Вы здесь

Имя женщины – Ева. Часть II (И. Л. Муравьева, 2015)

Часть II

1

В Центральном парке становилось прохладно, и огромные серые валуны, сквозь щели которых проросли деревья и поэтому казались сидящими на корточках, уже не обжигали ладони, как это было в августе, когда в Нью-Йорке нечем дышать и температура поднимается до тридцати восьми. Нежные фиолетовые цветы в траве начали увядать, и было похоже, как будто трава, еще вся зеленая, прощается с ними своим мягким шорохом и шепчет, что больше они не увидятся, но скоро, в апреле, другая трава, родимая доченька этой, поблекшей, опять запестреет, и жизнь будет вечной, и смерть повторится, но это нестрашно.

Эвелин сидела на лавочке, а Джонни, кудрявый и плотный ребенок, плескался в фонтане с другими детьми. Сделав над собою усилие, она достала из сумочки письмо и, не выпуская из виду сына, принялась в который раз перечитывать его.

Их жизнь с Гербертом была похожа на однажды пережитую ею морскую качку. Мама, отец и она, шестилетняя, пересекали океан на пароходе «Анабелла Уотс». У отца были дела в Европе, и он взял их с собой. На второй день путешествия началась качка. Стало как-то упруго и страшно подымать, опускать, снова подымать и снова опускать, отчего сразу кислой слюной наполнился рот, и Эвелин с мамой, держась друга за друга и оступаясь, спустились в каюту. Сквозь круглое окошко Эвелин увидела, что бедная «Анабелла Уотс», мучаясь, скрипя, готовясь к гибели, продирается среди сходившихся и снова расходившихся водяных гор и мелко дрожит под ударами ветра, который становится жестче, мощнее. Вдруг вода ударила так дико и так, освещенная сотней огней, надолго закрыла собою окно, что Эвелин зажмурилась и изо всех сил вжалась в материнский живот. Она поняла, что сейчас все умрут. А через пару часов все это внезапно закончилось, и вновь засветило прозрачное солнце, и вновь поднялись пассажиры на палубу, сильно побледневшие после пережитого, но женщины уже пудрили носы и, опустившись в полотняные шезлонги, смеясь и вздрагивая, описывали свои недавние ощущения.

Каждый их скандал с мужем казался ей окончательным и напоминал Эвелин то, как она, шестилетняя, отчаявшись, ждала скорой смерти и ни за что не поверила бы, скажи ей тогда кто-нибудь, что волны утихнут и качка закончится.

Она выбрала Герберта Фишбейна в мужья, потому что он ничем не напоминал тех благополучных, с прилизанными волосами, нью-йоркских юношей, которые вовсю приударяли за мисс Тейдж и, обманутые ее наивным голубоглазым обликом, мечтали найти в ней небесного ангела. Она выбрала его в мужья, потому что он был другим, и она влюбилась. Влюбилась так сильно, что, возвращаясь домой после свиданий, чувствовала, как у нее горели подошвы. Когда она сказала об этом Фишбейну, он, засмеявшись, вспомнил, что в русском языке есть такое выражение – «земля горит под ногами». Да что там земля! Она вся горела тогда. Она потеряла свою волю, свою осмотрительность, свою осторожность, и когда они начинали целоваться и он мял ей груди под кофточкой, просовывал руку в ее кружевные трусики и дотрагивался до нее так, что сразу темнело в глазах, ей очень хотелось заплакать. А раньше и в голову не приходило, что плачут от счастья, да как еще плачут! Тогда она и сказала ему, что ничего этого не будет, пока они не поженятся. Они поженились, и это началось. Во всем мире не было женщины счастливее миссис Фишбейн. Покорнее миссис Фишбейн. Покладистее, чем она. Однажды Эвелин сравнила себя с машиной, которую грузят на пароход, обхватывая ее металлической петлей, подымая высоко в воздух, и этот медленно плывущий в синеве железный обрубок становится робкой букашкой с поджатыми слабыми лапками…

Когда внезапно выяснилось, что мама умирает, все словно бы рухнуло в пропасть. Они моментально притихли. Их ночи закончились: Эвелин переехала обратно домой. Ей было обидно, что он не верит силе ее привязанности к матери, а самоотверженность и бессонные ночи у материнской постели принимает за чувство долга. Когда у миссис Тейдж наступила агония, продлившаяся почти неделю, и Фишбейн сказал Эвелин, что ей нужно спать хотя бы пять часов в сутки, она впервые посмотрела на него как на чужого.

После похорон Эвелин неделю спала. Принимала снотворное и проваливалась. Через шесть часов снотворное переставало действовать, она просыпалась, выпивала пустой чай или съедала яблоко, вновь принимала снотворное и вновь засыпала. Беременность ее насчитывала всего четырнадцать недель, и ни один врач не говорил ей, что нужно воздерживаться от физической близости с мужем, но траур, который она строго соблюдала, запретил ей не только физическую близость, но и все остальные удовольствия вроде кино или ужина в ресторане. Рождение Джонни снова сблизило их, но не надолго. Фишбейн с самого утра уходил в библиотеку, но она догадывалась, что с ним что-то происходит и он меньше всего думает о том, чтобы учиться или искать работу, приносящую деньги. Его человеческая природа оказалась противоположной ее собственной, и она начала яростно бороться против этой природы, как предки ее, приплывшие к американским берегам, боролись с индейцами.

