Мама
Моей дорогой мамочке – Александре Яковлевне Ващилиной /в девичестве Григорьевой/
После смерти Сталина в мозгах людей что-то сместилось. С ним легче переживались послевоенные тяготы и оставалась вера в то, что еще чуть-чуть и станет совсем хорошо. Раз уж мы с ним Гитлера одолели, то разруху…
Никита Хрущев конкуренции со Сталиным в сердцах народа не выдерживал. Народ роптал. Не остывшее после войны, достоинство человека раскрывало многие рты для резких слов в адрес, пришедшего в 1954 году, правительства. Возмущение народа вырвалось наружу после речи Хруща о культе личности Сталина и его зверствах. Те, кто сидел в лагерях, были рады, но те, у пивных ларьков, встававших в атаки из окопов с криками «За Родину! За Сталина» принять это не могли и сильно роптали. Правда не все. Нашлось много и молчунов, а ещё больше – доносчиков. Мой отец сдержанностью не отличался и проехав на танке до Берлина считал, что заслуживает лучшей доли. Об этом и ляпнул где-то, то ли на работе, то ли у пивной. Скрутили его быстро. Пришили дельце о воровстве досок, да еще групповое. Начальника и сослуживцев, которые встали на его защиту вписали в одну преступную группу, а по групповому давали больше. Как-то утром в наш подвал пришли с обыском, искали деньги, но кроме мышей да клопов ничего не нашли, но отца забрали. Так он оказался в Крестах, а я услышал презрительное прозвище – тюремщик и бойкот дворовых товарищей.
Однажды, в школе за оскорбление я вступил в драку, толкнул обидчика и он разбил своей крепкой головой горшок с цветами. Маму вызвали в школу и заставили купить новый цветок. Мама купила, но меня ругать не стала.
Вскоре мы с мамой поехали на трамвае номер шесть к Финляндскому вокзалу и долго ходили по берегу Невы вдоль высокого кирпичного забора. За забором высились мрачные краснокирпичные здания с множеством маленьких одинаковых окон с решетками. Когда я, десятилетний пацан, замерз на студеном Невском ветру до дрожи, в одном из этих окошек кто-то замахал белой тряпочкой.
– Вон, папа, сынок, – показала рукой мама.
Я заплакал. Мне ничего не было видно, но я помахал невидимому папе рукой и на кого-то очень сильно обиделся. Я знал, что мой папа честный. Потом мы носили папе передачи, выстаивая длинные очереди. Народу сидело много. Город начали чистить от ненужных «элементов», вышвыривая их поганой метлой за 101 километр. Пусть там рассуждают и бьют себя в грудь с орденами, думали эти чистильщики.
Потом нам дали свидание. Папа очень похудел и был острижен наголо. Он говорил нам, что не крал никаких досок, что все это ложь. Просил, чтоб я помогал маме и берег ее. Потом мы ходили на суд и видели, как отца погрузили в воронок, а вместе с ним еще троих сослуживцев и отправили на два года на лесоповал в Коми автономную советскую социалистическую республику. Оттуда он нам прислал фотокарточку, а мы ему каждый месяц посылали папиросы «Беломорканал».
На лето мы с мамой поехали в Вырицу на дачу с детским садом, в котором она работала. Я был приписан к группе и основное время проводил в обществе сверстников. Но иногда мама забирала меня из группы пожить на воле. От этой свободы ничего не было нужно, кроме самой свободы. Я слонялся по пустынным, полуденным улицам Вырицы, сидел на берегу Оредежа, наблюдая за замысловатыми полетами стрекоз и бабочек. Однажды, поднимая пыль своими сандалиями, я оказался около бревенчатой церкви иконы Казанской Божией Матери. Она высилась среди пустынного песчаного поля, окруженного забором. Вокруг никого не было. Жаркий полдень, тишина, стрекот стрекоз и саранчи. Я поднялся на крыльцо церкви и вошел в храм. Полумрак храма прорезал солнечный луч и освещал иконы резного деревянного иконостаса. Я сел на ступеньки лесенки, ведущей на хоры. Из полумрака появилась женщина в черном одеянии и начала гасить свечи на подсвечниках.
– Что тебе надобно, хлопчик?
– Помолиться хочу.
– Иди, молись Богородице.
Я подошел к иконе Казанской Божией Матери на амвоне и начал шёпотом просить Богородицу помочь в тюрьме моему папе.
Мама моя родилась 27 апреля 1923 года в деревне Барсаново, что в пяти километрах от города Опочки. Россию заливали кровью коллективизации. Оголодавшие пьяницы и бездельники застрелили моего прадеда Антона, который во время продразверстки припрятал муки для своей многодетной, в семнадцать ртов, семьи. Но семья выжила. Два мешка муки, которые прадед утопил в потайном месте реки,«кроваво-красные соколы» не нашли.
