Вы здесь

Имя разлуки: Переписка Инны Лиснянской и Елены Макаровой. Крещеная Эвтерпа (И. Л. Лиснянская, 2017)

Крещеная Эвтерпа

I

Чем больше известно о поэте внешних обстоятельств его жизни и чем эти обстоятельства драматичнее, тем, как правило, отдаленнее и абстрактнее разговор о «внутреннем» – то есть о главном: собственно о поэзии и ее наполнении – поэтике. Инна Лиснянская исключением из правила не является. История 1979 г., связанная с альманахом «Метрополь», когда она вместе с С. Липкиным и В. Аксеновым вышла из Союза писателей СССР в знак протеста против исключения Вик. Ерофеева и Евг. Попова, как всякая акция с политической подоплекой, вышла на первый план и надолго отодвинула серьезный стиховедческий разговор. «Шутка ли воскреснуть?» – иронически и риторически вопрошает Инна Львовна в одном из писем к дочери. А ведь ей, по сути, пришлось именно воскреснуть после семилетнего поэтического небытия. Лазарь четверодневный после чуда воскрешения прожил 30 лет и никогда не улыбался.

Между тем буквально накануне скандала, в 1978 г., вышла книга «Виноградный свет» – книга рубежная, с которой началась совершенно новая Лиснянская. Я прекрасно помню приобретение этого копеечного, как все поэтические издания того времени, сокровища в главном магазине тамбовского облкниготорга. Помню, как глотала стихи на ходу, не отрываясь и не глядя под ноги. И по мере такого чтения в движении мне становилось все яснее, что у женщин-поэтов появился весьма нешуточный соперник. Шел последний год земной жизни Марии Петровых – для Лиснянской поэта лично важного, старшего друга. Но моему поколению оценить Петровых по достоинству только предстояло. Юнна Мориц и Белла Ахмадулина безраздельно царили в женской поэтической империи, тогда как Ахматова существовала уже в сонме и ранге богов. Это абсолютно точно артикулировал В. Корнилов:

Бога не было. Ахматова

На земле тогда была.

К 78-му расстановка сил изменилась. «Тихая поэзия», наделавшая усилиями В. Кожинова столько шуму в начале десятилетия, постепенно, после гибели Н. Рубцова – безусловного лидера направления, – сдавала позиции. Шестидесятники осмысливали новый звук и содержание («Сорокалетье – строгая пора» – Е. Евтушенко). Журналы были забиты поэтическим порожняком. Самиздат и андеграунд жили отдельной жизнью. Книга «Виноградный свет», в которую были включены в основном стихи, написанные в 60-х и лишь отчасти – в начале 70-х, удивляла, казалось бы, полным игнорированием сложившейся системы, которое до сей поры было попущено только среброголосой Белле. И при этом в каждом втором стихотворении шло сопоставление себя со временем и выверение времени – собой:

Время каждой ягоде

Знаю наизусть.

Наученные читать не просто между строк, а поверх и за ними (на самом деле «облачные» и «тоннельные» технологии рождены не Интернетом, а Главлитом), мы ждали от поэзии, все еще сохранявшей сакральные черты, двойного дна и тройных защитных кодов. Называть «фигами в карманах» это ювелирное искусство смыслового камуфляжа – поверхностно. Каждый при желании мог бы написать свою книгу по криптографии, подобную той, что Саймон Сингх издал только в начале нулевых («Книга шифров. Тайная история шифров и их расшифровки»). Шифрованная «Поэма без героя» служила нам компасом.

В книге И. Лиснянской при всех степенях поэтической условности вещи назывались своими именами:

Я и время – мы так похожи!

Мы похожи, как близнецы,

Разноглазы и тонкокожи…

Ну, скажи, не одно и то же –

Конвоиры и беглецы?!