Самым отвратительным было то, что муж начал пить. Он уходил в библиотеку и возвращался вечером, держась неестественно прямо, с ярко блестевшими глазами. Тогда она замкнулась. Ночью он обнимал ее. Она подчинялась. В их нынешней близости не было ничего, что даже отдаленно напоминало то время, когда она летела к нему, не дотрагиваясь до земной поверхности, и подошвы ее горели.

Все надежды были на эту бразильскую экспедицию. Первые два письма от мужа были спокойными и веселыми. Ее слегка огорчило, что он не написал того, как скучает и хочет быстрее вернуться домой, но зато его увлеченность экзотической природой и внезапный юмор в описании участников экспедиции порадовали ее. И вдруг это третье письмо. Даже и не письмо, а несколько вырванных из тетради страниц. Его восторг по поводу языческого обряда, проводимого дикарями. Его собственная невежественность. Наркотическое опьянение, которое наивный и доверчивый Фишбейн принял за религиозное открытие. Ее чуть не вырвало, когда она это читала. И сейчас, сидя в парке, она боялась, что разрыдается от ужаса, от отвращения, напугает Джонни. Значит, мама была права, когда говорила ей, что брак мужчины и женщины бывает счастливым только тогда, когда их души вспоминают друг друга. А разве ее душа вспомнила Герберта, когда они случайно встретились в магазине «Стэнвей и сыновья»? Душа ее молчала, зато ее тело, да, именно тело, покрылось испариной, стало дрожать.

Она скомкала проклятые листочки и засунула их в мусор. На это она не станет отвечать. Он вернется, и тогда она скажет ему, что, если еще раз повторится что-то подобное, она подает на развод. И Джонни расти будет с ней. Душа миссис Тейдж не оставит его.

Из дневника Герберта Фишбейна, написанного на берегах Амазонки:

14 сентября. Не понимаю, почему Эвелин не ответила мне на письмо. Ни строчки. Из Форталезы, где мы провели полдня, я сумел дозвониться ей. Связь здесь плохая. Она звучала спокойно. Сказала, что Джонни был немного простужен, но сейчас это прошло. Меня словно обдало ледяной водой, настолько сухо и спокойно мы попрощались и положили трубки.

Через неделю возвращаемся в Нью-Йорк. Как Эвелин встретит меня?

Вчера мы с Гумбольдтом были в гостях у бардашей. Это особое племя, состоящее из мужчин, одетых, как женщины, и занимающихся исключительно женскими делами, то есть приготовлением пищи, шитьем, лепкой глиняной посуды, и женщин, одетых, как мужчины, которые ходят на охоту и ведут себя подобно представителям сильного пола. Гумбольдт сказал, что индейцы очень терпимо относятся к мужеложеству, поскольку считают, что сексуальные отношения – это дар духов и не зависят от воли человека. Бардаши есть в каждом племени и в каждой деревне, они могут сходиться и с мужчинами, и с женщинами, запрещены только интимные связи между самими бардашами, потому что это инцест и духами не одобряется. До вчерашнего вечера я встречал бардашей в составе разных племен, но Гумбольдт решил показать мне таких мужчин и женщин, которые объединились в самостоятельное племя и живут отдельно ото всех.

– Значит, это своего рода монастырь? – спросил я Гумбольдта. – Ведь им запрещено спать друг с другом.

– Друг с другом они и не спят, но они ходят в гости в другие деревни и там заводят себе любовников и любовниц. У них и дети есть. Идея этой изоляции в том, чтобы не связывать себя надолго, и, если ты чувствуешь, что этот мужчина или эта женщина тебе уже не нужны или не удовлетворяют тебя, ты можешь бросить их, и никто не посмеет тебя осудить.

– По-вашему, это прогресс? – спросил я насмешливо. – Вы с таким удовлетворением об этом говорите!

– А Бог его знает! – равнодушно отозвался он. – Я старый бобыль. Вы вот молодой женатый человек. Вы-то что думаете по этому поводу?

Я промолчал. Не знаю, что я думаю. Лучше мне не думать об этом.

