Долгоиграющие письма
Мама, с юности мечтавшая о далеких путешествиях, обклеивала чемоданы этикетками иностранных авиалиний. Увы, душевная болезнь, сопряженная с различными фобиями, превратила ее в домоседку. Однако в периоды просвета она выходила в свет и смотрела на него, как новорожденное дитя. Зрячий, широко открытый глаз все вбирал в себя, слепой, потухший был направлен в ночь, в темные бездны души. Физическая травма, полученная при рождении, в каком-то смысле определила дуальную сущность мировоззрения – одномоментность света и тьмы, мгновения и вечности. Мама-поэт мыслила парадоксально, эту ее земнонебесность держала в рамках классическая форма стиха. Религия дает свободу свободным и закабаляет рабов. Классическая форма стиха была маминой религией, в ней она царила.
Письма мамы обращены к моей жизни, изменившей с весны 1990 года почтовый адрес и теперь отражающейся в окнах разных домов, городов, стран и даже материков. Свитки факсовой бумаги с обеих сторон исписаны бегущей строкой с креном влево – мама была левшой. Она, умевшая отрешиться от событийности и вместить мысле-чувства-видения в капитальное строфическое здание, в письмах отдавалась потоку событий, мыслей и чувств.
Стихи возникали вдруг. Изнуренная длительной немотой, мама теряла веру в себя. И когда наконец являлись слова, стихи писались один за другим, до опустошения. Мама завидовала прозаикам – какое счастье – утром продолжать с той точки, на которой остановился вечером. Наша разлука в этом смысле была маме на руку – она могла писать каждый день. Из письмописаний родились повести «Отдельный», «Величина и функция» и автобиографический роман «Хвастунья». Да и стихи 90-х годов проклевывались из той же скорлупы. Большая их часть опубликована, некоторые «импровизации на тему» остались в письмах. Это те же «Египетские ночи», которые мама под настроение устраивала для друзей и близких, рифмуя вслух на предложенную тему в духе разных поэтов и поэтических школ, – с той лишь разницей, что тему я не заказывала, она выявлялась сама.
Мама с папой сверяли полученную обеими сторонами информацию, зачитывали друг другу по телефону выбранные места из переписки. Семену Израилевичу подавались «живописные картины» Израиля, рассуждения о жизни и литературе и пр. Некоторые образы нашли место в их стихах. У мамы – цветок алоэ, у Семена Израилевича – «коржиком верблюда кормит бедуин».
Мы уехали в Израиль 20 марта 1990 года. В ноябре мама с Семеном Израилевичем приехали в Иерусалим по приглашению главы правительства, жили в роскошной гостинице с видом на Старый город. Семен Израилевич был счастлив, мама же пребывала в тревоге. Всю жизнь перед сном она читала Библию, и оказаться вдруг в Библии стало невыносимым для ее души потрясением. Иерусалим не задался. В Тель-Авиве все успокоилось, мы гуляли по берегу моря и даже ходили в гости.
С 2003 года, после смерти Семена Израилевича, мама поселилась в Книге надолго и теперь с липкинской мудростью перелистывала страницы Бытия. «Иерусалимские тетради» рождались в поездках на Кумраны, в Тимну и Галилею, в прогулках по оливковой роще близ монастыря Креста – мы жили неподалеку оттуда. Мало того, случилось Иерусалимское чудо – мама стала самостоятельно выходить на улицу. Ей нравилось ходить за покупками, благо магазины были на углу, улицу переходить не надо. Однажды мама вернулась из похода в новой шляпе. Вид победоносный. «Сама себе купила!» – повторяла она, крутясь перед зеркалом.
В 2007 году мама потеряла на море обручальное кольцо, и я отдала ей свое золотое колечко. Мы «обручились», и она сказала: «Я твоя удочеренная мать». В этой шутке была доля истины. Мама-поэт была и остается для меня недостижимой величиной, а мама по жизни – маленькой беззащитной девочкой. Поэтому и разлуку она переживала столь болезненно, как потерю части себя, как ампутацию.
Мама мечтала, что когда-то мы будем жить вместе и читать вслух наши письма. Мечте не суждено было осуществиться по той простой причине, что мои письма мама сдала в РГАЛИ. Свои письма, уже в электронном виде, она перечитала за год до кончины.