Не пряталась за лукавыми метафорами и христианская составляющая поэтики. Ею на период «Виноградного света» Лиснянская уже резко отличалась от большинства публикующихся в советских издательствах современников, к религии либо равнодушных, либо агрессивных, а чаще всего просто несведущих ни в каких метафизических вопросах. Первое же стихотворение буквально било по глазам светом евангельских истин:

Забвенья нету сладкого,

Лишь горькое в груди, –

Защиты жди от слабого,

От сильного не жди.

Такое время адово

На нынешней Руси –

Проси не у богатого,

У бедного проси.

Наглядны все прозрения,

Все истины просты, –

Не у святых прощения,

У грешников проси.

Эти стихи так естественно и непафосно отвергали правила игры в литературную «угадайку», установленные отнюдь не поэтами, что факт их публикации даже не вызывал особого удивления, воспринимался как нечто нормальное. Бог в этих стихах, безусловно, был. Ахматовой было куда меньше, чем принято считать. Семен Липкин недаром называл русскую просодию молитвенной, сродни латинской и древнееврейской. Прежде всего молитвенная интонация и привлекала, и лишь потом – общекультурный контекст. Впрочем, уже в этой книге два начала творчества теснейше переплетены.

Сохранив имя Инны Лиснянской в зоне активной памяти, я образца 1978 г., разумеется, не могла знать и толики будущего – долгих лет близкого соседства и повседневного общения по самым прозаическим поводам. А уж, тем более, того феноменального обстоятельства, что в оставшийся срок бытия Лиснянская будет последовательно – от книги к книге – набирать поэтический вес. Ее имя прочно впишется в определенный ряд современников: М. Петровых, А. Тарковский, Д. Самойлов, С. Липкин, Б. Ахмадулина, А. Кушнер, О. Чухонцев. Но настоящего поэта рождают предшественники. Не зря Лиснянская написала: «…русскую поэзию я воспринимаю как единый организм с сообщающимися между собой сосудами – кровеносными-мысленосными-словеносными». Чем поэт значительнее, тем предшественников у него больше. Присутствие рядом друга и мужа – поэта и мыслителя Семена Липкина – не мешало единственности лирического воплощения Лиснянской. Напротив: именно рядом с Липкиным это воплощение состоялось и оформилось.

«Блажен, кто слышит песнь и слышит отзвук», – как писал Вяч. Иванов. Критики любят путь наименьшего сопротивления. Представляю, как Инну Львовну раздражала однообразная ахматизация! Почему все видят за ней тень Ахматовой, но никто не видит силуэты Тютчева, Боратынского, Лермонтова и Блока, Случевского, Заболоцкого или К. Некрасовой? Не слышит подчеркнутых интонаций Бродского?

В чем же заключается единственность поэта Лиснянской? Вопрос, кажущийся наивным, на деле является главным. «…истинный поэт от другого поэта перво-наперво отличается музыкой», – говорила Лиснянская. Не сходства, а различия диапазона и регистра и уникальность тембра являются порукой и гарантией того, что имярек застолбил свое место в «другой музыке». Липкин любил повторять, что остаться в русской поэзии одной строчкой – недостижимое блаженство. Добавим, что эта символическая «строчка» может по-разному откликаться во времени и пространстве и перекликаться с ними. «Однозвучно гремит колокольчик» и «Добро должно быть с кулаками»; «Я лиру посвятил народу своему» и «Я люблю смотреть, как умирают дети». Таких ярко оппозиционных пар можно привести множество.

В чем же неповторимость поэтики Инны Лиснянской? Преемственность с Серебряным веком? Но не слишком ли много его наследников в ХХ столетии и начале XXI столпилось у стола того безвидного нотариуса, который раздает справки о гениальности и лицензии на бессмертие? И куда при этом девается век золотой? Не из пробирки же появился Серебряный. Не от «банной мокроты» завелся, как Смердяков. Литературоведы до сих пор не дали четкого, не разбегающегося, как лесные тропы, определения поэзии Серебряного века. Почему все уцелевшие в исторической человекомешалке ХХ века поэты далеко переросли свои молодые фантазии? Куда мы отнесем И. Бунина, В. Набокова-поэта, В. Ходасевича, В. Хлебникова и уж подавно – М. Цветаеву? Вернее будет повторить слова Бердяева об общекультурном Ренессансе в России на рубеже веков. Но этот мощнейший всплеск круто замешен на декадансе и модернизме. Какое отношение к тому и другому имеет классический стиховой и традиционно христианский духовный строй Лиснянской? Там, где нет целостной системы, можно говорить лишь об отдельных ее частях, что повсеместно и происходит.