Через полчаса мы подошли к селению бардашей. Все племя сидело возле костра и обедало поджаренным барашком и кукурузными лепешками. Одетые в очень яркую женскую одежду мужчины, с лицами, разрисованными красным соком тропических ягод, вежливо привстали нам навстречу и с поклонами пригласили нас присоединиться к их трапезе. Один из них сильно отличался от остальных: он был очень худ, с почти белыми, словно бы выгоревшими глазами и какой-то особенной, резкой и вдохновенной мимикой. Гумбольдт сказал мне, что это шаман, к которому приезжают исцеляться со всего света. Женщины продолжали сидеть у огня, и ни одна из них не повернула головы в нашу сторону. У них были черные прямые волосы, черные и темно-синие разводы на лице. Всего в этом племени было не больше двадцати бардашей. Хижины, которые я заметил в некотором отдалении, показались мне только что построенными. У порога каждой хижины стояло множество пестрых глиняных ваз и кувшинов. Я закурил, и тут одна из женщин потянулась ко мне, знаками показывая, что просит меня угостить ее сигаретой. Я достал из рюкзака нераспечатанную пачку и протянул ей. Одну сигарету она взяла себе, остальные отдала подругам. Все они закурили, затягиваясь глубоко, медленно, с явным удовольствием, полузакрыв глаза и выпуская дым из расширившихся ноздрей. Надо сказать, что все они показались мне почти красивыми, особенно если сравнивать их с низкорослыми, плоскоскулыми и широкоплечими женщинами других племен. Гумбольдт сначала о чем-то поговорил с одним из веселых и очень приветливых мужчин с красными узорами не только на лице, но и на шее, потом он отсел подальше от меня, и минут через пять к нему подошел шаман, которого густой дым от костра сделал как будто еще меньше ростом и почти прозрачным. Гумбольдт, закатав рукав рубашки, протянул ему свою левую руку. Шаман положил его руку на землю так, как будто она была отдельным предметом, и начал внимательно изучать ее. Ко мне неожиданно подошел один из бардашей, обернутый в синюю ткань, с цветком за ухом и очень хрупкими щиколотками босых ног, и сделал такой жест, как будто он предлагает мне прогуляться вдвоем по джунглям. Я оторопел не только от его весьма красноречивого предложения, но и от этого его цветка с сильным опьяняющим запахом, от его узкого лица с длинными сине-лиловыми женскими глазами и особенно от того ласкового простодушия, с которым он обратился ко мне. Казалось, что этому молодому «извращенцу», как назвали бы его в Нью-Йорке, не пришло даже в голову, что я могу отказать ему! Черт знает что! Случись это где-нибудь в другом месте, я бы точно дал красавчику в морду, но здесь все иначе. Здесь убивают друг друга отравленными стрелами, оставляют стариков, чтобы избавиться от них, в непроходимых тропиках, где они быстро умирают от голода и жажды, пьют дымящуюся кровь только что зарезанных животных, гадают на внутренностях, отливают из воска фигурки своих врагов и втыкают в них иглы, охотятся за человеческими головами, но чувственное телесное наслаждение они ставят выше всего на свете и относятся к этой стороне жизни бережно и тактично. Главное для них – это свобода. Дикари уверены, что чувственная любовь ничем не должна ограничиваться, у нее нет никаких запретов: если ты влюбился в чужого ребенка старше десяти лет, то ты имеешь право спать с ним, но при этом не вздумай обидеть его или принуждать к соитию, ребенок должен сам согласиться, а если тебе приглянулась соседская жена, ты можешь смело пойти к ее мужу и спросить, не возражает ли он, если вы проведете следующую ночь втроем, а еще лучше, если он позволит увести ее к себе в хижину на пару ночей.

Поняв, что я отказываю ему, грациозный парень с достоинством наклонил свою ярко-черную голову, подобрал синие тряпки, обматывающие его худое тело, и отсел подальше от меня. Я представил, что сказала бы моя Эвелин с ее пуританской нетерпимостью, погляди она на все это! Гумбольдт слушал то, что ему тихо-тихо, еле шевеля губами, бормотал шаман. Я почувствовал, что злоба моя быстро утихает, растянулся на траве и закрыл глаза. Но спать я не мог. Как сильно отличается этот мир от того, из которого вышли все мы! В том мире, откуда мы вышли, люди защищаются от жизни кто как умеет: кто верой в Бога, которого они поделили между собой, водрузили над Ним свои кресты и звезды и стали кричать, что моя звезда ярче или что мой крест выше, они защищаются семейными стенами, но это все чепуха, семья – слабая защита. Я помню, как бабушка рассказала деду в моем присутствии, что мать одной из ее подруг чуть было не погибла от руки своего мужа. И матери, и ее мужу – отцу, стало быть, бабушкиной подруги, – было хорошо за девяносто, и они незадолго до этого справили шестидесятилетний юбилей совместной жизни, устроили пир с гостями и песнями, и все на них любовались. А потом старик помутился рассудком, набросился на старуху и начал ее душить. Сломал два ребра. Прибежали соседи. Бабку, с переломанными ребрами, полузадушенную, увезли в одну больницу, а дедку – в сумасшедший дом. Там его спросили, когда он пришел в себя: «Что это вы наделали?» А он ответил: «Я хотел убить свою жену. И убью. Я ее всю жизнь ненавидел. Дайте мне только выйти отсюда». Вот настоящая семейная подноготная! В это мне легче поверить, чем в любую слащавую идиллию. Да, все защищаются, все! А те, кто не умеет защититься, – те начинают пить, и их домом становится либо заведение, вроде моей «Белой Лошади», либо обшарпанная ленинградская подворотня. Ух, как я помню эти подворотни, эти гулкие, как колодцы, дворы моего города!

Конец ознакомительного фрагмента.