Копии своих писем я получила в архиве после маминой смерти. Читая их спустя много лет в одиночестве отстранения, я поняла, насколько многоярусной была наша связь: мать – дочь, великий поэт – нерадивый писатель, интроверт – экстраверт, глубина – широта, усидчивость – неугомонность и т. д. При этом невероятная близость, часто ранящая нас обеих. Чувство вины, раздиравшее маму всю жизнь, привносило в наши отношения «миндальную горечь». Я словно бы нарочно писала ей обо всех своих успехах, касающихся работы, а не литературы. А мама была из тех, кто «собственное слово любит больше собственных детей», и ей хотелось, чтобы и я не распылялась по проектам и исследованиям, чтобы не варила обеды на всех в дом приходящих, чтобы жила как писатель. Мама ни на что не умела смотреть чужими глазами, только своими, только сквозь собственную призму. И она не могла себе представить, что меня на самом деле не интересует вопрос, кто я.
Помню, как в метропольские времена я пыталась вытащить одного мальчика-сироту из интерната для умственно отсталых, мама на мой рассказ отреагировала примерно так: «Конечно, мальчик куда важней нашей литературной возни». Больше я ей о нем не рассказывала. Понятно, все умрут, литература останется. Но останется ли она в ней? Этот вопрос не давал ей покоя. Нас волновали разные вещи. Мама считала, что у меня комплекс непризнанного писателя, и очень за меня переживала, считая несправедливым такое суждение света, в котором сияла ее слава в последние годы.
Будучи самыми близкими людьми, мы двигались по одной и той же орбите, но в разных траекториях: мама – в центростремительной, я – в центробежной.
Читая Рильке – «Записки Мальте Лауридса Бригге», мама пишет мне: «Детство свое надо завершать, иначе от него останутся одни страхи и оно не способно переходить в будущее. Детство свое надо завершать – это его слова, остальное прочитывается. Даже любовь надо завершать, – это уже я говорю, – если любовь прерывается насильственно, от нее на всю жизнь остается незаживающая ранка».
Как завершить детство? Как завершить любовь?
В эту книгу, охватывающую переписку с 1990 по 2000 год, включена лишь треть писем. Это объясняется требованием к формату издания. Пытаясь смотреть на тексты своими и мамиными глазами, я сделала сокращения и внутри самих писем. В основном они касаются лечения, пересылки необходимых лекарств, обсуждения материальных проблем, которые остро стояли перед всеми в период дефолта; также убраны повторы или краткие изложения писем, которые по какой-то причине не достигли адресата. Убраны почти все письма, где говорится об отношениях с моим отцом, где даны нелицеприятные характеристики, касающиеся людей из близкого окружения, а также подробнейшие разборы моих прозаических произведений. Ну и окончания писем с миллионами поцелуев, знаками бесконечности и объятиями. Последнее приятно, но привело бы к бесконечным повторам.
Также в книгу не включены письма Семена Израилевича, написанные на оборотной стороне маминых, письма мамы к внукам Феде и Мане и моему мужу Сереже.
Мама писала свитки в 8 метров длиной – с обеих сторон, – в те годы в факс-машину заправлялись рулоны, и мама, узнав, скажем, что кто-то поедет в Израиль через месяц, писала весь месяц. Иногда письма запаздывали на несколько месяцев, иногда она отправляла короткие по почте или еще с кем-то вдруг, – так что расстановка наших писем по датам все равно не дает ощущения диалога, мол, спрашивайте – отвечаем.
Перемещение эпистолярного наследия из страны в страну иногда происходило быстро, иногда долго. В промежутках мы беседовали по телефону. В Переделкине мама ждала моего звонка в условленное время. В какой бы стране я ни находилась и чем бы ни занималась, в указанный час была на пункте связи. В 1997 году я возглавила проект Центра Визенталя, в Иерусалиме мне предоставили офис с телефоном, откуда я могла подолгу говорить с мамой, а главное – слушать новые, только что написанные стихи. Все новости обсуждались по телефону. Характер писем изменился – они стали похожи на очерки, из которых вырастала ее проза.
«Долгоиграющие письма» мамой не перечитывались. Этот дневник в письмах писался для нас обеих. Он служил нам подспорьем, в нем длилась наша жизнь.
Из своих писем я отобрала те, что более ярко выявляют связь времен и событий. Или – не связь – по контрасту.