В случае Лиснянской правильнее, на мой взгляд, опираться на формулу «русское мировоззрение», разработанную Семеном Франком: «Своеобразие русского типа мышления именно в том, что оно изначально основывается на интуиции. Систематическое и понятийное в познании представляется ему хотя и не как нечто второстепенное, но все же как нечто схематическое, неравнозначное полной и жизненной истине. Глубочайшие и наиболее значительные идеи были высказаны в России не в систематических научных трудах, а в совершенно иных формах – литературных… собственно, литературной формой русского философского творчества является свободное литературное произведение, которое лишь изредка бывает отдано однозначно определенной философской проблеме, – обычно это произведение, которое, будучи посвящено какой-то конкретной проблеме исторической, политической или литературной жизни, попутно освещает глубочайшие, кардинальные мировоззренческие вопросы».

Инна Львовна постигала мир сугубо интуитивно, как всякий поэт. Но при этом на своей принадлежности именно русскому миру в парадигме С. Франка настаивала многократно и в стихах, и в беседах, и в письмах дочери, которые составили эту книгу: «Я – русская, мне больно за этот народ». Многокровность, генетическая многосоставность и культурная многоканальность в данном случае нисколько не противоречат такому утверждению. Подчеркивавший свое еврейство Мандельштам неукоснительно считал себя русским поэтом, как и полуполяк-полуеврей Ходасевич, как все, кто числил себя по «ведомству» языка и культуры, а не «крови и почвы». Правоверный иудей Липкин учил основам христианского миропонимания коммунистического функционера.

Фразу Иосифа Бродского о «чрезвычайной интенсивности» стихов Лиснянской Семен Липкин подкорректировал: «Это, скорее, поэзия чрезвычайной виноватости…» На его поправку ссылались чаще, чем на 5-ю поправку к Конституции США. Но никто так и не удосужился пояснить, что же имел в виду мудрейший Семен Израилевич. Ведь одна «мастерица виноватых взоров» в русской поэзии уже была: так называл Мандельштам Марию Петровых. В стихотворении Лиснянской 1992 г. «Привыкла тетка здешняя» это кредо выражено максимально полно:

У всех свои занятия

И заработок свой,

А я всех виноватее

Пред ними и собой.

«Жизнь начинается с самозабвенья» (Лиснянская); «Христос весь есть не для себя» (св. Феофан Затворник). Перекличек с Евангелием и учением Святых Отцов у Инны Львовны не счесть. Насколько мне известно, она была усердным читателем Библии. Однако не начетничеством силен поэт. Просто способ мышления из всех возможных был выбран именно этот. Но почему именно вина стала лейтмотивом поэзии Лиснянской? «Я настолько себя не люблю, что с удовольствием бы была от себя подальше» (из письма). Нет ли здесь той невротизации, которая как раз во многом была присуща поэзии Серебряного века?

На дворе, где в кресле сидит неврастеник

С горькой думой о родине как о ночлежке.

Иногда – особенно в письмах – такое подозрение прорывается наружу: «Видимо, чувство вины перед всеми – мое безумие. Иногда я себя охлаждаю фактами, доказывающими, что виновата не я вовсе». Но невротизм никогда не дает столь последовательных творческих приобретений, которыми отмечена муза Инны Лиснянской. Вообще искать в поэзии лобовые аллюзии со Священным Писанием – дело не самое здравомысленное. Поэзия – не проповедь и не богословский трактат. Она попущена человеку именно для выражения всей вариативности и многомерности мира и разнонаправленности странствий души по нему. Поэзия – преимущественно душевный опыт, хотя и с духовными прозрениями.