Детство мамино прошло в тяжелом крестьянском труде и прилежной учебе. В Великих Луках она закончила зубоврачебную школу, встретила свою любовь – Еремея и вышла за него замуж. Счастье было не долгим. Началась Великая Отечественная война, и восемнадцатилетняя Сашенька с мужем Еремеем пошли на фронт. Воевали в одном полку в разведроте под Смоленском. Там Еремея убили у мамы на глазах. Страдала о нем она долго. Папа ревновал. Видимо, ревность свою и заливал огненной водой. Тогда понять мне это было трудно.
У мамы на иждивении кроме меня была еще младшая сестра Люся, которая училась в школе, и моя подслеповатая бабушка Аня. Чтобы нас всех прокормить мама стала подрабатывать на второй работе. Она работала зубным врачом и медсестрой в больнице. Потом мама купила бормашину и стала лечить зубы людям дома. Часто, опасаясь доносов соседей о нелегальном труде, мы ездили с этой бормашиной к, больным зубами людям, в их квартиры. Тогда мы с мамой тащили бормашину вдвоем. Помогал я маме во всем. Мыл дома полы, топил печь. Пока мама лечила гнилые зубы нашим согражданам, выручая по пятнадцать рублей за пломбу, я гулял по дворам незнакомых домов. Мне это нравилось больше, чем гулять во дворе своего дома. Во-первых, попадались разные интересные ребята и девочки, а во-вторых, меня никто не обзывал тюремщиком, потому, что этого никто не знал. В пристенок и другие азартные игры с деньгами играть мама мне не разрешала. Поэтому чаще всего я играл с девчонками в магазин или в больницу. Где-то удавалось погонять в колдуна или в пятнашки.
Иногда во дворы заходили точильщики, выкрикивая истошными голосами свои призывы «Ножи точить!». Я не мог отвести глаз от искр, которые снопом вылетали из-под лезвия затачиваемого ножа. Мне мерещились искры бенгальского огня, новогодняя елка, увешанная мандаринами и грецкими орехами в фольге и папа с ватной бородой, изображающий деда Мороза. Мне казалось, что точильщик, как дед Мороз, может исполнить любое желание и я шептал сквозь слезы: «Верни мне папу».
Раз в месяц мы с мамой ходили на прием в Исполком. Мама брала меня, чтобы разжалобить начальника и встать в очередь на жилплощадь. Очередь и без нас была огромной, на десятки лет томительного ожидания. Но без очереди вообще кирдык. Начальник допытывал маму, где она воевала и сколько раненых спасла. Искал повод отказать.
Второй Белорусский фронт, Смоленск, слышали? – оправдывалась мама, показывая ему истлевшую книжку красноармейца. – А разве было время считать раненых, товарищ? Ведь пули кругом свистят, снаряды рвутся. Я его тащу, а он в три раза больше меня и кровью истекает. Я, что должна была остановиться, сказать, подожди браток я тебя только в книжечку запишу, ты у меня сорок первый. Я и сейчас сутками больных лечу, сына, вот, некогда увидеть. Сам растет, улица воспитывает.
– А где орден ваш «Красного Знамени»?
– Сын на фантики променял, а документы наводнение испортило.
– Плохо, гражданочка! Вот документики надо восстановить. Пишите в Министерство обороны СССР. Пусть дубликат присылают.
В конце концов, в очередь на жилье нас поставили, заронив на многие годы терпение и надежду на светлое будущее.
От одиночества и от нападок я чувствовал себя беззащитным и упрашивал маму купить мне друга – щенка. Мама долго упиралась, объясняла, что его кормить нужно мясом, а нам самим есть нечего. Но потом сдалась. У ее подруги в Вырице немецкая овчарка Астра принесла щенков, и она одного нам подарила. Радости моей не было конца. Я поехал на своем велосипеде «Орлёнок» забирать щенка. Когда я стал уезжать, положив щенка за пазуху, Астра сорвалась с цепи и, звеня обрывком, болтавшимся у нее на шее, настилом бросилась за мной. Хозяйка, увидев эту сцену, окриком позвала Астру и та, послушно повернула к ней, подарив мне жизнь и своего «ребёнка».
