал и поплелся в туалетную комнату, хватаясь руками за холодный и липкий воздух.
– Что с тобой? – сказал Дима мне вслед. – Сердце схватило?
– Нет, – пробормотал я. – Ничего…
Я не собирался никому рассказывать о женщине, которую люблю. Это моя жизнь, моя женщина, моя любовь – разве я обязан с кем бы то ни было делиться своими сокровенными ощущениями? Но, с другой стороны, разве все, что происходило в институте, не было общим достоянием, поскольку становилось результатом того или иного, ощутимого или прошедшего мимо сознания психологического воздействия? Я вспомнил в тот момент Никиту, и его «больно…», и девушку, которую увидел тогда и о которой Никита сказал, уходя: «Не потеряй ее»…
Я стоял в коридоре, так и не дойдя до туалетной комнаты, хватал ртом пересушенный раскаленный воздух и прекрасно понимал в тот момент, что встреча наша произойти не может по той простой причине, что женщина эта еще не пришла в мир. Я так и думал: «Она еще не пришла в мир». Что означали эти слова? Что явившееся мне видение было лишь предощущением далекого будущего? Или то, что в мир еще не пришла любовь, и если мы встретимся с этой женщиной сейчас, то не обратим друг на друга внимания? Такое могло произойти – я не помнил сейчас черт ее лица, и тембра голоса не помнил тоже, и даже рост этой женщины представлялся мне неопределенным – то ли высоким, то ли средним, то ли низким, – и как бы я узнал ее на улице? Только интуиция могла помочь, только она могла сказать «да», но ведь и прежде я надеялся на голос интуиции, когда знакомился с женщинами и вглядывался в их лица. Что изменилось сейчас?
Вроде бы ничего, но я точно знал, что изменилось все.
Я стоял в коридоре, холодный и влажный воздух хлынул в легкие горным ручьем и разбился на ручейки, а ручейки впитались клетками тела и наполнили их энергией, стекавшей от шеи вниз, к ногам, и в груди возникло стеснение, какое бывает в переполненном водой озере – нет больше места, а вода прибывает и хочет размыть берега, раздвинуть их, смять, и, кажется, есть для этого силы, но вода затопляет прибрежные низменности, напряжение уходит, и озеро успокаивается.
Странное это было ощущение. Не то чтобы неприятное. Просто странное. Вода или энергия, или нечто иное, чему я не мог подыскать названия, стекло к ногам и впиталось полом. Я опять стал собой, каким был пять минут назад. Разве что возникла не свойственная мне уверенность в том, что все будет хорошо. Неважно где и когда, но – будет.
И еще – я точно знал, что в институте мне больше нечего делать. Все кончено. Этот эпизод моей жизни иссяк, на экране мелькнул кадр с надписью «Продолжение следует», и пора включать свет, чтобы подвести итог.
Я повернулся и пошел в свою комнату, которую не любил назвать кабинетом. Кабинет – это нечто канцелярски-бездушное, а в своей комнате я жил. Сел за стол, отодвинул в сторону папки, бумаги и библиотечные книги и, положив перед собой чистый лист, аккуратным почерком написал заявление об уходе по собственному желанию.
Подписался, поставил число и ушел домой. Наверное, нужно было отнести лист в канцелярию, но я знал, что там никого не было – Галя, секретарь директора, как все, смотрела телевизор.
Самолет взлетел, по широкой дуге развернулся и взял курс в сторону моря. Солнце бликами плясало на его крыльях и фюзеляже, и я заслонил глаза ладонью. Теперь солнце не мешало смотреть, и я видел, как самолет, в котором улетала от меня Алина, набрал высоту и далеко над морем повернул к северу. Алина сидела у окна в одиннадцатом ряду кресел второго салона. Не знаю, для чего мне нужно было знать это, но я знал, хотя, конечно, не мог знать и, скорее всего, вообразил себе и это число, и фиолетовую заслонку на окне – Алина опустила ее, чтобы остаться наедине со мной.
«Алина, – сказал я. – Я вижу тебя, я слышу тебя, я говорю с тобой. Как такое возможно?»
Она повернулась к окну, всмотрелась в темную поверхность пластика с длинной поперечной царапиной, и ответила, улыбнувшись:
«Не знаю. Наверное, две половинки целого находят способ соединиться. Не думай – «как». Думай: «Что?»
«Что? – тут же спросил я. – Что ты будешь делать, когда вернешься? Ты говорила о матери. И о делах. Я ничего о тебе не знаю. Я не знаю твоего адреса. Куда звонить? Как писать?»
«Веня, – сказала она, – это не те вопросы. Почему ты спрашиваешь то, что не имеет значения?»
«А что имеет значение? – выкрикнул я мысленно. – Что?»
«Вот правильный вопрос, – сказала она. – Задай его себе, и получишь ответ».
– Господин, вы умеете с этим обращаться? – услышал я озабоченный женский голос. – Может, вам помочь?
Я стоял перед банковским автоматом и держал в руке кредитную карточку.
– Спасибо, все в порядке, – сказал я пышной брюнетке лет пятидесяти, проникшейся ко мне заботой человека, желающего объяснить обезьянке, с какой стороны лучше держать палку, чтобы сбить с дерева вожделенный плод.
Я взял в автомате двести шекелей, проверил состояние счета – до конца месяца продержусь, а дальше видно будет, – и поспешно отошел в сторону. «Алина!» – позвал я, но никто не ответил. Самолета компании «Трансаэро», взявшего курс на Москву, не было видно в блеклом жарком воздухе, а шедший на посадку «Боинг» только разогнал энергию мыслей, и я поплелся к автобусной остановке в еще большем душевном смятении, чем прежде.
Впрочем, разве не понимал я, когда мчался в аэропорт, что, встретившись, придется расстаться?