В одном интервью Лиснянская сказала, что писание стихов – это избавление от безумия. И все же наиболее продуктивно рассматривать «виноватость» в поэзии Инны Лиснянской как вид метанойи – «переосмысления», характерного и для покаяния, и для психологической трансформации, для любого разумного усилия. И «вина» является лишь метафорой качественного «изменения ума». В книге «Сны старой Евы» можно найти парадоксальные объяснения этого состояния. С одной стороны: «Я сама оговорила / Жизнь мою, – не так все было, как в моих стихах» (2006). С другой стороны: «Грехи донимают, – сторонним не видимы глазом, – Но легче их преувеличивать, чем не дочесть» (2005).

Отнести поэзию Лиснянской к метаноическому типу дают основание десятки стихов и беспрецедентно мастерский венок сонетов – «В госпитале лицевого ранения»:

И жаль душе не то, что я отрину,

А то, чего душа не обретет.

О больших циклах и поэмах Лиснянской следует размышлять особо. В рамках же короткого предисловия к эпистолярной книге лишь заметим, что в цикле «Постскриптумы» (1982) появляется явственно «бродский» ритмический рисунок и прорисовывается сквозной в поэзии И. Лиснянской образ зеркала:

Этот, четвертый, постскриптум про то

Зеркало, где я никто и ничто,

Зеркало, где отражения нет, –

Лишь от алмаза змеящийся след.

Инфернальная нота (в зеркалах, как известно, не отражаются вампиры) здесь – след той же самой «виноватости», желания стать невидимкой. Конечно, в зеркалах Лиснянской посверкивает «зеркальце» Ахматовой. Об одном из самых повторяемых образов Анны Андреевны написаны горы текстов. Целая книга Аллы Демидовой называется «Ахматовские зеркала». И «Черный человек» Есенина здесь возникает не менее правомерно. Но поэзия вся – гулкая перекличка поэтов. Ни одно поэтическое клише не застраховано от вечного повторения на другом уровне и вечного обновления, даже какое-нибудь самое замыленное «ручей журчал» может быть поставлено в совершенно новые условия взаимодействия с другими словами и моделями. Поэзия антиинерционна и противоамортизационна. В этом шансе на обновление и заключается ее волшебная сила. И одна из лучших книг Лиснянской носит название «Дожди и зеркала».

Каждый знает, что в разных зеркалах мы отражаемся по-разному, иногда становясь неузнаваемыми. Ахматова и Есенин эти искажения и анализировали, проецируя их на себя и эпоху, в которой жили. В зеркалах Лиснянской, в которые первым вслед за ней заглянул Ст. Рассадин, мне видится скорее перекличка с Цветаевой:

А может, лучшая победа

Над временем и тяготеньем –

Пройти, чтоб не оставить следа,

Пройти, чтоб не оставить тени

На стенах…

Лиснянская по творческой натуре – не победитель, но и не жертва. Она – «приниматель», «оправдатель», локализатор:

Время делю я всего на четыре части

Года: мне страшен вечности произвол.

Самоумаление растворено в крови человека христианской цивилизации. И одно это уже знаменует перерастание Серебряного века – века нарциссического культа и гиперэго. Только поздний классицист Ходасевич отрекся от себя, усомнился в своей стеклянной копии – опять же стоя у зеркала: «Неужели вон тот – это я?» Лиснянская перекликается и с этим мотивом неузнаваемости и неузнанности:

Ты всматривалась в зеркала

И подлинного отражения

Никак найти в них не могла.

Семен Израилевич любил рассказывать историю, которую Инна Львовна приводит в одном из писем дочери: «Мне вспоминается, как секретарь райкома, когда нас вызывали, возмутился словами Семена: “Время со времен Рождества и т. д.” Он завопил: “При чем тут Рождество?” А Семен спокойно ответил: “Хотите Вы этого или не хотите, но в России календарь ведется летоисчислением со времен Христа. И я, и Вы живете по этому календарю”. Я видела, как у этого секретаря со значком университетским на лацкане глаза выпучились и на мгновение застыли. Он каким-то утробным нюхом понял, что это не вызов, не издевательство над ним, а правда. И эта правда его потрясла».