Щенка мы назвали Найдой. Найденой, значит. Я с ней гулял, спал, ел и слушал радио. Она росла быстро. Не по дням, а по часам. Я бегал на рынок и выпрашивал у торговцев для неё кости. Но мясо ей все равно приходилось покупать. Через полгода мама не выдержала и решила отдать ее в хорошие руки. Нашла знакомых, которые хотели собаку. Пришел дядька из собачьего питомника. Найда забилась под кровать. Ее достали, взяли на поводок и повели. Она села, уперлась передними лапами. Мужик тащил ее, как на лыжах. Я заорал. Найда завыла. Мама обняла меня, и мы вместе рыдали. Ночью у меня поднялась температура, и мама крутилась возле моей кровати с лекарствами. Утром в дверь кто-то заскребся. Мама открыла. Найда сидела и вертела головой, не понимая, что это за игра, правильно ли она сделала. Мы бросились ее целовать, и она прожила у нас еще месяц. Есть перестала мама. Смотрела, как я ем и говорила, что она не хочет, нет аппетита. Тогда Найду отвел к дядьке я сам. Она шла нехотя, упиралась, скулила. Когда я позвонил и дверь открылась, Найда посмотрела на меня и вошла в квартиру. Я хотел погладить ее на прощание, но она не далась, забралась под кресло. На следующий день я пришел навестить Найду и поиграть с ней. Увидев меня, она поджала хвост и забралась под кровать. Больше я не приходил. Долго плакал по ночам под одеялом, чтобы не расстраивать маму. Мама тоже переживала и обсуждала планы ее возвращения. Так мы долго лечили раны, которые не залечиваются никогда.
Вся наша жизнь вертелась вокруг мыслей о возвращении папы. К папиному возвращению мне покупали новые ботинки, к папиному возвращению я учил стихи и песни, к папиному возвращению бабушка вязала долгими зимними вечерами теплый свитер, а мама вышивала на подушках цветы гладью и болгарским крестом. Маму и бабушку соседи тоже презирали и обижали байкотом. Мы держались во дворе особняком, уходили гулять вдоль линий Васильевского острова, любовались просторами Невы и мечтали о том, как все будет хорошо, когда вернется папа.
На праздники мы ходили к маминой подруге Лизе, которая жила в подвале не Среднем пр., 17. Мама брала меня, чтобы я поел вкусненького. Но я стеснялся и говорил, что есть не хочу. Но вот от бумажных игрушек, которые делал муж Лизы, китаец Сяо, я отказаться не мог. Когда они купили телевизор, позвали и маму. Мама, конечно, взяла меня. Народу в комнату набилось много. Пел Ив Монтан. «Сеть ун шансон…». Мама плакала и шептала мне на ухо, что он похож на папу. Я чувствовал себя таким одиноким, меня охватывала такая невыразимая тоска, что я падал на топчан и рыдал, пока не кончались слезы.
Больше всего на свете я не любил засыпать на своём топчане, когда мама с бабушкой закрывали меня одного, тушили свет и уходили на кухню стирать и готовить еду. Под полом, в зловещей тишине, начинали скрестись крысы, под окном нашего подвала шаркали ноги прохожих, а за стеной кряхтел и кашлял сосед, с маниакальной настойчивостью пытавшийся разрушить стену. Я долго лежал с открытыми глазами, а потом оказывался в этих кошмарах уже спящим. Во сне я видел как на папу замахивались палками охранники зоны, меня заталкивали между сараями паханы и пытались ножиком проткнуть мою курточку, крысиные полчища подбирались к моим ногам на топчане, а убежав от них на крышу нашего дома и поскользнувшись на крутом её скате я падал вниз в бездну с замиранием сердца и тихим, беспомощным стоном. Но каждый раз в самый последний момент перед моей неминуемой гибелью чьи то тёплые руки обнимали меня и я сладко засыпал под их покровом до самого утра, пока золотистые лучи солнца не заглядывали вскользь в наш сырой и тёмный подвал.
Когда вернулся папа, счастью не было конца. Мы долго показывали ему наши подарки, которые готовили к его возвращению. А он только наливал в гранёный стакан водочку, а потом начал кричать на маму. Папу не прописывали в Ленинграде и не брали ни куда на работу. Он целыми днями пропадал в пивнушках, которых заметно поубавилось. Один раз его пьяного забрали в милицию. Нас всех сковал ужас. Неужели все повторится. Но утром папу отпустили. Мы с мамой начали обивать пороги Большого дома на Литейном, 4. Очень большого. Больше, чем этот дом в Ленинграде домов не было. У милицейского начальника я жалости не вызывал, на что, видимо, рассчитывала моя мама. Зато я видел, как он косился своими сальными глазками на маму. Она у меня была очень красивая.
Мама писала письма Хрущеву, перечисляла кошмары фронтовых будней, свои и папины военные заслуги. Когда руки у всех опустились, а папа серьёзно запил, пришла бумага из Большого дома с разрешением ему жить в нашем подвале на третьей линии Васильевского острова города-героя на Неве. Мы все хотели запомнить миг этого счастья. Мы одели всё нарядное и пошли фотографироваться моим фотоаппаратом «Смена» на стрелке Васильевского острова.
– Улыбнитесь – попросил я.
Все заулыбались, а мама заплакала.