В «Снах старой Евы» – книге, во многом итоговой, Лиснянская суммирует и свои «зеркальные» опыты: «И в каждого глядела, словно в зеркало». И буквально в следующем стихотворении книги фиксируется основной признак зеркала – скользкость, неверность поверхности:

Ах, что за жалость – что зеркало, что гололедь, –

Скользкие вещи, – на них нелегко уцелеть.

Изменчивость, смываемость зеркального отражения приравнивается к ходьбе по льду: и то и другое чревато серьезными травмами, подчас несовместимыми с жизнью. Зеркало в мире Лиснянской, мире, рассчитанном судьбой на долгое нелинейное наблюдение, постепенно прозрачнеет и превращается в окно:

Поверхность дает мне больше, чем надо.

Глубина не дает ничего.

И чем локальнее становится обзор, тем яснее и полновеснее вид: «Но как красиво в окне! Надо сказать, что Рильке, перенесший свое, я уверена, детство в Данию, потом долго живший в Париже, окну придавал огромнейшее значение и чаще – положительное, чем мрачное. Какая благодать – смотреть даже в зарешеченное окно…» Непрозрачность зеркал полностью искупается перспективой промытого дождями и солнцем окна, прозрачного до всевидения и всеведения:

В меня, словно в оконное стекло,

Да и как в зеркало ты посмотри…

Лирическая душа этих стихов с каждым годом все проще относится к собственному отсутствию в мире, ограниченном окном, но не обкорнанном ножницами своего «Я»:

А птицы, а листья летящих дорог

Без нас хороши в золотистом окне.

Метонимически способностью летать в ракурсе стихотворения обладают не птицы и листья, а именно дороги. В повести Чехова «Моя жизнь» управляющий говорит подчиненному: «Держу вас только из уважения к вашему почтенному батюшке, а то бы вы у меня давно полетели». А подчиненный отвечает начальнику: «Вы слишком льстите мне, ваше превосходительство, полагая, что я умею летать».

Это не «Аптека. Улица. Фонарь» в их безнадежной статичности и несменяемости. Это вечное движение природы, сегменты которой попадают в поле зрения краткосрочного человека. У Лиснянской «С окном окно и с фонарем фонарь» говорят, как лермонтовская «звезда с звездою». Образ оконного переплета постоянно напоминает нам об ограниченности не просто кругозора, но земного срока. И чем старше становится так называемая лирическая героиня, тем приятие этой ограниченности становится все более органичным:

А что на картах? – Гробовая глыба.

А что за гробом? – Музыка и берег.

Одна из книг так и называется: «Музыка и берег». Но мир в пределах окна не аутично замкнут, но в любой момент может открыться и впустить вечного путника – заоконный пейзаж:

Окна я растворю – пусть согреется ветер немного,

Двери я растворю – пусть заходит трудяга-дорога…

II

«Гулять, целоваться, стареть…» – триада Ахматовой образца 1914 года потеряла во времени третий глагол: Анна Андреевна избегала темы старости и отказывалась изображать себя старухой. Блок в 19 лет написал «Я стар душой», в 28 вопрошал: «Или вправду я слаб уже, болен и стар?» Есенин в 25 лет уповал:

Поддержись, моя жизнь удалая,

Я еще не навек постарел.

Лиснянская преодолела и этот страх. В образе старой Евы она описала и все последствия первородного греха, и его искупление, и всякий раз заново творимый любовью горней и губимый дольней страстью рай. Такого гимна убывающей жизни, утрате жизненных сил и приобретению взамен пушкинских недостижимых «покоя и воли» в русской поэзии до этого не было. Была тютчевская поздняя страсть, было много ювенильного самолюбования, когда разговоры о старости либо кокетливы, либо порождены страхом неизбежного умирания. Эту тему прекрасно проанализировал Д. Полищук. Не станем повторяться. У Лермонтова в «Дарах Терека» «старец-море» Каспий не устоял, принимая от буйной реки «труп казачки молодой». Инна Лиснянская два базисных состояния человека называет своими именами и атрибутирует:

Молодость – время, а старость – место…

Молодость – действо, а старость – греза…

После бунинских «Темных аллей» преображенный Эрос, изжитый страданиями и испытаниями стыд эдемской наготы, ставшей вдруг очевидной, становится живоносной природной силой, как в стихотворении «Первое электричество», не имеющем поэтических аналогов, кроме пушкинского «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем»:

Электричество было открыто еще при Адаме и Еве:

Он входил в ее лоно так плотно, как штепсель в розетку.

Как светильники быта, плоды на познания древе

Загорались их страстью, приняв золотую расцветку

Волосков напряженных, под коими синие вены

Трепетали разрядами молний…

По иудейскому счислению Адам прожил 930 лет. Это в пересчете практически столько же, сколько прожил Семен Липкин (96 лет). В Библии отсутствует описание жизни в раю. Только сад невиданной красы. Этот сад своего подмосковного рая созерцала и слушала лирическая героиня, неустанно описывая его четырехкратную ежегодную новизну. Ева вышла из Адама до совершения греха, о чем часто забывают. Но имя свое Праматерь получила от Адама уже после грехопадения. Христос за руки вывел из ада Адама и Еву вместе с ветхозаветными праведниками. В каком-то смысле стихи Лиснянской суть слезное покаяние Евы, свидетельства о котором хранит церковное Предание, и плач Праматери о перебранившихся до смертоубийства детях:

Мать в безумии, – Авель убит,

Каин в каторге, время летит, –

Память, пуля, метеорит…

В «Зимней дороге» Леонида Юзефовича есть мысль о том, что дух времени сильнее личного опыта. В молодости, наверное, так и есть. Стихи Инны Лиснянской убеждают, что возраст рано или поздно приводит эти две опорные величины в соответствие. И соответствуют они двум музам – Клио и Эвтерпе, музам истории и поэзии (и музыки, которая, по Лиснянской, от поэзии неотделима). Но ведь и Клио первоначально была музой героической песни и, согласно главному мифографу Эллады Диодору Сицилийскому, греческое имя Клеос получила потому, что воспевание в поэзии дает восхваляемым великую славу. Стала легендой привязанность Инны Львовны к компьютеру, который она освоила в весьма пожилом возрасте, когда куда более молодые соседи по Переделкину только робко присматривались к непостижимой машине, боясь прикоснуться к клавиатуре. Но Лиснянская еще в 1997 г. поняла, что показывает это окно:

…Клио в тысячелетие третье

С компьютером входит. И нам, недобиткам,

Придется ее рисовать не со свитком

И даже не с зеркалом.

Эпоха зеркал сменялась эпохой не просто окна – каскада компьютерных окон. А никем не прочитанный образ крещеной Эвтерпы, глаза у которой «так черны и круглы», родился еще в 1991-м, когда кое-как налаженный мир в очередной раз ломался и крошился, словно сухари, которые в пору «Дождей и зеркал» «сгорели в духовке».

Эвтерпа – самая прекрасная из девяти сестер, дочерей богини памяти Мнемосины, увеселительница в венке из живых цветов и с двойной флейтой или с лирой (арфой), как у Гаврилы Державина:

Пой, Эвтерпа дорогая!

В струны арфы ударяй,

Ты, поколь весна младая,

Пой, пляши и восклицай.

На лире, положим, Эвтерпе аккомпанировал Орфей. Но с одной из флейт – авлосом, согласно мифу, не справилась сама Афина: не смогла выдуть отдаленного подобия мелодии, а Гера и Афродита над ней потешались. Эвтерпа справилась. «Меняется все – отношение к ходу истории, к деяниям царей, пророков… Но миф остается неприкосновенным», – говорила Лиснянская. Но одним лишь эпитетом «крещеная» сама же посягнула на мифологическую инвариантность, постигнув, что наступили времена, когда

Меж фактом и мифом, быльем и историей

Разрушена ткань.

Но ведь слово «музы» (μοῦσαι) переводится как «мыслящие». И Эвтерпа давно перестала увеселять, особенно там, где обнаружилось «много Авеля и Каина». Слишком много, даже больше, чем «наследников» Серебряного века. В выписках грека Досифея Магистра из латинянина Гигина Эвтерпа именуется музой трагедии, а поэзией «заведует» Каллиопа – мать Орфея. «Крещеная Эвтерпа» лишний раз подтверждает неотъемлемость высших образцов русской поэзии от христианского мировоззрения, невзирая на личное исповедание. Ведь и Ева не была христианкой, но почитается в сонме святых.

Как это обычно и бывает, найденная метафора, практически полностью покрывающая весь свод творчества, проброшена, как случайная обмолвка, затеряна среди куда более броских строк и тропов. И только внимательный читатель зацепится за эту неприметную вешку и вытащит из нее полносмыслие. Так случилось и с «крещеной Эвтерпой» – самым, на мой взгляд, емким образом русской поэзии, местом ее в мире людей и того, что бесконечно выше людей, и местом в ней Инны Лиснянской.

Неповторимость ее поэтического голоса заключается в вере. Вере в то, что рай не потерян Евой безвозвратно, но обретаем в любви, памяти и раскаянии, напоминающем о себе «виноватостью». Эта вина часто кажется чрезмерной, но как никто не судья человеку, кроме Бога, так никто не может поставить и счетчик суда человека над самим собой, кроме самого кающегося человека:

Голос, в котором рай не утрачен,

Где мы не врозь еще, а вдвоем.

Зеркало, что ж мы так остро плачем,

Будто не память – себя толчем.

О диалектике отношений матери – Инны Лиснянской – и дочери – Елены Макаровой – написано в предисловии этой необыкновенной книги. Я же скажу только, что и здесь Лиснянская-поэт пошла дальше других, сказав такую полную, не прикрытую никаким гримом самооправдания правду, что добавить к ней нечего:

Я из тех, кто собственное слово

Любит больше собственных детей.

И все же эта книга – о любви. Две женщины, разлученные исторической стремниной и объединенные памятью потерянного Эдема, разговаривают на немыслимо высоком и при этом всем понятном языке. Это язык свободы, рожденной в неволе биологических и моральных, неотменимых для женщины обязательств. Но одна из них – старшая – обладает еще и виноватым и бесстрашным голосом русского поэта и вечной лирической молодостью, фантастически сочетая в себе «крещеную Эвтерпу» и Клио с компом.

Пой, Эвтерпа молодая!

Прелестью своей плени;

Бога браней усыпляя,

Гром из рук его возьми.

Лавром голова нагбенна

К персям склонится твоим,

И должна тебе вселенна

Будет веком золотым.

В поэзии Инны Лиснянской золото сплавлено с серебром. Такой природный сплав назывался в древности электрум – по-древнерусски «илектр». Он обладает колоссальной износостойкостью. Архимандрит Никифор, составивший «Библейскую энциклопедию», обнаружил описание электрума у пророка Иезекииля и так откомментировал: «пылающий металл, или блестящий кристалл, или просто нечто блестящее, сияющее, как раскаленный, огнем пылающий уголь». «Угль, пылающий огнем» «водвинул» в грудь пророка шестикрылый серафим в стихотворении Пушкина.

И видел я, гласит Иезекииль, как бы пылающий металл, как бы вид огня внутри его вокруг; в каком виде бывает радуга на облаках во время дождя, такой вид имело это сияние кругом (1: 27–28). Вот чего лишают себя те, кто не читает стихов!

Марина Кудимова